Глава 9
Робкий северный рассвет еще не спешил рассеять владычество долгой декабрьской ночи, и мелкая поземка лениво заметала пустую Сенатскую площадь. Окна Сената были темны… Кондратий закусил тонкую губу. План, с таким трудом выработанный в лихорадочных спорах последних дней, проваливался, не начав осуществляться.
Накануне весь вечер в квартире Рылеева шло совещание. Умница Батеньков предложил перво-наперво взять Петропавловку, пушки которой направлены на Зимний. И чего бы проще, когда лейб-гренадеры во главе с Булатовым готовы действовать! Как всегда, хвастался и шумел Якубович, который уже немало раздражал Кондратия своей неуравновешенностью. Якубович раздражал, определенный на роль диктатора Трубецкой — тревожил. Примечал Рылеев, что робеет князь, что словно ищет повода задний ход дать. Заговорил с волнением о подготовке к возможному проигрышу, а затем больше того: что не стоит, де, слишком упорствовать, что лучше отложить восстание и сперва съездить в Киев для координации действий с Пестелем…
На этом месте Кондратий пристукнул ладонью по столу и, сдерживая досаду, перебил:
— Нет! Теперь уж так нельзя оставить! Мы слишком далеко зашли. Может быть, завтра нас всех возьмут!
— Так что же, губить солдат ради спасения самих себя? — вспыхнул Трубецкой.
— Да! Для истории! — отрезал Александр Бестужев.
— Вот за чем вы гонитесь! — как-то недобро усмехнулся диктатор, и Рылеев, смерив его холодным взглядом, резко ответил:
— На смерть мы обречены, господа. Что касается меня, то я становлюсь в роту Арбузова простым солдатом.
Эти слова как будто отрезвили Трубецкого, и он принялся размышлять:
— Умереть за свободу — почетно. Готов и я на это. Однако — не попытаться ли обойтись без кровопролития? Не вывести ли солдат из казарм без патронов?
— Что ж, можно и холодным оружием справиться, — усмехнулся Арбузов.
— А как по вас залп дадут? — спросил Бестужев.
Кое-кто поддержал диктатора, и в итоге вопрос о патронах перешел в ведение командиров готовящихся к восстанию полков.
Запоздало обнаружилось, что нет плана Зимнего дворца (когда бы прежде Оболенского этим озаботить!), а без него большой риск попасться при попытке взятия его в ловушку или же, как минимум, упустить Царскую фамилию.
— Мы не думаем, — сказал Кондратий, — чтобы могли кончить все действия одним занятием дворца, но довольно того, ежели Николай с семьей уедут оттуда, и замешательство оставит партию без головы. Тогда вся гвардия пристанет к нам, и самые нерешительные должны будут склониться на нашу сторону. Повторяю, что успех революции заключается в одном слове: дерзайте!
На самом деле просто дать Царю уехать было никак нельзя. Как нельзя было вообще оставить его в живых. Потому, когда участники совещания уже расходились, Рылеев задержал Каховского, чьей чрезмерной экзальтированности он опасался прежде, но для которого теперь настало время. Заключив его в объятия, Кондратий с жаром сказал:
— Любезный друг! Ты сир на сей земле, ты должен собою жертвовать для Общества: убей завтра Императора!
Услышав эти слова, Бестужев, Пущин и Оболенский также бросились обнимать Каховского. Тот, давно жаждавший совершить подвиг цареубийства и гордый наконец оказанным ему доверием, за отсутствие которого он столь обижался на Рылеева, осведомился, как надлежит ему это сделать. Оболенский предложил ему лейб-гренадерский мундир для проникновения в Зимний, но Каховский счел этот план ненадежным.
— Можно убить его прямо на площади! — решительно сказал Кондратий и, заметив в назначенном убийце колебания, добавил: — Если не убить Николая, может последовать междоусобная война!
В действительности, такая война неизбежно началась бы, если бы хоть кто-то из царствующий фамилии оставался жив. Поэтому Рылеев был убежден, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо полное ее истребление. Убийство же одного Императора лишь разделит умы, составит партии, всколыхнет приверженцев монархии… Истребление же Августейшей фамилии поголовно поневоле приведет к соединению всех партий и избавит Россию от ужасов усобицы. Правда, это свое убеждение не спешил доводить Кондратий до своих соратников, сознавая, что мало кто из них поддержит его. Сперва нужно начать дело, а дальше поворота уже не будет. И даже столь боящемуся замарать руки кровью Трубецкому придется подчиниться революционной необходимости…
Наступал день, к которому Рылеев предуготовлял себя многие годы, к которому упорно шел, о котором мечтал. Сын мелкого провинциального дворянина, он с детства изведал изнанку жизни. Отец, промотавший и без того невеликое состояние, довел семью до нищеты, при том жестоко избивал жену и малолетнего сына, почти открыто имел любовницу, от которой прижил дочь, Аннушку. Мать, женщина необычной доброты, искренне полюбила девочку и, когда несколько лет спустя порвала с мужем, взяла ее с собой и растила, как родную.
Богатые родственники не оставили мать в ее бедственном положении, подарив ей крохотное имение Батово в Петербургской губернии. Там и рос Кондратий до поступления своего в Корпус… Бедность была его неизменным уделом. Не говоря о разнообразных нуждах молодого человека, он не имел средств даже на то, чтобы справить себе мундир. Но это униженное положение не только не сломало Кондратия, но лишь закалило его, укрепило волю и веру в собственное предназначение.
Эта смутная вера укрепилась в походе на Париж, в котором успел он принять участие, благодаря досрочному выпуску из Корпуса. Париж! В нем все еще дышало памятью недавней революции! Часами бродил молодой офицер по улицам Закона, Общественного Договора, Равенства, Прав человека… Вот, дом Робеспьера… А здесь еще недавно заседал Конвент… А на той улице жил Жан-Жак… А кафе, где бывали Вольтер и Дидерот, и теперь покажет всякий парижанин.
Осматривая Париж, заглянул Кондратий и к известной гадалке мадам Ленорман. Эта странная дама едва взглянула на его ладонь и с ужасом оттолкнула ее:
— Вы умрете не своей смертью!
— Меня убьют на войне?
— Нет.
— На дуэли?
— Хуже, гораздо хуже! И не спрашивайте больше!
Это предсказание отчего-то припомнилось теперь, а тогда воспринялось с насмешкой… Впрочем, смерти Рылеев не боялся. Душа его жаждала великого дела, такого, чтобы имя его навсегда запечатлелось в памяти благодарных потомков.
Вернувшись в Россию, он принялся изучать и конспектировать труды французских просветителей. Это чтение, а также собственные размышления вывели его на дорогу, которой с той поры он следовал, не сворачивая. Уже тогда, в 1816 году он сказал однополчанам:
— Вижу, что мне предстоит множество трудов! Жаль только, что не имею сотрудника.
— В чем же именно будут состоять ваши труды? — осведомился один из офицеров.
— В том, что для вас покажется ново, странно и непонятно! На это потребуется много силы воли, чего ни в одном из вас я не замечаю.
Среди этих легковесных, пустых юношей не видел Кондратий ни одного достойного своей откровенности и потому на все вопросы отвечал молчанием. Сперва он иногда спорил с ними, надеясь пробудить хоть в ком-то из них гражданина и соратника, но вскоре убедился, что надежды эти напрасны. Сослуживцы посмеивались над ним, величая «новым гением», дружески советовали оставить «несбыточное».
— Вы не знаете моих мыслей, — отвечал им Рылеев, — и, конечно, не можете понять всего как следует, хоть бы я вам и объяснил. По моему мнению, вы жалкие люди и умрете в неизвестности.
— А ты? — раздавался в ответ смех.
— Я надеюсь, что мое имя займет в истории несколько страниц, — кто из вас проживет долго, тот убедится в этом.
С той поры минуло менее десяти лет, и, вот, до цели остался последний шаг… В этот миг Кондратий особенно явственно ощутил, как тяжелы бывают семейные узы для человека дела, если только жена — всего лишь любящая тебя женщина и мать твоего ребенка, а не соратница, живущая с тобой одними идеями и целями.
Когда утром вместе с Иваном Пущиным и Николаем Бестужевым он собирался уходить из дома, жена выбежала из комнаты и, заливаясь слезами, обратилась к ним:
— Оставьте мне моего мужа, не уводите его, я знаю, что он идет на погибель!
Сердце Рылеева дрогнуло. Несмотря на поглощенность главным своим делом, несмотря на (что греха таить) случавшиеся измены, свою Натаниньку, свою Ангел Херувимовну он любил и жалел. И если была в его заполненной борьбой жизни отдушина, светлая пора, пауза между мятежных бурь — то это были дни влюбленности в Наташу, дни, когда он, бедный молодой офицер, обучал ее и ее сестру различным наукам в доме ее родителей, людей радушных и добрых. А затем первое время супружества, рождение Настеньки…
Немного стесняясь Пущина с Бестужевым, стоявших у двери и в то же время жалея жену, Кондратий попытался успокоить ее. Но она смотрела на него безумными, полными горя глазами и не хотела ничего слышать. Она не успела еще оправиться от смерти маленького сына и теперь, во что бы то ни стало, хотела спасти мужа, добровольно идущего на смерть…
— Настенька! — отчаянно закричала Наташа, и на зов выбежала перепуганная девочка.
Рылеев зажмурился. Знала жена, чем всего больше можно пронять его… Слезы единственной и любимой дочери — легко ли вынести их?
— Проси отца за себя и за меня!
И вот обвили дрожащие ручки отцовские ноги, а Наташа на грудь ему упала почти без чувств. Собрав в кулак всю свою недюжинную волю, Кондратий решительно высвободился из дочерних объятий и, положив жену на диван, опрометью выскочил из дома. Горький плач и зов Настеньки так и стояли у него в ушах. И лишь приближаясь к Сенатской площади, обрел Рылеев обычное самообладание.
И, вот, первое разочарование… В Сенате никого. Значит, некому вручать утвержденный накануне манифест…
— Куда теперь? — спросил Пущин.
— Домой, — отозвался Рылеев, — будем действовать сообразно обстоятельствам, но придерживаясь изначальному плану.
Возвращаясь домой, Кондратий опасался очередной душераздирающей сцены, но все было тихо. Измученная Наташа задремала и не заметила прихода мужа. А, между тем, его ждал новый удар. Заехавший Михаил Пущин, младший брат Ивана, объявил, что Коннопионерный эскадрон на площадь не поведет… Остался дома и «герой» Якубович, которого не смог уговорить действовать посланный в Московский полк Бестужев.
Скрежеща зубами от досады, Рылеев с Пущиным отправился к Трубецкому. Диктатор сразу объявил им, что план его отныне не действителен, ибо Сенат присягнул, Зимний не взят, а в казармах спокойно.
— В такой ситуации о внезапности переворота речи быть не может! Начнется кровопролитие, будут жертвы, а на успех надежды почти нет!
Кондратий с тоской подумал о том, что нельзя было выбирать на роль диктатора этого щепетильного князя, столь боящегося омрачить невинной кровью свое славное имя. Он уже проиграл битву, не начав ее…
— Присяга, судя по всему, пройдет благополучно, — говорил меж тем Трубецкой, нервно вертя в руках свежеотпечатанный царский манифест.
— Однако ж вы будете на площади, если будет что-нибудь? — настаивал Пущин.
— Да что ж, если две какие-нибудь роты выйдут, что ж может быть?
— Мы на вас надеемся! — внушительно были произнесены эти слова, отвел князь глаза…
А Рылеев промолчал. Он видел, что диктатор ни к чему не годен. И вспоминал Пестеля… Этот бы не оплошал теперь… Но, не оплошав, подмял бы затем под себя все и вся. И что же лучше из двух зол?
На Сенатской вновь было пусто. Помявшись у статуи Петра, Рылеев и Пущин направились к Дворцовой площади. Гробовая тишина! Сердце поневоле упало. Неужто напрасно все? Годы трудов и надежд? Неужто пропасть теперь просто так — ни за понюшку табаку, не оставив ни примера, ни имени своего современникам и потомкам? Глупость, непростительная глупость! Ведь была же идея десять лет тому назад — уехать в Америку, где люди живут и дышат свободно! Купить там участок земли и положить основание колонии независимости… О, вот, где можно было бы жить, как немногие из смертных! Офицеры, которых приглашал Рылеев в этот земной рай, где можно жить по собственному произволу и не быть в зависимости от подобных себе, забыть о том, что такое русское лихоимство и беззакония, лишь смеялись над ним. А ведь судьба словно нарочно дала ему шанс вернуться к той идее, сделав правителем дел влиятельной Российско-Американской компании, от имени которой защищал он интересы России на американском побережье, интересы, извечно предаваемые покойным Императором в угоду европейским друзьям, главным образом, англичанам.
Давала шанс судьба, а не воспользовался, решив не искать рая на чужих берегах, но строить его здесь, в России. А Россия — готова ли была к тому? Говорящая тишина была ответом… Не зря отговорил Бестужев, когда Кондратий хотел выйти на площадь в русском кафтане, ознаменовав тем единение солдат и поселян в первом действии их взаимной свободы:
— Русский солдат не понимает этих тонкостей патриотизма, и ты скорее подвергнешься опасности от удара прикладом, нежели сочувствию к твоему благородному, но неуместному поступку. К чему этот маскарад? Время национальной гвардии еще не пришло.
Придет ли когда-нибудь?
Понуро побрели по набережной Мойки, уже почти потеряв надежду, как вдруг…
Эту шляпу с белым султаном трудно было спутать. И мундир парадный, и саму походку — гоголем… Якубович!
— Откуда вы здесь? Ведь вы же…
— Только что Бестужевы, Щепин-Ростовский и я вывели на площадь две роты Московцев! — гордо заявил герой Кавказа. — Полк шел по Гороховой мимо моих окон, и я выбежал навстречу, подняв мою шляпу на конце сабли. Бестужев передал мне командование, как старшему по чину.
— Тогда почему же вы не там? — спросил Пущин.
— У меня разболелась голова, и я иду домой. Но я скоро вернусь, господа! — с апломбом ответствовал Якубович.
Не тратя больше времени на него, Рылеев и Пущин поспешили на Сенатскую. Завидев первые восставшие войска, Кондратий ощутил необычайный подъем духа. Вот, сейчас свершится то, ради чего он жил и живет! Сейчас со всех концов стекутся на площадь полки! Сейчас встанет он в строй простым солдатом, сняв с себя роль руководителя! Сейчас Трубецкой отдаст необходимые приказы! И тогда падет ненавистный колосс, и настанет новая эра…
Но…
Рылеев нервно оглядел площадь, ища Трубецкого. Диктатора не было…
Между тем, полки начинали стекаться. Но то были полки, верные Императору…
* * *
Этим утром в 3-й роте Измайловского полка было неспокойно. Еще во время приведения к присяге несколько голосов выкрикнули имя Константина Павловича, как законного Императора, и, вот, теперь прибежавший поручик Лохновский с бледным от волнения лицом и горящими глазами взывал:
— Братцы, там на Сенатской наши братья Московцы ждут нашей помощи! Провели вас, как несмысленных! Константина Павловича, нашего законного Государя, заточили в крепость! И Михаила с ними! А присяга, к которой вас принудили, недействительна!
Загудели солдаты, размышляя, не вдруг решаясь, на чьей стороне быть, а поручик упорствовал:
— Не говорил ли я вам еще намедни, что Константин Павлович, отец наш, освободил свой народ, подписав указ об уничтожения крепостного права, и сократил до десяти лет рекрутчину?! За то вельможи и ополчились на него и решили погубить Государя нашего, а власть отдать узурпатору Николаю, чтобы он правил как встарь, им, вельможам, в угоду! Да неужто не защитим мы Императора Константина, которому присягали и обязаны верой и правдой служить?!
От натуги худое, остроносое лицо поручика раскраснелось и покрылось каплями пота. Уже одобрительнее стал гул солдатских голосов. Лохновский, всегда вежливый с солдатами, участливый к их нуждам, был ими любим, его слову верили.
— Да, ребята, недело мы сделали. Не должно повторно присягать при живом Царе!
— Верно! Коли нет его воли править нами, так пущай сам он нам об этом скажет!
— А ежели его в кандалах беззаконно держат, так мы Царя в обиду не дадим, защитим от супостатов!
— Братцы! Поспешать надо! Московцы и другие верные полки теперь на Сенатской ждут нашей подмоги! Не оставим их одних на расправу узурпатору! — подливал масла в разгорающееся пламя Лохновский.
Но еще сомневались солдаты, тяжело раскачивались. Лишь немногие, еще прежде поручиком проработанные, похватались за оружие, зовя к тому остальных. А те, переговаривались раздумчиво, но и все же следовали за наиболее ретивыми товарищами. Вот уже почти вся рота готова к выступлению была, и просиявший Лохновский зычно скомандовал высоким, звенящим голосом:
— Вперед! Постоим за Константина Павловича! Постоим за правду и свободу!
«Ура!», хотя и разнобойное, было ему ответом.
Выбежали на двор, друг друга вслед за поручиком призывами распаляя. И вдруг в этот самый момент в ворота влетел перепачканный дорожной грязью всадник и скомандовал повелительно:
— Солдаты, назад! Отставить!
Замерли нерешительно. Пронеслось по рядам тревожное: «полковник!»
Пожалуй, еще никогда в жизни Юрий не гнал коня с такой сумасшедшей скоростью. Взмыленного и едва стоящего на ногах никитиного Корсара пришлось оставить на одной из почтовых станций, а дальше гнать, гнать без устали непривычных к такому аллюру станционных лошадей. До столицы он домчался за двое суток, не сомкнув глаз, и сразу же направился в казармы родного полка…
— Рота, слушай мою команду! Оружие сложить! Строиться!
— Рота, не слушать полковника Стратонова! — закричал Лохновский, чувствуя, что победу вырывают из его рук. — Он известный приспешник Николая, вы все это знаете! Он изменник! Убейте его! Ну же, стреляйте!
Несколько ружей вскинулось, ощетинились и штыки иные, но Стратонов не дрогнул и, подняв затянутую в белую перчатку руку, заговорил громко и твердо:
— Солдаты! Мы вместе с вами воевали француза, ели из одного котелка и проливали кровь на полях сражений! Никто из вас не может бросить мне обвинений ни в жестокости, ни в несправедливости, ни в трусости!
— Верно! Так! — послышались голоса.
— Но если даже теперь я лгу, как утверждает поручик Лохновский, то пускай же он сам поступит, как человек чести! Пусть не прячется за вашими спинами, подстрекая вас к позорному убийству своего командира, который стоит против вас один, но выйдет сам со шпагой в руке! И пусть Бог рассудит, кто из нас прав!
Застучали о землю ружья, слагаемые Измайловцами, и одобрительный гул приветствовал слова полковника.
— Правильно! Полковника Стратонова мы много лет знаем, а господина поручика без года неделю. Пусть он докажет, что говорит правду, а мы ничью кровь проливать не хотим и не будем! — высказал общее мнение старый солдат с Георгием на груди.
— Что ж, так тому и быть! — воскликнул Лохновский, обнажая шпагу.
Юрий молниеносно спешился и, также выхватив клинок, занял позицию. Поручика Лохновского он знал, как отличного фехтовальщика, которому, впрочем, нередко мешала чрезмерная горячность, толкавшая его на необдуманные действия. Теперь молодой офицер был разгорячен как нельзя больше, и сперва Стратонов не нападал на него, лишь изящно и невозмутимо отражая атаки под одобрительные возгласы солдат. Наконец, пассивная позиция наскучила ему, и Юрий обратился к своему сопернику:
— Предлагаю вам, господин поручик, окончить этот фарс. Сдайте оружие добровольно, и даю вам слово чести, что будут ходатайствовать о снисхождении для вас у Государя.
— Мне не нужна милость узурпатора!
— Бросьте, поручик. Вы прекрасно знаете, что лжете. Мне неведомы ваши цели, и я готов поверить, что они не чужды блага. Но какое благо может быть основано на введении в заблуждение простых солдат, вашему командованию вверенных, в подстрекании их к деянию заведомо беззаконному, как на земле, так и на небе, в подведении их под кару, которой они не заслужили, так как всего лишь имели несчастье поверить своему командиру?
— Да, они имеют несчастье верить вам, полковник! — очередная атака закончилась для Лохновского легкой царапиной на руке.
— Что ж, коли раскаяние вам неведомо, сударь, то мы покончим наш спор иначе. Время теперь дорого, — заявил Стратонов и в следующий миг, сделав неожиданный выпад, насквозь пронзил поручику право плечо. Удар был нанесен с расчетом не убивать и не калечить противника, но лишить его возможности обороняться.
— Итак, Бог нас рассудил, — Юрий вытер шпагу и, убрав ее в ножны, обратился к солдатам: — А теперь кто со мной на Сенатскую — защищать нашего шефа и законного Государя Николая Павловича?
Ответ солдат был единодушен. И даже те несколько, что наиболее рьяно поддержали Лохновского, теперь, не колеблясь, отстали от внушенного им заблуждения. Стратонов тотчас пообещал им, что досадная их оплошность не будет поставлена им в вину Императором, если они теперь встанут на его защиту от мятежников, смущенных такими же провокаторами, как поручик Лохновский.
Арестованный и уводимый на гаупвахту поручик успел услышать, как вся казарма вослед полковнику трижды провозгласила «Ура!» императору Николаю Павловичу и с тем под командованием Стратонова отправилась на Сенатскую, слившись с остальными Измайловцами.
* * *
Живописное зрелище представляла собой толпа, стоявшая перед Сенатом. Несмотря на то, что основу ее составлял Московский полк, от строя давно не осталось помину. Солдаты, расхристанные, с заваленными назад киверами, были большей частью пьяны. Их ряды были сильно разбавлены штатскими, вид которых вызывал подозрение, что они только что прибыли с маскарада: старинные фризовые шинели со множеством откидных воротников чередовались с шинелями обычными, обладатели которых выделялись мужицкими шапками, полушубками при круглых шляпах, кушаки заменили собой белые полотенца… Из офицеров лишь Бестужев Александр явился в мундире, прочие предпочли маскарад.
Мелькала в толпе взвинченная фигура Рылеева с нелепым солдатским полусумком поверх штатского платья. Он только теперь вернулся от Трубецкого, которого не застал дома, и теперь судорожно решал, как действовать в отсутствие диктатора.
В центре толпы восседал на коне плененный жандарм, подвергаемый постоянным насмешкам. То и дело оглашалась площадь диким ревом: «Ура Константину Павловичу!»
К Московцам добавился Гвардейский морской экипаж, приведенный Николаем Бестужевым…
Курский внимательно изучал ряженую толпу, слившись с нею благодаря мужицкому платью. Каждого из заговорщиков он знал наизусть, поступок каждого мог предугадать. Единственной фигурой, которую Курский не упускал из виду, был Рунич. Тот, переодетый в штатскую шинель, держался поодаль ото всех и был весьма сосредоточен. Он отвлекся от своих мыслей лишь единожды — когда на площади появился генерал Милорадович.
Старый воин надеялся, что его слава, его имя помогут ему вразумить заблудших солдат. И в самом деле, появление героя, невредимым вышедшего из полусотни сражений, произвело на них сильное впечатление. Инстинктивно вытянувшись, солдаты неотрывно смотрели на графа, а он отечески взывал к ним:
— Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом, Фершампенуазом, Бриеном?.. Кто из вас был со мною, говорите?!. Кто из вас хоть слышал об этих сражениях и обо мне? Говорите, скажите! Никто? Никто не был, никто не слышал?! — генерал торжественно снял шляпу, медленно осенил себя крестным знамением, приподнялся на стременах и, озирая толпу на все стороны, воздев вверх руку, громко возгласил: — Слава Богу! Здесь нет ни одного русского солдата!.. — после долгого молчания он продолжал. — Офицеры! Из вас уж верно был кто-нибудь со мною! Офицеры, вы все это знаете?.. Никто? Бог мой! Благодарю Тебя!.. Здесь нет ни одного русского офицера!.. Если бы тут был хоть один офицер, хоть один солдат, тогда вы знали бы, кто Милорадович! — он вынул шпагу и, держа ее за конец клинка эфесом к шайке, продолжал с возрастающим одушевлением. — Вы знали бы все, что эту шпагу подарил мне цесаревич великий князь Константин Павлович, вы знали бы все, что на этой шпаге написано!.. Читайте за мною, — он будто указывал буквы глазами и медленно громко произносил: — «Другу мо-ему Ми-ло-ра-до-ви-чу»… Другу! А?.. слышите ли? Другу?! Вы бы знали все, что Милорадович не может быть изменником своему другу и брату своего царя! Не может! Вы знали бы это, как знает о том весь свет!!! — граф медленно вложил в ножны шпагу. — Да! Знает весь свет, но вы о том не знаете… Почему?.. Потому, что нет тут ни одного офицера, ни одного солдата! Нет, тут мальчишки, буяны, разбойники, мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата!.. Вы пятно России! Преступники перед царем, перед отечеством, перед светом, перед Богом! Что вы затеяли? Что вы сделали?
Эта проникновенная, пылкая, величественная речь, произносимая громоподобным голосом, действовала на солдат гипнотически. Они видели перед собой истинного боевого вождя, а не безвестных младших офицеров, смутивших их умы, и тянулись к нему. Евгений Оболенский первым понял опасность и, подойдя к графу, сказал:
— Покиньте площадь, Ваше Превосходительство, если вам дорога ваша жизнь!
Генерал не удостоил изменника взглядом и вновь обратился к солдатам:
— О жизни вам говорить нечего, но там… там!.. слышите ли? У Бога!.. Чтоб найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам!.. Слышите ли?! Все за мною!.. За мной!! — он поднял руку, и из протрезвевшей толпы донеслись первые робкие «ура!» по адресу героя.
И тут же побледневший Оболенский ударил его штыком в спину. Граф вздрогнул, еще не поняв, что произошло, рука его опустилась, и в этот миг раздался выстрел: Каховский довершил расправу, выстрелив в Милорадовича почти в упор, под самый крест надетой на нем Андреевской ленты.
Генерал упал на руки адъютанту Башуцкому, и тот вместе с двумя подоспевшими из толпы простолюдинами унес раненого в Конногвардейские казармы.
На обычно бесстрастном лице Рунича отразилось одобрение. Так, именно так почитали они должным обходиться с врагами и просто несогласными — убивать по-подлому, ударом в спину. Так расправлялись они в это утро в казармах с офицерами Московского полка, тяжко ранив генералов Шеншина и Фредерикса, полковника Хвощинского, а также простых унтер-офицера и гренадера, не внявших уверениям Александра Бестужева, выдававшего себя за посланца якобы находящихся в цепях Императора Константина и шефа полка Михаила Павловича.
Так учили их заочно вожди и поджигатели революции французской. Так учили некоторых из них якобинцы-гувернеры. К примеру, воспитание Никиты и Александра Муравьевых предоставлено было попечительными родителями якобинцу Магиеру, исключительному негодяю, который в годы войны открыто праздновал падение Москвы…
Так учили их братья-масоны и «отцы-командиры» подобные Пестелю. Так самого Пестеля, должно быть, учил его изверг-отец… Еще доныне памятно Сибири имя генерал-губернатора Ивана Пестеля, доныне передается оно там потомкам с неизменными проклятиями. Если иные становятся жестоки от трусости или желания выслужиться, от мстительности или от искреннего убеждения, что лишь так можно принести пользу, то для Пестеля жестокость была образом жизни, стихией, вне которой он не мог существовать. Ненависть к нему в управляемом им крае была столь велика, что наезжать туда он не смел, боясь быть убитым, и правил Сибирью из Петербурга, поставив туда губернаторами подобных себе мерзавцев и оклеветав при том тех верных Государю и Отечеству сановников, что занимали эти посты прежде. Около десяти лет томились эти несчастные под судом и лишь потом были оправданы и сделаны сенаторами. Гонитель же их был удален от службы…
Сын унаследовал жесткий характер отца. Обладая редкой твердостью и холодным, логическим умом, он получил изрядное образование, слушая лекции лучших немецких профессоров в Дрездене. Педагоги отмечали у юного Павлика редкие способности и прилежание. «Другие учат, а Пестель понимает!» — таков был их восхищенный отзыв. Увы, этот редкий ум не ведал ни Бога, ни любви, а всякий ум, лишенный оных, обречен принимать формы, граничащие с опасным безумием.
После пяти лет освоения наук в Германии Павел поступил в 4-й класс Пажеского корпуса, откуда был выпущен прапорщиком в лейб-гвардии Литовский полк, сдав экзамены лично Императору. Вскоре началась война, и на поле брани молодой офицер проявил себя отличным и храбрым воином, за что был удостоен орденов Владимира и Анны…
По окончании войны Пестель служил при штабе 2-й армии, расквартированной в Тульчине. Здесь умный и деятельный офицер был определен к разведывательной работе против Турции. Это был весьма ценный опыт для главной деятельности Павла, о которой командование не подозревало. Пестель сносился с греческими заговорщиками, членами «Филики Этерия» («Гетерии») — тайной организации, штаб-квартира которой находилась в Одессе. Во главе ее стоял купец Никола Скуфас, которого финансово поддерживали купцы-греки, осевшие на юге России. Главной целью заговорщиков была подготовка всеобщего вооруженного восстания христиан в Турции, а на первых порах — восстания в Валахии и Молдове. В этих областях все князья и управители поголовно были членами кишиневской масонской ложи, от которой потянулись нити к Южному обществу…
Так, ловко используя служебное положение, Пестель создал собственную организацию под носом у начальства.
Заговорщикам же греческим Павел оказал медвежью услугу. Во многом, именно его донесения, показывавшие, что поднятое на Балканах восстание обречено, определили политику России. И напрасно сражался во главе отряда добровольцев герой Кульма и сын бывшего господаря Валахии однорукий генерал Ипсиланти, нарочно посланный в родные края, чтобы возглавить восстание. Напрасно требовали пылкие умы осуществить мечту Великой Екатерины и освободить Константинополь от басурманского ига. Напрасно убеждали, что правителю, избавившему языцы от антихриста Наполеона, должно завершить свои славные деяния освобождением православного, славянского мира. Холодные, строго логические сводки Пестеля говорили обратное, и Император внял им.
За это Павел был произведен в полковники, получив под свою команду Вятский полк. Здесь он также показал свой талант, в короткий срок выведя захудалый полк в число образцовых. Государь сравнил оный с гвардией и наградил Пестеля тремя тысячами десятин земли.
Знал бы Император, что двоедушный полковник, обычно ласковый с рядовыми, подвергал их жестоким и незаслуженным наказаниям в канун его приездов. «Пусть думают, — говорил он, — что не мы, а высшее начальство и сам Государь являются причиной излишней строгости».
Знал бы Александр, что сей усердный служака в это самое время разрабатывает план уничтожение всей его семьи, хладнокровно исчисляя всех ее членов, избирая потенциальных исполнителей, составляет планы и уставы, пишет «Русскую Правду».
Этот человек был совершенно уверен в себе, в своем уме, своих дарованиях, своих идеях и своем праве распоряжаться чужими жизнями, праве властвовать. Уже тем одним был ненавистен ему правящий режим, что при нем он, знающий, как надо править и имеющий к тому талант и волю, должен был вместо этого подчиняться разнообразным бездарностям. Он готов был уничтожить всю царствующую фамилию, прибегнуть к насилию над всем обществом, если это необходимо для исправления его.
План исправления всего и всех в русском обществе был разработан Павлом с обычной для него ледяной математической логикой. Этот вполне изуверский документ и получил название «Русской Правды».
Пестелевская «конституция», как будто освобождавшая крестьян, на деле вводила поголовное рабство для всех сословий, полное огосударствление всего. Государство прямо вторгалось в дела Церкви вплоть до запрета принятия в монахи людей не достигших 60 лет, упраздняло любые частные общества, вводило повальное шпионство, сводило на нет права и интересы отдельной личности, принося их в угоду одной цели — благополучию государства.
Но и на этом не останавливался «русский Бонапарт». Все народы, населявшие Империю, должны были по его прожекту слиться в единую общность. Впрочем, некоторые народы Пестель не считал способными к ассимиляции. К таковым отнесены были поляки, население Прибалтики и евреи. Первым предоставлялось право на выход из состава Империи и создание собственных государств, евреев предполагалось попросту депортировать за пределы России. Азиатским подданным повезло гораздо меньше: их должно было обрусить силой.
Особенно же проработаны были пункты, касаемые тайной полиции или Высшего Благочиния — любимого конька Павла. Это «Благочиние» должно было не только охранять власть, но и узнавать, как действуют все части правления; как располагают свои поступки частные люди: образуются ли тайные и другие общества, готовятся ли бунты и т. д.; собирать заблаговременно сведения о всех интересах и связях иностранных посланников и блюсти за поступками всех иностранцев, навлекших на себя подозрение, и соображать меры противу всего того, что может угрожать государственной безопасности… При том о деятельности сего органа ничего не должно было быть известно. «Высшее благочиние требует непроницаемой тьмы… Государственный глава имеет обязанность учредить высшее благочиние таким образом, чтобы оно никакого не имело наружного вида и казалось бы даже совсем не существующим».
В непроницаемой тьме вершились дела тьмы… Велеречивыми рассуждениями о благе обольщали наивных, обращая во зло благородные порывы. Рядовые члены организации не имели понятия о численности ее, верили вождям, нарочно завышавшим оную, уверявшим, что имеют поддержку ряда высших сановников. К одному из них, Сперанскому, даже явились накануне восстания с предложением принять пост. Михаил Михайлович лишь замахал руками: «Вы победите сперва, а потом предлагайте!» А как верили в болтуна Мордвинова, который пафосно обещал, что не станет присягать Николаю, и, разумеется, присягнул. Кое-кто из соблазненных почувствовал в последний момент, что их используют втемную для толком неведомых им целей, и отказались принимать участие в восстании. Другие пошли до конца…
Все, решительно все строилось на лжи в проектах искусителей. Обманом возмутили солдат, используя их простодушную верность Константину, соблазняя невыполнимыми обещаниями.
А Михайло Орлов вынес предложение открыть фабрику для печатания фальшивых ассигнаций. И хотя фабрики не открыли, но никого не смутила теоретическая возможность подобного преступления.
Члены союзов Спасения и Благоденствия некогда приносили клятву освободить своих крестьян, когда им придется вступить во владение ими. Ни один человек не выполнил сего «рыцарского обета», и, по-видимому, нисколько не терзался угрызениями совести…
За долгое время кропотливой работы Курский собрал сведения почти о каждом заговорщике. И первыми в этом списке были Пестель и его ближайший приспешник Рунич. За судьбу первого можно было отныне не беспокоиться — от своего человека Виктор уже знал, что капитан Майборода не подвел и дал показания на своего командира, после чего полковник Пестель был немедленно арестован. Так что напрасно желал Трубецкой снестись с ним, прежде чем выступать…
Оставался Рунич. Этого человека Курский ни на мгновение не упускал из виду с момента своего возвращения в Россию. Именно он был одним из намеченных Пестелем цареубийц, и присутствие его в столице в момент восстания, нахождение его на Сенатской площади внушали Виктору самые серьезные опасения. Рунич нисколько не походил на Каховского. Каховский, мелкий, обнищавший дворянчик, озлобленный на судьбу, был вспыльчив, тщеславен и весьма ограничен умственно. Рунич, сколь знал его Курский, во всем равнялся на своего командира. Этот человек не делал опрометчивых шагов, просчитывая каждый, не поддавался эмоциям, не колебался, наметив цель. Он не мог не понимать, что восстание идет не так, как намечено, что эта сгрудившаяся у Сената толпа разбежится при первых залпах картечи, что поражение неминуемо. Но отчего-то оставался на площади. Предположить лишенное цели самопожертвование во имя товарищества в таком человеке было сложно. Следовательно, на площади Рунич имел свою цель, цель, которую поставил перед ним его вождь, об аресте которого он еще не ведал.
Между тем, на позициях верных Государю войск наметилось оживление. В следующее мгновение на площади показались два всадника. Курский вздрогнул, узнав в высокой, статной фигуре первого Императора Николая. Мгновенно переведя взгляд на Рунича, он заметил, как тот напрягся и, запустив руку под шинель, замер, не сводя глаз с Государя. Тот приблизился к рядам мятежников, изучая их. Несколько беспорядочных выстрелов раздалось в сторону всадников, и те остановились, видимо, решив вернуться.
В это мгновение Рунич выхватил пистолет: прекрасный стрелок, чуждый волнению, он не давал промахов. Но на сей раз ему не суждено было попасть в цель. По знаку Курского мявшийся позади Рунича ямщик с такой силой хлестнул его выхваченным из-за пояса кнутом, что тот со стоном рухнул на колени, выронив пистолет. Прежде чем несостоявшийся цареубийца опомнился, ямщик уже скрылся в толпе. За ним последовал и Курский, решивший, что теперь его присутствие на площади уже необязательно.
* * *
Вот уже целый час Константин стучал кулаками в запертую дверь, требуя отворить ее, но никто не отвечал. В изнеможении опустившись на пол и со злостью отшвырнув обломок разбитого о ту же проклятую дверь стула, он стиснул руками голову и в который раз стал восстанавливать в памяти все случившееся с ним. Выходило плохо. Константин помнил лишь, как в трактире распивал вино с этим польским дьяволом, говорившим странные и подозрительные вещи… Все-таки нужно было вызвать этого негодяя к барьеру вместо того, чтобы пить с ним!
Что было после трактира, Константин вспомнить не мог. Он очнулся уже в этой небольшой комнате с наглухо затворенными ставнями и дверью. Как ошпаренный вскочил с постели и, колотя в дверь, стал требовать, чтобы его выпустили. Однако, силы быстро изменили ему, и он вынужден был вновь опуститься на кровать, борясь с головокружением и слабостью.
— Проклятый поляк! Он отравил вино! — догадался Константин. — Ну, погоди, ясновельможный! Я еще сквитаюсь с тобой!
Оглядевшись, он должен был признать, что его пленитель явно не желал причинять ему лишние неудобства и муки. В комнате было довольно светло, благодаря свечам, запас которых заботливо помещался на столе. На том же столе стоял затейливо расписанный поднос с караваем хлеба, ветчиной, сыром, вареными яйцами, бутылкой вина и графином воды. Посомневавшись некоторое время, стоит ли прикасаться к угощению, Константин решил, что раз уж его не отравили сразу, то навряд ли сделают это сейчас, а хорошая трапеза непременно вернет ему силы.
С аппетитом умяв все предложенное и оставив без внимания лишь вино, Стратонов почувствовал себя значительно лучше. Он отметил, что комната недурно убрана, и в ней есть даже небольшой шкаф с книгами. Константин взял одну из них:
— Аристотель! — он усмехнулся и поставил том на место. — Что ж, скучать здесь не придется…
В комнате недоставало часов, и Стратонов был лишен возможности узнать, сколько же времени он проспал.
— Дьявол! — ругался он, меря шагами свое узилище. — В полку сочтут меня дезертиром! И в Обществе — также…
При мысли об Обществе на душе замутилось, и где-то в глубине робкий голос шепнул, что, быть может, оно и к лучшему… К лучшему, что проклятый поляк избавил его от необходимости принятия самого тяжелого решения в жизни… Впрочем, другой голос тотчас обругал первый за малодушие. Этот мерзавец, должно быть, никакой и не поляк! И не заговорщик! А тайный агент! Шпион и предатель! И теперь из-за него он, Стратонов, будет почитаться тем же… И дернул же черт пить с ним!
Константин снова кинулся к двери и, отбив кулаки, разбил об нее стул. Не растравленной переводными романами фантазии молодого офицера не хватало, чтобы найти хоть какое-то объяснение, зачем подлому поляку понадобилось травить и пленять его.
— И ведь шпагу отнял, подлец… На поединок не вышел, а шпагу отнял. Ничтожество!
В разгар бранной тирады дверь неожиданно открылась, и на пороге возник мужчина, лицо которого скрывала маска. В одной руке он держал пистолет, в другой — большую корзину с разнообразной снедью. Ничего не говоря, он поставил корзину на пол и мгновенно затворил дверь. Константин бросился к ней:
— Стой! Открой немедленно! Слышишь?! Что вам нужно от меня?! Объясните же хотя бы, черт вас возьми! Вы предстанете перед судом и отправитесь на каторгу, слышите?!
Никто не ответил и, отступив от двери, Константин подумал, что суд и каторга, возможно, в не меньшей мере и его собственная участь.
В принесенной корзине оказалось снеди не на одну трапезу, и Стратонов понял, что заточение его не будет скоротечным. Потянулись долгие часы ожидания и мертвой тишины, не нарушаемой ни единым шорохом. Аристотель и Плутарх едва ли могли скрасить оные, хотя их общество все же было лучше, чем полное его отсутствие.
После очередного бесполезного штурма двери Константин все-таки осушил оставшуюся с первой трапезы бутылку вина, оказавшегося, надо отдать должное поляку, изумительным, и изрядно закусив, завалился спать, решив, что сон лучший способ скоротать время в заточении. Как знать, может скоро придется сменить эту «темницу» на куда менее уютный и хлебосольный каземат…
* * *
1-я фузелерная рота лейб-гренадер ушла на Сенатскую площадь вслед за ротным командиром Сутгофом. Уже после присяги, когда офицеры отъехали на молебен во дворец, он вернулся в свою роту и объявил:
— Братцы, напрасно мы послушались: другие полки не присягают и собрались на Петровской площади. Оденьтесь, зарядите ружья, за мной и не выдавайте!
Несмотря на то, что полковник Стюрлер бросился за взбунтовавшейся ротой в погоню на извозчике, солдаты не вняли его увещеванием и последовали за ротным командиром.
Теперь пришло время действовать Николаше Панову. Пользуясь отсутствием старших офицеров, юный поручик стал уговаривать строящиеся во исполнение приказа Стюрлера роты последовать за Сутгофом.
— Худо вам придется, братцы, от Константина Павлыча и других полков, коли вы теперь их предадите!
Солдаты к досаде Панова не обращали на него особого внимания, продолжая приводить в порядок амуницию. И что же за стадо такое безмозглое — не дозваться до него! Но ведь Сутгоф дозвался? И Стюрлер не перебил его авторитета! Но у Николаши сутгофского авторитета не было, и, казалось, напрасно выбивается он из сил, объясняя серой толпе, что ей должно делать. И ведь что за народ! Чтобы дать ему свободу, приходится звать его против одного деспота именем другого, а иначе и вовсе не пошевелятся.
На счастье загрохотали выстрелы с Сенатской. Оживилась масса, напряжение охватило ряды. И не теряя мгновения удачного, додавливал Николаша, срывая голос:
— Слышите?! Слышите, братцы?! Что я говорил! Наши уже за законного императора Константина ломят! А мы все зеваем! Ну же! Не отстанем от них! Отстоим Царя-батюшку! Вперед! За Константина! За Конституцию! Ура! — с этим победным кличем Панов бросился в середину колонны, увлекая за собой часть ее.
Увидев, что несколько рот следуют за ним, Николаша почувствовал себя, словно во хмелю. Не ведавший славных сражений, он ощутил себя теперь истинным героем, совершающим подвиг, который уж наверное не забудет благосклонная к отважным история. Но вывести несколько рот на площадь — велик ли подвиг? И другие вывели. И Сутгоф тот же. А надо же больше! Надо же…
Осенило Панова: да не на Сенатскую же, а на Дворцовую сперва идти надо! Взять с налета Зимний и арестовать всю Царскую семью — пусть тогда попробуют сопротивляться! А ежели попробуют, так и истребить всех тотчас! Вот — подвиг! Такой, что его, пановское, имя, пожалуй, Рылеева с Бестужевыми далеко затмит!
Ринулись споро по Большой Миллионной, да на ней заминка вышла. Преградили путь перевернувшиеся сани, вокруг которых суетились ямщик и какая-то черноглазая баба, лопотавшая по-французски. Так уж и быть — перевернули обратно сани ее, заодно себе дорогу расчистили, но время потеряли на том.
Однако же, вот, и Зимний. Екнуло сердце и до горла подскочило, грозя выскочить вон.
— Вперед, молодцы, вперед!
Солдаты шли послушно — любо-дорого смотреть.
У главных дворцовых ворот встретил их комендант Башуцкий и, ничего не заподозрив, велел Финляндцам пропустить новоприбывшие «для охраны дворца» части.
С победоносным видом ступил Николаша на двор во главе своего отряда и вдруг остановился: прямо перед ним стоял только что, по-видимому, пришедший и строящийся гвардейский Саперный батальон. Пока Панов думал, как миновать нежданное препятствие, из дворца выбежал старый приятель — родного полка поручик барон Зальца. Выбежал — что на пожар, даже шинели не накинув. И тотчас стал расспрашивать солдат, откуда они здесь и по чьему приказу. А те бубнили, на Николашу кивая:
— Ничего не знаем, нас поручик Панов привел.
Николаша готов был изрубить Зальца собственными руками, но старался не подавать виду, изобразив глубокую задумчивость. Однако, барон уже спешил к нему:
— Как это понимать, Николай? — спросил взволнованно. — Что ты здесь делаешь, объяснись!
— Оставь меня! — прикрикнул на него Панов, подняв обнаженную шпагу.
— Да ты в уме ли?
— Если ты от меня не отстанешь, я велю прикладами тебя убить! — заревел Николаша и, повернувшись к солдатам, крикнул: — Да это не наши, ребята, за мной!
Солдаты выбежали за ним и направились к Сенатской. Следом выскочил и все понявший Зальца. Совсем рядом он увидел сидящего в санях полковника Стюрлера и подбежал на его зов. Лицо Николая Карловича нервно подергивалось.
— Панов взбунтовал полк, — быстро сказал он. — Постарайтесь спасти знамя!
— Слушаюсь, господин полковник!
Стюрлер кивнул и, тронув за плечо извозчика, направился в сторону Сенатской.
До нее пановскому отряду не удалось добраться без потерь. Дорогой настиг его капитан князь Мещерский и отбил свою роту, убедив солдат, любивших и доверявших ему, что поручик ввел их в заблуждение. Хотел было Николаша приказать прикладами отходить капитана, да побоялся: после неудачи в Зимнем расправа над уважаемым в полку офицером могла восстановить против него весь отряд.
Уже неподалеку от площади, подле Главного Штаба столкнулись с группой всадников. Первый из них, в котором Николаша, оторопев, узнал нового Императора, подъехал к солдатам с криком:
— Стой!
— Мы — за Константина! — дружно прогудели ему в ответ.
— Когда так, — Государь простер руку в сторону Сенатской, — то вот вам дорога!
В этом жесте было столько же презрения к мятежникам и исходившей от них опасности, сколько было его в том, как невозмутимо взирал самодержец на проходящих мимо него бунтовщиков. Им позволили беспрепятственно пройти сквозь войска и присоединиться к восставшим…
Оказавшись среди своих, Панов до крови закусил губу: какой шанс упустил, растепель! С Зимним не вышло, так вместо того сам Царь в руки шел, а он проскользнул, с серой массой слившись, мимо, чувствуя на себе полный презрения взор, и… ничего не сделал! И теперь уж глупости этой не исправишь, не загладишь ничем!
От горестного переживания допущенной оплошности Николашу отвлек знакомый голос, говоривший солдатам с сильным акцентом:
— Зачем же вы здесь? Для чего послушались поручика Панова? Ведь вы все присягнули сегодня!
— Мы Константину присягали раньше…
Панов быстро оглянулся. Вдоль рядов гренадер ходил сам полковник Стюрлер. Этот педантичный швейцарец не мог смириться с мыслью, что часть его полка встала в ряды мятежников и, презрев опасность, сам пришел убеждать своих солдат одуматься. Маленькие, глубоко посаженные глаза вглядывались в лицо каждого, но эти лица оставались безразличны к его увещеваниям.
В этот момент к полковнику подошел длинный, румяный от мороза Каховский, спросил по-французски с насмешкой:
— А вы, полковник, на чьей стороне?
— Я присягал Императору Николаю и остаюсь ему верен, — с достоинством ответил Стюрлер.
Каховский презрительно скривил рот и, подняв сжимаемый в руке пистолет, выстрелил в стоявшего прямо перед ним полковника. В тот же миг другой офицер закричал:
— Ребята! Рубите, колите его! — и сам дважды ударил Стюрлера саблей по голове.
Истекающий кровью полковник вскинул голову, бросил последний помутневший взгляд на расступившихся солдат, попытался сказать им что-то, но не смог и, с усилием сделав несколько шагов, упал замертво.
* * *
Король Людовик не выполнил своего долга и был наказан за это. Быть слабым не значит быть милостивым. Государь не имеет права прощать врагам государства. Людовик имел дело с настоящим заговором, прикрывшимся ложным именем свободы. Не щадя заговорщиков, он пощадил бы свой народ, предохранив его от многих несчастий.
Эти собственные слова, сказанные еще в отрочестве своему преподавателю французского языка, Николай отчетливо вспомнил теперь, вглядываясь в вытянувшуюся на противоположной стороне площади цепь мятежников, уже обагривших свои руки невинной кровью.
Этот роковой день начинался на удивление тихо. Снова заверял несчастный граф Милорадович, что в столице все спокойно, и хотя полученные сведения говорили об обратном, но так хотелось верить заверениям бравого генерала. Сенат и Синод принесли присягу рано утром. Также и командиры полков. Благополучно присягнули конногвардейцы и артиллерия. Казалось, что еще немного — и все завершится без происшествий.
Во дворце к назначенному на 11 часов торжественному молебствию уже собрались все имевшие право на приезд. Все спешили поздравить нового Императора и Императрицу. Сам же Николай ежесекундно ожидал грозных вестей.
— Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг, — говорил он генерал-адъютанту Бенкендорфу.
Благодушие Милорадовича нисколько не передалось ему. И мрачные предчувствия не замедлили исполниться.
— Sire, le regiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs sont grievement blesses, et les mutins marchent vers le Senat, ja peine pu les devancer pour vous le dire. Ordonnez, de grа ce, au 1-er bataillon Preobrajensky et а la garde-а-cheval de marcher contre, — доложил прибывший в совершенном расстройстве начальник Штаба гвардейского корпуса Нейдгарт.
Как ни ждал удара этого, а в первый миг оглушил он… Если все другие полагали в случившемся лишь смущение, вызванное перепресягой, то Николай увидел первое доказательство заговора, о котором не переставал думать все эти дни.
Действовать нужно было быстро. Отправив Нейгарта и Стрекалова в Конную гвардию и первый Преображенский батальон для поднятия их, Николай велел своему адъютанту Кавелину срочно перевезти в Зимний своих детей, находившихся в Аничковом дворце. Теперь оставалось одно — вручить себя Богу и следовать завету Марка-Аврелия: «Делай, что должен, и будь, что будет».
Николай решил отправиться прямо навстречу опасности — на Сенатскую. Он лишь на мгновение заглянул к жене, одевавшейся к молебствию, сообщил коротко и спокойно, не желая тревожить:
— Артиллерия колеблется, — и с тем продолжил путь. Мелькнула горькая мысль: уж не в последний ли раз привелось увидеться в этой жизни?
Не накинув шинели, в Измайловском мундире с лентой через плечо — как был одет к молебствию, Николай быстро спустился по Салтыковской лестнице во двор, где в караул как раз вступала 6-я егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка. Когда они выстроились, Николай велел им салютовать знамени и бить поход. После обмена приветствиями, он громко спросил:
— Присягнули ли вы мне, и знаете ли, что присяга эта была по точной воле моего брата Константина Павловича?
— Присягали и знаем! — громыхнули в ответ солдаты.
— Ребята, теперь надо показать верность на самом деле. Московские шалят, не перенимать у них и делать свое дело молодцами. Готовы ли вы умереть за меня?
— Так точно, Ваше Императорское Величество! — снова грянул дружный, ободряющий встревоженное сердце ответ.
Николай удовлетворенно кивнул и, велев заряжать ружье, обратился к офицерам:
— Вас, господа, я знаю и потому ничего вам не говорю.
Отдав команду выступать, он сам повел дивизион к дворцовым воротам. За ними на площади толпился народ, который, завидев Государя, стал кланяться ему в ноги. Сбоку от ворот Николай тотчас заметил раненого и обагренного кровью полковника Хвощинского.
— Хвалю вас за службу, полковник! — сказал ему Николай негромко. — А теперь укройтесь куда-нибудь, дабы ваш вид не распалил еще более страстей.
Оставив караул у ворот, он в одиночку вышел на площадь, и люди тотчас хлынули к нему со всех сторон с криками «ура!». Нужно было занять их внимание, дав время войскам спокойно собраться.
— Читали ли вы мой Манифест? — спросил Николай у окруживших его.
Отвечали вразнобой, но, по большей части, отрицательно. Это было весьма кстати. Взяв печатный экземпляр у кого-то из толпы, Николай стал сам читать его вслух, медленно и с расстановкой, толкуя каждое слово.
Трудно было найти более благодарных слушателей. Шапки полетели вверх, сплошное «ура!» вновь потрясло воздух.
В этот момент прискакал Нейгарт с неутешительным известием, что Московцы уже затянули Сенатскую площадь. Выслушав его, Николай немедленно объявил о произошедшем народу, чувствуя, что уже завоевал сердца собравшихся и желая закрепить эту первую победу.
— Не позволим! Не выдадим Государя! — загудело людское море, еще плотнее обступая своего Царя. — В клочья разорвем супостатов!
Сквозь сомкнутые ряды прорвались к Николаю два человека, одетые в штатское, но с георгиевским крестами в петлицах.
— Мы знаем, Государь, что делается в городе, но мы старые, раненые воины, и, покуда живы, вас не коснется рука изменников! — сказал один из них.
То были отставные офицеры Веригин и Бедряга.
Их слова были встречены общей поддержкой. Люди хватали фалды мундира и руки своего Царя, падали на землю, целовали его ноги.
— Ребята! — воскликнул Николай растроганно. — Я не могу поцеловать вас, но — вот за всех! — с этими словами он обнял и расцеловал ближайших к нему, и следом вся притихшая площадь в течение нескольких секунд оглашалась лишь звуками поцелуев — так передавали люди друг другу поцелуи Царя…
Между тем, пора было очищать площадь для расположения на ней Преображенцев, и Николай заговорил вновь:
— Ребята, я благодарю вас всех за вашу преданность, и никогда не забуду ее! Но унять буйство надлежит властям, никто посторонний не должен сметь вступаться ни словом, ни делом во что бы то ни было. Вашу любовь и преданность я еще более оценю по спокойствию и строгой покорности приказам тех, кто одни знают, что и как делать. Сейчас советую всем вам разойтись по домам. Дайте место!
Толпа послушно отодвинулась к краям площади, давая место приближающемуся 1-му батальону и освобождая Царя из своих горячих объятий.
Таков был первый акт драмы, а дальше завертелись, понеслись события с сумасшедшей скоростью, не давая перевести дух.
Менее всего желал Николай довести дело до кровопролития. Хотя после вероломного убийства Милорадовича уже почувствовалось, что миром не решится. Все же он использовал все средства для вразумления мятежников. К ним обращались митрополиты Серафим и Евгений, с крестом обошедшие площадь. К ним взывал брат, великий князь Михаил, бывший шефом Московского полка и оттого особенно остро переживавший его измену. Напрасно — слава Богу, что его не постигла судьба Милорадовича, и трое матросов остановили злодея Кюхельбекера, уже прицелившегося в Михаила. Выезжал на площадь и сам Николай в сопровождении Бенкендорфа и также едва не пал бессмысленной жертвой.
Увы, не имела успеха и атака Конной гвардии под водительством Орлова. Неподкованные на шипы лошади скользили по обледенелой площади, а теснота места давала сомкнутой массе мятежников всю выгоду положения. Их огонь ранил многих конногвардейцев, в том числе полковника Вельо, лишившегося руки.
— Voyez ce qoi se passe isi! Voila un joli commencenment de regne: un trone teint de sang! — воскликнул Николай, обращаясь к только что прибывшему в столицу и тотчас поспешившему на Сенатскую генералу Толю.
— Sire, — решительно ответил Толь, — le seul moyen d’y mettre fin, c’est de faire mitrailler cette canaille.
— Sire, il ny pas un moment а perdre; lon ny peut rien maintenant; il faut de la mitraille! — поддержал Толя генерал-адъютант Васильчиков, под началом которого Николай служил несколько лет назад, будучи командиром 2-й бригады, и которого глубоко уважал с той поры.
Николай вздрогнул:
— Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon regne?
— Pour sauver votre Empire, — ответил Иларион Васильевич.
Слова генерала отрезвили и укрепили решимость Николая. Он понял, что настал момент на деле подтвердить те самые слова, что были сказаны им некогда о несчастном Людовике Шестнадцатом — должно было взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверное все, или, пощадив себя, жертвовать государством.
Николай велел заряжать орудия, внутренне все еще надеясь, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя иного спасения. Но они оставались тверды. Солдаты и матросы то и дело принимались кричать, раздавались выстрелы. Все же Николай дал им последний шанс, послав генерала Сухазанета с решительным предупреждением.
Сухазанет галопом врезался в бунтующую толпу, расступившуюся перед ним, и воскликнул:
— Ребята, пушки перед вами, но Государь милостив, жалеет вас и надеется, что вы образумитесь. Если вы сейчас положите оружие и сдадитесь, то кроме главных зачинщиков, все будете помилованы!
Солдаты потупили глаза и заколебались, но к генералу тотчас подступили несколько офицеров и лиц неопределенного чина и принялись с бранью и угрозами вопрошать, привез ли он им конституцию. Неустрашимый Сухозанет резко ответил:
— Я прислан с пощадой, а не для переговоров! — с этими словами он развернул лошадь и поскакал прочь.
Вслед ему грянул залп. По счастью, выстрелы лишь сбили перья с его султана и ранили нескольких человек за батареей.
— Ваше Величество, — доложил генерал, — сумасбродные кричат: конституция!
Николай пожал плечами и, подняв глаза к небу, с сокрушенным сердцем скомандовал:
— Пальба орудиями по порядку, правый фланг начинай!
Команда была повторена всеми начальниками по старшинству, но сердце Николая болезненно сжалось, и, вновь вглядевшись в толпу мятежников, он приказал:
— Отставь!
Так повторилось и на второй раз. Однако, мятежники не воспользовались и этой последней милостью. Тогда Николай отдал команду в третий раз, но на этот раз она не была исполнена уже без обратного приказа. Поручик Бакунин мгновенно спрыгнул с лошади и, бросившись к пушке, спросил у пальника, зачем он не стреляет.
— Свои ж, ваше благородие… — робко отозвался тот.
— Если бы даже я сам стоял перед дулом, и скомандовали «пали», тебе и тогда не следовало бы останавливаться! — крикнул Бакунин.
Пальник повиновался.
Первый залп ударил в здание Сената. На него отвечали дикими воплями и беглым огнем. Второй и третий залп были направлены уже в толпу и привели ее в смятение.
Хватило нескольких залпов, чтобы мятежники бросились врассыпную, оставляя «на позиции» лишь убитых и раненых. Люди разбегались по Галерной и Английской набережной, вдоль Крюкова канала, кидались через загородки на Неву, прятались во дворах и подвалах…
Все было кончено к наступлению вечера, и, отдав последние распоряжения, Николай возвратился во дворец, где в тревоге ожидали его мать и жена. С ними находился и Наследник, на которого впервые в этот день была надета Андреевская лента. Несмотря на возражения императрицы-матери, боявшейся подвергнуть внука простуде, Николай снес мальчика на двор и, высоко подняв на руках, показал его выстроенному там Саперному батальону:
— Ребята, это ваш будущий Государь, мой сын Великий Князь Александр Николаевич! Любите его так же, как я люблю вас! Служите ему так же верно, как сегодня служили мне! — с этими словами он передал сына находившимся в строю георгиевским кавалерам и велел первому человеку от каждой роты подойти и поцеловать его. Солдаты с радостными криками прильнули к рукам и ногам семилетнего Наследника, взиравшего на них с изумлением и некоторым испугом.