Книга: Тайны Торнвуда
Назад: Глава 18
Дальше: Глава 20

Глава 19

Шесть швов, а позднее еще и укол против столбняка – мне было так жаль себя. Я оплатила счет в больнице и дохромала до своей машины, стоявшей внизу у холма. Свернув рецепт на болеутоляющее в четыре, а потом в восемь раз, я отправила его в бездну своей сумки-торбы и решила принять вместо него собственное безотказное средство против боли: путешествие в пекарню.
Была середина дня. Я стояла перед витриной пекарни, балансируя на одной ноге, как цапля, щадя пульсирующий комок боли в ноге. После утреннего злоключения я чувствовала себя опустошенной и страдающей, мучимой вопросами и стремящейся домой, чтобы устроиться на залитом солнцем широком подоконнике и поразмыслить над своей находкой.
Кто был тот мужчина, незаконно живущий в старой хижине, и почему он создал странный маленький мемориал в честь Айлиш? Ведь именно так это и следовало называть. Разложенные кукольные головки, попорченная старая фотография в потускневшей рамке, шкатулка с письмами… Они имели для него значение, но какое? Знал ли он ее? Или просто случайно нашел где-то письма и фотографию и полюбил их?
Я вспомнила розы, обвивавшие шаткую веранду этого домика, большие красные розы, и попыталась почетче их представить, но картинка получилась размытой. В то время мне слишком любопытно было заглянуть внутрь хижины. Но те же самые розы я видела до этого трижды: вокруг Сэмюэла на его страстном портрете в розовой беседке; карабкавшиеся на ограду в саду за домом у Луэллы; и в вазе со свежей водой на могиле Айлиш…
Кто-то тронул меня за руку. Я резко обернулась.
Дэнни Уэйнгартен протягивал мне записку: «Что с вашей ногой?»
От неожиданности я захлопала глазами.
– Что… Как вы?..
Волосы у него торчали во все стороны, одет он был в драную рубашку из фланелета, заставившую меня подумать, не совершил ли он набег на гардероб Хоба Миллера. В тени навеса над витриной пекарни глаза Дэнни приобрели темно-зеленый цвет воды океанских глубин. Он, хмурясь, смотрел на мою ногу, которую я все еще держала согнув, как цапля, потом написал: «Я чувствую запах антисептика. Что случилось?»
– Собака укусила, – выпалила я, все еще испытывая головокружение от его внезапного появления.
Протянув руку, он тронул сбоку мое лицо.
«Синяк под глазом, – прожестикулировал он. – Это тоже собака сделала?»
– Я упала, когда пыталась вырваться.
Морщинка на лбу Дэнни разгладилась. «С виду больно. Вы хорошо себя чувствуете?» – показал он знаками.
Я кивнула, не в состоянии говорить. Я не привыкла, чтобы кто-то за меня переживал, не привыкла, чтобы кто-то взламывал мою охранную систему. Но выражение лица Дэнни – обеспокоенность во взгляде, опущенные уголки губ, то, как заботливо он придвинулся ко мне… Внезапно я сделалась слабой, как котенок, ничего так не желая, как упасть в его объятия и разрыдаться.
Вместо этого я прочистила горло и пожала плечами:
– Ничего страшного. Все нормально.
«Как вы так расшиблись?»
Мгновение колебания. Затем я схватила его за руку и затащила в дверной проем пекарни, проверив, что перед фасадом пекарни пусто, и встав так, чтобы мое лицо видел только он один.
– На территории моего поместья незаконно живет какой-то мужчина. Вы знали, что на склоне холма, который обращен к оврагу, есть строение?
Дэнни сузил глаза, давая понять, что не понял.
Он подал мне блокнот, и я в двух словах рассказала о своих утренних приключениях: о прогулке до оврага, восхождении на холм, где я обнаружила старый дом, затем о том, как отважилась зайти внутрь и обнаружила, что там кто-то живет, но опустила часть о краже писем Айлиш и Сэмюэла.
«Я знаю это место, – сказал знаками Дэнни, потом забрал блокнот: – Маленькая хижина на поляне, мы с Тони часто играли там детьми. Счастливые воспоминания. Я приходил туда после его побега, но это уже было не то. Я много лет там не был. Думаете, там кто-то теперь живет?»
Я кивнула.
– Когда собака на меня напала, я его видела. Это было как вспышка… Высокий мужчина, у меня создалось впечатление, что ему больше шестидесяти лет. Не знаете, кто это может быть?
Дэнни покачал головой и написал: «Он позволил собаке на вас напасть?»
Я пожала плечами:
– Думаю, он был потрясен, обнаружив кого-то на своем пространстве… но да, он, пожалуй, не торопился отозвать собаку.
Глаза Дэнни потемнели. Он вырвал верхнюю страницу из блокнота и сунул в карман, затем начал писать на чистом листке. Написав всего лишь слово «Проклятый…», он остановился, заткнул блокнот за пояс и разразился потоком жестов, слишком сложных для меня, чтобы их понять. Я ожидала, что Дэнни замедлит движения или хотя бы поймет, что я отстала, и сообразит, что, может, пора вернуться к запискам, но он, кажется, лишь больше увлекался своим теперь уже монологом.
Я завороженно смотрела на него.
Густые волосы Дэнни торчали, как наэлектризованные, а выразительное лицо навело на мысль о грозовой туче. Но зацепили меня и держали его глаза, теперь не просто зеленые, но подобные изумрудному огню, сверкающему, как солнце на морской воде, темные, опасные и безумно красивые.
Он остановился так же резко, как начал. Сделал знак:
«Простите».
Я покачала головой, давай понять, что ничего не уловила из его вспышки.
Он вычеркнул слово «Проклятый» и написал: «Я рассержен. Я ругался. Я собираюсь повидаться с этим ублюдком, выгоню его с вашей земли».
– Но…
К моему удивлению, Дэнни схватил меня за руку, ободряюще погладил по тыльной стороне ладони большим пальцем. Затем нацарапал очередную записку:
«Я поеду туда сегодня днем, вы не против?»
– Нет, – сказала я. – Вы не обязаны…
Не в состоянии продолжать, я посмотрела в лицо Дэнни. Я не привыкла, чтобы кто-нибудь предлагал действовать от моего имени. Не привыкла, чтобы кто-нибудь меня защищал. Пьянящее чувство, которому я поначалу сопротивлялась, влекло меня, как мотылька, который летит на яркий свет.
– Это очень любезно с вашей стороны, Дэнни, но…
Я умолкла, когда к нам приблизилась молодая женщина. Она улыбнулась мне, занимая место рядом с Дэнни и дотрагиваясь до его руки, чтобы привлечь внимание.
Она сделала несколько быстрых жестов, из которых я не поняла ни одного. Затем посмотрела на меня, по-прежнему улыбаясь, и протянула изящную ладонь.
– Привет, я Нэнси, ветеринарная сестра Дэнни.
Она была именно такой, как я боялась. Высокая блондинка, эффектная, как супермодель. Пирсинг на губе, волосы заплетены в чудные косички, пришпиленные за ушами. На ней было красное, с вышивкой, платье-рубашка, стильно подпоясанное на ее стройной талии, дополненное по контрасту самой классной парой ковбойских сапог, какие я когда-либо видела.
– Одри, – почти прошептала я, пожимая ее руку, – приятно познакомиться.
Я была одета по собственной, заставляющей чувствовать себя весьма неловко моде: футболка «Харлей Дэвидсон», принадлежавшая когда-то Тони, и спортивные штаны Бронвен, ею отвергнутые.
– Вы живете в Торнвуде? – спросила Нэнси.
Я кивнула.
– Клево, – сказала она, – там великолепная местность. Как вы устроились?
Я была уязвлена. Она не только эффектна, но и вежлива. Да как мне с ней тягаться? Не то чтобы здесь имелось какое-то соперничество, но…
– Да нормально, – отозвалась я, но когда эти слова уже слетели у меня с языка, я вдруг осознала, что они не совсем верны. В Торнвуде было нормально, хорошо, как во сне, почти безупречно… до недавнего времени. Сначала меня увлекло желание доказать невиновность Сэмюэла, а потом – тайна дневника Гленды. Но время шло, и особенно теперь, после ужаса утреннего нападения собаки, жизнь в доме моей мечты начала немного отдавать кошмаром.
Нэнси одарила меня улыбкой, затем перевела взгляд на Дэнни, прикосновением снова привлекая к себе его внимание.
«Нам пора», – сделала она знак, потом улыбнулась мне, заиграв ямочками на щеках.
– Приятно было познакомиться, Одри. Как-нибудь увидимся.
Затем она ушла.
Дэнни написал в блокноте, передал мне записку.
«Я свободен позже сегодня днем. Схожу в хижину и разберусь с твоим скваттером».
«Я иду с вами», – знаками ответила я.
«Нет. Швы разойдутся».
– С ногой все в порядке! – Я встала ровно, твердо поставив ногу на землю, выдавила, поморщившись, улыбку. – Это всего лишь царапина. Правда, собачьи зубы едва повредили кожу. Не о чем беспокоиться, видите? – Я сделала несколько шагов на цыпочках на месте в доказательство своих слов. – Кроме того, – солгала я впридачу, – я опытный турист.
Дэнни так долго разглядывал мое лицо, что я заволновалась, не собирается ли он задрать на мне штанину и лично обследовать рану. Затем он написал в блокноте: «Как насчет пятницы? Даю вам несколько дней на поправку».
– Пятница подойдет.
Пятница очень подходила. Мне был любопытен мужчина, который – до сегодняшнего утра, во всяком случае, – владел письмами Айлиш и Сэмюэла времен войны. Любопытно и то, почему он создал мемориальную полку Айлиш… И не он ли принес розы на ее могилу? Безрассудно было бы встречаться с ним самой, но в компании Дэнни это означало значительный численный перевес.
Теперь Дэнни хмурился, явно не торопясь уйти.
Я пожала плечами.
– Что?
«Не ищите себе неприятностей», – показал он жестами.
– Конечно.
Он покачал головой и написал новую записку. «Вы похожи на овчарку-келпи, которая когда-то у меня была. Постоянно гонялась за машинами. Знаете, что с ней случилось?»
Келпи? С гримасой я взяла следующую записку: «Ее сбила машина».
Без дальнейших разговоров он повернулся и зашагал прочь. Я смотрела, как он переходит дорогу, догоняет на той стороне Нэнси. Он сделал несколько быстрых знаков, и Нэнси на все покачала головой. Потом они пошли по тротуару, стукаясь плечами, как пара спокойных старых друзей. Перед тем как им скользнуть в магазин металлических изделий, мне показалось, что я увидела его улыбку.
Мне захотелось броситься за ним вдогонку, сказать, что он все не так понял. Я не гоняюсь за машинами, обычно не гоняюсь; живя в Мельбурне, я так сильно старалась быть спокойной и надежной, обычной и милой, довольно, по правде говоря, скучной, но по мне Тони мог сверять свои часы. Только теперь, оставив все это позади и став владелицей Торнвуда, я изменилась. Проводя большую часть дней среди дикой природы, совершая массу опрометчивых поступков, с помощью которых я училась доставлять удовольствие себе, а не кому-то другому, я неизбежно должна была измениться. Но заглядывать в чужие дома, красть письма, подвергать себя опасности быть покусанной? Вообще-то мне это было не свойственно.
Может, я все же гонюсь за машиной, которая внезапно остановится и прикончит меня? Но не лучше ли гнаться за чем-то – за чем угодно, – чем не стоять беспомощно посреди дороги и ждать, когда тебя собьют?
Желание побежать за Дэнни было сильным, но я решила не навязываться. Дэнни был вне пределов досягаемости. Не только в смысле физической дистанции, но и эмоционально, духовно. Нас разделяли миры. Он был красивым и изменчивым, темной лошадкой, молчаливой загадкой, движимой необходимостью проявить себя, оставить свой след в мире.
Я была мышкой.
Скучной. Неинтересной. Бесцветной.
Хуже всего, зверски болела нога, и мне требовалось пирожное.
* * *
После сэндвича на тостах, за которым последовал и кусок липкого пудинга с финиками и несколько таблеток панадола, я принесла шкатулку с письмами в комнату Сэмюэла и села на кровать.
Втряхнув письма на покрывало, я отложила те, которые уже прочла, и стала разбирать остальные по датам, вынимая из конвертов листки ломкой старой почтовой бумаги и прикрепляя их скрепками к соответствующим конвертам. Некоторые помялись и запачкались после падения на пыльный пол хижины, и мне попалось несколько с темными, похожими на отпечатки пальцев пятнами… Засохшая кровь?
Я обратила внимание, что перерыв в письмах Сэмюэла длился с февраля 1942 года до декабря 1945-го. Этот промежуток меня не удивил. Его последнее письмо было отправлено, должно быть, всего за несколько недель до пленения.
Пятнадцатого февраля сорок второго года японцы совершили то, что союзники полагали прежде невозможным. Пройдя по полуострову Малакка, японская армия атаковала считавшийся неприступным порт Сингапура. Более ста тысяч союзников, включая семнадцать тысяч австралийцев, сдались в плен.
Этот критический удар – в соединении с бомбардировкой Дарвина четырьмя днями позже – положил конец мнимой удаленности Австралии от конфликта, охватившего остальной мир. Внезапно все принялись строить бомбоубежища позади домов, копать траншеи на школьных дворах, запасать в ожидании дефицита продукты, одежду и медикаменты. В ночное время по улицам ходили патрули, следя за строгим соблюдением закона о светомаскировке. Вся страна начала готовиться к теперь реальной возможности вторжения.
Взяв один из конвертов Айлиш из стопки, я развернула письмо и разгладила его перед собой на кровати.
* * *
6 февраля 1942 года
Дорогой Сэмюэл, я снова ходила на почту сегодня утром и мучила Клауса Джермена вопросами о пропавших письмах, но он всегда отвечает одно и то же: «Идет война, моя дорогая, задержки неизбежны».
Однако по его глазам я вижу, что он озадачен не меньше меня. Он заявляет, что в некоторые дни почты больше, чем может обработать почтовая служба. Добавь к этому трудности плавучих госпиталей, которые избежали воздушных атак, и ты получишь безошибочный рецепт запоздавшей почты.
Я избаловалась, пока ты учился в университете в Сиднее, я получала от тебя по несколько писем в неделю. Теперь, когда я так отчаянно хочу знать, что ты жив и здоров и в хорошем настроении, твое молчание пугает меня.
Однако я отказываюсь терять надежду. Я уверена, что ты жив, не спрашивай меня почему. Я знаю, что ты никогда меня не покинешь, даже умерев, поэтому неважно, по какой причине ты не отвечаешь на мои письма, я понимаю, что не пренебрежение заставляет тебя хранить молчание. Молюсь о твоем благополучии и чтобы мои письма и посылки каким-нибудь чудом попали к тебе, принеся хотя бы небольшое утешение.
* * *
14 июя 1942 года
Приободрись, мой дорогой Сэмюэл, потому что ты стал отцом здоровой девочки. Она пришла в мир во вторник 23 июня – девятифунтовый сверток совершенства. Я назвала ее в честь твоей матери Луэллы Джин, но я называю ее Лулу, потому что она такая маленькая кнопка с яркими глазами. У нее мои густые волосы, но в остальном ее сходство с тобой поразительно: большие умные глаза, решительный подбородок, молочная ирландская кожа. Она настоящая красавица, и хотя ей всего три недели от роду, я уже могу сказать, что голова у нее будет такая же светлая, как у ее отца.
* * *
Волна тепла пробежала по телу при этих словах, но странная печаль не покидала меня. Странно и удручающе было видеть имя Луэллы, написанное четким каллиграфическим почерком Айлиш, как напоминание о том, что мир прошлого реален… Пусть Айлиш давно ушла, но ведь когда-то она была плотью и кровью, молодой матерью с теми же страхами и надеждами для своей маленькой девочки, какие испытываю я в отношении своей. Объясняет ли это мою связь с ней? Или есть другая причина для ощущения, что важнейшая часть ее существа продолжает жить во мне?
* * *
17 сентября 1942 года
Сэмюэл, дорогой мой, как видишь по моему обратному адресу, я больше не живу на Стамп-Хилл-роуд. После того как папу в августе арестовали, инспекторы из бюро Содружества начали наведываться в неурочные часы – как раз ко времени чаепития, а однажды очень поздно вечером, без сомнения, стремясь застать меня врасплох, – чтобы проверить, как они заявляют, благополучие моего ребенка. Они изображали озабоченность моим семейным положением (или отсутствием такового) и допрашивали насчет отца ребенка, был ли он или нет тоже «цветным». Говорю тебе, у меня все время пылали щеки, и мне хотелось дать этим людям отповедь, но я держала язык за зубами. Я видела, как других маленьких детей со светлой кожей забирали у матерей-аборигенок, нанося такой удар по семьям, что те так и не оправились. Мысль о том, что кто-то заберет у меня Лулу, выше моего понимания – я знаю только, что должна предотвратить это любой ценой.
Однажды утром, когда приехали инспекторы, у меня случайно оказалась Эллен Джермен, она принесла отрез шерсти хаки для очередной швейной кампании Красного Креста. Эллен и в обычных-то обстоятельствах лучше на язык не попадаться, но в то утро она пришла в бешенство и дала им такую отповедь, что я до сих пор краснею при воспоминании о ней. Сэмюэл, эти мужчины не знали, как поскорее убраться! Прижимая к груди свои планшеты, они нырнули в автомобиль и умчались в облаке пыли.
После Эллен долго на меня смотрела. Затем сказала: «Не обижайся, Айлиш, дорогая, но давай-ка ты некоторое время поработаешь у меня и Клауса – только до возвращения Якоба?»
Я отказалась, но Эллен поспешила добавить, что, поскольку ее сестра заболела, в доме полно солдат на постое, а домработницу завербовала комиссия по трудовым ресурсам – готовить в военной столовой в Эмберли, она сбивается с ног. А это, заметила она в своей решительной манере, означает, что страдает ее добровольная работа для Красного Креста и что я должна считать мое пребывание в их доме жизненно важным вкладом в военную экономику. Кроме того, добавила она, заметив нерешительность, которая, вероятно, отразилась у меня на лице, она может помочь с присмотром за Лулу, а так как она дипломированная акушерка, то сможет обеспечить моей малышке наилучший уход.
Пока она говорила, я не сводила глаз со Стамп-Хилл-роуд, наблюдая, как все еще кружится пыль, которую подняла машина инспекторов Бюро. Зная, что в следующий раз, когда они приедут – или в следующий, или в следующий, – мне, быть может, так не повезет.
Я поблагодарила Эллен и сказала, что подумаю над ее любезным предложением. Но, Сэмюэл, я уже приняла решение. Как говорит папа: «Когда волк стучится в дверь, не стоит дожидаться, пока он спустится вниз по трубе».
* * *
31 октября 1942 года
Дорогой, ты никогда не догадаешься, где я: бумага лежит у меня на коленях, я сижу, прислонившись к большому камню, в его тени. Да, на нашей тайной, поросшей папоротником поляне рядом с оврагом!
Она такая же, как в последний раз, когда мы здесь были, – залита солнцем и звенит песнями миллиона птиц-звонарей, воздух восхитительно прохладен, а тени зеленые из-за всех этих папоротников, пробивающихся между деревьями, а самые красивые сейчас лишайники, такие яркие после дождя – золотые, розовые, серо-фиолетовые и сверкающие алые. Я оторвала несколько пластинок, вложу их в письмо, чтобы и ты полюбовался ими. Еще сорвала несколько листьев эвкалипта – крохотную частичку дома для тебя.
Лулу лежит здесь рядом со мной, в тени, сучит своими маленькими ножками на одеяле, которое я расстелила для нее, гулит, глядя на деревья в лучах солнца. Я называю ей птиц: птица-бич, серый сорокопут, мухоловка и свистун. Хотя ей всего четыре месяца, она внимательно смотрит на меня своими большими умными глазами, и я убеждена, что она понимает каждое слово.
У Джерменов все хорошо, хотя, признаюсь, отчасти они причина того, что я скрываюсь здесь. Я целый час иду сюда с коляской (потом еще двадцать минут несу Лулу до поляны по дорожке, которая поднимается по оврагу), но это того стоит. Не пойми меня неправильно, Джермены добрые. Пока я подметаю пол, стираю, сбиваю масло, чищу картошку или хожу с поручениями, Эллен сидит с Лулу, следит за ней и хлопочет над ней. Они с Клаусом обожают нашу маленькую девочку, и это хорошо, правда?
И все же бывают моменты, когда во мне поднимается ревность – это чудовище с зелеными глазами, как назвал ее Шекспир. В особенности в те минуты, когда улыбка Лулу кажется ярче, глаза – более живыми, смех – веселее, потому что рядом Эллен. А потом домой приходит Клаус и щекочет Лулу под подбородком, отчего она что-то весело лепечет, и юный Клив вносит свою лепту – причесывает ее, или рассказывает сказки, или щекочет за ушком, пока она не начинает ворковать, как птенец голубя. А я тем временем занята со шваброй, с метлой или подойником, смотрю на них, как из-за кулис, и представляю, с какой радостью я бы их всех удавила (но не мою Лулу, конечно!).
Поэтому я приношу Лулу сюда, на нашу волшебную поляну, и рассказываю ей сказки о птицах, ящерицах и о цветах, которые появляются из согревающейся земли. Я рассказываю ей о Буньипе – мифологическом животном у австралийских аборигенов, который танцует на мелководье в ручье далеко внизу, и о мудрых духах, которые следят за нами изнутри деревьев, и я придумываю истории о ее храбром папе, который ушел на войну, и о том, как счастлив он будет, когда вернется.
А ты вернешься, мой дорогой Сэмюэл, я знаю, что вернешься; в этом не сомневается ни мой разум, ни мое сердце.
* * *
24 апреля 1943 года
Не волнуйся, любимый, но вчера я упала.
Со мной все в порядке, глупо получилось, я слишком устала и была невнимательна. В общем, вчера вечером, после чая, я драила заднее крыльцо, поскользнулась в своих старых стоптанных туфлях на намыленной ступеньке и полетела вниз, неуклюже шлепнувшись на дорожку.
Я не пострадала, не считая нескольких царапин на голени – и, пока сидела, переводя дыхание, услышала вскрик в доме, вслед за которым послышалась лихорадочная возня. Не успела я подняться, как из дома выскочил юный Клив с бутылкой антисептика и громадным рулоном пластыря. Я попыталась возражать, но он упрямый парнишка. Протирая мне ободранную кожу ватным тампоном, он стал подробно рассказывать о том, что занимается на курсах оказания первой помощи в Кадетском корпусе.
– Разве ты не слишком молод для Кадетского корпуса? – поддела я, зная, что туда принимают с шестнадцати лет.
– Я высокий для своего возраста, – важно заявил он, затем все же признался: – Папа разрешает мне ходить в воскресный лагерь в Эмберли. Я еще не зачислен, но делаю все то же, что и ребята постарше. Мы учим азбуку Морзе и кучу других потрясающих вещей. Распознавание самолетов – вот мой любимый предмет. Как только мне будет достаточно лет, я запишусь в летчики.
Клянусь, Сэмюэл, этому мальчику десять лет, но словно бы все сорок, этакий маленький старичок-профессор, всем интересующийся и самый настоящий всезнайка – по правде говоря, он напоминает мне одного красивого молодого врача, с которым я знакома! А еще Клив прилежно собирает стеклянные бутылки, истертые шины и жестяные банки – все, что можно тем или иным способом повторно использовать для военной экономики. Пару лет назад он начал помогать своему отцу на почте, разбирая корреспонденцию до и после занятий, и сверх того он еще находит время, чтобы помочь мне по дому, прибирает за Лулу, вытирает посуду, колет дрова и кормит кур. Он становится весьма незаменимым.
Честно сказать, Сэмюэл, хотела бы я иметь пусть даже половину такого усердия, как у этого мальчика, или четверть такой энергии! Очень досадно, что Эллен невысокого о нем мнения – срывается на него из-за малейшего промаха, придирается и критикует его внешний вид. Я даже видела, как она унижала несчастного ребенка перед своими подружками по Красному Кресту. Иногда мне очень его жалко. Похоже, у него нет друзей его возраста, что, возможно, объясняет его стремление заполнить каждую минуту каким-нибудь делом.
В любом случае его энтузиазм трогателен, и с его стороны было очень любезно помочь мне после мыльной катастрофы, но его замечание насчет учебы на военного летчика огорчило меня. Я лишь надеюсь, что, когда возраст позволит Кливу записаться в армию, эта гнусная война уже давно закончится.
* * *
21 мая 1943 года
Здравствуй, любимый, ты получил мою пасхальную посылку? Я знаю, что тебе понравятся фотографии Лулу и ты сможешь сам воспользоваться сигаретами, мылом и съесть овсяное печенье или обменять. Мои кулинарные способности не выдерживают никакой критики, и юный Клив заявил, что мое печенье похоже на подметку, но я все равно его послала. Возможно, там, где ты находишься, оно тебя порадует. Еще посылаю носки, я сама их связала, и, боюсь, они получились лишь чуточку удачнее моего печенья.
Помимо помощи по дому у Джерменов, я начала работать на телефонной станции, выхожу в вечерние смены, пока Лулу (ей скоро год!) спит под бдительным присмотром Эллен. Моя смена заканчивается в десять часов вечера, и я, виляя, еду домой на велосипеде, объезжая наваленные повсюду проклятые мешки с песком, звоня в звонок, чтобы никого не сбить, передвигаясь по улицам только благодаря удаче, как иногда кажется. В этот час город погружен в непроглядную тьму, не горит ни один уличный фонарь, не светится ни одно окно. Машинам запрещено передвигаться после темноты, если нет специального маскирующего устройства на фарах, и хотя иногда я слышу в отдалении шум двигателя, я вижу только слабое пятно света на дороге. Кто бы подумал, что здесь, в Мэгпай-Крике, мы будем бояться бомбежек? Однако это правда, Сэмюэл, что после бомбардировок Дарвина никто из нас больше не чувствует себя в безопасности.
По дороге домой в среду мы узнали, что госпитальное судно Красного Креста «Кентавр» было торпедировано в море, неподалеку от острова Стрэдброук. Передают, что было убито или утонуло более 250 солдат и медсестер. Сколько оборванных жизней, семей, пораженных жесточайшим ударом! Клянусь, вся страна в шоке.
А здесь, у Джерменов, все идет своим чередом, в основном благополучно. Хотя на днях, вечером, Эллен обмолвилась, что в случае какого-то несчастья со мной – необязательно, конечно, что оно произойдет, поспешила добавить она, – они с Клаусом с радостью удочерили бы Лулу. Она, казалось, нервничала при этих словах, и у меня создалось впечатление, что она чего-то недоговаривает.
Я скрыла свое огорчение, показав красивое кольцо твоей матери и объяснив, что, как только ты вернешься из армии, мы с тобой поженимся. При этой новости Эллен прослезилась и поздравила меня, но я чувствую, что ее реакция – всего лишь верхушка айсберга. Трудно объяснить, но я начинаю припоминать другие ее как бы невзначай сделанные замечания. «Как ты молода, Айлиш, – говорит она и хмурится с деланой озабоченностью. – Всего девятнадцать лет, и совсем одна. Ты и сама-то кажешься почти ребенком». Совсем недавно она сказала: «Наша дорогая маленькая Лулу – солнечный луч в моей в остальном печальной жизни».
Я действительно стараюсь помнить, какой доброй она была и как спасла меня в тот день от инспекторов из Бюро и их бесконечных вопросов и бланков. И стараюсь помнить, что без моей работы у Джерменов я была бы беззащитна перед людьми, которые приходят с бледными сочувствующими лицами, разговорами о Библии и официальными объяснениями, а потом забирают твоего ребенка.
* * *
7 декабря 1943 года
Любимый, в последнее время я испытываю беспокойство, подгоняемая странным чувством, что время истекает. Эллен постоянно говорит мне, чтобы я снизила темп, чтобы не торопилась, не изнуряла себя, но я не могу иначе.
Вскакиваю с постели с проблеском зари, умываю, одеваю и кормлю Лулу – мне повезло, что она любит свою еду и не оставляет ни крошки из того, что я ей даю. Кажется, что, пока не наступит момент завалиться спать, я постоянно ношусь, как безмозглая курица: чищу, натираю, подметаю, собираю овощи, вытираю расплесканную воду, целую поцарапанные коленки, варю еду огромными кастрюлями или пеку хлеб для все увеличивающегося числа людей на постое у Джерменов.
Я ни минуты не сижу спокойно. Даже если бы я могла каким-то чудом найти время, чтобы дать отдых ногам, я бы им не воспользовалась. Внутри меня тикает бомба с часовым механизмом, отсчитывая секунды – до какого конца, понятия не имею. Я все возвращаюсь воспоминаниями к той ночи в домике поселенцев, к нашей последней ночи вдвоем. Сэмюэл, помнишь, как я расстроилась, увидев чье-то бледное лицо в окне? Настаивала, что это был призрак. Но в душе-то я уже тогда знала, что видела.
Я видела смерть, Сэмюэл. А смерть видела меня.
Эллен говорит, что во всем виновата война. Смерть и потери всегда близко. Мы смеемся, поем и болтаем друг с другом, веселые, как скворцы, но под маской жизнерадостности таится страх. Иногда я лежу ночью без сна, и мне кажется, что я слышу, как стонет, поворачиваясь вокруг своей оси, мир и тихо плачет. Всякий раз, когда закрываю глаза, я вижу только газеты: страница за страницей имена – погибшие и пропавшие без вести, юноши и женщины, которые никогда не вернутся. Эллен права – война изменила всех нас, и не всегда к лучшему.
Сегодня днем я оставила Лулу с Эллен и, надеясь развеять свое мрачное настроение, поехала на велосипеде на Стамп-Хилл-роуд, поднялась на холм до оврага. День был теплым, и ноги сами понесли меня по дорожке в поместье. Бедный старый дом зарос кустами лантаны и ежевики. Он кажется заброшенным с тех пор, как твой отец уехал к своим родственникам в Уорик.
Я хотела подобраться к окну и заглянуть внутрь, может, даже взять запасной ключ в прачечной и войти в дом. Помнишь, Сэмюэл, как ты всегда увиливал, когда я просила тебя показать мне дом? Ты говорил, что я принадлежу солнцу и теням сада, темная бабочка, слишком нежная и дикая, чтобы запереть ее в удушающих пределах пыльного старого домины… Кучу всякой чепухи, как я теперь понимаю. Сейчас мне интересно, что ты от меня скрывал? Или, возможно, это меня ты хотел скрыть – на тот случай, если без предупреждения приедет отец или какая-нибудь уважаемая дама нанесет неожиданный визит?..
Прости меня, любимый, это резкие слова. Но меня терзает одиночество, которое еще горше из-за твоего продолжающегося молчания. Я без конца прокручиваю в голове ужасающие сценарии, пока не прихожу к убеждению, что сошла с ума. Тем временем ты далеко и не в состоянии себя защитить. Если бы ты был здесь… О, Сэмюэл, если бы ты был здесь!
В дом я, конечно, не вошла. Меня позвала старая, увитая розами беседка, и я побежала по дорожке, откликаясь на зов. Я могла бы заплакать (на самом деле я заплакала), увидев, в каком она состоянии. Очаровательные старые розы поражены корневыми побегами и задушены сорняками, кусты усыпаны увядшими цветами, драгоценные плоды шиповника (горсть которого мы когда-то заварили и получили сладкий розовый чай, помнишь?) теперь высохли и почернели на солнце.
Я легла в беседке, утопая в траве среди колких опавших лепестков и колючих веточек, и зажмурилась из-за слепящего солнца. И тогда ко мне пришел ты, я видела тебя с закрытыми глазами, клянусь, ты стоял прямо там передо мной, в арке входа, такой же реальный, как в тот день, когда я сделала твой портрет.
Помнишь, это было вскоре после начала войны в 39-м году? Как-то солнечным днем твой отец устроил пикник в пользу Красного Креста в заросшем саду Торнвуда. Я притащила к вам папину фотокамеру и делала портреты по шиллингу за штуку для Военного фонда. Ты сунул мне хрустящую фунтовую бумажку и поманил в беседку, настаивая, что станешь самым первым моим клиентом.
Ты выглядел таким оживленным, улыбался этой своей кривой улыбкой, глядя только на меня. И я чувствовала, что первые головокружительные узы любви начинали связывать мое сердце. Как же я любила тебя в тот день, Сэмюэл… как я до сих пор тебя люблю.
Ты хоть когда-нибудь думаешь обо мне, милый? Есть ли розы там, где ты сейчас находишься, или там только грязь и мрак, кровь и страх? Возможно, я все равно передам их тебе – душистые бутоны и большие тяжелые цветы, сладкий шиповник, переполняемые нежностью и любовью, – и стану молиться: пусть, если иное невозможно, хотя бы они и я будем в твоих снах.
* * *
4 мая 1944 года
Дорогой Сэмюэл,
сегодня утром я проснулась поздно и обнаружила, что кроватка Лулу пуста. На долю секунды меня объял тошнотворный ужас – как будто та бомба с часовым механизмом перестала тикать, а я застыла в молчаливом затишье перед взрывом, – но затем я услышала донесшийся из кухни ее нежный смех.
Я пошла туда и увидела Эллен за кухонным столом с Лулу на коленях, а Клив сидел рядом с ними. Они ели огромные порции яичницы-болтуньи и тосты со сливочным маслом, нарезанные полосками.
Лицо Эллен светилось, и лицо Лулу тоже. Но самым необыкновенным было преображение юного Клива. Пока я стояла незамеченная в дверях, Эллен протянула свою худощавую руку и погладила Клива по щеке. Мальчик разомлел, огромными, как у щенка, глазами глядя на мать с изумлением и благодарностью. Разумеется, внимание Эллен снова переключилось на Лулу, которая полными горстями запихивала в рот яичницу, роняя бóльшую ее часть на свое красивое платье. Но Клив… Что ж, взгляд Клива не отрывался от матери.
Клянусь, Сэмюэл, я никогда не видела взгляда такой любви – чистой, безудержной, полной надежды. Я смутилась, став свидетелем подобного переживания. Оно казалось личным, и у меня сжалось сердце при виде отклика Клива на короткую ласку матери. Это был один из тех мимолетных, обманчиво незначительных моментов, которые повзрослевший Клив вспомнит как поворотный пункт в своей жизни.
Мне следовало бы порадоваться за него, но на меня нахлынуло чувство одиночества. Мое положение в жизни изменилось. Казавшееся реальным и надежным в мгновение ока сделалось непрочным, как паутина. Эллен, Клив и моя драгоценная Лулу составляли картину счастливой, дружной маленькой семьи, объединенной уютной близостью, а я была одинокой чужачкой.
* * *
2 марта 1945 года
Сэмюэл, любимый, наконец-то у меня есть для тебя какие-то хорошие новости. Папа возвращается домой! Вчера я получила от него письмо, он говорит, что приедет в Мэгпай-Крик в конце июня. Разумеется, мне хотелось помчаться на Стамп-Хилл-роуд и начать готовить дом к его приезду, но до июня еще далеко, поэтому я должна сохранять терпение.
Вчера вечером я показала папино письмо Эллен и рассказала о своем плане вернуться домой. Сначала она сделала вид, что рада, но я заметила, что на самом деле она расстроена. Она ходила по комнате, бросая на меня встревоженные взгляды и снова и снова спрашивая Клауса, не показалось ли ему странным письмо моего папы и не окажется ли так, что бедный старикан (папа пришел бы в ярость, услышав, что его так называют!) слишком болен, чтобы вернуться на Стамп-Хилл-роуд после суровых испытаний в лагере для интернированных, и слишком немощен, чтобы выдержать жизнь в доме с шумной трехлетней девочкой.
Лулу бойкая, но она не будет для папы бременем – совсем наоборот, я ожидаю. Папа всегда радостно расспрашивал о ней в письмах, его воодушевляла перспектива попробовать себя в роли слепо обожающего дедушки, который будет безумно баловать свою внучку. Уверена, живость Лулу взбодрит его, а не отправит в раннюю могилу, как, похоже, думает Эллен.
Позднее тем вечером, когда Эллен удалилась в свою комнату, потушили свет и дом затих, мне показалось, что я слышу плач. У меня упало сердце, радость от папиного письма пропала. Почему радость всегда так быстротечна? Еще долго после того, как плач Эллен заглушили другие звуки ночи и он сменился тихим храпом Клауса, я лежала без сна.
Я поняла, почему опечалена Эллен. Это никак не связано с тревогой за папино благополучие – просто она будет скучать по Лулу.
В полночь я спустилась вниз, чтобы приготовить себе чашку ячменного напитка. И кого же я нашла за столом в темноте, как не юного Клива? Он вздрогнул, когда я опустила штору и зажгла на кухне свет, и вытер лицо, но я успела увидеть, что оно блестит от слез.
– Что случилось? – спросила я.
– Ничего, – пробормотал он и, вскочив со стула, налил в чайник воды и поставил на огонь. Вернулся на стул и сидел поникший, избегая встречаться со мной взглядом.
– Клив, ты не заболел?
Он покачал головой.
– Почему ты сидишь здесь один, в темноте? У тебя завтра занятия в школе, уже очень поздно.
Он по-прежнему ничего не ответил, и мне стало как-то не по себе. В этом году ему исполнилось тринадцать, он превратился в крупного, неуклюжего подростка. По сравнению с другими детьми он казался стариком. У него была большая голова, коротко подстриженные жесткие волосы, морщина между светлыми бровями, в больших голубых, словно аквариум, глазах непрерывно, снова и снова возникали страх и тревога.
– Клив?
Он опять смахнул слезы с лица:
– Я не хочу, чтобы ты уходила.
Только тогда до меня дошло. Всплыла дюжина воспоминаний: Клив и его мать за кухонным столом, они всегда балуют Лулу, все трое – точь-в-точь картина счастливой семьи; бесчисленные уютные вечера вокруг радиоприемника – Клив играет с Лулу у ног матери; Клив и его мать по очереди читают перед сном на разные голоса сказку из книжки Лулу.
Клив и его мать.
– Мы же не можем остаться здесь навсегда, ты знаешь, – сказала я ему.
Клив кивнул, но потом поднял голову и посмотрел на меня. Мне стало страшно. Глупо, я, наверное, очень устала, но мне показалось, что я увидела в этих голубых глазах-аквариумах то, что меня обеспокоило. Презрение, может быть. Даже ненависть. Сэмюэл, я знаю, это звучит странно, но охватившее меня в тот момент чувство было очень похоже на страх.
Но момент прошел. Клив опустил голову, и я засомневалась в увиденном. Отбросив опасения, я сняла с плиты брызгающий водой чайник и сделала две чашки напитка. В любое другое время я бы села рядом с мальчиком, похлопала его по пухлому плечу, нашла бы слова утешения. Но не прошлой ночью. Едва поставив перед ним чашку, я торопливо пробормотала «Спокойной ночи» и прямиком отправилась в свою комнату.
* * *
16 марта 1945 года
О, Сэмюэл, у меня такое плохое настроение.
Сегодня вечером, через час после чая, когда мы усаживались вокруг приемника, чтобы послушать семичасовые новости, Лулу, которую я только что поцеловала перед сном и уложила в кроватку, раскричалась. Я бросилась в нашу комнату и выхватила ее из кровати, с ужасом обнаружив, что из ее бедной ручки течет кровь. Эллен нашла в кровати кусок коричневого стекла. Она гневно на меня посмотрела, словно я худшая в мире мать, что, боюсь, правда.
Рана оказалась неглубокой, но все равно мы суетились в панике, перемазались йодом и антисептической мазью, роняли пластырь, вату и бинты, пока комната не стала напоминать полевой госпиталь, но Лулу скоро успокоилась – храбрый маленький воин.
Клянусь, Сэмюэл, я понятия не имею, как стекло попало в кроватку моей малышки – я бдительно слежу за ее безопасностью. Клив топтался в дверях, наблюдая за происходящим с мрачной усмешкой. Помню, как я со злостью подумала: «Где же твоя проклятая бутылка с антисептиком?»
* * *
24 марта 1945 года
Сэмюэл, я опять стану обременять тебя своими напастями, прости меня, дорогой, мне больше не к кому обратиться, и я знаю, что ты поймешь.
Вчера поздно вечером я услышала, как Эллен разговаривала по телефону. Она не упоминала никаких имен, но несколько раз я услышала, как она сказала «ребенок» и «маленькая девочка», а потом «ситуация в целом крайне неудовлетворительная».
После этого я лежала не сомкнув глаз, прислушиваясь к скрипам и стонам дома, слезы остывали у меня на щеках. Сегодня утром я дождалась, пока закончится завтрак, прежде чем обратилась к Эллен. Я сказала ей, что забираю Лулу на Стамп-Хилл-роуд раньше, чем собиралась, чтобы подготовить дом к приезду папы.
Конечно, мы поссорились. Я не ожидала, что она так расстроится. Она ушла из кухни в слезах, а я чувствовала себя измученной. Всей душой я жалела о том, что сказала. Но, Сэмюэл, после того, как я случайно подслушала ее телефонный разговор вчера вечером, как я могла ничего не предпринять?
Поникшая, я осталась сидеть за столом. В дверях маячил Клив, глядя на меня.
– Что? – сказала я резче, чем хотела. – Чего уставился?
Сначала он не ответил. И опять у меня возникло ощущение, что он старше – много старше – своих тринадцати лет. За последний год Клив здорово вытянулся, почти сравнялся ростом с отцом, и стал почти таким же плотным. Прежде я этого не замечала. Полагаю, я взяла от его матери привычку не обращать на мальчика внимания.
– Ты можешь уйти, – с ненавистью произнес он. – По тебе никто скучать не станет. Но Лулу теперь принадлежит нам.
– Как ты можешь так говорить, Клив? Она моя дочь. Единственный человек, кому она принадлежит, – я.
– Мама говорит, что ты не годишься в матери.
Я смотрела на него, потеряв дар речи, и понадобилось несколько секунд, чтобы я смогла заговорить, а когда я это сделала, то сумела лишь прошептать:
– В таком случае она ошибается.
Но Клив уже ушел, я слышала, как он с топотом направляется по коридору в свою комнату, фальшиво насвистывая, как всегда делает, когда очень доволен.
Я долго сидела за столом. Вся дрожа. Сдерживая слезы. Заплакала Лулу, и к ней подошла Эллен, а я не могла шевельнуться. Я только сидела и думала о мужчинах в серых костюмах, с их планшетами, набитыми бланками, и об их черном автомобиле с поднятыми стеклами… И впервые с начала войны мне стало страшно. Не за себя, но за нашу маленькую девочку. Она моя жизнь, Сэмюэл, – ее милая улыбка, веселый голосок, жизнерадостность, – она важнее для меня, чем еда, вода или воздух. Если ее заберут, как я буду жить?
* * *
25 мая 1945 года
Мой любимый, как ты видишь по адресу, я все еще у Джерменов. Эллен заставила меня дать обещание остаться, пока она не найдет новую домработницу, как будто только этим я для них и была – наемной работницей!
Некоторое время назад я упоминала, как мы были заняты консервированием фруктов и приготовлением чатни для будущего киоска Красного Креста – еще одно благотворительное мероприятие для Фонда помощи солдатам. Эллен все еще не нашла домработницу мне на замену, поэтому я уступила и согласилась остаться, застряв в этом неприятном чистилище, тихо дожидаясь своего часа, пока на мое место не придет другая несчастная жертва.
О, Сэмюэл, все переменилось. После сегодняшней беды остаться я не могу.
Эллен взяла Лулу на собрание Красного Креста (где, не сомневаюсь, все они будут кудахтать над маленькой непоседой), и поэтому я воспользовалась моментом, чтобы законсервировать оставшиеся помидоры.
Клив пришел и начал тихо слоняться по кухне, играя с большим ножом, «случайно» скидывая на пол помидорную кожуру, мотаясь туда-сюда между раковиной и столом.
Громадная кастрюля с томатной лавой булькала на плите, и когда я начала разливать варево в стерилизованные бутылки, Клив подкрался сзади и подтолкнул меня под локоть.
Обжигающая жидкость попала мне на руку. От шока и боли я отпрянула назад и наступила на раздавленную кожуру помидоров, которую не потрудился убрать с пола Клив, несмотря на мои неоднократные напоминания. Я поскользнулась, почти потеряла равновесие, но каким-то образом удержалась на ногах, опершись на стол. Черпак вырвался у меня из рук и упал на пол.
Клив пронзительно закричал.
Я тут же повернулась. Первое, что я увидела, были кроваво-красные брызги на его школьной рубашке. Еще не оправившись от толчка, я подумала, что он, наверное, порезался большим ножом. Он согнулся, держась за лицо, ревя, как раненый вол. Затем я поняла: обжигающе-горячее содержимое черпака выплеснулось на него.
Я попыталась подтащить его к раковине, умыть и посмотреть, насколько страшны ожоги, но он вырвался и убежал.
Главная медицинская сестра в больнице сказала, что с ним все будет хорошо, хотя ожоги весьма серьезные и на его бедном лице могут остаться шрамы.
Сэмюэл, не могу описать, как я этим подавлена. По сравнению с ужасами, которые ты, не сомневаюсь, переживаешь в Малайе – или где бы ты ни был, – это может показаться тебе банальной раной. Но Клив ребенок, и из-за меня он на всю жизнь может остаться с отметиной.
Я посчитала за лучшее вернуться на Стамп-Хилл-роуд. Несмотря на свое обещание Эллен, я больше не могу оставаться здесь ни на минуту. Побег – ужасная трусость с моей стороны, но что еще я могу сделать? Здешние события как нарочно выставляют меня никудышной матерью. Мне страшно остаться одной и ждать милости от инспекторов… но еще страшнее оставаться здесь.
* * *
3 сентября 1945 года
Сэмюэл, наши репатриированные из Сингапура военнопленные уже в течение нескольких недель потихоньку возвращаются домой, и я начинаю волноваться. Где же ты, любимый?
Ни у кого нет от тебя вестей, никто не видел тебя после захвата Сингапура в 42-м году. Я написала в Красный Крест, но мне пока не ответили. Я даже поехала на поезде в Брисбен, дошла там до пристани и смотрела, как сходят с госпитальных судов раненые. Я умолила подвезти меня до Тувумбы, потом обратно в Брисбен, даже до Иноггеры, чтобы пройти там по палатам госпиталей для репатриированных, – все безрезультатно.
Любимый, чему же мне верить?
Я адресовала это письмо в Государственный архив в Сиднее, надеюсь, что каким-то чудом, если ты жив, письмо до тебя дойдет.
Сэмюэл, пожалуйста, будь жив. Пожалуйста, приезжай домой ко мне. Что бы ты ни пережил, мы справимся с этим вместе. И построим счастливую жизнь, как собирались, ты, я и Лулу. Мы забудем войну, и пусть большой мир какое-то время обойдется без нас… Что скажешь, любимый?
* * *
Следующее письмо, от Сэмюэла, едва можно было прочитать. Почерк стал неровным и нечетким, как детские каракули, по всей странице строчки шли то вверх, то вниз, бумага пестрела чернильными пятнами, а местами была прорвана пером. Вверху значилось: «Гринслопс» Брисбен» – насколько я поняла, это госпиталь для репатриированных, который построили в начале войны для возвращавшихся солдат.
* * *
3 декабря 1945 года
Айлиш, любимая,
я вернулся домой две недели назад. Не выразить, с каким облегчением я ступил на родную землю. Моей первой мыслью было увидеть тебя, моя дорогая, но я прикован к постели, по крайней мере до Рождества. Пожалуйста, не волнуйся за меня, в целом я чувствую себя нормально – просто немного истощен и малярия треплет, хотя персонал в «Гринслопс» хлопочет надо мной, как над новорожденным.
Госпиталь великолепен. Свежевыкрашенные стены и кровати (в цвет пахты), крахмальные простыни чисты до скрипа, потолки того же самого оттенка, что и кудрявый мох, растущий в овраге, нежно-зеленого, на который я могу радостно таращиться целый день (что зачастую и делаю). Здесь есть широкие веранды, где можно сидеть и смотреть, как мимо проплывает мир, или грезить о своей красивой девушке и о том, как сильно хочется ее увидеть (намек, намек).
Я слышал, что здесь есть даже посудомоечные машины, а также тележки с подогревом для развоза еды. Иногда мне кажется, что я попал совершенно в иной мир по сравнению с тем, с которым попрощался четыре года назад. Кормят превосходно, хотя медсестры немного ограничивают мои порции: полтарелки за раз, учитывая мое плохое пищеварение. Но, Айлиш, это вкусно, очень вкусно! Рагу с настоящим мясом, булочки со сливочным маслом, пудинг из саго и тушеный ревень. Я точно умер и попал в рай. Только здесь недостает одного ангела, ангела с милой улыбкой и глазами, сверкающими, как черные алмазы. Как скоро ты сможешь меня навестить, милая Айлиш?
Совершенно нереальное ощущение от пребывания дома – хотя я совсем не дома, но где-то в промежуточном пункте, своего рода лимбе, в приятном сне… во сне, от которого я страшусь очнуться.
Мне не терпится вернуться в Мэгпай-Крик. Мне страшно не хватает компании, смеха и веселости. И в то же время я этого боюсь. А вдруг я вернусь и обнаружу, что разучился добродушно шутить, общаться? Не сумею вписаться в общество? Приходится постоянно напоминать себе, что вместе с моей восхитительной Айлиш я смогу сделать все что угодно… И ты ведь до сих пор со мной, не так ли, любимая?
Не знаю, что ты слышала о моих приключениях – вероятно, ничего. Ходит столько противоречивых слухов, никто ни в чем не уверен.
Меня увезли на Борнео, после того, как отделили от моего батальона в 42-м году, и у меня не было возможности послать домой весточку. Полагаю, все парни считали меня погибшим, и в городе найдутся люди, которые удивятся, что я все еще жив. В октябре прошлого года, когда я добрался до Сингапура – на несколько месяцев позже остальных парней, – я столкнулся с одним знакомым. Ты помнишь Дейва Леггета с лесопильного завода? Он сообщил мне печальную новость о моем отце. Я был потрясен, узнав, что все это время папы уже не было, а я не знал. Можешь вообразить мое горе: папа был суровым человеком, мы никогда не были близки и все же очень друг друга уважали, и, думаю, можно сказать, что мы по-своему любили друг друга. Я ужасно по нему скучаю.
Это делает для меня еще более важной встречу с тобой, Айлиш. Я постоянно о тебе думаю. С тех пор как мы в последний раз поцеловались на прощание на платформе на Рома-стрит, в моей душе запечатлен этот образ: моя красивая девушка стоит там пыльным, жарким сентябрьским днем, слезы льются из ее глаз, а на соблазнительных губах дрожит улыбка… Не смейся, Айлиш, этот твой образ в моей голове был живее любой фотографии – хотя фотография, которую ты сунула мне в руку в тот день, путешествовала со мной, сделалась такой же необходимой для моего выживания, как еда, вода и воздух. Затерлась она, но только не память о тебе. «Черт, – думаешь ты, – этот олух превратился в сентиментального дурака». Полагаю, так и есть. Как могло быть иначе? Я люблю тебе так же сильно, если не в тысячу раз сильнее, как в тот день на вокзале, когда видел тебя в последний раз.
Айлиш, пожалуйста, приезжай. Или хотя бы черкни пару строк.
* * *
Я распрямилась, растирая затекшую шею. Вокруг меня были разложены десятки писем, но ни одно из них не добралось до адресата. Понятно, что в военное время почтовая служба ненадежна, но наверняка некоторые из писем попали бы к получателям? Перебирая пачку, я обратила внимание, что, хотя на всех конвертах Айлиш имелись марки, ни одна из них не была погашена. Озадаченная, я взяла следующее письмо. Оно было от Сэмюэла, снова из «Гринслопса», едва ли на полстранички.
* * *
6 января 1946 года
Айлиш, ты получила мое письмо?
Пока что я не получил ответа. Я звонил на почту, ответил сын Клауса и согласился передать мое сообщение. Это было больше двух недель назад. Должен ли я понимать твое молчание так, что ты не хочешь меня видеть?
Если ты встретила кого-то другого, если твоя любовь ко мне остыла, тогда прошу тебя, моя дорогая, напиши и естественным образом закончи наши отношения. Если мои письма кажутся тебе неуместными, попроси Якоба написать мне, если тебе самой неприятно писать.
* * *
5 марта 1946 года
Дорогая Айлиш!
Это всего лишь записка, чтобы уведомить тебя, что на следующей неделе я возвращаюсь в Мэгпай-Крик. Не сомневаюсь, что ты захочешь избежать неловкой ситуации. Не бойся. Я постараюсь вести себя цивилизованно, но если ты помолвлена или связана каким-то иным образом, учитывай мои чувства, если нам действительно случится встретиться.
Искренне твой, Сэмюэл Риордан.
P.S. Я возвращаю тебе фотографию, которую ты дала мне на Рома-стрит, мне невыносимо смотреть на нее.
* * *
Дневной свет угасал. На небе появились розовые полосы облаков, начали удлиняться тени деревьев. Я сидела на кровати Сэмюэла, положив пострадавшую ногу на подушку и уставившись на письма, которые писали друг другу он и Айлиш.
В 1940-х годах в маленьком почтовом отделении Мэгпай-Крика царила лихорадка из-за войны – стекались со всего света письма и открытки, отправлялись посылки. Я могла представить, как юный Клив Джермен приходит рано, до занятий в школе, затем возвращается туда днем, стараясь всегда быть первым за сортировочным столом. В суматохе этого хаоса ему легко было незаметно сунуть письмо в карман. Вначале его, возможно, одолевало любопытство, он прикарманивал письма, чтобы прочитать их без помех, несомненно собираясь потом вернуть. Но вместо этого он в итоге оставил их у себя.
Зачем? Чтобы наказать Айлиш? Отплатить болью за ту мнимую боль, которую она ему причинила? Или чтобы следить за любовью Айлиш и Сэмюэла, за любовью, которой неуклюжий и одинокий подросток был лишен?
Меня одолевали мрачные настроения. Насколько иначе сложилась бы жизнь Айлиш, если бы Клив не украл те письма? Судьба могла повести ее и Сэмюэла по счастливой дороге. Айлиш могла остаться в живых, выйти замуж за Сэмюэла, прожить полную радости жизнь, о которой мечтала. А Луэлла? Окруженная любящими родителями, превратилась бы она в женщину, обладающую силой и дальновидностью, чтобы предотвратить трагическую судьбу своей семьи?
Я устало сгорбилась.
Судьба. Рок. Все очень легко, когда смотришь назад. Собирая разложенные письма и раскладывая их по конвертам, я вынуждена была признать, что никто не мог этого знать. Любое принятое тобой решение, самое маленькое, кажущееся случайным или незначительным, может изменить твою жизнь к лучшему… или к худшему. Проблема в том, как узнать, какое решение приведет к беде, а какое окажется благоприятным?
Я уже хотела закрыть шкатулку, когда заметила письмо, которое еще не читала. Оно было засунуто за подкладку задней стенки, почти спрятано. Конверта не было, но я увидела по наклонному каллиграфическому почерку, что оно от Айлиш. Написанное в начале 1946 года и в такой спешке, что брызги чернил покрывали бумагу, как маленькие синие веснушки.
* * *
27 января 1946 года
Дорогой Сэмюэл!
Пишу в спешке, потому что мужество меня покидает. Я вернула револьвер, который ты дал мне в 1941 году. Я взяла ключ в прачечной и вошла в дом; надеюсь, ты не рассердишься. Оружие теперь заперто в таком месте, где ты точно его найдешь. Прости меня, любимый, но я не смела дольше его хранить.
Постараюсь объяснить, но, видимо, моя дилемма покажется тебе банальной. В свою защиту скажу: вспомни, что я воспитывалась в лютеранской вере и, несмотря на свои грехи, всегда пыталась действовать в жизни осторожно, не причиняя никому вреда. Но я больше не та беззаботная девушка, с которой ты тогда простился, Сэмюэл. Больше не та девушка, которая пряталась за твоей спиной на краю оврага или хихикала над бабочками, которых ты ловил. Я чувствую себя огрубевшей и маленькой, загоняемой в угол разочарованием и нарастающим необъяснимым страхом. У меня все то же тело и лицо, те же ноги, которыми ты когда-то восхищался… Но в последнее время, глядя на себя в зеркало, я заметила мрачность в своих глазах, которой никогда там раньше не было.
Вчера поздно вечером, незадолго до полуночи, я услышала кудахтанье в курятнике. Недавно мы потеряли четырех лучших несушек, и папа клялся, что видел в воскресенье лису, которая пролезла сквозь ограду с курицей в зубах. Бедный папа был так расстроен в тот момент, лицо у него покраснело, глаза остекленели, он взмок от волнения. Я подумала, что его сейчас хватит удар, и ужасно испугалась. Успокоить папу мне удалось, только пообещав, что я найду способ поймать и убить лису.
Да, любимый, ты не ослышался.
Папа, проведя два с половиной года в Татуре, вернулся тоже изменившимся человеком. Ты помнишь, как он говорил, что убийство калечит человеческую душу и что это делает нас не лучше животных? Что ж, Сэмюэл, годы войны ожесточили его бедное старое сердце. Особенно когда под угрозой оказалось наше скудное хозяйство.
Уйдя от Джерменов в мае прошлого года, я стала получать небольшой доход, выращивая на продажу овощи, продавая также яйца и свежесбитое масло. Еще я глажу и чиню одежду для некоторых наших приходских дам, но на наши яйца постоянный спрос, и мы не можем позволить себе потерять небольшой доход, который они приносят.
Поэтому, Сэмюэл, я достала твой револьвер и зарядила его, как ты показывал. Ночь стояла темная, безлунная, но сияния звезд было достаточно. Я подождала, пока глаза привыкнут к темноте, потом босиком прошла по дорожке до куриного загончика. Я слышала, как птицы разгребают солому и тихонько «переговариваются». Лиса, верно, была рядом. Кровь застучала у меня в ушах. Я никогда раньше и мухи не убила, не говоря уже о таком теплокровном животном, как лиса, но я решилась. Если не смогу ее убить, то хотя бы навсегда отпугну.
Я сжала револьвер обеими руками и взвела курок. Затем встала на изготовку и приготовилась ждать.
Ждала долго.
Револьвер потяжелел, руки заболели. Куры по-прежнему беспокоились, квохтали и шуршали соломой. Я чувствовала, как идет ночь, переместились звезды на небе. Лиса по-прежнему не показывалась. Через какое-то время я решила найти более удобное место, чтобы ждать всю ночь, если потребуется. Опустив оружие, я пошла по дорожке и, приближаясь к загончику, услышала шорох в дровяном сарае.
Повернувшись, я остановилась.
Дровяной сарай находился у меня за спиной, между тем местом у загончика, где я сейчас стояла, и домом. Это, в сущности, железный навес – три стены и крыша, набитый дровами и хворостом для растопки. Оттуда послышался тихий хруст, как будто по щепкам ступали маленькие когтистые лапы.
Я вернулась назад по дорожке, крепко сжимая обеими руками револьвер. Стараясь не производить ни звука, я приблизилась к дровяному сараю. Остановившись в открытом проеме, подождала, пока глаза привыкнут к темноте. В глубине сарая неясный сгусток темноты обрисовался на фоне более черной тьмы сарая. Я подняла револьвер и прицелилась в это пятно, задержала дыхание, положила палец на спусковой крючок и собралась, приготовившись к выстрелу.
Тень расправилась. Выросла в высоту. Повернулась ко мне, и оказалось, что я смотрю не на лису, как я думала, а на смутную фигуру человека. В течение мучительного мгновения ничего не происходило. Видимо, сказался шок, Сэмюэл. Прошло, наверное, не больше секунды, но мне показалось, что я стою на краю адской вечности.
– О боже, папа! – Револьвер едва не выпал из рук, когда потрясение миновало и пришло осознание. Я опустила оружие и направила его в землю, дрожа всем телом и обливаясь потом. – Я могла тебя убить!
Ответа не последовало, и, когда человек приблизился ко мне, я поняла, что это не папа. Я попятилась из дровяного сарая и сделала несколько шагов по дорожке. Мужчина вышел следом, и в тусклом свете звезд я увидела, что ошиблась: это был даже не мужчина. Мальчик.
Я не видела его больше полугода. Он стал выше и крупнее. Я быстренько подсчитала. Теперь ему уже четырнадцать, он все еще ребенок, но высокий и плотный, почти как его отец. Чувствуя укол вины, я отметила белесый блеск на его лице, словно расчерченном полосами лунного света. Когда я видела Клива в последний раз, его щеки и лоб опухли и были покрыты волдырями.
– Клив? – сказала я резко в страхе и ужасе, что едва не убила его. – Что ты здесь делаешь, крадясь в темноте? Эллен знает, что ты здесь?
Он переступил с ноги на ногу, но не ответил. Мне стало интересно, не за воровством ли я его застала, но затем вынуждена была признать, что в дровяном сарае нет ничего хоть сколько-то ценного.
– Ну? – спросила я, моя тревога сменилась раздражением. – Что с тобой? Почему ты не отвечаешь?.. Язык проглотил?
По-прежнему никакого ответа.
– Иди-ка ты лучше домой, – посоветовала я ему.
Я дрожала всем телом, каждую минуту борясь с подсупающей тошнотой. Почти свершившаяся катастрофа проигрывалась перед моим мысленным взором: револьверный выстрел разрывает тишину ночи, я стою на коленях на полу в дровяном сарае, напрасно пытаясь оживить истекающего кровью Клива…
Оружие словно корчилось у меня в руке, маслянистое и теплое, как животное, раздосадованное тем, что его лишили легкой добычи. Тогда я поняла, что револьвер – зло, и не захотела больше иметь никакого к нему касательства.
Клив вышел из полумрака и двинулся по дорожке, проскользнул мимо меня, все так же молча, и исчез, пройдя вдоль стены дома. Немного погодя я услышала скрип его велосипеда, а затем шорох шин по дороге.
Я долго не могла сдвинуться с места, Сэмюэл. Там, на дорожке, в свете звезд, дожидаясь, пока уляжется дрожь. Когда это произошло, я вознесла благодарственную молитву и повернулась, чтобы пойти в дом. Я уже сделала несколько шагов, когда вспомнила, как Клив прошмыгнул мимо меня, как воришка.
Это навело меня на мысль: а не воровал ли он на самом деле? Но что? В сарае ничего ценного не было. Дрова? Хворост? Но этого добра полно, разбросано везде – собирай бесплатно.
Одолеваемая любопытством, я прошла в сарай и зажгла керосиновую лампу, висевшую при входе. Огляделась, но не увидела ничего необычного. Аккуратные груды хвороста, бревна. Ящик с сосновыми шишками. Большие чурбаны, подготовленные для колки.
И старый папин топор, забытый на полу.
Со вздохом я наклонилась поднять его. Острый край мерцал серебром в свете лампы, стальная поверхность была испещрена пятнышками ржавчины. Топор слетел с топорища, и папа уже не одну неделю обещал его починить. Я постоянно ему об этом напоминала. Был только еще январь, но, Сэмюэл, ты же знаешь, как быстро подкатывает здесь зима, оглянуться не успеешь.
Я поискала топорище, намереваясь поставить его рядом с топором в качестве напоминания для папы. Я поискала среди заготовленных бревен и даже в ящике с шишками, но найти рукоятку не смогла. В итоге поневоле пришла к выводу, что ее украли… или, может, спрятали в каком-то немыслимом месте. Затем мной овладело странное чувство. Я оглянулась на открытый проем сарая, внезапно и необъяснимо похолодев.
Зачем Кливу могло понадобиться старое топорище?
Странный мальчик. Не знаю, что уж он там замышлял, но я едва его не убила.
* * *
Положив письмо на кровать рядом с собой, я сползла по стене, прислонившись к которой сидела. Затем повернулась на бок, глядя поверх неровной поверхности покрывала на листки почтовой бумаги с синими пятнышками брызг и потрепанными углами.
Я не знала наверняка. Слишком много времени прошло. Логика говорила, что никаких прямых улик нет. Однако передо мной открылась ужасная правда; моя уверенность была настолько сильной, что, казалось, я всегда это знала.
Я вспомнила газетную заметку, выкопанную в Интернете.
Посмертное вскрытие показало, что мисс Лутц били деревянным предметом, возможно, спицей колеса или битой…
Новая вспышка воспоминания: старинный невысокий гардероб, стоящий в темном углу хижины поселенцев. В его пыльном нутре я нашла засаленное топорище, конец которого потемнел от многих лет использования. Эта находка показалась мне тогда странной, ведь топорище должно лежать в дровяном сарае или под домом – не в шкафу, который явно был хранилищем памятных вещей.
Если только топорище не было такой же памятной вещью…
Лежа на кровати, я едва осознавала, что день уходит. За окном мелькали тени – птицы пролетали мимо, деревья качались, облака ненадолго закрывали солнце.
После долгих раздумий я решила никому ничего не говорить.
Клив мертв. Луэлла прожила шестьдесят лет, не зная имени убийцы своей матери. Каково ей будет теперь, всего через несколько месяцев после потери сына и когда она в таком явно слабом состоянии, узнать, что она вышла замуж и родила детей мужчине, который убил ее мать?
Назад: Глава 18
Дальше: Глава 20