51
Гортензия
Ну вот, приехали! Это все, что я могла себе сказать, когда она бесцветным голосом начала свой бредовый рассказ. Все было не так, безумная старуха, – я родилась в клинике Беклера в Кламаре, действительно в 1990-м, но только в июле. Назвали меня Эмманюэль, а моя фамилия – Дюран. У меня не было ничего общего с этой Гортензией Делаланд. Мне известно, что ее у тебя похитили, я прочла в интернете. Но это история Гортензии, а не моя.
Мою мать звали Полиной. Умерла она совсем молодой под колесами грузовика, когда мне было всего пять лет. Отец мне все рассказал: оказывается, мама нас бросила, когда я была еще младенцем. Так что я ни разу ее не видела и никогда по ней не тосковала. Но отец ее страстно любил и потому покинул Францию, надеясь убежать от своего горя. Это и положило начало нашей легкомысленной бродячей жизни, полной приключений и удовольствия. Я была слишком мала, чтобы у меня сохранились какие-то воспоминания о жизни с мамой, но осталось несколько фотографий, которые однажды отец мне показал. На всех фотографиях мама улыбалась, она была красивой женщиной со светлыми волосами.
– Никогда не пойму я твоей матери, почему она нас оставила без всяких объяснений? Но все было именно так – однажды утром она просто взяла да и пропала, – сказал мне отец в один из редких моментов, когда речь заходила о маме. – Мне слишком тяжело вспоминать прошлое – это выше моих сил.
И мне было достаточно, меньше всего на свете хотела я огорчать отца, к тому же разве плохо, что он принадлежал мне одной? Вдвоем мы объехали полмира – только он и я, и эта кочевая жизнь приводила меня в восторг: стоило нам где-то пустить корни, как мы тут же снимались с якоря и перебирались на новое место. Не жизнь, а бесконечное путешествие, до тех пор, пока мы не вернулись в Париж.
Отец когда-то полностью стер прошлое, сжег за собой все мосты, порвал со всеми, кого прежде знал: с его семьей, друзьями. И ни с кем, кроме Изабеллы, не возобновил отношений. Париж был для него всего лишь этапом, очередным привалом.
– Возможно, ты здесь и останешься, – сказал он мне однажды, – но я снова пущусь в бега. «Пуститься в бега» было его любимым выражением. Он так говорил каждый раз, когда мы покидали очередное насиженное место, где нам было хорошо. Мне и в голову не приходило упрекать его за тягу к бродяжничеству, и я научилась без сожалений оставлять позади новых друзей, школу, все, к чему успевала привыкнуть. Отец был со мной, и этого хватало для счастья: он был для меня всем, был моей жизнью. Подрастая, я начала делать своего рода прогнозы, сколько мы пробудем в том или другом месте, писала на бумажке дату и прятала, а когда мы снова пускались в путь, отец весело интересовался: «Где твоя записка?» Я доставала бумажку из тайника, и мы заливались хохотом, когда я верно угадывала, а это случалось не так уж редко. Тогда отец замечал с деланой серьезностью: «О ля-ля! Воистину время уже подпирает!» Иногда мы уезжали с такой поспешностью, что даже вещи не успевали собрать и все бросали.
Вот о чем я могла бы рассказать Софии, когда она начала описывать «счастливые годы», проведенные со мной, и «наши повседневные тихие радости». По ее словам, я росла чудесным ребенком и никогда ни в чем не нуждалась.
– Вместе мы были очень счастливы, словно составляли одно существо.
Мысленно я сказала ей, что если я когда и была счастлива, то лишь с отцом. Но пусть продолжает, пусть дойдет до конца своей немыслимой истории. Я у всех вызывала восхищение, дедушка и бабушка меня обожали, а мое похищение их убило, рассказывала она. Меня распирало от негодования, я еле сдерживалась, чтобы не бросить ей в лицо, что все это – полный бред, и у меня нет ничего общего с ее Гортензией!
Чем больше София говорила, тем заметнее становилось ее возбуждение, она ходила туда-сюда, потрясая перед моим носом документами, тыча пальцем в каждую из бесчисленных фотографий:
– Смотри, Гортензия, это – ты!
Я кивала головой, соглашаясь, а на деле, чтобы заставить ее продолжать:
– Удивительно, до чего Гортензия на меня похожа!
И правда, сходство со мной было потрясающим, несмотря на то что отец всегда меня коротко стриг, чтобы не возиться с кудряшками, которые было трудно расчесывать (волосы я начала отпускать только после 18 лет). Однако больше меня смутили фотографии этого человека, Сильвена. София разложила передо мной кучу пожелтевших от времени газетных вырезок со статьями, где его называли «похитителем маленькой Гортензии». На некоторых фотографиях его легко можно было принять за моего отца, но на других он был абсолютно на него не похож. Это было очень странно. Где-то я его узнавала, а где-то передо мной был совершенно чужой человек.
Но моего отца звали Антуан Дюран, и у него не было ни малейшей связи с этим Сильвеном. Однако я старалась не прерывать Софию, чтобы она дошла до конца своей зловещей исповеди.
Сколько времени она рассказывала? Может, час, может, больше, мало-помалу я утратила чувство времени. Документы, спрятанные во всех углах квартиры, которые она то и дело подносила, уже высились горой на столике, осыпаясь на пол.
София произносила свою речь, призванную открыть мне истину, монотонным голосом, в котором сквозили резкие нотки.
Я делала вид, что сочувствую, понимаю ее боль…
И постепенно мученический путь Софии всерьез начал меня интриговать, а ее отчаянные попытки найти дочь вызвали уже не притворное сочувствие. Опять ей удалось переломить ситуацию – привлечь внимание, разбудить интерес и более того – взволновать меня. Она описывала ночь, когда было совершено похищение, показала шрамы на ноге, рассказала о голодовке, развернула передо мной десятки писем, полученных ей в то время, обо всех ее действиях, предпринятых, чтобы меня найти, но, увы, одинаково безрезультатных, вплоть до частного детектива и ясновидящего.
– Я спустила все, что имела, а под конец лишилась и надежды.
Ужасно. На глазах у меня выступили слезы. «Не плачь, не смей!» – говорила я себе. София протянула мне платок, не глядя на меня и не прерываясь.
Вид у нее был измученный, она встала, сказав, что пойдет вскипятить воды для чая.
Голова у меня шла кругом, я уже не знала, где я и что делаю. Наконец я впервые нарушила молчание, спросив, почему София настолько уверена, что именно я ее дочь, именно я – Гортензия, которую она не видела столько лет?
– На свете есть вещи, которые невозможно объяснить. Как только я тебя увидела в тот день, когда ты меня толкнула на улице Трюден, я уже это знала. Для меня это было очевидностью, я сразу узнала в тебе свою дочь. Назови это как хочешь, материнским инстинктом, голосом крови – все равно. Не думай, что у меня не возникало сомнений! Почему, как ты думаешь, я так часто приходила в «Мою любовь», хотя терпеть не могу ресторанов? Да чтобы проверить свою догадку: поговорить с тобой, пообщаться. И с каждым твоим словом во мне крепла уверенность: это была ты, ты – моя Гортензия. – На мгновение она замолчала. – Вот посмотришь, когда мы сделаем тест ДНК, он лишь подтвердит то, что я знала всегда.
София продолжала рассказывать, и мое смятение увеличивалось с каждым новым эпизодом. Сколько же невероятных совпадений и белых пятен вдруг обнаружилось в моей жизни… Я сопротивлялась изо всех сил, отказывалась верить. Но сомнение властно проникало в мою кровь, передо мной вставали вопросы, на которые я не находила ответа. Да, мы действительно жили на Мартинике. Сорвались оттуда неизвестно почему – я была тогда слишком мала – и перебрались в Венесуэлу, никогда не забуду названия этой страны. Слившись воедино, многочисленные подробности превращались в смутные, ускользающие образы. В детстве я наверняка посещала сад Аклиматасьон. Однажды я там побывала, без отца, когда мы только что вернулись в Париж: в то время мне хотелось лучше познакомиться с городом, о котором говорили во всех уголках света. Почему я отправилась именно туда, кто знает?
Сад Аклиматасьон… Пронзительными вспышками хлынули воспоминания: смеявшаяся над своим уродливым отражением девочка, которая переходила от зеркала к зеркалу, чувство страха при спуске с детской горки, протянутые ко мне руки, успокаивающий ласковый голос, так напоминавший голос Софии…
Мы и правда жили в домике у моря, и я вновь увидела, как мы бежали с отцом, рука в руке, обжигая пятки раскаленным песком, чтобы поскорее броситься в прохладную воду. Потом в памяти всплыл южный город, откуда мы почти сразу уехали, – Марсель, где, по словам Софии, она вышла на мой след, поверив радиэстезисту.
Чего только она не предпринимала, чтобы отыскать свою дочь. Меня?
Но в душе я продолжала упорно защищать отца, безнадежно перебирая в памяти детали, которые могли бы неопровержимо доказать, что он не был тем человеком, чудовищем, о котором рассказывала София.
Ибо тот, кто вверг эту женщину в ад, не мог быть никем другим – только чудовищем. Я твердила про себя: «Нет, это не он, невозможно, чтобы им оказался он». Мы делили с ним кров, были так близки, я знала его лучше, чем себя, я цеплялась за счастливые воспоминания, вспоминала его улыбку, доброту, жажду познавать мир и желание разделить ее со мной. Нет, это было совершенно невозможно… Но чем больше я отталкивала эту мысль, тем более реальной она становилась.
Мне не хватало воздуха, я задыхалась, и София подала мне стакан воды, которую я выпила залпом.
Она смотрела на меня с беспокойством, столько нежности было в ее взгляде…
И тут случилось худшее: я потеряла опору, моя защита рухнула.
Я ей поверила.
Напротив меня сидела моя мама, она говорила со мной, обнимала меня, прижимала к груди со словами:
– Гортензия, дочка, дитя мое, мы снова вместе! О, какое счастье!
Счастье Софии захлестнуло и меня, я больше не противилась, а разделила его с ней. У меня было одно желание – закричать во всю силу легких:
– Я нашла свою мать!
– Твой отец причинил нам столько зла… Чудовище…
Сокрушенная, уничтоженная, я разрыдалась – слов не было, да и что я могла сказать?
Сопротивление иссякло.