Глава 17
В доме Лауры Стратоновой давно уже не бывало большого числа гостей. Так, заедет кто из соседних помещиков с супругами да девицами на выданье — и разговоры все о вареньях, урожае, лесе… Конечно, осев в небольшой усадьбе Тульской губернии Лаура освоилась с новой ролью помещицы-хозяйки. Но часто-часто находила ностальгия по Москве, по гостиной, в которой собирались милые ее сердцу люди, люди великого таланта и ума… Большинства из них уже нет. Нет Хомякова, Гоголя… Эти две потери особенно в сердце Лауры отозвались — после Пушкина ни одну утрату не ощущала она столь остро. С Гоголем ушла в неведомое частичка ее самой. До сих пор рука нет-нет, а тянулась написать ему. И тотчас с болью вспоминалось: некому писать… Больно было от того еще, что не удалось ни проститься, ни быть рядом в те последние, столь тяжелые для него месяцы. Может, все иначе бы обернулось тогда?.. Ведь он бесконечно одинок был, этот странный, гениальный и ранимый человек. Так и не встретилась на пути его Душа, которая всего его приняла бы и всю себя отдала бы ему. Да и просто близких на склоне пути почти не осталось.
Одни разгневались на «Выбранные места из переписки с друзьями», дойдя до того, что объявили Николая Васильевича повредившимся в рассудке. Другие оказались вдали от него и слишком погружены в собственные заботы. Третьи покинули этот бренный мир…
Он часто жаловался на мучавший его холод. А ведь это не холод крови был, не физический холод, а холод самой жизни… Бездомной и одинокой. Из этого одиночества Николай Васильевич стремился приблизиться к Тому Единственному, подле Которого невозможно ни одиночество, ни пустота, ни холод. Но близость к Нему, Его сердечное постижение — также особый, может быть, самый великий дар. Гоголь искал этот дар на Святой Земле, но и там душа его не стяжала того благодатного огня, что рассеивает все химеры, все страхи и ужасы…
И, вот, того, кто жил вечным странником, вся Москва хоронила, как генерала… А его труд, столь жданный Лаурой, столь заранее любимый ею по отдельным фрагментам, кои Гоголь читал ей, гостя у нее в имении, остался неоконченным…
Писем становилось все меньше. Жуковский, Вяземский, Глинка… Уходящая натура, век, который не возвратить, век, который долгой тенью сходил теперь в могилу за незабвенным Императором. Еще одна жестокая утрата… Лауре посчастливилось не раз бывать в обществе Государя, беседовать с ним, и эти минуты, как драгоценные жемчужины, хранила она в своем сердце.
Провинциальная жизнь не тешит разнообразием красок. Но не это главное… Главное, несмотря на всю литературу, на привычку к обществу — любимый муж, любимые дети… Слава Богу, Сашенька был еще слишком юн для войны. Слава Богу, что Константин не ударился в мальчишество и не устремился на фронт. Хотя порывался не раз, невзирая на скромный чин, столь мало сочетавшийся с его годами… Война! Кажется, у всех Стратоновых это было в крови — по первому трубному зову бросать все и подниматься на защиту Родины… Вот, и у Сашеньки глаза горели, рвался скорее с противником сразиться. Костя определил его в кадетский корпус, и теперь Лаура лишь изредка видела любимого сына.
А Петруша, племянник Костин, погиб… И его двоюродный брат, иконописец, послушник, также… И сын добрейшего Никиты Васильевича… Как же много жестоких утрат эта несчастная война принесла! А теперь она клонилась к концу. Новый Император желал заключить мир. Корреспонденты Лауры негодовали хором. Вяземский, Аксаковы, Анна Тютчева — все они желали продолжения войны и непременной победы. Они были… штатские. Военные смотрели на дело иначе. Вернувшийся из Европы старый и разбитый болезнями князь Воронцов, герой многочисленных викторий, считал необходимым мир. Скрепя зубы, подтверждал в письмах к Косте и Юрий: силы армии истощены, а, главное, вновь требуются преобразования ей, а главное — вожди, вожди, которыми так обеднела она, носители суворовского духа, которые могли бы повести ее к новым победам, а не Инкерману и Альме. Сам Юрий, однако, не желал пережить горечи поражения, оставаясь на посту. В последнем письме он сообщил брату, что подал в отставку, и Государь удовлетворил его прошение…
Уходящий век… Лаура и Константин ожидали, что брат навестит их, но от того до сих пор не было вестей. На фоне потери близких и дорогих людей меркнут иные утраты. Однако, отнюдь немалы были они и у Стратоновки. Жестокий пожар этим летом буквально разорил имение. Многие крестьяне остались без крыш над головами, вдобавок из-за засухи случился неурожай. Приближающиеся холода приводили селян в отчаяние. Некоторые уходили просить подаяния на дорогах. А Константин ничего не мог сделать. Скудных запасов не могло хватить, чтобы пережить зиму такому числу обездоленных. А ведь нужно было еще заново отстроить дома! Пожертвовали для той нужды лесом… Строили мужики сами, но уже заморозки близились, а работы непочатый край остался. Мужики валили лес и строили избы, а сами думали о том, что будут есть сами и их семьи, коли даже барские амбары заполнены добро, если на четверть.
Призрак голода и разорения во весь рост встал над Стратоновкой. И даже рента, получаемая Лаурой, не могла спасти положения. Она могла спасти от голода лишь ее собственную семью, но не Стратоновку. Константин был близок к унынию. Все его труды за несколько лет, в которые превратился он из солдата в рачительного помещика, шли прахом.
Но, как бы ни было тяжко, а гостям в Стратоновке были рады всегда. Ныне гащивали здесь Юлинька с почти оправившимся от ранения мужем. Они спешили в Москву, где ожидали их перебравшиеся в Первопрестольную после вынужденной болезнью отставки Никиты Васильевича старики Никольские и дети, которых Юлинька и Сергей не видели с начала Крымской кампании. В Стратоновке же остановились они лишь на день-другой, дабы немного перевести дух после долгой дороги. Кроме них гостил в имении Александр Апраксин. После гибели старшего сына и смерти жены ему не сиделось на месте. Дочь училась в Смольном, младший сын — в Инженерном училище, и постаревшему поэту было совершенно нечего делать в опустевшем доме. К тому же его денежные средства были весьма стеснены для поездок, к примеру, в любимую им Италию. Оттого хандру и скуку Апраксин заглушал поездками по гостям. Он жил попеременно у Никольских, Стратоновых, у милейшей Мурановой, у иных знакомых, а в промежутках в монастырях — преимущественно в Троице-Сергиевой у архимандрита Игнатия или в полюбившейся Оптиной, а иногда — в Сарове. Потеря сына, на которого он возлагал большие надежды, и жены, бывшей для него неизменной опорой, надломила Апраксина. Он сильно постарел, сделался крайне вспыльчивым, то метал проклятия, то вдруг начинал истово молиться, вспоминая сына и покойницу-свояченицу. Такие перепады настроений характерны для детей и людей с расстроенной душой… Лаура жалела Александра Афанасьевича, и оттого он жил в Стратоновке уже добрых два месяца, подчас немало раздражая издерганного хозяйственными заботами Костю своими настойчивыми и не имевшими ничего общего с жизнью советами…
— И когда только этот несносный человек заскучает у нас и решит осчастливить своим посещением кого-нибудь другого! — сердился Константин.
Лаура мягко успокаивала мужа:
— Мы должны быть терпеливы. Ведь у нас есть наши дети, и мы есть друг у друга. А он потерял в один месяц и жену, и сына. Мы с тобой необыкновенно счастливые, и за это счастье должны благодарить Бога, помогая тем, кто менее счастлив.
— Скоро мы пойдем по миру, моя родная, и наше счастье отправится искать себе иной угол.
— Если и пойдем, то вместе — это уже счастье. А мир — не без добрых людей. Кто-нибудь и на нашу беду откликнется, как мы откликаемся на чужую.
— Уж не очередного ли чуда от своего чародея ты ждешь?
— Я всегда жду чуда. Но мой чародей исчез… Сергей опасается, что его отца уже нет в живых.
Сергей давно не имел от отца никаких известий. Это приводило его к печальному заключению.
— Как-то глупо все… До совершенных лет не ведал я моего родителя и, вот, узнав его на короткий срок, теперь, по-видимому, лишен буду даже могилы его. А также могилы моей второй благодетельницы — Эжени… Остается лишь каменный склеп, где лежит моя несчастная мать, которую я никогда не видел.
— Не спешите хоронить вашего батюшку, — отвечала Лаура. — Я не верю, чтобы он мог уйти без следа. Не такой он человек…
— Мало ли, что может случиться с бродягой… Ведь он же сделался бродягой. Бродягой с миллионным состоянием…
— Да, ваш отец — большой оригинал, — усмехнулся Константин. — Я ведь несколько раз хотел убить его, пылал к нему ненавистью!
— Мне кажется, убить его не смог бы никто, — покачал головой Сергей. — Он заговорен и от пули, и от клинка. Но он стар. А дорога… В дороге может случиться все, что угодно.
— Что вы намерены делать теперь, когда война клонится к концу? — спросил Константин.
Сергей помрачнел. Его посуровевшее, обветренное лицо сделалось жестким.
— Не имею понятия, — он хрустнул пальцами. — Севастопольский флот уничтожен, а сам город во власти неприятеля. Если бы не мое ранение, я бы ответил — сражаться! Хоть бы даже простым солдатом! Как мы сражались при Павле Степановиче… Но пока я не могу вернуться в строй, а когда смогу… Мир того гляди будет заключен, и что делать затем, я не представляю.
— Разве вы не вернетесь на флот? — спросила Лаура.
— На флот? — Сергей горько усмехнулся. — Севастопольского флота нет… Не знаю, смогу ли я служить на ином.
— Непременно сможешь, — вкрадчиво заверила Юлинька, пожимая руку мужа. — Ведь ты не сможешь жить без моря. Мы поедем… в Кронштадт! Или же к Андрею… Я еще не видела Тихого океана! А он, должно быть, так прекрасен!
Лаура любовно посмотрела на молодую женщину. Страшно подумать, сколько пережила она за последний год, а какое в ней прежнее неукротимое жизнелюбие, какая бодрость духа! Солнечная девочка — так звали ее в юные годы. Такой она и осталась. Маленькая частица солнца в женском обличии…
Разгладилось хмурое лицо капитана:
— Пожалуй, Андрея и впрямь проведать должно. Да и Тихий океан… В Кронштадте я не уживусь. Слишком близко к столице, ко всей этой бюрократической глупости. Павел Степанович в свою пору изнемог от нее и перебазировался к Лазареву. А на Тихом, может, и удастся вновь паруса поднять…
— Удивляюсь я всем вашим речам… — подал голос сидевший у камина Апраксин.
Беседа происходила в гостиной стратоновского дома. Эту небольшую, уютную комнату Лаура устроила по своему вкусу, сочетая приличествующую скромным сельским помещикам простоту и изысканность, к которой привыкла она в Петербурге и Москве. Мягкие, пастельные тона стен и мебели, темно-зеленые, тяжелые портьеры, изысканные канделябры и картины с видами дорогой сердцу урожденной княжны Алерциани Грузии… Эти пейзажи успокаивали ее в минуты раздражения. Каждый год она собиралась навестить родные края и показать их дикую красоту младшим детям. Но хозяйственные заботы и нехватка средств препятствовали этому намерению. Старшая дочь, Тамара, обладавшая сильным и красивым голосом, выучилась от матери песням ее родины и иногда пела их на домашних концертах, перемежая с романсами на стихи поэтов, которых некогда Лауре посчастливилось знать…
— Чему же вы удивляетесь? — приподнял бровь Константин.
— А тому, что вы говорите о мире, как о чем-то совершившемся, рассуждаете, как устраивать жизнь после него. Как будто так и должно быть! А ведь это позор и бесчестье — весь этот готовящийся мир! — Александр Афанасьевич резко поднялся, прижал к печной стене свои по-женски изящные, нервно подрагивающие руки. — Неужели вам все равно?! Мы потеряли столько людей, флот, Севастополь… И теперь признать поражение? Проклятая, проклятая эта война! А виной всему деспот с его гордыней! Мнил себя хозяином Европы, посылал армии во все ее концы… Все-то парады! Бряцание оружием! Добряцались! На черта вообще нужно было лезть в эту войну?! Самолюбие! Самолюбие деспота за счет жизни солдат и офицеров! И что теперь?! Что?! Деспот умер, завещав нам позор… Ненавижу!.. А армия! Наша хваленая армия! До чего нужно было довести победительницу Наполеона, чтобы она осрамилась при Альме и Инкермане! Не смогла защитить Россию не от гения Бонапарта и двунадесяти языц, но от его внука и прочей шайки негодяев!
— Я понимаю ваше горе, Александр Афанасьевич, — сдержанно сказал Сергей, — но просил бы вас в моем присутствии не оскорблять ни памяти моего Государя, ни армии. Покойный Император, которому всю жизнь были преданы мой отец и ваш шурин, поступал по велению Чести. И умер он также — с честью. Он не мог пережить поражения России так же, как Павел Степанович не мог пережить падения Севастополя. И бесчестье, что ныне раздаются голоса хулителей, которые еще вчера славили Императора.
— Поражение России! Падение Севастополя! А не ваш ли Государь повинен в этом? Не при нем ли, ни его ли ставленниками была создана эта ужасная система, которая и привела нас к нынешнему позору?!
— В чем вы видите позор? — благородное лицо капитана, которое не мог изуродовать даже еще совсем свежий шрам, казалось спокойным. Но по тому как подергивались его желваки, ясно было, сколь болезненна для него поднятая Апраксиным тема. — На Кавказе армия, которую вы теперь унизили, била турок с суворовской доблестью, взяв у них их непреступные крепости! Карс пал считанные дни назад! Карс! Его взяла армия, которая по-вашему не смогла защитить Россию! На Дальнем Востоке два корабля и ничтожный по численности и вооружению гарнизон смог отбить атаку целой англо-французской эскадры! Не добился враг успеха и на севере, будучи прогнан инвалидными командами да местными мужиками…
— Крым! — вскрикнул Апраксин.
— А что Крым? Мне ли, оборонявшему его от первой минуты до последних дней, вы станете рассказывать о позоре? Вся Европа объединила свои усилия против… крохотного клочка земли — Крыма. Против одного города — Севастополя. Вся Европа! И что же? Почти целый год они не могли с ним ничего поделать. Истощили собственные силы, погубили множество собственных войск… И, вот, наконец, взяли. Город. Можно назвать это поражением, но, как Севастополец, я скажу, что такие поражения стоят иных побед. Мы покрыли наши знамена неувядаемой славой, и наших павших героев будут чествовать не меньше, чем героев 1812 года…
— Но Россия проиграла войну!
— Россия склоняется к миру во имя сбережения дорогих ей жизней русских солдат. И только. Да, Европа будет праздновать свою победу, попутно зализывая раны. Да, наши западники и прочие вольнодумцы будут кричать о нашем поражении, клеймя, как теперь вы, Государя и власть… Но мы, проведшие все это время в сражениях, знаем, что это не так. Нас никто не победил, и наши знамена покрыты славой, а не позором. Поэтому еще раз прошу не оскорблять при мне ни армии нашей, ни Императора.
— Если все так прекрасно, то зачем вообще мы заключаем мир? Отчего бы не продолжить войну и не победить во имя чести России и памяти всех павших? — раздраженно осведомился Александр Афанасьевич.
— Что касается меня, то я… не заключил бы мир, не изгнав неприятеля из Севастополя. Верю, что мы могли бы это сделать, если бы во главе войск оказался достойный главнокомандующий. Такой, как князь Барятинский или генерал Стратонов.
— Но Юрий Александрович, как известно, подал в отставку, и молодой Император ни мгновения не пожалел о его военном опыте и таланте!
— Государь желает мира, — заметила Лаура. — Мир даст ему возможность вернуться к делам внутренним и довершить начатые его отцом преобразования. Это не менее важно, чем видимая победа в войне…
— Видимая победа дает общественный подъем, на волне которого легче проводить реформы. Тот самый подъем, которым так бездарно не воспользовался дядя нынешнего венценосца… Проклятые… Ведь все можно было осуществить еще тогда, и теперь все бы было иначе… Но все увязло в тупости, жлобстве и воровстве…
— Довольно, Александр Афанасьевич, — остановил Апраксина Константин. — С меня достало политических споров во дни моей юности. Мой брат находит мир необходимым, и я доверяю его мнению. А потому довольно споров, пусть наша Тамарушка лучше споет нам что-нибудь.
Вошедшая в этот момент горничная сообщила Лауре, что в имение пришел какой-то бродяга. Ничего необычного в таком явлении не было. В Стратоновке всегда давали ночлег и пищу странному люду. Странноприимная традиция была заведена в московском доме Никольских, и Лаура продолжила ее, перебравшись в деревню.
— Накормить и устроить, как обычно, — коротко распорядилась она. — В дорогу бы дать что, да своим погорельцам уже ничего не осталось…
Горничная ушла, а прибежавшая на зов отца Тамара запела любимого ею Лермонтова… «Слышу ли голос твой» Глинки, «Молитву» и «И скучно, и грустно» Даргомыжского, «Выхожу один я на дорогу» Булахова, «Парус» и «Утес» Рубинштейна… Сколько всего чудного явилось в русской музыке за последние годы! Рубинштейн, Варламов, Алябьев, Даргомыжский… Ноты их новых произведений Лауре присылали из столицы, и Тамара тотчас разучивала их. Девочка жила музыкой, а мать не могла слушать без слез этих дивных песен.
Как раз когда юная певица исполняла «Утес», горничная, появившись в дверях, молча поманила барыню, не желая отвлекать других от прекрасной музыки. Лаура неохотно покинула гостиную:
— Настасья, что случилось? — спросила она.
— Вот, — горничная протянула ей маленький, туго затянутый бархатный мешочек.
— Что это?
— Тот бродяга велел вам передать, — развела руками Настасья.
Лаура удивленно развязала мешочек и ахнула: из него на ее ладонь высыпались несколько крупных бриллиантов…
— Настасья… где тот человек?.. — спросила она севшим от волнения голосом.
— Ушел, — развела руками горничная.
— Как ушел?! Куда?! — вскрикнула Лаура.
— Не знаю. Выпил парного молока, съел хлеба с солью, оставил это и ушел.
— Он ничего не сказал больше?! — Лаура побежала на крыльцо. — Не называл себя?
— Ничего не говорил, — покачала головой семенившая следом Настасья.
На улице было уже сумрачно и сыро от стаявшего по оттепели первого снега. Освещенную тусклым светом взошедшего месяца дорогу окутал белесый туман.
— Ты не видела, в какую сторону он отправился? — спросила Лаура, растерянно озираясь: от ворот усадьбы дорога разделялась натрое, расходясь в разные стороны.
— Так я и не посмотрела…
— Он же не мог уйти далеко… Если заложить коляску, догнать… Но в какую сторону ехать… И почему ты, Настасья, такая невнимательная!
— Простите, барыня, откуда же мне знать…
— А как он выглядел?
— Бродяга как бродяга… Седой, косматый… Но аккуратный и палка у него еще… хорошая такая палка. Должно, денег стоит… А кто он, барыня, а?
— Джинн… — тихо ответила Лаура, сходя с крыльца и безнадежно вглядываясь в сгущающийся туман. — Чародей… Чудо, которое в очередной раз меня спасает…
Из-за окна гостиной доносился звучный голос Тамары, выводивший протяжное и надрывающее душу:
— Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит,
И звезда с звездою говорит…
Где-то совсем рядом по пустынной дороге, озаренной говорящими меж собой звездами, продираясь сквозь туман, шел в неведомую даль одинокий старик, оставивший миллионное состояние, сына и внуков, чтобы найти… Бога и, наконец, примириться с Ним и с самим собой.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея
Темный дуб склонялся и шумел.