Книга: Претерпевшие до конца. Том 2
Назад: Глава 12. Под ритмы фокстрота
Дальше: Глава 2. Каин

ЖАТВА

Глава 1. Обречённые

Бледный туман поднялся над бледным озером и медленно пополз вдоль берега. В голубоватом свете белой ночи всё казалось немного сказочным, колдовским: и тёмная озёрная гладь с лунной дорожкой, сияющей серебром, и деревья, скованные штилем, и изумительной красоты древняя обитель на другом берегу. Давно уже не оглашали её своды службы. Давно ушли в неведомое её насельники по дороге, проторенной игуменом Варсонофием, убитым в восемнадцатом году. Но сам монастырь неколебимо высился, отражаясь в Свирском зерцале, словно прообраз вечного покоя в небесных скиниях…
— Когда-то меня привозила сюда мать. Также плыли по Вологде и Сухоне, а потом шли, шли… Только тогда здесь ещё последние монахи жили, у них мы и ночевали. Да и вообще, людей ещё много было. Хутора, мужики с семьями… И никто не косился на нас, принимали радушно, угощали. А нынче в глазах подозрение, страх. И слова ни из кого не вытянешь… Грустно это, — Петя вздохнул и раздражённо отмахнулся от назойливых комаров.
— А мне наша хозяйка показалась милой, — вступилась Аня за старуху, в лачуге которой они остановились на ночлег.
— Она равнодушная, — спокойно ответил Петя. — Родных у неё нет, самой помирать вот-вот — поэтому страха мало. Вот, взяла копеечку с прохожих за постой — пропитание будет. Так и существует.
— Ты стал очень строг к людям. У них тяжёлая жизнь, чего же можно ждать?
— Да я не к людям строг, Анюта. А к жизни этой… — Петя швырнул камешек в озеро — взволновалось казавшееся неживым зерцало. — Прости, — он усмехнулся невесело, — даже теперь не могу просто радоваться этой чудной ночи, тебе. Растревожилась память, как это озеро от камня.
Он уже не по разу отснял удивительные окрестные виды и Аню на их фоне, посетовал, что чёрно-белая плёнка не способна передать всех цветов и оттенков, всех переливов северных красот и теперь сидел на берегу, созерцая попеременно — то раскинувшийся впереди ансамбль, то сидевшую рядом подругу.
Родители Ани противились их поездке. Особенно, гневался отчим, заявляя, что подобные поездки могут быть опасны. Опасности для примера приводились разные, но Петя чувствовал, что страх Замётова и Аглаи Игнатьевны совсем в ином: они боялись не бандитов и прочих неприятностей, а самого Петю. Боялись, что отношения между ним и Аней зайдут далеко, и тогда судьба её незавидна, так как с его происхождением рассчитывать на долгое и спокойное существование в условиях нарастающей классовой борьбы не приходится.
Петя и сам осознавал свои перспективы, а потому любя Анюту всем существом, любя истово, принуждал себя сдерживать чувства. Тем труднее было это, что видел он: и она любит его, любит и ждёт шага навстречу, слова, ласки, чувствовал, как трепещет она от всякого прикосновения, читал в её глазах готовность идти следом, невзирая ни на что. И сейчас читал это Петя в ясных анютиных глазах. Этот взгляд опалял его, волновал до дрожи. Хотелось целовать её, прижимать к груди, но он оставался недвижим.
Что будет с нею, такой красивой, такой тонкой и нежной, если назавтра его «заберут»? Жена врага народа, ЧС… С таким тавром не то что на сцену столичную, а на край земли сошлют. Да ещё истерзают, поглумятся. И он будет виноват в том, так как донесёт на неё уже одним тем, что будет записан в её паспорте мужем. А если ещё народятся дети?.. Нет, немыслимо! Преступно даже мыслить о счастье для смертника. Потому что счастье — это родные люди рядом. А тому, кто становится угрозой для находящихся рядом, нельзя иметь родных. Одному страдать всегда легче…
Но зачем же тогда он затеял эту поездку? Потащил её с собой в утомительное путешествие по русскому северу? Ведь она согласилась так живо, так радостно, ни мгновения не вняв остережениям семьи… Ведь она же ждала что-то от этой поездки! Может быть, решительного, наконец, объяснения. И вот никла теперь разочарованно, безуспешно пытаясь скрыть растерянность и обиду…
Может, всё-таки презреть всё и всех? В конце концов, нельзя же остановиться естественному ходу жизни, не должны правила её диктоваться страхом. К тому же разве можно с уверенностью знать, что будет? Объективно говоря, для Пети последние годы были удачными. Вопреки всем сомнениям, он всё-таки поступил во ВГИК. Правда, не на режиссёра и не на оператора, а на художника.
Этот факультет только формировался в институте, отделяясь от материнского операторского. В числе основателей его был Александр Лукич Птушко, разносторонние дарования которого покорили Петю. Питомец луганского художественного училища, где впервые был замечен и оценён, выпускник института народного хозяйства, бывший секретарь орготдела союза строителей, он успел побывать и журналистом, и художником, и конструктором кукол, и актёром, и оператором, и режиссёром, и сценаристом. Совокупность столь разных профессий обратила Александра Лукича к мультипликации и комбинированным съёмкам. Его наработки в этой сфере не имели аналогов в мире. В них этот гениальный самоучка показал себя блестящим новатором. Начав с кукольных «Весёлых музыкантов» по сказке братьев Гримм, он снял фильм «Новый Гулливер», ставший подлинным прорывом, новым шагом в киноискусстве, так как строился на комбинированных съёмках: игровое кино сочеталось с мультипликацией, куклы в количестве полутора тысяч с живыми актёрами.
Хотя «Гулливер» был изрядно сдобрен идеологией, это не могло затмить грандиозности достигнутого результата. И Петя гордился, что принимал участие в создании этого фильма, который и свёл его с искрящим идеями режиссёром-изобретателем, чьим верным последователем он стал. Александр Лукич решил обратить свой взор на детское кино, дававшее ему широчайшее поле для экспериментов и не требовавшее того накала политических страстей, как кино «большое». Следующим его детищем должен был стать «Золотой ключик», подготовка к съёмкам которого уже началась.
Работа над детскими фильмами доставляла Пете удовольствие. По счастью их с каждым годом снимали всё больше. Ещё и года не прошло, как прогремели вайнштоковские «Дети капитана Гранта», а сколько планов было впереди!
Анюта оказалась права, когда утешала его предсказанием, что с развитием кино неизбежно появятся картины не только идеологические, но и такие, на которых нестыдно будет работать. Робкими побегами появлялись они: то в виде фильма-оперы «Наталка-Полтавка», то бальзавковским «Гобсеком», то «Бесприданницей» с блистательными Кторовым и Алисовой…
А к новому 1937 году взялись за Пушкина. Аккурат в дни гибели поэта увидело свет по-театральному поставленное «Путешествие в Арзрум», в котором, однако, чудесно читал стихи игравший поэта бывший вахтанговец Журавлёв.
Страна торжественно отмечала столетие… убийства своего гения. И, кажется, никто не обратил внимания на эту несуразицу. На многострадальной колокольне Страстного монастыря, служившей ранее для рекламы или портретов вождей, явился портрет Пушкина. В честь поэта были переименованы Царское село и Нескучная набережная, Большая Дмитровка и Останкино, Биржевая площадь и Музей изобразительных искусств…
Заклеймённый после революции, выброшенный из школьной литературы, теперь Пушкин оказался радетелем за счастье трудящихся всего мира, товарищем по борьбе за коммунизм, клеймившим «российских «венценосцев» и их вельможно-поповскую челядь» и сражённым пулей «наёмного убийцы». «Только великая страна победившего социализма по достоинству может оценить великого поэта Пушкина… Пушкин принадлежит тем, кто борется, работает, строит и побеждает под великим знаменем Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина», — вещал председатель Пушкинского комитета Бубнов на заседании десятого февраля. А поэт Арбенин сочинил целую поэму, поражающую своей исключительной бездарностью.
Поэта нет. Поэзия бессмертна.
Рыдает Фет в углу своих ночей.
У Гоголя бессонницы припадки.
У Лермонтова приступы видений —
Он видит еженощно:
Входит Пушкин,
Садится, ставит ноги на камин
И говорит: «Люблю я эту осень!
И женщин, и поэзию люблю.
Жуковского люблю, хоть он несносен,
И Пущина, хоть он невыносим.
А пуще всех — супругу Гончарову
И собственные прозы и стихи.
Не умер я — поэзия бессмертна».
Так говорит он и тихонько тает.
А поутру воротится опять.

Несмотря на нелепость юбилея смерти и всевозможную казёнщину, была от тех торжеств и польза. По радио звучала Поэзия… Качалов, Яхонтов, Журавлёв читали Пушкина. Что важности было в том, что говорили о гении бездарности, когда звучало воистину бессмертное слово его самого?
Между тем, отмечая убийство гения века прошлого, власть старательно расправлялась с гениями ныне живущими, дабы не зажились они на этом свете дольше своих предшественников. В те же дни, когда размашисто чествовали Пушкина, в Москве был арестован поэт Павел Васильев.
Петя был хорошо знаком с ним и оттого, узнав об аресте друга, ещё острее ощутил неизбежность такой же участи. А ведь Павел не был ни внуком белого генерала, ни правнуком богатого мецената… Потомок семиреченских казаков, учительский сын, он приехал в Москву из Сибири в двадцатые годы. Бредящий поэзией, преклоняющийся перед талантом Есенина, которого не успел застать в живых, он даже внешне напоминал своего заочного учителя. Такой же русский златокудрый юноша с распахнутой душой, с прямым характером, не знающим увёрток, мелочности, подличанья, хранящий необходимую поэту детскость, неудержимо выплёскивающуюся и в хорошем, и в дурном.
Творчество Павла советская критика сочла чуждым советской действительности, а коллеги-доброхоты ретиво постарались столкнуть его в пропасть, по краю которой он, не ведающий удержу, ходил. Десятью годами ранее уже расстрелян был такой же юноша — Алексей Ганин. Расстрелян за «русский фашизм», за мнимую партию.
И снова проторенной дорогой пошли — травили Павла хулиганом и пьяницей, русским шовинистом и фашистом. Русский антисемитизм, русский монархизм, русский заговор против партии — этими ярлыками пестрели газеты, и совсем малость нужна была, чтобы перекочевали они с газетных полос на чьё-либо чело…
Однажды, встретив во дворике ВРЛУ младшего друга, поэта-студента Сергея Поделкова, Павел по-русски троекратно расцеловал его. Стоявшие поодаль однокашники Сергея, Долматовский и Алигер, проявили любознательность, спросили, за что это Васильев поцеловал его.
Павел отрубил, как всегда, прямолинейно:
— За то, что он мой друг, талантливый русский поэт!
— Ну, погоди! — словно только того и ждала, взвизгнула Алигер и немедленно привела завуча, тотчас ринувшуюся в атаку на Васильева:
— Бандит! Вон, фашист! Посадить тебя, арийца, мало! Расстрелять тебя, расиста, мало!
Кто-то другой, может, и стерпел бы поношение, но не Павел. Обозвав насевшую на него бабищу непечатным словом, он оттолкнул её. Кончилось всё плохо. Сергея Поделкова выгнали из института. На собрании Алигер обвинила его в нелюбви к Сталину, комсомолу и советским поэтам, ничуть не беспокоясь тем, что, возможно, выносит своему однокашнику смертный приговор.
Павла в тот раз не тронули. Ему нужно было вырыть яму поглубже… И рыли. Петя стал свидетелем нашумевшего инцидента в клубе литераторов. Тогда Васильев попросил у директора Эфроса разрешения потанцевать «русскую барыню», за что немедленно удостоился «черносотенца и белогвардейца».
— Белогвардейцу в тысяча девятьсот семнадцатом было семь!.. — усмехнулся Павел.
— Ты меня за нос не проведешь! — закричал Эфрос.
— А вот и проведу! — с этими словами Васильев ухватил своего обидчика за длинный нос и медленно повёл за собой по залу.
Начало травли Васильева положил никто иной, как Максим Горький, летом 1934 года опубликовавший сразу в четырёх газетах статью «О литературных забавах». В ней «буревестник» указывал: «Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин… Если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать… От хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа». Поэт ответил палачу от литераторов эпиграммой…
К тому времени Павел уже побывал под судом, будучи арестован вместе с сибирскими поэтами Забелиным, Марковым, Мартыновым и другими по обвинению в принадлежности к контрреволюционной группировке литераторов «Сибирская бригада». Тогда срок его не пришёл, и в отличие от остальных товарищей по несчастью он был отпущен. Но статья Горького стала верным сигналом того, что второй раз пощады не будет.
Последней каплей стала ссора Павла с негодяем Джеком Алтаузеном. Джек оскорбил в его присутствии музу Васильева — поэтессу Наталью Кончаловскую, и само собой Павел вступился за честь своей дамы и избил наглеца. Тотчас газета «Правда» опубликовала «Письмо в редакцию», текст которого принадлежал перу Александра Безыменского и в котором советские литераторы требовали от властей принять к нему «решительные меры»: «…Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками… Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошёл расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма…» Гнусный донос был подписан среди прочих Иосифом Уткиным, Семёном Кирсановым, Николаем Асеевым, Алексеем Сурковым, Верой Инбер, несчастным Борисом Корниловым, затравленным за «кулацкую пропаганду», растоптанным, живущим в ожидании стука в дверь и, чтобы отсрочить его, подставляющим под удар другого.
У поэтов есть такой обычай —
В круг сойдясь, оплевывать друг друга.
Магомет, в Омара пальцем тыча,
Лил ушатом на беднягу ругань.15

За драку с Алтаузеном Васильева исключили из Союза Писателей СССР и приговорили к полутора годам заключения. Благодаря хлопотам свояка — главного редактора «Нового мира» Гронского, через год он был освобождён. Одновременно на экраны СССР вышел фильм «Партийный билет», в котором Павел стал прообразом главного героя — «шпиона», «диверсанта» и «врага народа»…
В феврале Тридцать седьмого Васильева арестовали вновь. Ему вместе с группой арестованных по тому же делу «сообщников» вменялось немного-немало создание фашистской террористической организации, имеющей целью убить товарища Сталина. Что ж, своей ненависти к Вождю Павел не скрывал. В присутствии друзей-литераторов не раз читал он дерзкие гекзаметры: «Ныне, о, муза, воспой Джугашвили, сукина сына. / Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело. / Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался. / Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне, семинарист неразумный…».
На этот раз возмужавшее советское правосудие не миндальничало, в кротчайший срок определив двадцатисемилетнему поэту наказание — десять лет без права переписки… Вместе с ним сгубили и сына Есенина Юру — ещё подростка.
В то же время были арестованы другие «крестьянские поэты» — сын сапожника-старовера, прапорщик Великой войны Клычков, Георгиевский кавалер Орешин, свояк Есенина Наседкин, один из родоначальников «крестьянского» направления Клюев, осмелившийся не поддержать коллективизацию да ещё и помянуть в стихах «трудармейцев» Беломорканала:
То Беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тётка Фёкла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слёзы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи…

А Ивана Катаева, сына крупного учёного и внучатого племянника князя-анархиста Кропоткина осудили к высшей мере, как врага народа за «проповедь христианства», в которой изобличила его «Правда». Та же участь постигла детского поэта Олейникова, «взятого» по обвинению в «троцкизме» вместе с обвинёнными в шпионаже ленинградскими востоковедами, с арестом которых было фактически разгромлено целое научное направление.
Русских поэтов не должно было остаться у России. И тем тревожнее становилось за судьбу последнего, в эту самую пору слагающего поэмы о русской старине и в одной из них высказавшегося:
Смола в застенке варится,
Опарой всходит сдобною,
Ведут Алену-Старицу
Стрельцы на место Лобное.
В Зарядье над осокою
Блестит зарница дальняя.
Горит звезда высокая…
Терпи, многострадальная!

А тучи, словно лошади,
Бегут над Красной площадью.

Все звери спят.
Все птицы спят,
Одни дьяки
Людей казнят.

И это — когда все газеты бесновались, выявляя всё новых и новых врагов и требуя крови! Когда руководство страны взяло курс на усиление классовой борьбы и вело повальные чистки!..
Одинок был его голос, когда в разгар травли Васильева, Заболоцкого, Мандельштама и других, осмелился он хлёстко откликнуться доносчикам:
У поэтов жребий странен,
Слабый сильного теснит.
Заболоцкий безымянен,
Безыменский именит.

Петя благоговел перед своим старшим другом. Ему первому из всех прочёл он собственные самые выстраданные стихи, сознавая, как далеко они отстоят от могучего дара того. Эти стихи он не читал никому, боясь доноса со стороны одних и несдержанности других. Тот же Васильев без умысла в минуту горячую вдруг бы процитировал строфу? Пропадай тогда обе горькие головушки!
Дмитрий Кедрин был человеком иной закваски. Сын донбасского горняка и внук ясновельможного пана, своим литературным образованием он был всецело обязан бабке, страстной любительнице поэзии, читавшей внуку из своей тетради Пушкина, Лермонтова, Некрасова, а также в подлиннике — Шевченко и Мицкевича… Сам Дмитрий с улыбкой прибавлял:
— Тяга к искусству у меня начинается от памятника Пушкину…
Тот памятник стоял на екатеринославском бульваре, по которому девятилетним мальчишкой он ходил на занятия в училище.
Конечно, на первых порах не избежал Дмитрий «идеологически верных» тем: несколько простеньких стихов о пионерах и Ленине открыли ему дорогу в газеты. Но этот этап быстро был пройден им. Углублённо занимающийся самообразованием, самоучкой изучавший кроме литературы, историю и философию, географию и ботанику, он не мог сделаться покорным винтиком, не мог остановиться на низшей планке развития в своём творчестве. Данный Богом огромный талант, помноженный на пытливый разум, быстро вынесли его на просторы настоящей поэзии, Поэзии, не позволявшей фальшивить, попирать Слово и Правду, петь не своим голосом.
Голос Кедрина звучал настолько неповторимо, в его стихах было столько гармонии, восходящей к лучшим образцам поэзии Золотого века, что не обратить на них внимания было невозможно. И обращали. Лирические и историко-эпические темы вызывали упрёки в равнодушии к современной действительности. Критика советовала поэту оставить историю, книги его не издавались, а генеральный секретарь писательского союза Ставский так и вовсе угрожал ему.
Впервые прочтя стихи Кедрина, Петя задрожал, почувствовав в неведомом ещё авторе родственную душу, только наделённую неизмеримо большим талантом.
Эх ты осень, рожью золотая,
Ржавь травы у синих глаз озер.
Скоро, скоро листьями оттает
Мой зеленый, мой дремучий бор.

Заклубит на езженых дорогах
Стон возов серебряную пыль.
Ты придешь и ляжешь у порога
И тоской позолотишь ковыль.

Встанут вновь седых твоих туманов
Над рекою серые гряды.
Будто дым над чьим-то дальним станом,
Над кочевьем Золотой Орды.

Будешь ты шуметь у мутных окон,
У озер, где грусть плакучих ив.
Твой последний золотистый локон
Расцветет над ширью тихих нив.

Эх ты осень, рожью золотая,
Ржавь травы у синих глаз озер.
Скоро, скоро листьями оттает
Мой дремучий, мой угрюмый бор.

Что за чудная светлоструйность! Что за дивная музыка в каждой строфе! Потрясённый Петя мечтал пожать поэту руку, поблагодарить от всей души за верность русской литературе.
Однажды придя с приятелем, подвизавшимся писанием литературных очерков на географические и природоведческие темы, в клуб литераторов, Петя заметил нетипичного для этого заведения посетителя. Тонкий, изящный молодой человек в белой косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком, с волнистыми тёмно-каштановыми волосами, спадающими на высокий лоб, он производил впечатление замкнутого, углублённого в себя мыслителя. За столиком шёл оживлённый разговор, но он не принимал в нём участия и, казалось, находился вовсе не здесь. Большие задумчивые глаза неподвижно смотрели мимо шумливого сборища, и лишь руки с длинными, тонкими пальцами жили какой-то своей, отдельной жизнью.
— Кто это? — спросил Петя своего спутника.
— Димка Кедрин, — тоном оскорбительно небрежным отозвался тот. — Хочешь, познакомлю?
Петя оробел от неожиданности, но сообразил, что иного случая для знакомства может не представиться, и кивнул.
Поэт оказался человеком очень скромным и сдержанным. Против опасений разговор завязался легко, и под конец вечера Петя получил приглашение наведаться как-нибудь в гости. Неделю спустя он с замиранием сердца переступил порог жилища Кедрина в подмосковном посёлке Черкизово, где тот обитал с женой и маленькой дочерью. В «кабинете», являвшем собой отгороженный занавеской закуток, едва ли не целиком занимаемый заваленным толстенными томами всевозможных научных и исторических книг столом, они засиделись далеко заполночь.
Оказалось, что Дмитрий уже имел первый опыт тюремного заключения — за недонесение на приятеля, отец которого был деникинским генералом. Эта «провинность» стоила ему пятнадцати месяцев, проведённых за решёткой.
— Боевое крещение принял, — пошутил невесело.
Из-за слабого — минус семнадцать — зрения ему было сложно найти работу. Приходилось сотрудничать в газете, чтобы кормить семью. Книги же его критика беспощадно рубила. И то сказать, кому нужны в «молодой стране» баллады о седой древнерусской старине, о Фердоуси и Рембранте… Такая поэзия идеологически чужда пролетарскому государству, а от чуждости — полшага до враждебности.
В тот вечер Петя, волнуясь, прочёл Дмитрию свои заветные стихи. Выслушав их, поэт взял из его рук исписанные страницы, перелистнул задумчиво, а затем, сказал, возвращая:
— Ваши стихи хороши, но… Сожгите их. Именно потому, что хороши, сожгите. Иначе они станут уликой против вас. Такие стихи нельзя хранить в написанном виде. Заучите их наизусть и сожгите. И поступайте так со всем важным, будь то ваше или чужое.
Петя последовал совету своего учителя, но точило сомнение. Память — надёжное хранилище, но оно однажды станет могилой своему содержимому. И если хранимое в ней не имеет дубликата на бумаге, то не суждено ли ему кануть в лету?
— Пойдём в дом… — тихо промолвила Анюта. — Холодно становится, и эти комары…
Петя страдальчески посмотрел на неё. Как же она прекрасна теперь! В мерцающем свете белой ночи! Неземная, удивительная… Ах, какие бы изящные эпитеты и метафоры нашёл для неё настоящий поэт! Перед её лицом Петя, как никогда, чувствовал убогость и бедность собственного слога. Он крепко сжал её ладонь, не сводя глаз с тонкого лица. Она смотрела также — печально и ожидающе, робкая надежда и трепет читались в её блестящих глазах. Душа кричала ей о любви, рвались из груди слова признаний, обжигая сухие губы, но он молчал, щадя её жизнь, не желая подвергать её своей участи. Он отпустил её руку и с болью увидел, как погасли её глаза, поникли плечи.
— Я пойду, — негромко сказала она, поднимаясь.
— Да, конечно, ты устала… — кивнул он. — А я ещё посижу немного.
Небрежное пожатие плеч, с трудом сдерживаемая обида в лице. Показалось, что не выдержит она и заплачет. Но нет, гордость не позволила — при нём. А в старухиной лачуге? В одиночестве? Петя резко обернулся, готовый бежать за Анютой, но она была уже далеко и быстро удалялась, почти бежала прочь.
И зачем только смутил он её душу? Оскорбил её чувства? Может, лучше было объясниться честно? Но нет, тогда бы она не стала внимать голосу разума, пожертвовала бы собой. А он не хотел этого. Всего лучше было освободить её, не мучить больше — уехать куда-нибудь далеко. Но как же работа? Кино? Птушко уже пригласил его на «Золотой ключик». Для начала нужно просто съехать куда-нибудь с квартиры анютиных родителей, поселиться в общежитии, найти комнату… А там — время покажет.
Следом за Анютой Петя так и не пошёл, не желая тревожить её и не находя мира в собственной душе. Горько и одиноко пробродил он до утра по берегу Свирского озера, вспоминая кедринские пророческие строки:
Я грешников увидел всех —
Их пламя жжет и влага дразнит,
Но каждому из них за грех
Вменялась боль одной лишь казни.

«Где мне остаться?» — я спросил
Ведущего по адским стогнам.
И он ответил: «Волей сил
По всем кругам ты будешь прогнан».

Назад: Глава 12. Под ритмы фокстрота
Дальше: Глава 2. Каин

newlherei
прикольно конечно НО смысл этого чуда --- Спасибо за поддержку, как я могу Вас отблагодарить? скачать file master для fifa 15, fifa 15 скачать торрент pc без таблетки и fifa 15 cracked by glowstorm скачать fifa 14 fifa 15