Вместо послесловия. «Эхо Москвы»
У Путина есть такая шутка: «Алексей Алексеевич, я вас сделал монополистом, чем вы недовольны?» Феномен «Эха Москвы» в том, что мы были при Горбачеве, при Янаеве, при Руцком, при Ельцине, при первом Путине, при Медведеве, при втором Путине – что у нас всегда оставалась все та же редакционная политика, потому что по закону о СМИ редакционную политику определяет главный редактор. По российским законам (даже по российским) акционер не имеет права вмешиваться в редакционную политику, это запрещено. Но у нас это закреплено еще и уставом – то, что единственным человеком, отвечающим за редакционную политику, является главный редактор. И у меня всегда такой разговор: недовольны – снимайте. Когда вы меня утверждаете, вы же знаете, какую политику я буду проводить? Вот и все. Чтобы изменить устав, нужно владеть 75 % акций, а у «Газпром-Медиа» – 66 %. Остальные 34 % находятся у компаний, которые я контролирую. Поэтому я не дам сменить устав – главный редактор должен быть независимым. Акционеры имеют право его сменить, но не имеют права его назначить: главного редактора выбирают журналисты, затем акционеры его утверждают. И ровно поэтому я чувствую себя вполне комфортно даже в некомфортное время.
Такие попытки были, но мы же понимаем, что наш акционер на самом деле Путин, а не «Газпром», что уж лукавить. С тех пор, когда Владимир Владимирович был еще чиновником, а не президентом, а я не главным редактором, а простым журналистом, есть понимание: он не воюет против нас, а мы не воюем против него. Мы вообще не воюем – мы не армия, не Министерство обороны, не оппозиция, мы занимаемся своей работой.
Когда Навальный опубликовал свой фильм-расследование про Медведева, в тот же вечер мы отменили программу и позвали его, чтобы он рассказал нашим слушателям об этом, потому что у нас были к нему вопросы. И это абсолютно нормально. За 17 лет от Путина мне ни разу не позвонили, а из «Газпрома» – только дважды. Как сейчас помню, один звонок был по Тимошенко – по газу она выступила, будучи премьером Украины. Я тогда сказал – что вы мне звоните, есть пресс-секретарь «Газпрома», я его жду. Пусть придет и скажет, что здесь всё наврали, – он пришел и сказал.
Учредитель не может влезть в мою редакционную политику, он меня может только уволить. Потому что по уставу «Эха Москвы» единственный человек, который принимает решения, – это главный редактор. А главный редактор избирается двумя коллегиями: сначала журналистами, а потом акционерами – советом директоров. И я, таким образом, получаю два ключа от ядерного чемоданчика. Я готов прислушиваться к мнениям, я очень компромиссный человек. Но мои решения должны быть мотивированы содержанием, а не угрозами или посулами. Мне это уже неинтересно, репутация дороже – это мой капитал.
Были звонки «сверху» и при Путине – когда я взял на работу Сергея Доренко. Люди говорили от имени президента. И я сказал: пусть президент сам мне позвонит и объяснит. И звонившие поняли, что я их решения не исполню. Меня пугали несколько раз, я говорил: «Ну закрывайте, это же в вашей власти. Что я могу сделать? Только не надо мне угрожать, я от этого становлюсь упрямее». Мы договорились, что называется, на берегу, а если вы меняете правила, я пошел. Но правил никто не меняет. И мои журналисты точно понимают, что я скорее накажу их за самоцензуру, чем за что-то другое.
У нас была история. Мы публикуем все расследования, которые делают наши коллеги – ФБК, «Новая газета», «Нью таймс», РБК, с их согласия у себя на сайте. И было расследование про так называемых дочерей Путина. Формального подтверждения нет, но мы понимаем, что это действительно скорее так, чем не так, и перепубликовываем. Целиком – за одним изъятием: мы сняли из публикации фотографию подъезда, где живет предполагаемая дочь Путина. Зачем наводить людей, среди них много разных. Это фотография одного московского дома, но найдутся уроды, которые пойдут. Я сам знаю, у меня такие же проблемы. В Кремле это отметили. Сначала обругали грязными словами – мол, зачем мы вообще это опубликовали, а потом сказали – это вы правильно сделали, что фотографию сняли. Я и сам знаю, что правильно, я вас спрашивать не буду: просто нельзя указывать такие конкретные вещи. Это наше правило, наша редакционная политика. А так мы всё публикуем буква в букву, и на нас за это, бывает, очень обижаются. В этом случае – пожалуйста, вот эфир, пусть приходят юристы, представители, рассказывают.
Я думаю, что феномен «Эха Москвы» в том, что мы не являемся партийной в широком смысле слова радиостанцией. После того, как я избрался редактором, я демонстративно не хожу голосовать. И когда в 2012 году Путин под камеры предложил мне стать его доверенным лицом, я отказался. И не потому, что программа Путина такая или сякая – это вопрос политической целесообразности.
Почему наше радио до сих пор не закрыли? Говорят, что мы являемся витриной для Запада. Такой оазис свободы слова. И это тоже правда. Но я точно знаю, что радио является источником информации для людей, принимающих решение. Скажем, о погромах в Кондопоге они узнали из нашего радио. Перед переговорами Лаврова с Кондолизой Райс мы брали у нее интервью. Нам позвонили из МИДа и сказали: «Ребята, быстрее расшифровку, чтобы мы до переговоров знали ее публичную позицию». Это первое. Второе: мы не ведем информационных войн. Ни против Путина, ни за Путина – нам все равно. Только фашистов у нас не будет, в остальном «Эхо Москвы» площадка для всех. Как бы мы к ним ни относились.
Я иду на компромиссы, но не в области редакционной политики. Меня можно убедить, что вот это неправильно. Например, я извинялся перед Валентиной Матвиенко, когда услышал, что у нас в одном эфире про нее говорилось, и понял, что это мерзость неоправданная, – я извинился. Это очень неприятно, я очень не люблю извиняться, это очень противно. Даже когда ты не прав. Но если ты несправедливо обвинил человека, надо извиниться. Будь то хоть Жириновский. Какой он – не имеет значения.
С точки зрения любого сотрудника «Эха Москвы» любое мое решение – несправедливое, но каждый мой журналист имеет право на ошибку с учетом того, что я сказал. Он может ошибиться во времени, в имени, в обстоятельствах дела, самое главное, чтобы он эти ошибки не повторял. Если этот человек (один и тот же) повторяет одну и ту же ошибку – значит, он профпригоден. Если он совершил ошибку в эфире, то ее нужно исправлять. У нас есть правило: у нас журналисты не извиняются, извиняется главный редактор. Если ты извиняешься перед аудиторией и признаешь свои ошибки, то ты повышаешь свою репутацию, увеличиваешь свой капитал доверия. Извиняться всегда неприятно, а уж за других – тем более. И поэтому когда журналист боится ошибиться, он работает плохо, хуже, чем мог бы. Поэтому я снял с них ответственность за ошибки.
Между журналистами и политиками нет партнерства. Наша задача – точно цитировать и экспертно проверять через другие источники. Навальный как-то сказал, что журналисты не нужны, что ему достаточно страницы в Facebook, чтобы донести свою информацию до аудитории. Недостаточно! Потому что в Facebook вы можете солгать, а мы не можем уточнить вашу позицию. Это работа журналистов. Ее не надо воспринимать как трансляцию. Вот «наш товарищ» Трамп действительно выиграл выборы благодаря соцсетям. Человек, который стоял против журналистского сообщества Америки, писал твиты, и все медиа эти твиты передавали. А дальше начались суды, и сегодня мы узнаем: то, что Трамп написал в твите, якобы Обама его подслушивал, – это неправда. Президент солгал в твите. Журналисты нужны для того, чтобы президент, лидер оппозиции, любой политик, любой спортсмен не могли лгать. Мы будем хватать их за пятки там, где они допускают неточности.
Про нас бесконечно говорят, что мы то агенты Госдепа, то агенты «Газпрома». А мы пока побудем агентами Моссада…
* * *
Когда случился августовский путч 1991 года, нас отключили. Мы сочли это оскорблением, потому что радиостанция не нарушала никаких законов, и главный редактор Сергей Корзун решил, что мы должны продолжать выходить в эфир. Искали разные колодцы и разные способы, включая телефонную линию. В 1993 году мы выполнили все правила журналистики: представлены были обе стороны конфликта, все возможные взгляды на него. Я выводил в прямой эфир самопровозглашенного президента Руцкого, призывавшего бомбить Кремль… Отличие эпопеи с «рассерженными горожанами» в 2011–2012 годах для нас заключалось в том, что их освещали многие. Если в 91-м и 93-м мы были единственными, то во время «болотных» протестов у нас не осталось никакой исключительности, кроме профессионализма. И мы выделялись из общей массы медиа только тем, что давали слово представителям «белых ленточек».
Главным редактором «Эха Москвы» я стал в 1998 году. До этого два года главного редактора у «Эха» не было: Корзун ушел в 96-м на телевидение делать новый проект. Мы тогда не стали избирать нового главреда, потому что думали, что это у Сережи блажь и что он вернется. Мы два года держали позицию без главного редактора – было два первых заместителя: Сергей Бунтман по программам и я по информации. В результате рейтинги радиостанции упали до 2 %. Это было очевидно, когда нет единой кадровой политики и когда каждый тащит одеяло на себя: я на информацию, а Сережа на программы. И в 98-м у Бунтмана сдали нервы. Он сказал: «Хватит, я тебя выдвигаю, давай проводить собрание!»
Мне кажется, что я сохранил все главные стартовые позиции, которые Сережа Корзун и Сережа Бунтман заложили – на «Эхе» должны быть представлены все значащие точки зрения. Все. Точка. Вне зависимости от погоды за окном. Но я думаю, что мое преимущество перед теми, кто профессионально занимался радио, заключалось именно в том, что я выступаю со стороны аудитории. Я человек, который не занимался радио. Я делаю радио для них не в своих фантазиях.
Радио, которое делал Сережа Корзун, на мой взгляд, заключалось в том, что вот он построил его, вел его шесть лет… И когда действительность стала сталкиваться с его взглядами, победили его взгляды, и он ушел. И мы два года жили без главного редактора. Мы думали, что он сошел с ума. А на самом деле это был глубокий кризис, как я теперь понимаю. Потому что он хотел такое радио, а получилось другое. Он потом об этом сам и написал. А вот это другое радио – это то, что за окном. А я пришел из-за окна, я пришел с той стороны.
И я все время прислушиваюсь не к своему пониманию радио, а к запросу, который есть у аудитории, да и не только аудитории, а у людей, которые и не знают про «Эхо Москвы». В этом мое преимущество. Поэтому и получилось, что я взял радио, когда у него рейтинг в Москве был 2,3, а сейчас у него рейтинг 7,6. Рейтинг – это же люди, которые слушают. Я знаю, что все плюются на слово «рейтинг». А я говорю: рейтинг – это вы. Количество людей, которые слушают. Для меня очень важно было, чтобы люди нас слушали. Не соглашались, но слушали. Я думаю, что это правильно – что я обращаю внимание на количество людей, которое слушает, при этом могу с ними не соглашаться в оценке радио. Это раз. Во-вторых, я не узкий специалист в области радио, я еще очень крупный лоббист и коммуникатор. Это школа дала. Там же какая история? Ты классный руководитель, тебе 22 года, а родителям 40. Они приходят, а ты мальчишка. И ты должен скоммуницировать – тут дети, тут родители, тут коллектив, другие учителя, а там директор.
Я думаю, что я принес на радио вот эту коммуникативную историю, когда стал публичной фигурой. Сережа никогда не хотел быть публичной фигурой, а я стал. Я начал комментировать. Я общаюсь с этими, теми, другими, правыми, левыми, мракобесами, либералами, фашистами. Я коммуницирую с ними со всеми в интересах слушателей. А все остальное – это уже ловите формат, который вам нравится. Возникли социальные сети. Я понял, что новости берут в основном из них, я увеличил количество мнений, сократил количество новостей. Я на это реагирую. Но это, наверное, любой может сделать.
У нас происходят дискуссии с главными редакторами федеральных каналов и газет, мы говорим о профессии, но у нас разное понимание и разное взаимодействие с президентом. И когда мне говорят – ну вам можно, я спрашиваю – а вам нельзя спрашивать про Улюкаева, вам кто-то запрещает? Вот мы сочли, что это важнее лесов Дальнего Востока. Пусть про лес дальневосточная газета спросит! Должны быть разные редакционные политики. Давать слово тем, кого другие по конъюнктурным причинам не хотят слышать, – правило «Эха Москвы». Когда началась война в Ираке, американского посла не приглашали никуда, кроме «Эха». Когда свергли Саддама Хусейна, его посол оказался отключен от всех, и только мы его приглашали.
Мы считаем, что слушатели «Эха Москвы» – грамотные люди, и они сами разберутся, кто прав, кто виноват. Мы с уважением относимся к аудитории и поэтому приглашаем всех, кроме фашистов и хамов.
Мы обсуждаем эту историю с моими заместителями. Слово «качество» не кодифицируется. У нас 87 % слушателей – люди с высшим образованием. У нас огромная доля офицеров почему-то. Может быть, потому, что они решение должны принимать. Я пытаюсь делать радио для людей, принимающих решения. Например, говорят: «У вас очень сложный язык». Я говорю: «Не будем упрощать. Не будем разговаривать как с быдлом». – «Вот там есть другие, которые на телевидении, разговаривают понятно для простого люда». Я отвечаю: «Не бывает простого и непростого люда». Когда я увидел значительную долю офицеров, долю военнослужащих не только армейских, но очень много из МВД, ФСБ, ГРУ, я вдруг понял, что мы попали…
Я не собираюсь наращивать аудиторию за счет хулиганства. Хулиганство – очень легко. Подстроиться под язык толпы очень легко. Я дворовый мальчик. Я умею говорить языком двора, особенно московского. Меня не надо учить говорить разные слова и применять разные приемчики. Но на самом деле мне это неинтересно, потому что это банально. А вот выстроить, что для меня не банально, мне интересно. Это проект, направленный на людей, которые принимают решение. Самых разных людей. Это могут быть пенсионеры, которые в доме главы семей.
Я запустил ночной эфир недавно, в 2015 году. Это очень показательно, кто звонит. С одной стороны, звонят люди одинокие, которые не спят, с другой – звонят люди, которые работают – дальнобойщики, Центр ПВО, дежурные. Работающие люди звонят, врачи «Скорой помощи». Потому что они сидят на дежурстве, и им принимать решение. Интересный срез населения оказался.
В 1996 году благодаря роману журналиста с санитаркой мы получили доступ к медицинской карте президента Ельцина. Каждый день мы давали бюллетень по этой карте. У нас была дискуссия, насколько этично публиковать медицинские показатели. Голосованием мы приняли решение публиковать. Одновременно с этим на операцию готовилась жена президента, и у нас тоже была ее медкарта, но мы приняли решение ничего не публиковать. У каждой редакции свой этический кодекс. Например, в уставе «Эха» журналисту запрещено состоять в какой-либо партии. Это абсолютно антиконституционно. Но я считаю, или у тебя начальник – глава партии, или главный редактор.
Журналистика – это не проживание чужой жизни, как многие думают, а часть нашей жизни. Я, став журналистом, затем главным редактором, узнал много людей, которые погрузили меня в темы, о которых я вообще не знал. Например, астрофизика. Это безумно интересно – узнавать что-то новое. Поэтому быть журналистом – очень выгодная платформа. Он идет к человеку, чья профессия ничего ему не говорит, и журналист о ней знает только поверхностно. Но если он располагает к себе человека, то тот начинает ему об этом рассказывать: про механизмы, про действия, и это есть часть нашей жизни. Да, не вся, но очень значительная часть жизни. И вот вам пример: мой ребенок захотел быть машинистом метро, в 14 лет человек выбрал себе профессию. Я как главный редактор «Эха» позвонил начальнику Департамента транспорта Москвы Максиму Ликсутову. Он взял моего мальчика, привел в колледж, показал, как сейчас управляется метро. А в конце он ему сказал: «Послушай, через пять лет ты лишишься профессии, поездами будут управлять роботы, точно тебе говорю». И тогда мальчик ответил, что подумает еще. А не будь я журналистом, то не знал бы Макса Ликсутова, и мой сын через пять лет потерял бы работу. Это жизнь! Ты общаешься с незаурядными людьми, ты от них напитываешься опытом, передаешь информацию. Это круто. Ни одна профессия этого не дает. Это меняет твою жизнь, ты сам меняешься под этим, твои взгляды. Это качание по волнам, сёрфинг.
Мне кажется, что украинский кризис, или украинско-российская война, если угодно, разлила в нашей стране чудовищный яд в воздухе. Мы все отравлены этой имперскостью, милитаризмом, великодержавным шовинизмом, «хохлы никто, они наши младшие братья, они все бандеровцы» и т. д. Это идет через воздух, даже домашние разговоры этим полны. И в этой связи проявилась роль «Эха». Мы обсуждали это с моими ребятами, девчонками. Роль «Эха» – это ингибитор, это замедлитель отравления. Это даже не противоядие. Это даже не освежитель воздуха. Мы сами травимся – это надо понимать. Мы хотим, чтобы люди поняли: что-то не совсем так. И даже тем людям, которые уверены, что Россия права, мы хотим сказать: все равно надо думать над этим, понимать последствия. Мы выстраиваем эту систему, именно ингибитор, именно замедлитель отравления, рассчитывая на то, что когда-нибудь это развеется.
А он и сейчас работает. Сущностно такой тренд развития понятен. Мы сейчас с вами обсуждаем так же, как обсуждают это китайские коллеги. Там многое запрещено, но они не знают, что с этим делать. В России было два стартапа мирового уровня в Интернете, хорошо, три – это «Яндекс», «ВКонтакте» и «Мэйл.ру». Создатели и организаторы этих стартапов сейчас не в стране. И государство начинает отставать. Россия стояла на уровне США, потому что это начало развиваться одновременно, – может, у наших денег меньше было, но стартапы мощные. Тот же «Яндекс» Турцию завоевал. И вот сейчас государство, неповоротливое, как левиафан, забрало себе эти стартапы под контроль. И мы реально начинаем отставать в этой области. Так что все эти закручивания… Путин говорит с гордостью о развитии IT-технологий, потому что ему доложили об этом. Так это все могло быть в три раза быстрее и лучше, если бы не запретительные меры. Это ему тоже доложили, нашлось кому. Будем надеяться, что, хотя мы все люди из ХХ века, мы понимаем основной тренд развития в XXI веке.
* * *
Я слышал у нас в курилке, что когда Венедиктов орет, это еще ничего, вот когда он начинает шипеть… И это правда. Когда я не прав, я умею извиняться. Причем начиная от референтов и заканчивая Сережей Бунтманом. У нас, вообще, отношения забавные. Когда наши кабинеты с Бунтманом были напротив друг друга, мы иногда стульями кидались через коридор. Однажды зашибли пробегающего корреспондента, когда полетела пепельница. Бывает. Мы люди горячие.
Для меня неважно, закончил человек журфак или физмат. Мой первый заместитель вообще окончил кулинарный техникум. Он пришел на работу курьером. Он сидел за спиной информационников и занимался самообразованием. Сегодня он – лучший информационник в стране. У него нюх на новость.
Сидеть на двух стульях (а бывает и больше) – это мой личный выбор. Редактор и журналист – две разные профессии, а мне нравится и быть главным редактором, и делать какие-то вещи в журналистике. Я делаю и то и другое очень хорошо. Я не могу сказать, как Трамп, что я гений, но, во всяком случае, мне нравится делать и это, и то… и еще много других дел. Это мой сознательный выбор, и мне это нравится.
Если бы меня спросили – в чем ты чувствуешь себя сильнее всех в журналистской профессии, я бы ответил, что я очень серьезный интервьюер. Это не только моя оценка. Во-первых, мои интервью широко цитируются. Во-вторых, я знаю секрет. Секрет заключается в том, что надо сделать самого неинтересного человека тебе, интервьюеру, интересным хоть как-нибудь. И каждое интервью имеет свою задачу. Когда к тебе приходит человек, обладающий информацией, лучше выудить информацию. А когда к тебе приходит человек, которого все знают, лучше повернуть его неожиданным образом, развернуть или спровоцировать его на что-то. Когда человек приходит на интервью, он решает свою задачу – прийти к своим болельщикам или избирателям, или фанатам, или просто как я к тебе, по-дружески пришел. Ты попытайся понять эту задачу и выскочить из нее. Мне вот это нравится.
В 1990-х жанр интервью развивался, а в 2000-х стал непрестижным. У кого брать интервью? У тех, у кого десять раз брали? У этих нельзя, те не хотят, а эти сами диктуют, что брать. Например, человек, который ведет новости, скажем, на Втором канале, вдруг поворачивается к гостю и начинает брать у него интервью. А это неправильно, это разные жанры. Я, например, очень плохой ньюсмейкер, я не могу сделать хороший выпуск, тем более его прочитать, но я замечательный интервьюер. Я не понимаю, почему мои коллеги с телеэкранов считают, что, если они посадили мальчика или девочку к ньюсмейкеру, это хорошо. Ведь они не интервьюеры, они подставки для микрофонов. Сидят, кивают. Люди забыли, что это отдельная профессия. Мы встречались с Ларри Кингом после его интервью с Путиным, я спросил: «Ларри, почему интервью с Путиным такое скучное? Ну никакое». Он ответил: «Ну вы же интервьюер, должны понять. Когда он сказал «она утонула», я понял, что мы вошли в историю. А дальше мне было неинтересно».
Подготовка к вопросам – это профессиональная подготовка. Нам ведь нужно не самим выпендриться, а получить ответ, который будет значим для определенной группы людей и цитируем ею. В 2015 году мы спросили про убийство Немцова, в 2017-м – про Улюкаева. Случай с Улюкаевым не рутинный – впервые со времен Берии арестован действующий министр, а Берию арестовали в 1953 году. И никто ничего не говорит, все молчат. Коллеги, вы чего? Он же назначен указом президента, Путина, и мы знаем, как Путин ему доверялся во всех экономических вопросах, по всем экономическим решениям спрашивал мнения Алексея Валентиновича. Задайте ему об этом вопрос! Наш вопрос был пятый, предыдущие четыре пролетели мимо. Если бы там еще были «Шесть соток», я бы понял. Есть СМИ, у которых своя специализация, и если есть транспортная газета, то я пойму от нее вопрос про дальнобойщиков – про кого они еще должны спрашивать, и вопрос про садоводов от дачной газеты. Но когда вы претендуете на то, что вы политическое СМИ федерального уровня, – ну не позорьтесь. Или позорьтесь, нам же лучше, мы монополисты. Мы решили, что это важнее спросить.
Лет пятнадцать назад мне дали полчаса на разговор с премьером Великобритании Тони Блэром в аэропорту. Я понимал, к чему надо готовиться. Но переговоры Блэра с Путиным затянулись, в результате подходит ко мне посол: «Алексей, у вас будет пять минут». Я ему отвечаю: «Знаете, я собираю свои вещи и уезжаю». Министр иностранных дел Лавров ошеломленно спрашивает: «Как уезжаешь? Это же премьер-министр». А я ему: «Что я, мальчик, что ли, из-за пяти минут с места срываться? Я готовился, у меня целая папка вопросов». Я ведь приблизительно знаю, сколько мне потребуется времени. Лавров начинает убеждать: «Леш, это скандал». А я говорю: «Я мог бы написать два вопроса и послать мальчика». Он прочитал бы на хорошем английском вопросы, Блэр бы ответил, все остались бы довольны. Посол говорит: «Хорошо, 15 минут». Я соглашаюсь: «Тогда делаем так: я английского не знаю, но, чтобы не тратить время, его ответы вы мне не переводите».
Дальше я задаю Блэру вопрос по-русски, ему переводят. Он что-то отвечает, я задаю следующий вопрос. Вот какие ситуации бывают. Знаете, о чем я его спросил первым делом? «Господин премьер-министр, сейчас выходит пятая книга о Гарри Поттере, ваши дети любят это читать?» Он поднимает на меня глаза, потом смотрит на переводчика, мол, то ли я услышал? Мужик его ждал для чего? В общем, он неформально ответил и расслабился. И я его дальше спрашивал про ракеты, про экономику. Так мы проговорили полчаса. Я понимаю, что если бы задал ему вопрос, каковы результаты переговоров с Путиным, это были бы кранты. Он бы за пятнадцать минут отрапортовал формальные и несущественные вещи – и до свидания.
Другой случай – интервью с бывшим президентом Азербайджана Гейдаром Алиевым. Меня попросили только об одном: не спрашивать, будет ли Алиев снова выдвигаться на пост президента Азербайджана. А дело было за три месяца до выборов. Как я могу об этом не спросить? Мир ждет. Я адресую этот вопрос от радиослушателей, мол, не я же его задаю, а Иван Иваныч из Баку. Вы собираетесь выдвигаться на новый срок? Алиев говорит: «Алексей Алексеевич, я сейчас в другой стране, а о своих планах я буду говорить у себя в Баку». Идет интервью, я снова о своем: вот Иван Иваныч из Пензы интересуется, что вы будете делать после 2003 года? Он снова отвечает: «Алексей, я уже сказал, что не буду отвечать на этот вопрос». Провал. Интервью подходит к концу, я снова спрашиваю: «Гейдар Алиевич, так будем баллотироваться или не будем?» Он так посмотрел на меня, что я подумал, что меня здесь же и закопают. Но Алиев произнес: «А что, все этим оставлять, что ли?» Тут же в агентства France Press, Reuters посыпались молнии: «Гейдар Алиев выдвигается на новый срок». Но с тем же успехом он мог меня послать, никогда не знаешь, как будет. Никогда не надо опускать руки, нужно находить эмоциональную струю, чтобы вызвать если не на откровенность, то хотя бы на комментарий. После интервью мы пили коньяк.
Память у меня учительская, хорошая, и аналитический ум тоже неплохой. Я умею фильтровать: могу открыть газету и понять, что это я уже знаю, уже читал, и на этой странице меня интересует только вот это. Я с пятого класса читаю страницами – я фотографирую, съедаю информацию.
Я нервничаю только тогда, когда разговариваю либо с иностранцами, чей язык я не понимаю и из-за перевода не удерживаю ритм, либо когда приходят совершенно фантасмагорические для меня персоны, перед которыми я благоговею – у меня начинает неметь язык и отниматься ноги. Например, мое интервью с Майей Плисецкой: я растерялся – пришла королева. И был собой чрезвычайно недоволен, хотя все говорили: ой, какое интервью замечательное! А я понимаю, что не сделал и одной сотой того, что должен был. Я ею просто любовался, что запрещено журналистам вообще. Очень тяжелое было интервью с Клинтоном: ты понимаешь, что напротив тебя ядерная кнопка! Реально! Напротив нас на столе был разложен ядерный чемодан, стояла охрана и связисты. Я видел, как за сутки до прихода Клинтона раскладывали всю эту связь, спросил у переводчика: это нам здесь зачем? На что получил ответ: президент во время интервью должен иметь возможность встать, отдать указание на ядерное поражение, сесть и продолжить интервью. Это, конечно, сковывает… плюс огромная толпа, которая меня отвлекает. Но это все мелочи: на самом деле просто готовиться надо лучше, как я всегда говорю моим журналистам. Очень много сложных собеседников, все они разные. И даже если вы берете в 147-й раз интервью, а атмосфера и настроение другие, то это будет всегда по-разному.
Самым большим журналистским провалом в моей карьере я могу назвать интервью с великой Майей Плисецкой. Мышь и гора. Мышь – это я. Она была не в духе, отвечала «да», «нет», «может быть». А это прямой эфир. Не надо было говорить про ее артистическую деятельность, надо было про жизнь говорить. А я подготовился, я прочитал мемуары, вот и не смог съехать с рельс. Она заморозила меня своим взглядом, снежная королева. В результате – провал, до сих пор стыдно. Хотя мне говорили: да обычное банальное интервью! Банальное интервью с Плисецкой… Провал!
9 мая 1991 г. я делал передачу, спрашивал людей в возрасте: помнят ли они 22 июня 1941 года. Встал у Могилы Неизвестного Солдата, там возлагали цветы. Шел патриарх Алексий II, свежеизбранный. И тут я почувствовал, что мне этот человек безумно интересен. Знаете, так бывает, ты стоишь, берешь интервью по две минуты. Они все мимо тебя идут, Лужков и прочие. А патриарх, он какой-то другой. Когда он ответил, я выключил микрофон, но он не отходил, вспоминал начало войны. Он на меня произвел тогда впечатление своего. И потом лет пять или шесть на разных мероприятиях он помнил об этом интервью, я подходил к нему всегда. Но, честно говоря, хорошего интервью с патриархом я не видел и сам не придумал. Хотя я просил, но он не давал такого большого, какое бы мне хотелось сделать. Солженицын, патриарх – мои упущенные возможности. Сделать интервью о том, что они думают о жизни, не получилось.
2000 год. Сорок второй президент США Уильям Джефферсон Клинтон, давая интервью в студии «Эха Москвы», выглядел усталым. Четыре часа переговоров с Путиным, еще час пресс-конференции с ним в Кремле. Он явно не понимал, что делает на этой маленькой радиостанции. Ему хотелось есть. С утра, по его словам, была одна банка кока-колы. На мой первый вопрос про ракеты он отвечал так долго и занудно, что надо было его остановить. Но как? 18 телекамер пристально следили за каждым его движением. И тогда я под столом пнул его по ноге: мол, по́лно уже, уймитесь. Надо отдать должное президенту: свернул он ответ секунд в 12. Пришла очередь задавать вопрос. И я, вальяжно и медленно, начал строить конструкцию. Вдруг получаю ответку: ботинок из, видимо, хорошей крокодиловой кожи президента США врезал мне по косточке: мол, понял уже, уймитесь. Я хромал дня два. Обувь у него, видимо, была хорошая.
* * *
Мой экстравагантный имидж сложился сам собой. Я начинал работать почтальоном и учился на вечернем. Рано утром вставать, в 6.30 надо быть уже на работе, не до нарядов. Борода тоже отсюда: бриться некогда. Волосы имеют всклокоченную структуру от природы. А галстук я в последний раз надевал на выпускной. Было жутко неудобно, осталось ощущение, что он мешает танцевать и целоваться. Поэтому я перешел на клетчатые рубашки. Отчасти это профессиональный прием. На пресс-конференциях я заметнее. Все в пиджаках, а я в яркой рубашке, и меня скорее выберут, чтобы я задал вопрос. В 1997 году шеф протокола президента Ельцина дал мне разрешение на приемах в Кремле появляться без галстука, но в пиджаке. Пиджак пришлось купить, в нем я и женился. Теперь у нас в семье это называется «дедушкин пиджак» – ельцинский, в смысле. И я Борису Николаевичу, когда он уже ушел на пенсию в 2000 году, про это рассказал. Он ответил: вот видишь, без меня бы не женился.
Меня иногда спрашивают, почему чуть ли не в каждом интервью есть пассаж про выпивку? Во-первых, это часть имиджа – бухать вискарик. Во-вторых, раз спрашивают – значит образ работает. Это история чисто политическая. Во время Болотной, когда организаторы протестов и мэрия Москвы пытались договориться, чтобы не было массовых столкновений, позвонил мне Горбенко, вице-мэр Москвы: «Слушай, у тебя есть телефоны Рыжкова, Немцова, Пархоменко?» Я говорю: «Что за дурацкий вопрос? Конечно, есть». – «А кинь мне телефончики». Да ради бога! Но я им сначала позвонил и спросил: «Могу дать?» Да, давай. Кинул телефоны. Дальше звонок, по-моему, Рыжкова Володи: «Слушай, мы тут сидим у Горбенко. Тут же еще и Колокольцев. Мы договорились, что мы на Болотную переводимся. Приезжай, потому что ты способствовал». Я взял бутылку вискаря, естественно. В гости просто так не ездят. Приехал. И это стало публичным. После этого Венедиктов плюс вискарь, оказалось, что это имеет еще некий такой дополнительный смысл… Поэтому я стал это всячески раздувать, что я лоббист, посредник и вискарист.
Мой любимый напиток – Macallan 18 years. На самом деле я пью все, кроме томатного сока. И могу не пить вообще. Для меня это, конечно, часть образа, но при этом если хороший вискарь, то почему нет?! И вот эта история с Болотной, она просто приклеилась. И Лимонов начал шуметь, что Венедиктов это устроил с вискарем, в пьяном виде. Да ничего подобного не было. Тем более, повторю, я коммуникатор. У меня попросили телефон, и я дал телефон с разрешения. У меня записная книжка большая. Была с ней одна история занимательная. Лечу я в Мурманск на один день без ночевки. В самолете выронил телефон, спохватился не сразу. Потом мне надо позвонить – нет телефона. А у меня – всё там! Я своей помощнице, которая со мной ездила, говорю: «Катя, позвони в аэропорт. Телефона-то нет. Может, они нашли?» Она звонит, потом хохочет и говорит: «Ну, да, нашли». Nokia такая, старенькая. Они нашли его, открыли: решили, чтобы найти хозяина, посмотреть первые звонки, которые были получены: Песков, Громов, Тимакова, Колокольцев. Они запечатали мобильный в конверт и отправили в Москву с красной пометкой «не вскрывать». Меня встретили у трапа самолета.
В день рождения получаю от Дмитрия Сергеевича Пескова эсэмэску: «Леша, поздравляю, желаю счастья. Пух. Перезвони». Я ему перезваниваю, а он говорит: «Слушай, я тебя поздравляю, все хорошо (строгим голосом), но переключи телефон на себя – президент дважды звонил сам и слышал в трубке (кокетливо): «“Эхо Москвы”, Алена». Какая, на фиг, Алена?!»
* * *
Власть отвратительна, как руки брадобрея. Я как человек, который имеет власть, это знаю и постоянно на этих руках сижу, чтобы не пустить их в ход. Очень интересно сказал Александр Волошин, которому я в 9-летнем возрасте, видимо, бил морду (или он мне): «Ты, Леш, не понимаешь. Когда садишься в это кресло главы администрации, у тебя сносит крышу через десять минут. У тебя слева трубка прямого телефона с директором ФСБ, справа – с генеральным прокурором. Ты просто можешь все! И очень трудно это не использовать». Поэтому я сам по себе знаю и вижу, как люди меняются под влиянием власти, в том числе и мои друзья.
У меня существует черный список, и он публичный. В отличие от руководителей многих других медиа я объясняю, почему те или иные люди не приходят на «Эхо». Во-первых, мы не зовем фашистов, то есть персонажей, чье поведение подпадает под определения Нюрнбергского трибунала, кто распространяет призывы уничтожать или изгонять людей в зависимости от их расы. Есть и персоны, к которым у нас индивидуальные претензии. К примеру, господин Дугин. Он, конечно, блистательный оратор, но я напомню, что в 2008 году он провел митинг на Триумфальной площади с требованием закрыть «Эхо Москвы». Мы его и закрыли – для Дугина. Когда он проведет митинг за открытие «Эха Москвы» – я снова пущу его к нам. Или – господин Делягин, который оскорбил моих девочек-референтов. Журналист может ответить за себя в эфире, а референты в этом отношении беззащитны, поэтому я потребовал от Делягина принести извинения, но он продолжил их оскорблять в своем блоге. Я закрыл для него эфир. Господин Веллер оскорбил ведущую у меня прямо в эфире – он не будет приглашен на «Эхо Москвы» до тех пор, пока не извинится. То есть каждый запрет обоснован мной публично для слушателей.
С другой стороны, вот уже девять лет я бьюсь за интервью с господином Обамой и девятнадцать – за интервью с господином Путиным. Ну что же, подождем, мы живем долго. Помнится, президента Клинтона мы приглашали раз семь, и только на восьмой он пришел. Мне думается, что слушателям «Эха Москвы» будет очень интересно услышать, как президент Путин отвечает на вопросы наших журналистов. Не лакеев, не обслуживающего персонала, а наших журналистов.
notes