Книга: Честь – никому! Том 1. Багровый снег
Назад: Глава 3. Надинька Тягаева
Дальше: Глава 5. Пётр Тягаев

Глава 4. Первый бой Добровольцев

6 марта 1918 года. Селение Лежанка

 

Когда в станице Егорлыцкой было объявлено, что армия всё-таки держит курс на Кубань, Николай Вигель едва мог сдержать охватившее его волнение. Понятно, конечно, что такие судьбоносные решения принимаются исходя из объективных фактов, взвешивая все «за» и «против» и прислушиваясь к мнениям других начальников, а не из одного рождённого бессонницей разговора с каким-то офицером, но всё-таки Николай не мог не ощущать своей сопричастности к решению Верховного. Пусть на самую ничтожную каплю, но и его слово прибавило веса екатеринодарскому плану, и это ощущение своего участия в столь важном деле приятно щекотало нервы.
Объявление о выступлении внесло заметное оживление в ряды Добровольцев. Близость «настоящего дела» бодрила, и не терпелось многим поквитаться с «товарищами».
Из Егорлыцкой путь лежал в направлении зажиточного и густонаселённого селения Лежанка, расположенного в той части Ставропольской губернии, которая узким клинышком разделила Донскую и Кубанскую области. Известно было, что в Лежанке красные сосредоточили большие силы, состоявшие не из плохо организованных отрядов местных жителей, но из солдат 39-й пехотной дивизии, отодвинутой сюда с фронта ещё приказом Керенского, прославившейся своей лютостью и наводившей ужас на весь Северный Кавказ.
— Наконец-то, сегодня бой будет! — радовался кадет-чернецовец Адя Митрофанов. — Прихлопнем мы в Лежанке «товарищей», а, господин поручик?
Николай дружески потрепал мальчугана за плечо:
— Не терпится вам, Митрофанов, добрый сабельный удар схлопотать? Не юрите в петлю.
— Так я им и дался! — гордо фыркнул Адя. — Я их сам рубить буду! У меня рука твёрдая, и глаз меткий!
Вигель с удивлением посмотрел на горящего жаждой подвигов кадета. Откуда такая недетская твёрдость, боевитость в нём? И даже — не жесткость ли? Вспоминал Николай свой первый бой, в котором привелось сойтись с насевшим противником в рукопашной. Первого своего убитого — немецкого солдата. Целую неделю преследовало Вигеля его лицо, и не мог он преодолеть подавленности от совершённого, пусть и в бою, но всё-таки убийства. Война есть война, и позже исчезло это чувство отвращения от пролития крови врага, и не вздрагивали более нервы, но память того первого раза, той тяжести от содеянного, лёгшей на душу, осталась. А ведь был в ту пору Николай не юнцом, а зрелым мужчиной, хоть и совсем штатским, ещё московским адвокатом, а не солдатом. А этот пятнадцатилетний мальчишка с загорелым, весёлым лицом — кажется, вовсе не ведал таких терзаний. Для него война уже была ремеслом. Родился ли таким этот казачок, или в Чернецовском отряде возмужал так скоро?
— Запомнят они меня! — весело посулил Митрофанов большевикам и побежал по ухабистой дороге в расположение своего полка.
— Герой… — послышался рядом сумрачный голос полковника Северьянова. — Всё же паскудство, дорогой Николай Петрович, что эта проклятая смута калечит души этих чистых детей.
— Эти дети полны любовью к Отечеству…
— И ненавистью, поручик. Ненавистью, желанием мщения. Когда эти чувства переполняют души детей, мне, признаться, становится не по себе. А вам? Признайтесь, ничего не дрогнуло в вас, когда сей отрок хвастался своим навыком к убийству?
Внутренне Вигель разделял опасения Северьянова, но всё же возразил, более стараясь успокоить себя, нежели полковника:
— Я думаю, Юрий Константинович, вы слишком большое значение придаёте его словам. Обычная мальчишеская бравада и только. Митрофанов — славный юноша, и будет в своё время, как я думаю, прекрасным офицером. Вы и сами говорили так.
— Возможно, возможно… — неопределённо откликнулся полковник, заложив за спину руки.
С кадетом Митрофановым и полковником Северьяновым судьба свела Николая по дороге на Дон. Как и Вигель, Юрий Константинович пробирался в Добровольческую армию с Украины. Свой чин он в отличие от поручика скрывал под штатским пальто, явно с чужого плеча, но прямизна атлетической фигуры и походка выдавала в нём офицера. Северьянов подошёл к Николаю на одной из залузганных железнодорожных станций, где Вигель ждал прибытия поезда, прикидывая, удастся ли втиснуться в него. Осведомился негромким приятным баритоном, пристально глядя из-под надвинутого до самых бровей котелка:
— Не боитесь так откровенно щеголять погонами, поручик? Здешний контингент питает к ним большую неприязнь, — кивнул в сторону большой группы солдат, теснившихся на перроне.
— Разве только здешний? — горько усмехнулся Николай.
— Вы правы. Такое впечатление, что нынче вся Россия рехнулась… Позволите осведомиться, куда держите путь?
— Предполагаю, что в Ростов… к родне. А вы?
— Предполагаю, что в Новочеркасск… к жене. Так что будем с вами попутчиками. Признаться, я рад этому обстоятельству, поскольку хорошая компания всегда украшает дорогу.
— Не боитесь ехать в компании опасного попутчика? Я имею в виду вашу конспирацию.
Северьянов сдвинул котелок на затылок, и Николай смог, наконец, разглядеть его открытое лицо с карими мягкими, под стать такому же тембру голоса, глазами и щёткой тёмных усов с проседью. Вигель подумал, что полковник, судя по физиономическому анализу, вероятно, очень симпатичный человек, с которым можно иметь дело. Юрий Константинович снял шляпу, обнажая коротко стриженую голову, и заметил, чуть улыбнувшись:
— Удивительно неудобный головной убор. Никогда прежде не приходилось носить и, надеюсь, не придётся. То ли дело фуражка… Ах да, вы что-то спросили? Про опасного попутчика? Не беспокойтесь, поручик, для меня вы опасности не составите, а, вот, я, пожалуй, смогу быть вам полезен.
Вигель вопросительно приподнял брови.
— Точнее, не я, а мой Ангел-Хранитель, — пояснил полковник и сделал кому-то знак.
От группы солдат отделился долговязый молодец в распахнутой шинели. Лицо его было небрито, а тёмные глаза смотрели лукаво и весело.
— Что угодно господину полковнику? — негромко спросил он, приблизившись и с любопытством разглядывая Николая.
— Вот, Николай Петрович, познакомьтесь с моим, а теперь и вашим Ангелом-Хранителем, — сказал Северьянов. — Денщик мой, Филька. С Четырнадцатого с ним неразлучны. В Прусских болотах вместе погибали да не погибли, а теперь, вот, он меня от смерти выручает.
— Долг платежом красен, — осклабился денщик. — Что ж я, ваше благородие, свинья какая, чтобы позабыть, как вы меня ранетого до лазарета сами тащили, не бросили? Вы нашего брата, солдата, всегда берегли… Не то, что другие. Вы уж на товарищей-то моих люто зуб не точите, — кивнул он на стоявших поодаль солдат. — Их тоже понять можно. Устали, дюже устали от энтой войны. У всех-ить хозяйство, бабы, ребятишки… А тут мости да мости кой год костями чужую землю. Озлились, знамо дело.
— Что ж, думаешь, не придётся больше мостить? — спросил Вигель.
— Нет, ваше благородие, увольте. Я Юрия Константиновича по гроб жизни добром вспоминать буду, и жаль мне будет проститься с ним, но к Каледину служить с ним не пойду.
— Почему?
— Филимон в мире пожить хочет, — ответил Северьянов за своего денщика. — Сам он крестьянин области Всевеликого Войска Донского, у его отца там хозяйство, брат старший сложил голову при последнем наступлении, и, кроме Фильки, у старика помощников больше нет. Поэтому Филимон проводит нас до родных краёв, а там мы с ним простимся, хотя и мне с ним расстаться горько будет.
— Мир — дело хорошее, — пожал плечами Николай. — Но неужели ты думаешь, что вам дадут жить в мире? Придут большевики, и что тогда?
— Так и пускай их приходят… — отозвался Филимон. — По мне так всё одно, большевики, альбо иной кто, лишь бы жить да работать не мешали.
— А если станут мешать?
Филимон прищурился:
— И-и-и, ваше благородие, пускай их попробуют. Нынче мужик не тот, что до войны. Мы нынче пороху понюхали, и у каждого с войны оружие какое ни на есть припасено — так ломанём, что дюже огорчатся пробовальщики. Уж мы нынче своего не отдадим. Ни большевикам, ни кадетам, ни лысому чёрту! С нами теперь ухо востро держи. Нас не тронь, так уж и мы не обидим, а уж коли тронут…
Совсем рядом раздался гудок приближающегося поезда, и вся толпа, затопившая перрон, ринулась к нему, ревя, бранясь и распихиваясь. Поезд был уже полон, но этот факт никого не останавливал. Озверевшие люди, разом возненавидевшие друг друга в этот миг, рвались в двери, лезли в окна, забирались на крыши.
— Куда лезешь, сволочь!
— Какая гнида здесь сапогом в морду тычет?! Зашибу!
— Ай-ай-ай, задавили!
Всеобщий гвалт, густо приправленный сквернословьем, поднялся на перроне, и, казалось, что посадка эта неминуемо закончится смертоубийством. Филька выждал немного и сказал:
— Теперь айда!
— Да куда ж?..
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, устрою в лучшем виде!
Позже Николай никак не мог внятно объяснить, каким чудом они трое умудрились втиснуться в один из вагонов и вместе с ещё двумя солдатами занять уборную и запереть её дверь прямо перед носом у наседавшей массы. Ощутив себя в относительной безопасности, Вигель почувствовал, что одежда его насквозь пропиталась потом. Полковник Северьянов утирал кровь, струящуюся из ссадины на лбу.
— Ну-с, Николай Петрович, каковы впечатления? — улыбнулся он, садясь на пол и переводя дух.
— Я был уверен, что нас раздавят.
Филька хмыкнул:
— Обижать изволите, ваше благородие! Сказал же, в лучшем виде устрою. Битер зие, как герман поганый говорит. Тут, конечно, дух скверный, но зато никто не наседает.
— И тут охвицерьё! — буркнул хмурый молодой солдат с белёсыми волосами, зло поглядывая на Вигеля. — Никуда от вас, чертей, не денешься. Моя бы воля…
— Потише, браток, — миролюбиво обратился к нему Филька. — Мы нынче в одной лодке, а, вернее, в одном нужнике, и у нас общая цель — отстоять его от чужих посягательств, чтобы проделать наш путь в сносных условиях. Предлагаю в связи с энтаким делом установить временное перемирие!
— Ваш денщик прирождённый дипломат, Юрий Константинович, — заметил Вигель.
Белёсый солдат скорчил презрительную мину и хотел что-то сказать, но его товарищ, сбитый мужик с обожжённым лицом, дёрнул буяна за рукав:
— Помалкывай, оголец! Товарищ верно рассуждает. С офицерьём мы ещё посчитаться успеем, как до места доберёмся, а туточки учинять разборов не будем, тем более, что их трое, и господин, вон, руку из кармана своего пальто не вынимает — того гляди палить начнёт.
— Я ему пальну! Там за дверью наших вона сколько! Да мы…
— Охолони, тебе говорю, — снова одёрнул старший. — Хочешь, как в бочке с селёдкой ехать? Застолбили место, сиди и не рыпайся.
Белёсый обиженно хлюпнул носом и, забившись в углу, стал полным ненависти взглядом следить за своими попутчиками.
— Такой, вот, прирежет ночью и не задумается, — шепнул Николай Северьянову.
Полковник провёл пальцами по усам:
— Вполне возможно. Что ж, будем спать по очереди. В конце концов, могло быть хуже.
Филька достал из кармана кисет и обратился к мрачным солдатам:
— Что, братцы, махорки не хотите ли?
— Вот, это дело, — кивнул старший, захватывая пригоршню ладонью-лопатой и засыпая в скрученный из обрывка газеты кулёк. — Вижу, ты малый неплохой.
— Да и ты, дядя, тоже! — обнажил зубы Филька. — Может, познакомимся? Путь, чай, неблизкий!
— Егором меня звать. Член РКП(б), — последнее было присовокуплено со значением и явным вызовом. — А оголец этот, жены моей племяш Ермоха…
— Тоже член?
— Не дорос ещё, — фыркнул Егор. — Так, сочувствующий…
— Да я поболе твоего… — загудел из угла Ермоха.
— Не вякай, — цыкнул Егор.
Поезд тронулся. Северьянов расстегнул пальто, под которым неожиданно оказался форменный китель, усмехнулся:
— А котелок я, кажись, обронил…
— Неудивительно, — откликнулся Вигель, прикидывая, как бы прилатать наполовину оторванный рукав.
— А что, поручик, правда, у вас в Ростове родственники?
— Знаем мы этих родственников! — пробурчал Ермоха. — Атаман Каледин да енерал Алексеев — вот, ваши родственники! К ним под крылышко норовите!
— Правда, — ответил Николай, не обращая внимания на комментарии белёсого солдата. — Неблизкие. Родня мачехи. Вот, рассчитываю узнать от них что-нибудь об отце. Он в Москве, и я очень давно не имею от него вестей. А у вас, в самом деле, жена в Новочеркасске?
Лицо полковника просветлело:
— В самом деле. Полгода не виделись… Вот, как приедем, милости прошу ко мне. Я вас представлю ей. Вы увидите, как она будет рада вам. Наташа всегда рада гостям, у неё такой характер… — Юрий Константинович осёкся, по-видимому, сочтя невозможным обсуждать любимую жену в присутствии случайных попутчиков. Помолчав, он извлёк из внутреннего кармана кителя фотокарточку и протянул её Вигелю. — Удивительная женщина, не правда ли?
Не согласиться с этим утверждением, должно быть, сумели бы немногие, потому как женщина, взглянувшая на Николая со снимка, отличалась редкой, благородной красотой: безукоризненно правильные, мягкие черты немного печального лица, тёмные волосы и тёмные же глаза, бархатные и спокойные. За свою жизнь Вигель видел многих привлекательных женщин, но должен был признать, что ни одна из них не могла сравниться с супругой полковника Северьянова.
— Прекрасное лицо, — искренне восхитился Николай, возвращая Юрию Константиновичу портрет.
— Когда-нибудь позже я вам расскажу о ней, — тихо пообещал полковник. — Верите ли, мы вместе уже восемь лет, а я всё ещё не могу поверить в то, что она моя жена, в то, что именно мне выпало счастье быть с нею…
Подошедший Филимон шёпотом доложил:
— Потолковал я с нашим попутчиком. Думаю, с его стороны опасности для нас нет, хоть он и большевик. Родом они со ставропольщины, крестьяне, но хозяйство у них худое. По всему видать, работники из них ледащие, а то бы на такой-то земле жили как у Христа за пазухой. Офицеров и дворян ненавидят люто. Эксплуататоры, говорят, кровь трудящихся пьют, говорят. А сами, по всему видать, не из тех, кто с сошкой, а кому — лишь бы с ложкой!
— Какой же я эксплуататор, — усмехнулся Северьянов, — если у меня все предки, включая отца, землю в поте лица пахали… Чёрт возьми, ведь осатанеть же можно от этой глупости!
— Да не принимайте к сердцу, ваше благородие. Дурни они, замороченные. Ничего, глядишь, образумятся… Энто, ваше благородие, от войны всё. Когда б не энта война, так разве ж очумел бы наш брат так? Всё окопы доняли… А в окопах их вроде как енералы и офицеры держали, вот, они и злобствуют, не разбирая правых и виноватых. Время нужно, чтобы эти раны теперь зализать, мир нужён. А вы, вот, ваше благородие, на Дон спешите, а ведь там енералы за войну ратуют. До победного конца! За верность союзникам, в рот им дышло! А народ от войны устал и потому за большевиками идёт, что они ему мир сулят. Вот, сказали бы ваши енералы, что, мол, замиряемся…
— Всё, Филька, — Северьянов болезненно поморщился. — Не хватало только ещё мне от тебя политическую лекцию выслушивать! Все-то политиками стали, все знают, что делать, а Россия разваливается, а Россию враг топчет.
— Я вам, ваше благородие, не про политику, — покачал головой Филька. — Я вам про то, о чём наш брат страждет, стало быть, народ. Нешто вам это знать не надобно? Ведь вы же с народом воевать хотите, а с ним не воевать надобно, а общий язык искать!
— С кем искать общий язык?! — лицо полковника побагровело. — С Ермохами?
— Ваше благородие, при чем здесь Ермохи? Вы подумайте, мы с вами всю войну прошли и с полуслова друг друга понимали, а теперь что коса на камень находит! А я ли вам враг? Я большевиков не люблю. Повидал их и добра от них не жду. Но а вы-то что хотите? Свергнуть большевиков? А дальше? Продолжать войну? Данке шот, так герман поганый говорит! Ведь энто она, проклятущая, нас доняла! Из-за неё раздор! Мир надобен, Юрий Константинович! Когда бы ваши енералы на мир пошли да землю нам дали, так и я б ваш был! И все, все!
— Землю только власть дать может, а власти у нас нет!
— Есть, большевистская.
— Самозваная!
— Но — власть!
— И ты, Филька, веришь их посулам?
— Не дюже верю, да ведь вы-то и того не сулите. И как же мне за вами идтить? Вы не серчайте, Юрий Константинович. Вы для меня навеки, что отец родной. Потому и болит у меня за вас душа.
— Я не сержусь, Филька, — отозвался Северьянов, но Вигель краем глаза заметил, что от волнения у полковника задрожали руки, и он поспешно спрятал их в карманы. — Но прошу тебя впредь этой темы больше не касаться. Вы ещё знать не знаете, что такое большевики. Думаете, это так! Игрушки! Такая власть, сякая — моя хата с краю! Ан нет-с! Не так всё! И очень скоро и ты, и все вы это поймёте. Да поздно будет… Вот, тогда поговорим, коли живы будем. А теперь довольно!
— Как прикажете, ваше благородие… Только вот, энтакая незадача выходит у нас: вроде как и твоя правда, и моя правда, и везде правда — а нигде её нет.
— Ты скажи лучше, как бы нам кипятком разжиться? И как, вообще, мы отсюда выберемся?
Филька пожал плечами и кивнул на небольшое оконце:
— Делов-то, ваше благородие. Если уж забраться сумели, нешто обратно тяжеле окажется? — отодвинувшись, он свернулся клубком, демонстрируя гуттаперчивость своего длинного тела, поднял ворот шинели и вскоре задремал.
Его примеру последовали и попутчики-большевики.
— Счастливые люди… — с лёгкой завистью заметил Вигель, сцепив пальцы под затылком. — Деревенские умудряются покойно спать в любых условиях. Мне бы это спасительное умение!
— Спасительное? Ну-ну… Некогда в Гефсиманском саду в свою последнюю ночь молился Тот, кто сам был Спасением. А ученики, которым Он заповедал ждать его и бодрствовать, тоже покойно спали… Завтра всю Россию распнут на кресте, а все будут спать, — полковник обхватил руками колени, глядя перед собой, и кажется, ни к кому не обращаясь. — Он думает, что я не понимаю, не желаю понять, что мир нужен, как воздух. Что войну продолжать просто невозможно в сложившихся условиях. И она не продолжится, потому что некому будет продолжать… Сбылась мечта этих сукиных сынов, и война внешняя породила усобицу. Но, чёрт возьми, лучше бы продолжилась война! Даже в ней не прольётся столько крови, крови лучших сынов России, как если сойдутся в битве Россия красная с Россией белой… О, как они давно об этом мечтали! Знаете ли вы, Николай Петрович, что за прокламации распространяли ещё при убиенном царе Александре? Чёрным по белому там было написано, что для успеха революции необходимо втравить Россию в масштабную внешнюю войну!
— В написании этих прокламаций, кажется, подозревали Чернышевского…
— Кто их составлял не суть важно. Важно, что они уже тогда поняли! Понимаете? Уже тогда — знали! И нет бы нам — уразуметь, а мы… — Северьянов потёр пылающие щёки. — Глупец Плеве настаивал на маленькой победоносной войне, и мы получили Пятый год… Что ж, не самая большая беда, быть может, раз эта война привела к власти такого человека, как Столыпин. Но неужели мало было самого урока! Он думает, я не понимаю… Не понимаю, как разорительна война для хозяйства, для мужика. Я сам — мужик! Мой отец пахал землю, я вырос в деревне, я всё это знаю не хуже этих демагогов от сохи…
— Так вы, что же, полковник, выступаете за сепаратный мир? — осторожно осведомился Николай. — Но ведь это значит отдать исконно русские территории немцам! Закабалить себя на десятилетия!
— Закабалить? Нас уже закабалили, поручик. Враги, худшие немцев, страшнее которых нет никого и ничего! И для того, чтобы биться с ними, можно и с немцами замириться. Пусть берут, что им нужно, а нам теперь для другого нужны силы. Заодно и выбить этот «мирный» козырь у господ большевиков.
— Юрий Константинович, но ведь большевики действуют в интересах германского генштаба! Так неужели мы…
— Да плевали они на германский генштаб! В своих интересах они действуют! Понимаете? В своих! Не гнушаясь ничем! А немцы ещё пожалеют, что разбудили это лихо, когда оно перекинется к ним во всём своём безобразии.
— Нет, всё же заключение мира, это… Ведь это же измена союзникам, это позор для России!
— Это всё звонкие фразы, дорогой Николай Петрович, — сурово ответил Северьянов. — Позор можно пережить, а, вот, гибель лучшей части народа, духа его — очень сомнительно! России, прежней России уже нет. Нужно строить её заново. По крупицам! А вы — война… Вы думаете, мне легко далась эта мысль о необходимость мира? Я всю жизнь отдал военному делу. И, поверьте, не с целью протирать штаны в штабе! Я боевой офицер, и война моё ремесло, но не могу я зажмуриться и не видеть очевидного. Это, если угодно, моя личная трагедия, поручик. Я разорван надвое… Как офицер, я не могу поддерживать мир, и всё моё нутро восстаёт при мысли о нём, сгорает от стыда, но, как человек, привыкший смотреть на вещи трезво, я понимаю, что мир необходим. Я еду на Дон, чтобы вступить в Добровольческую армию, считая это святым своим долгом, а при этом понимаю, что там вынужден буду скрывать собственные взгляды, потому что за них меня, пожалуй, немедленно окрестят большевиком! Дом, разделившийся в себе, не устоит… Вот и я чувствую, как под ногами моими колеблется земля. Вы, кажется, не понимаете меня, но это и лучше для вас.
— Мне кажется, что в нашем положении просто нужно отложить вопросы о мире и многом другом. Решение о мире может принимать только верховная власть, а не мы и не наши вожди. Так какой смысл травить душу? Вы, как я понимаю, не согласны с провоенной позицией генерала Корнилова и других, но, посудите сами, даже если бы они думали иначе, то разве могли бы откровенно говорить об этом? Тогда многие офицеры и общественные деятели отвернутся от нас, и союзники уж точно не окажут никакой помощи. И разве можем мы согласиться с большевиками? Наше положение безвыходно. Но вы сами сказали, что война, в любом случае, уже не может продолжаться, так к чему думать о ней? А к тому моменту, как нам удастся создать новую армию, если удастся, конечно, кто знает, как изменится мир. Может быть, и война закончится…
— В умении логично рассуждать вам, поручик, не откажешь. Всё-то у вас по полочкам…
— Просто я привык решать задачи по мере их поступления, не забегая вперёд. На данный момент у нас задача добраться живыми до Новочеркасска. В более дальней перспективе — вступить в ряды Добровольцев и бороться с большевиками там, где укажет командование. А в более далёкое будущее я предпочитаю не заглядывать. До него легко можно попросту не дожить и совершенно невозможно вообразить, что в нём нас ожидает.
— Скажите, поручик, кем вы были до войны? Вы же не кадровый офицер, я не ошибаюсь?
— Я закончил юридический факультет.
— Юрист? Никогда бы не подумал! Нынче все юристы, как бешеные собаки. Хлебом не корми — дай побрехать, блеснуть речистостью! А вы как будто нарочно политики избегаете.
— Я её, в самом деле, избегаю. Политикой пусть занимаются политики. А я пока не в том чине, чтобы рассуждать.
— Скажите, поручик, а если бы настала мирная жизнь, вы бы вернулись к своей практике?
— Может быть… Но мне отчего-то кажется, что эта жизнь не настанет ещё очень долго…
Ночью Вигелю всё же удалось забыться коротким сном, но и сквозь него он продолжал слышать монотонный стук колёс, какие-то движения и голоса, доносившиеся с крыши вагона и из-за двери уборной, зычный храп Егора…
Первая часть пути прошла на удивление гладко. При остановках на различных станциях проворный Филька легко выбирался в окно, покупал нехитрую снедь, разживался кипятком, после чего Егор и Ермоха втаскивали его обратно. Провизия закупалась на средства офицеров, а разделялась поровну между всеми пятью спутниками. В обмен на это большевиствующие солдаты соблюдали нейтралитет и честно обороняли дверь в уборную от попыток своих давящихся в коридоре товарищей занять её. На подъезде к области Всевеликого Войска Донского они, по ставшему модным в те дни выражению, испарились, дружески простившись с Филькой.
— Вот, подумайте, ваше благородие, ведь они, в общем-то, обыкновенные русские люди, — говорил последний, качая головой. — Может быть, даже и неплохие. Только одурманенные, озлённые. Жаль их…
Северьянов промолчал. Он очень хорошо запомнил планы Егора «посчитаться с офицерьём» и ни малейшей жалости к питавшим подобные намерения товарищам не испытывал.
— Эх, Юрий Константинович, — вздыхал между тем Филька, почёсывая покрытый длинной щетиной подбородок, — скоро и мы с вами расстанемся. Вот пересечём границу, так и «фидерзейн», как герман поганый говорит… Дюже я скучать по вам буду, ваше благородие, дюже…
— Так поезжай с нами, — чуть улыбнулся Северьянов.
— Нет, Юрий Константинович, — Филька понуро опустил голову. — Навоевался я, не взыщите. Да и отцу пособить надо. Чего он там с маткой да Нюркой наработает? А мне уж год дом родной всякую ночь снится, амбар наш, сенцо душистое… Мечем мы его, мечем, а снопы — как холмы высоченные! И скотинка наша тоже снится. Корова наша, кормилица. Она телушкой за мной, как привязанная, ходила. Что дитё за таткой! Мордой влажной тыкалась… Я ж ить дольше года дома не был, стосковался, ваше благородие… Эх! А братушки уж не увижу, даже могилки нет… Всех-то нас перепахала энта война.
На очередной станции выбрались на перрон. Здесь нужно было пересесть на другой поезд. Филька неотступно суетился вокруг своего полковника.
— Что ж ты, Филимон, не идёшь в свою деревню? — спросил Северьянов. — Отсюда несколько вёрст до неё, если я не путаю?
— Так точно… Да Бог с ней… Не убежит теперь уж! — махнул рукой денщик. — Я прежде вас провожу, а уж потом домой… Бог знает, может, в последний раз видимся с вами! — он шмыгнул носом, утёрся рукавом.
— Полно, Филимон, — полковник хлопнул его по плечу. — Что уж мокредь разводить? Даст Бог, свидимся ещё и в лучшее время.
— Так точно, ваше благородие… Юрий Константинович, вы ж мою деревеньку знаете, так, если что, мало ли… так вы всегда самым дорогим гостем будете! — цыганские глаза Фильки влажно заблестели.
— Спасибо, братец, — ответил тронутый полковник, а затем крепко обнял и расцеловал своего Ангела-Хранителя. — Прощай, Филька! Будь счастлив!
— И вы тоже, Юрий Константинович…
Офицеры втиснулись в поезд и, пробравшись в купе, притулились у окна. Здесь давка была несколько меньшей, чем прежде, но всё же яблоку было негде упасть, и большинство пассажиров вновь составляли солдаты, дезертиры и отпускники, которые, впрочем, всё же остерегались открыто нападать на офицеров на территории Всевеликого Войска Донского. Поезд тронулся, Северьянов помахал рукой Фильке, а тот всё шёл рядом с вагоном, провожая своего полковника, пока, наконец, перрон не окончился. Поезд уже растаял вдали, а долговязая фигура солдата всё возвышалась на краю полустанка…
Казалось, что нелёгкий путь подходит к концу, но опасность поджидала путников на вольном Дону. Состав был внезапно остановлен прямо посреди степи и атакован красными, чей бронепоезд шёл навстречу. Раздались пулемётные очереди и одиночные выстрелы.
— Кажется, приехали… — проронил Северьянов, привычно нащупывая в кармане револьвер.
В купе вошли четверо: двое казаков, матрос, обвешанный пулемётными лентами и ещё один молодой человек в офицерской форме, но без погон.
— Ваши документы! — потребовал он очень высоким неприятным голосом.
Полковник протянул ему бумаги своего спутника и свои.
Толпа, сгрудившаяся позади четвёрки, довольно шипела, отпуская по адресу офицеров всевозможные ругательства и угрозы.
— Что с ними валандаться? Отправить к Духонину в штаб и шабаш!
— Могу я узнать, с кем имею дело? — спросил полковник проверяющего.
— Комиссар отряда красных партизан Стружков, — отозвался тот. — С какой целью вы прибыли на Дон?
— Чего их спрашивать! Знамо, с какой целью! — загалдела толпа.
— Мы возвращаемся с фронта к родным. Это противоречит закону?
— Знаем мы ваших родных, — ухмыльнулся матрос, в точности как совсем недавно Ермоха. — Каледин ваша родня!
— Вы оба арестованы, — заявил комиссар. — Препроводить их в тюрьму!
— Только зря время переводить и место занимать, — проворчал матрос, и толпа недовольно загудела согласно с ним. — Расстрелять и дело с концом! А лучше на штыки, чтоб патроны не тратить!
— Не рассуждать! — вскипел Стружков. — Здесь я отдаю команды!
— Да у нас уже полна тюрьма этих «родственников»!
— Вот и хорошо! Заложники нам пригодятся! А расстрелять завсегда можно. Хоть всех зараз!
— Неплохо бы!
— Выполнять!
Вигелю и Северьянову проворно скрутили за спиной руки и тычками в спину погнали сквозь глумящуюся толпу солдат, из которой летели плевки, камни и сыпались удары.
Тюрьма, расположенная в ближайшей станице, ещё совсем недавно была постоялым двором и представляла собой двухэтажное здание, обнесённое высоким забором. Пленников, оборванных, перепачканных грязью и окровавленных, втолкнули в комнату на втором этаже, где уже находилось несколько человек: три офицера, двое штатских и юноша-кадет.
— Вот так-так! — воскликнул плотный, приземистый прапорщик с пунцовым лицом. — Нашего полку прибыло! Где это вас так угораздило, господа? Доктор, что вы стоите? Успеете ещё постоять в скорбной позе, когда нас будут расстреливать. А пока окажите помощь господам!
Стоявший со скрещёнными на груди руками врач поднял голову, словно очнувшись, подошёл к новоприбывшим, покачал головой:
— Эк они вас!
— Ерунда, — мотнул головой Вигель, доставая платок и утирая кровь с лица. — Всего лишь ссадины… А, вот, господину полковнику, кажется, перебило руку.
— Камнями швыряли? — осведомился кто-то.
Северьянов кивнул, придерживая больную руку.
— Пойдёмте, я осмотрю, — сказал доктор и, усадив полковника на единственную в комнате кровать, принялся за осмотр.
Вигель отошёл к окну, мгновенно отметив на нём решётки, и, вглядевшись в мутное стекло, поморщился от собственного вида: рукав кителя был оторван окончательно, один глаз заплыл чернотой, из рассечённой губы текла кровь.
— Вот, возьмите, господин поручик, — подошедший кадет, ещё совсем мальчик, протянул ему свой платок.
— Благодарю.
— Вас комиссар Стружков захватил?
— Он.
— Редкая сволочь! — подал голос прапорщик. — Бывший хорунжий! С фронта лататы задал, а теперь своих к стенке ставит! Ух, попал бы он в мои руки, изрубил бы в куски…
— Ну, а вы как здесь очутились? — спросил Вигель кадета. — И как ваше имя?
— Кадет Донского Императора Александра Третьего кадетского корпуса Митрофанов Аркадий, — по-военному чётко представился юноша. — Я хотел попасть в отряд есаула Чернецова и сбежал из дома.
— Зачем сбежали? — не понял Николай.
— В Добровольческую армию принимают лишь с семнадцати лет. А мне… Мне почти уже шестнадцать! Я хочу защищать Россию! Вот, и сбежал. Так многие делают… Но прежде чем добрался до отряда, оказался здесь.
Вигель отнял от лица платок и внимательно посмотрел на кадета. Совсем мальчик. Всего пятнадцать лет. Чистая, высокая душа. Лицо, ещё не тронутое бритвой, румяное, пышущее здоровьем. Звонкий, ещё только ломающийся голос. И вот, пойдёт этот прекрасный отрок, у которого впереди целая жизнь, в бой, будет убивать, терять товарищей, а, может быть, сам падёт сражённый штыком или пулей, или же зарубленной чьей-то остро наточенной шашкой. Во имя России… Страшно!
— Рад познакомиться с вами, Аркадий, — сказал Николай. — Николай Петрович Вигель, поручик Корниловского полка.
— Вигель? — переспросил Митрофанов. — Постойте, постойте… А не родственник ли вы Ольги Романовны Вигель, сестры Надежды Романовны Рассольниковой?
— Точно так, — кивнул Николай. — А вы знаете семейство Рассольниковых?
— Конечно! — радостно подтвердил кадет. — Мы с Сашей однокашники, и я часто бывал у него в доме. Какое удивительное совпадение! Саша рассказывал мне о вас. Что вы были тяжело ранены… и про Ударный полк… Мы так хотели быть, как вы!
— Действительно, тесен мир… — Вигель опёрся ладонями о подоконник. — А что, Саша тоже партизанит? Ему ведь, кажется, нет и пятнадцати…
— Скоро будет! Он тоже хотел бежать, но Надежда Романовна прознала, поэтому я сбежал один. Но, я уверен, он тоже вырвется, тем более, что Митя уже месяц обороняет подступы к Новочеркасску.
— Митя? Да ведь он же учился в гимназии накануне войны…
— Он окончил её и поступил в Павловское училище два года назад. Хоть и «с вокзала», а в учёбе преуспел. А теперь вернулся и вступил в Добровольческую армию.
— Вот оно что! Митрофанов, да вы просто кладезь новостей! Ради Бога, рассказывайте обо всём, что здесь происходит! Мы же столько времени провели в пути, питаясь скудными слухами! Что Корнилов? Алексеев? Добровольческая армия? Что наши, Корниловцы? Каково положение на Дону? Какие настроения? Все ли здоровы у Рассольниковых, и нет ли у них сведений из Москвы? — разом завалил Николай вопросами нежданного собеседника, а тот, счастливый встречей и возможностью рассказывать, отвечал обстоятельно:
— Корнилов недавно прибыл на Дон!
— Слава Богу! — выдохнул Николай, чувствуя, как с души свалился камень.
— Корниловцы постепенно стягиваются в Новочеркасск.
— Полковник Неженцев?
— Здесь!
— Митрофанов, за такие известия вас бы расцеловать!
— В остальном обстановка трудная. Наши силы невелики, офицеры и казаки не спешат вступать в ряды Добровольцев. Чернецов… Знаете ли вы Чернецова? Нет? Выдающийся человек! У нас его называют донским Иваном Царевичем. О, я вам ещё расскажу о нём! Он такие славные дела свершает, что дух захватывает! Чудо и только! Большевики его как огня боятся! Он перед офицерами речь держал, и что вы думаете? Из нескольких сотен три десятка только откликнулись на его призыв!
— Позор! — гневно выдохнул Вигель.
— Так точно, господин поручик! Красные со всех сторон подбираются к Новочеркасску, но наши пока их держат. Митя рассказывал, какие жестокости творят эти изверги-большевики. Нам с Сашей рассказывал, остерегал… Матери не говорил, чтобы не пугать лишний раз. Только мы с Сашей всё равно решили за Россию воевать, и ничто нас не остановит! — в глазах кадета блеснула решимость. — Мы даже клятву дали друг другу! И, если надо, так и погибнем за Родину.
Господи, в их ли лета готовить себя к смерти?.. Русские мальчики с горячими сердцами, неужели суждено вам сложить головы в этой окаянной бойне? И кто воспоёт ваш святой подвиг? Они ещё и не понимают даже, что такое смерть. Мечтательные, чистые мальчики…
— А что Каледин?
— Туго атаману приходится, — серьёзно ответил Митрофанов. — Так и напирают красные, а казаки отмалчиваются. Осуждают его, что «кадетов» привечает. И оружия… Очень мало оружия! А Чернецова он благословил. Чернецов — первый из казачьих командиров!
— Из Москвы какие вести?
— В Москве большевики, и связи почти нет. Тут я вас порадовать не могу. Я не слышал, чтобы Надежда Романовна от сестры вести получала в последнее время. Хотя я точно знать не могу. Сами же Рассольниковы все здоровы.
— Спасибо вам, Митрофанов, за ваш рассказ. Теперь хоть буду знать, что здесь творится.
— Если это знание нам пригодится, — сказал, подходя, Северьянов. Рука его была перевязана какой-то тряпкой.
— Каков вердикт почтенного доктора? — осведомился Вигель.
— Он фельдшер, а не врач… Схватили его до кучи. А рука… Ушиб, и только. Поручик, я так понимаю, что вы уже успели войти в курс дел?
— О да! Кадет Митрофанов представил мне полный отчёт, господин полковник!
— Если я успел понять вашу логику, дорогой мой правовед, то вы теперь должны полагать, что сведения о положении на Дону на данный момент вторичны, а первично наше собственное малоприятное положение заложников?
— Именно так я и полагаю, Юрий Константинович, — согласился Николай.
— И что же вы думаете о нашем положении, Николай Петрович?
— Думаю только одно: надо бежать из этих апартаментов и как можно быстрее, — пожал плечами Вигель.
— Разумно, а план у вас есть?
— Пока нет, — сознался поручик.
— Разрешите мне сказать, — попросил кадет.
— Извольте, — кивнул Северьянов.
— В коридоре есть окно, — горячо зашептал юноша. — На нём решёток нет. Окно выходит во внутренний дворик. Там в заборе одна доска надломлена и болтается на одном гвозде. Охраны во дворе никакой, и в коридоре — невелика. Если воспользоваться моментом, то можно бежать!
Полковник многозначительно посмотрел на Вигеля:
— Вот, достойное будущее нашей армии. Когда же вы успели всё это заметить, мой юный друг?
— Когда ходил оправляться. С доской в заборе просто повезло. Я как раз шёл мимо окна и увидел, как девушка отодвинула доску и шмыгнула во двор. Это же гостиница бывшая. Её хозяин теперь живёт в пристройке, а девушка — его дочь. Вероятно, она опасается ходить здесь, вот, и пользуется лазейкой.
— Ну, а это-то вы откуда узнали? — улыбнулся Николай.
— Я слышал, как солдаты говорили. Один заметил, что у хозяина дочка хороша собой, а другой ответил, что неплохо бы проведать её в их с отцом апартаментах…
— Сволочи! — выругался Вигель. — Но вы, Митрофанов, просто клад. Вот уж, кому дан талан, тот будет атаман! Быть вам атаманом! Скажите только, почему же вы не попытались бежать до сих пор?
— Одному невозможно, а подходящей компании ещё не нашёл, — сияя от похвалы, ответил кадет.
— В таком случае, считайте, что компания у вас есть, — сказал Юрий Константинович. — Сегодня вечером попробуем притворить ваш план в жизнь. И если он удастся, то мы с поручиком ваши должники. И я лично буду ходатайствовать о вашем поощрении.
— Рад стараться, господин полковник!
Задуманное предприятие решено было отложить до вечера, когда бдительность охраны ослабевала. Полковник Северьянов достал из кармана блокнот и, написав что-то, вырвал листок, сложил его вчетверо и протянул Вигелю:
— Окажите мне услугу, Николай Петрович. Если мне не суждено будет добраться до Новочеркасска, передайте эту записку моей жене.
— Непременно, Юрий Константинович, если доберусь сам, — ответил Николай, пряча записку.
Когда стемнело, и беглецы уже отсчитывали минуты до решительного момента, на окраине станицы послышались выстрелы. Митрофанов одним прыжком оказался у двери, из-за которой доносились быстрые шаги и голоса. Через несколько мгновений он обернул взволнованное лицо и сообщил:
— Господа, вблизи станицы замечен чернецовский отряд! В соседней станице партизаны вздёрнули нескольких большевистских агитаторов! А здесь теперь переполох! Готовятся отражать возможное нападение…
В комнате поднялось оживление. Славили отчаянных партизан и их доблестного командира, высказывали уверенность, что и местных большевиков во главе с предателем Стружковым вздёрнут, а узников освободят. Лишь тучный прапорщик криво усмехался, а затем бросил:
— Чему радуетесь? Конечно, весёлую кампанию товарища Стружкова вздёрнут, но прежде она выведет в расход нас! Неужели вы думаете, что господа большевики оставят партизанам заложников, которые смогут пополнить их ряды? Так что молитесь, если верите, своим небесным покровителям!
Все затихли, ожидая необратимой развязки, и она настала. Дверь в комнату распахнулась, и появившийся в проёме матрос, щегольнув фиксой, скомандовал:
— На выход, контра! По одному!
Пленники понуро стали выходить в коридор. Вигель, Северьянов и Адя шли последними. Всё шло не так, как было намечено, но отступать от плана было поздно. Оказавшись в узком проходе, Николай тотчас заметил нужное окно и, когда колонна, замыкаемая обвешанным оружием солдатом, проходила мимо него, резко развернулся, одним ударом сшиб не ожидавшего нападения охранника с ног и, высадив разлетевшееся со звоном окно, выпрыгнул во двор. Следом выскочил юный кадет. Полковнику Северьянову повезло меньше. К нему уже бросились двое, но Юрий Константинович успел выхватить винтовку из рук поверженного Вигелем солдата и произвести несколько выстрелов, одним из которых был убит матрос с фиксой. Во двор полковник выпрыгнул уже под градом пуль. Под этим же градом беглецы опрометью пересекли двор, и памятливый Митрофанов слёту нашёл и отодвинул нужную доску в заборе. В темноте обогнули станицу. Возле одной из хат переминались с ноги на ногу две лошади. Беглецы переглянулись и, ни слова не говоря, ринулись к ним. Лошади были осёдланы и, видимо, с минуты на минуту ожидали своих хозяев. Последние, услышав удаляющийся стук копыт, выбежали на улицу и стали стрелять вслед, но и на этот раз Бог оберёг отважных от свинца.
— Нам бы теперь добраться до партизан! — говорил Адя, сидевший на лошади позади Вигеля. — Теперь бы меня точно не отправили домой!
Николай не ответил. Он подумал, что для этого мальчика-кадета всё нынешнее смертельно опасное приключение всего лишь увлекательная, захватывающая игра, и он теперь должен быть как никогда счастлив, потому что показал себя настоящим мужчиной, героем, спасшим жизни двум офицерам, проявившим находчивость, наблюдательность и храбрость. Побольше бы таких молодцов, и не устояли бы красные… Затем мысли обратились к оставленным товарищам по несчастью: тучному прапорщику, бледному запуганному фельдшеру… Что стало с ними? Им вряд ли удалось избежать уготованной им горькой участи.
Когда-то в детстве Николенька спрашивал Анну Степановну, читавшую ему вслух святые книги, в которых описывались чудеса святых Божьих угодников, почему же теперь чудес нет, и та неизменно отвечала:
— Чудеса есть всегда. Чудеса окружают нас. Но мы не замечаем их или не верим им. Мы всё хотим чудес бессмысленных, каких-то фокусов. А у Бога все чудеса несут в себе глубокий смысл, они происходят не тогда, когда нам этого хочется, но когда это нужно Богу, а, значит, и нам.
И всё же Николай слабо верил чудесам. Но, ступив на землю Новочеркасска, не мог не расценить это, как подлинное чудо. Поэтому прежде всех он отправился в храм, чтобы возблагодарить Бога за своё чудесное спасение.
В столицу Всевеликого Войска Донского в первых числах января Вигель и Северьянов прибыли вдвоём. Адя Митрофанов остался в отряде Чернецова, который всё-таки отыскал. Дорогой офицеры решили, что, по прибытии, сразу доложат о себе в штаб Добровольческой армии, но, прежде чем поступить на службу, возьмут десятидневный отпуск, дабы перевести дух после столь долгих мытарств, навестить родных и привести в надлежащее состояние личные дела, поскольку никому неведомо, что ожидает впереди.
Новочеркасск, белый от снега, сияющий в свете солнечных лучей, был запружен людьми: множество офицеров, штатских, сёстры милосердия, казаки, текинцы в выделяющихся ярких одеждах и высоченных папахах… А посреди них попадались и расхристанные, распущенные солдаты, до поры до времени сдерживающие свою ненависть, понимая неравенство сил, но ждущие своего часа, алчущие крови… Повсюду были расклеены призывы вступать в Добровольческую армию, в партизанские отряды. Но мал был эффект от этих призывов. Вигель сразу заметил огромное количество кофеен, заполненных кутящими офицерами. Вид их казался Николаю глубоко отвратительным, особенно, при воспоминании о пятнадцатилетнем мальчике, сбежавшим из дома, чтобы сражаться за спасение России… Мрачнел, глядя на этот постыдный разгул, и полковник Северьянов.
— Бог ты мой, какой невиданный позор… — говорил он страдальческим голосом, пощипывая ус. — До какого же свинства докатились наши господа офицеры! Даже на то, чтобы уж не Россию, но самих себя, своих родных защищать, их не хватает! Смотрите, смотрите, поручик, как пропивается наша с вами Родина! Стыдно, дорогой Николай Петрович, невыносимо стыдно…
— Безбожный пир, безбожные безумцы!
Вы пиршеством и песнями разврата
Ругаетесь над мрачной тишиной,
Повсюду смертию распространённой!
Средь ужаса плачевных похорон,
Средь бледных лиц молюсь я на кладбище,
А ваши ненавистные восторги
Смущают тишину гробов — и землю
Над мёртвыми телами потрясают!
Я заклинаю вас святою кровью
Спасителя, распятого за нас:
Прервите пир чудовищный, когда
Желаете вы встретить в небесах
Утраченных возлюбленные души…

— Вот-вот, пир во время чумы, — вздохнул Юрий Константинович. «Итак. — хвала тебе, Чума!/ Нам не страшна могилы тьма,/ Нас не смутит твоё призванье!/ Бокалы пеним дружно мы/ И девы-розы пьём дыханье, — / Быть может… полное Чумы!» Но Бог им судья. Каждый должен отвечать лишь за себя. И мы с вами пойдём по тому пути, за который не стыдно будет дать ответ, когда, может быть, по прошествии времени, наши потомки, лишённые своего Отечества, станут вопрошать: «Где же вы были?» И мы ответим, что сражались до последней капли крови, а не топили горе в вине и объятиях потаскух, забыв свой долг.
Побывав в штабе Добровольческой армии офицеры расстались с тем, чтобы встретиться вечером за ужином у Северьянова и его очаровательной жены.
Если дневной Новочеркасск произвёл удручающее впечатление, то ночной привёл Вигеля в отчаяние. Проносились и исчезали в ночной мгле сани, светились огнями публичные заведения, набитые до отказа. Из какой-то ресторации выкатилась шумная компания, состоявшая из двух офицеров и трёх дам. Все пятеро были сильно навеселе. Впереди нетвёрдой походкой шёл высокий, крепко сложенный поручик с лихо закрученными усами и смоляным чубом. Николай остановился, чувствуя неистребимое омерзение от вида мертвецки пьяного офицера с аксельбантами, место которого, по его глубокому убеждению, было на фронте. Сорвать бы погоны с него, чтобы мундира не позорил! Вероятно, взгляд Вигеля был настолько красноречив, что пьяный поручик тоже остановился против него, покачиваясь и щуря осоловевшие глаза:
— Поручик Дорохов, к вашим услугам… — представился, икнув.
— Поручик Вигель, — отозвался Николай и попытался пройти, обогнув крупную фигуру офицера, но тот неожиданно преградил ему путь:
— Ну, вот, только сознакомились, и убываете! Нехорошо-с! Куда вы идёте, поручик, а? Наплюйте на всё и айда с нами! Покутим напоследях, раз уж от этой проклятой жизни иной радости нет!
— Нам не по пути, поручик, — холодно ответил Николай.
— Не по пути… — протянул Дорохов. — А какой у вас путь? Какого чёрта вы смотрите на меня с таким высокомерным презрением, а?! Думаете, я меньше вашего под немецкой шрапнелью и газами гнил?! Шиш! За такой один взгляд я мог бы дать вам пощёчину, а потом пристрелить на дуэли!
— Я не стал бы вас вызывать.
— Это почему же?
— Дуэль в военное время, когда каждая жизнь на вес золота, противоречит моим принципам. Позвольте мне пройти.
— Не позволю!
— Жорж, оставь его! — крикнул разъярившемуся поручику его приятель, и бывшие с ними дамы подхватили: — Поедем, Жорж! Не надо ссор!
— Оставлю, но пусть он вначале скажет вслух то, что думает, а не держит свой камень за пазухой, — огрызнулся Дорохов.
— Извольте, — откликнулся Вигель, стараясь сохранять самообладание. — Я считаю, что долг всякого офицера сегодня быть в рядах Добровольческой армии, а гульбище в кабаках в столь тяжёлое время — позор, чина офицера недостойный. Завтра в город придут большевики, и вы встретите их не с оружием в руках, а в пьяном безобразии, и в этом безобразии, убитые ими, предстанете на Божий суд. Достойное завершение пути!
— Вам бы проповеди с амвона произносить! Хватит! К псу ваши речи о долге и чести! У нас теперь право на бесчестье даровано, или вы не слышали?! Кончилась Россия! Приказала долго жить! Сдохла! Перед своей Родиной я выполнил долг. Но больше у меня её нет! Моя Родина своих обязательств по отношению ко мне не выполнила, а потому я больше никому и ничего не должен! Ни России, ни этому ничтожному монарху, ни шулерам-политикам, ни вашим неудачникам-генералам!
Вот оно… «Зачем приходишь ты меня тревожить? Не могу, не должен я за тобой идти…»
— Это ваше дело.
— Именно! Моё! — Дорохов зачерпнул рукой рыхлый снег, провёл им по горящему лицу и спросил уже спокойно: — Сколько вам платят в вашей Добровольческой армии?
— Разве это имеет значение?
— Стало быть, за идею на рожон лезете. Похвально… — поручик усмехнулся. — Вот, значит, ваш путь. Торный… Что ж, не смею задерживать. Идите, Вигель, своим узким путём, а мы, с вашего позволения, отправимся своим — широким и пьяным! Бон шанс, поручик!
Дорохов наконец уступил дорогу, подхватил под руки двух своих дам и плюхнулся в подъехавшие сани.
«Словно купчик московский», — подумал Вигель, продолжив путь. Какая страшная и чёрная бездна должна быть в душе человека, сознательно обрекающего себя позорной и бессмысленной гибели… Жить нельзя, так хоть кутнуть перед смертью. Пир во время чумы! Безумие!.. Или рассчитывает всё-таки увернуться от красного молоха и остаться жить? С такими мыслями подошёл Николай к дверям квартиры Северьяновых и позвонил. Дверь открыл сам хозяин. В новом мундире, гладко выбритый и посвежевший, он словно помолодел.
— Ну, вот, наконец, и вы, дорогой друг! — с улыбкой приветствовал Юрий Константинович гостя. — Что же вы так долго?
— Прошу меня извинить. Меня задержала неприятная стычка с одним гулякой.
— Надеюсь, ничего серьёзного?
— Просто обменялись мнениями.
— В таком случае прошу к столу! — полковник взял Николая под руку и ввёл в небольшую гостиную. Это было очень уютное помещение, обставленное с безупречным вкусом. На полу расстелен мягкий ковёр, на окнах висели плотные тёмно-зелёные шторы, на стене, над небольшой вазочкой с засушенными цветами полукругом развешены семейные фотографии в изящных рамах. Посреди гостиной стоял стол, а над ним нависал зелёный абажур, из-под которого струился мягкий свет.
Навстречу вошедшим поднялась хозяйка, и Вигель подумал, что в жизни она ещё прекраснее, нежели на виденном им снимке. Наталье Фёдоровне Северьяновой было уже за тридцать, и красота её была в зените. То была красота подлинная, зрелая. Удивительным было в ней всё: и лицо богини, обрамлённое густыми, аккуратно уложенными тёмно-русыми волосами, и безупречная осанка, царственная стать и поступь. Было в этой женщине, кроме красоты, истинное благородство, достоинство, чувство меры во всём, ум и тонкий вкус. «Королева! — мелькнуло в голове у Николая. — Если и есть на свете идеал женской красоты, то она его воплощение, совершенство». Впрочем, поручик тотчас устыдился своей мысли, вспомнив о Тане. Но, подумав, решил, что ничего предосудительного в его восхищении Натальей Фёдоровной нет, потому что это восхищение объективно и сродни восхищению, испытываемому при виде совершенного творения природы или же великолепного произведения искусства.
Между тем, Северьянова приблизилась и, подавая руку, произнесла вкрадчивым, негромким голосом:
— Здравствуйте, Николай Петрович! Очень рада видеть вас в нашем доме. Муж много рассказывал о вас…
Она была одета в длинное шёлковое платье тёмно-зелёного цвета с широким корсажем и высоким воротом. Рукава, широкие сверху, спадали до локтя колоколами, а затем резко сужались.
Вигель учтиво поклонился и поцеловал хозяйке руку:
— Счастлив быть вашим гостем!
За ужином говорили мало, отдавая должное праздничной трапезе, казавшейся после долгих голодных недель царским пиршеством. Вигель замечал, с каким обожанием смотрит полковник на свою красавицу-жену, и рисовал в воображении картины собственного будущего семейного уюта.
— Прежде за этим столом собиралось гораздо больше людей, — сказала Наталья Фёдоровна.
— Да, было время, — согласился Северьянов. — Даст Бог, ещё и вернётся. И снова оживёт твоя зелёная гостиная, Наташа.
— Нет, Юра, возвратиться ничего не может. Хотя бы потому, что многих, кто так часто бывал за этим столом, смеялся, шутил, уже нет на свете. Можно только начать сызнова. Сызнова наладить нашу тихую жизнь, и чтобы новые друзья приходили в наш дом.
— Я думаю, что один друг у нас уже есть, — улыбнулся Юрий Константинович. — Мы можем рассчитывать на вас, поручик?
— Ваш гость, — кивнул Вигель.
— В нашем доме вы теперь всегда званный, — сказала Наталья Фёдоровна, глядя на Николая своими бархатными шоколадными глазами.
— Благодарю за такую честь! У вас очень гостеприимный дом, — заметил Николай.
— Это целиком заслуга Наташи, — откликнулся Северьянов. — Она любит, чтобы рядом были люди, и люди тянутся к ней. До войны редкий вечер у нас кто-нибудь не засиживался. Друзья, знакомые… Наташа была душой любой компании. Был и тесный кружок самых близких… Да, вот, с этой войной разбросало нас. «Иных уж нет, а те далече»…
Вигель подумал, что многие мужья, имея такую необыкновенно красивую жену, вряд ли стали бы одобрять такое гостеприимство и чрезмерное внимание к ней. Но полковник Северьянов, по-видимому, свято верил своей супруге, а к тому же — настолько любил её, что просто не мог подозревать за ней дурное.
После ужина заговорили о текущем положении дел в России и на Дону. Наталья Фёдоровна откинулась на спинку кресла, сложила руки на груди и, чуть отбросив назад голову, спросила:
— Что же теперь будет со всеми нами? У меня ощущение, точно мы живём уже не на земле, а в каком-то межеумочном пространстве, словно мы подвешены в нём на невидимых нитях, и нет ни земли под ногами, ни неба над головой. Только хаос… Скажите мне кто-нибудь, Бога ради, откуда вдруг взялись вокруг эти страшные, страшные, страшные, искажённые злобой лица, обезумевшие? Ведь их не было только год назад! И вдруг хлынули, затопили собой всё! Солдаты… Все пьяные, непотребные… И некоторые офицеры тоже… Откуда это всё взялось? Почему? Что это за страшная болезнь? Почему вдруг грязь, сквернословие, хамство и жестокость вошли в обычай? Я не понимаю, не понимаю…
Чётко очерченный профиль Северьяновой был неподвижен, глаза смотрели перед собой, и, казалось, что все её вопросы были обращены в никуда, и ответов на них она не ждала.
— Безобразное взяли за образчик… Почему?
— Я некогда прочёл у Аксакова одну фразу. Не поручусь за точность цитаты, но смысл: человек, отринувший образ Божий, неминуемо возревнует об образе зверином. По-моему, это мы и наблюдаем, — задумчиво ответил Вигель.
Наталья Фёдоровна резко обернула к нему лицо и горячо высказала:
— Да! Именно! Бога не стало, и не стало образа… И все, все самые чёрные глубины, словно лава из горнила вулкана, выплеснулись наружу, испепеляя всё живое… Но почему? Ведь они все — русские. И крещёные… И вдруг Бога не стало! У красных Бога свергли, у нас… У нас ведь тоже у многих Бога нет. Я знаю… Да и, если бы был Бог, так неужто таким теперь был бы Новочеркасск? Никогда! Безбожно всё… — почти простонала она.
— Ты права, Наташа. Наших ничтожных сил теперь хватит лишь для сохранения нашей собственной чести, на то, чтобы принять распятье и тем напомнить… — полковник запнулся. — Хотя кому нужно это напоминание? Разве что, когда-нибудь потом, после нас… Россию мы не спасём. Для того, чтобы спасти Россию, нужно служение, равное ежечасному предстоянию перед Богом, святое служение. А этого нет и не будет…
— Один священник, с которым мне довелось встретиться, когда я выбирался из Киева, рассказывал, что в немецком лагере после революции девять из десяти пленных солдат, ранее исправно принимавших причастие, немедленно отказались от него, — вспомнил Николай.
— Народ-богоносец… — покривил губы Северьянов. — Только и ждёшь теперь от него штыка в брюхо. Я всю жизнь с солдатами душа в душу жил. Я с ними из одного котла ел! И не потому, что этого требовал политический момент, а потому, что никогда не ощущал большой разницы между ними и собой. И у них, и у меня отцы и деды простыми мужиками были, мы из одного теста слеплены. Вся разница, что они остались землю пахать и пахали бы, если б не эта несчастная война, а я Михайловское училище окончил и офицерские погоны надел. Это придворные генералы, навроде Брусилова и другие флюгеры, чуть ветер сменился, пошли симпатии солдатской массы заискивать! И их ещё на руках носили! — полковник поднялся и заходил по комнате, заложив за спину руки. — Бонч-Бруевич, мерзавец, в пятом году целую брошюру выпустил, как чернь восставшую давить, а тут среди первых возопил, что надо предателей-генералов, Корнилова и других, судить и казнить! Встретился бы мне этот Бонч в бою или на узкой дорожке… А Духонина — на штыки! И скольких ещё! И эти хамелеоны оказались друзьями народа! А мы — его врагами! Они все бантики себе красные понацепляли, дрянь такую… У меня в глазах от них рябило! А я не стал! Пусть меня на штыки, но я в этой подлости не участник! А знаете, как полковник Тимановский ответил, когда ему попытались всучить такой бант? «Моя кровь краснее вашего банта!» То-то! То-то, что наша кровь краснее! Вот, они хотят её нам пустить!
Наталья Фёдоровна встала, подошла к мужу и, положив холёную, мягкую руку ему на плечо, промолвила:
— Успокойся, Юра. Не мучай себя… Это я, глупая, зачем-то начала говорить о страшном. Разбередила тебе неосторожно душу. Успокойся. Может быть, ещё не всё так безнадёжно, а просто глаза наши замутились и видят только тьму, не замечая проблески света. Ведь вот же не иссякло ещё милосердие Божие. И ты вернулся. И поручик встретился со своей невестой. И мы опять собрались под нашим зелёным абажуром… Значит, ещё не конец, и есть надежда.
Северьянов поднёс к губам руки жены:
— Прости, Наташа. Занесло меня. Накипело… Оставим, в самом деле, эту мрачную тему. Не будем больше… Ангел мой, может быть, ты споёшь нам? Я столько времени не слышал, как ты поёшь, я так скучал по этим мгновениям…
— Конечно. Нашу любимую.
Полковник на миг покинул гостиную и возвратился назад, держа в руках гитару с голубой лентой. Супруги сели рядом, повернувшись лицом друг к другу. После затейливого проигрыша, Северьянов заиграл мелодию известного романса, столь часто исполняемого на концертах Верой Паниной, и Наталья Фёдоровна запела негромко, но сердечно:
— Не уходи, побудь со мною,
Здесь так отрадно, так светло,
Я поцелуями покрою
Уста и очи, и чело…

Как подходили эти строки уютной зелёной гостиной, где так отрадно и светло становилось каждому, кто заходил на огонёк. Вигель слушал, как зачарованный, а взгляд его будто бы намертво приковался к лицу Натальи Фёдоровны, и она тоже время от времени переводила свои шоколадные глаза от лица мужа на Николая и выводила:
— Не уходи, побудь со мною,
Я так давно тебя люблю,
Тебя я лаской огневою
И обожгу, и утомлю…

И подтягивал вслед за женой помолодевший полковник:
— Побудь со мной, побудь со мной…
В какое-то мгновение в голове Вигеля пронеслась дерзкая мысль, что Наталья Фёдоровна обращается к нему. Николай удивился нелепости собственного предположения и решил, что, вероятно, просто устал и порядочно выпил в этот вечер, и поэтому в голову лезет всяческая чушь.
— Не уходи, побудь со мною,
Пылает страсть в моей груди.
Восторг любви нас ждёт с тобою,
Не уходи, не уходи…

Поздно ушёл в тот вечер поручик Вигель из дома Северьяновых, чувствуя, что, пожалуй, позволил себе недопустимо расслабиться, разнежиться, и теперь придётся тяжело собираться вновь, чтобы, не дай Бог, не впасть в соблазн оттягивания начала службы, ради которой он приехал в Новочеркасск, и погрязания в простых человеческих радостях, начинающихся как будто с невинных мелочей и поблажек, дозволения себе, по совести заслуженного отдыха и других заслуженных же прав. Так и начинается расхолаживание, заканчивающееся пьяными кутежами в кабаках, пиром во время чумы. В зелёной гостиной Николай решил больше не бывать и с прекрасной хозяйкой не видеться.
Через неделю Николай переехал в Ростов, где на улице Парамонова уже налаживалась работа перенесённого туда штаба армии. Оттуда Вигель был немедленно командирован на фронт, откуда возвратился лишь в феврале. А через несколько дней армия покинула Ростов и ушла в степи… За предшествующие этому событию недели Николай воочию увидел, какая судьба уготована ему и его соратникам и близким большевиками и их озверевшими приспешниками. Судьба несчастных, чьи изуродованные, нагие тела были свалены штабелями на платформе станции, с которой удалось выбить красных. Судьба одиноких Добровольцев, случайно забредших в рабочие кварталы Ростова, пугающий Темерник, и не вернувшихся оттуда. Добровольцев убивали в самом Ростове, их городе, и с этим ничего невозможно было поделать. Двух рабочих, убитых в перестрелке с юнкерами, с разрешения Донского правительства, хоронили, как царей, их провожали целые толпы, огромная демонстрация двигалась по городу, проклиная «корниловщину», выступали с речами звонкие ораторы, призывающие к расправе с «врагами народа». А, между тем, этих «врагов» день за днём продолжали убивать. Убивать без разбора и с изощрённой жестокостью. Отдельные местности на подступах к Ростову неоднократно переходили из рук в руки, и всякий раз Добровольцы находили там обезображенные тела своих товарищей, которые с трудом можно было опознать. Четвертованные, ослеплённые, с отрезанными ушами и носами, подвергнутые нечеловеческим мучениям до смерти и бесстыдному глумлению после — такова была участь Добровольцев. Погибших лютой смертью отправляли в Ростов, подчас сложив в какой-нибудь товарный вагон, чтобы не привлекать внимания. Отпевали почти тайно, чтобы не вызвать нежелательных эксцессов… Среди убитых был старый приятель Вигеля. Прощаясь с ним, он думал, что так могут окончить свои цветущие дни Адя Митрофанов и братья Рассольниковы, и ещё многие дети, мечтающие защищать Россию. Не пощадят изверги ни лет их, ни невинности… А сами они, насмотревшись этого ужаса, ужели не станут мстить? Какое страшное увечье суждено их неокрепшим душам… Каждый день приносил новые жертвы, и сердце привыкало к ним, ожесточалось и жаждало отмщенья. Вспоминался риторический вопрос Натальи Фёдоровны: «Откуда это взялось?» Откуда взялась эта невиданная, первобытная жестокость к живым и ещё более дикая страсть к надругательству над мёртвыми? Или глумясь над убитыми врагами, они хотят продемонстрировать презрение к смерти вообще? Да нет же! Своих они хоронят с помпой и сами смерти боятся… Может, этот страх смерти порождает это полное отсутствие почтения к ней? Вигель прошёл почти всю войну, видел много жестокости, но ничто не могло сравниться с теперешним. Не осталось, кажется, никаких барьеров и явилась в бывших людях безумная страсть преступления, чудовищная жажда надругаться сразу и надо всем, кануть в самую чёрную бездну, как сбесившиеся гадаринские свиньи… Но пока эти свиньи бросаются не с горы в обрыв, но на людей, и рвут, и бесчинствуют, и нет ни конца этому, ни противоядья… А всего страшнее становилось от мысли, что все эти неописуемые и кошмарные дела творят над русскими людьми русские же. И не было сил объяснять, размышлять, а являлась какая-то пустота, тупость, и уже не в силах был противостоять острый ум бывшего правоведа миру, из которого право улетучилось, а остался хаос, кровавая оргия, бесовские пляски на костях… Добровольцы гибли, но продолжали сражаться. Замёрзшие, голодные и оборванные, всё ближе и ближе отступали они к Ростову, а Ростов, защищаемый ими, не имел нужды вспоминать о них и, как Новочеркасск, предавался позорному пиру во время чумы… Но, вот, настал и для него день расплаты. Армия покидала его стены.
Эвакуация города была поручена генералу Маркову. Казалось, что в ту мартовскую ночь Ростов вымер. Темны были его окна, тихи улицы, и лишь ветер носил по ним пыль и снег. И только центральная улица продолжала жить. То там, то здесь мелькала высокая белая папаха Сергея Леонидовича, слышался его резковатый, громкий голос, перекрывавший шум собравшихся войск и гул редких выстрелов, отдававший команды, распекавший кого-то, отпускавший свои никогда не иссякающие шутки, что прибавляли бодрости людям. Энергичный, стремительный, уверенный в себе, он, кажется, ни секунды не мог оставаться на одном месте. Он весь был само движение, «сплошной порыв без перерыва», как метко окрестили его. И лихорадочность этих часов была естественным для него состоянием. В октябре Пятнадцатого года 4-я стрелковая дивизия в районе Чарторыйска, прорвала фронт противника на протяжении восемнадцати верст и на двадцать с лишним верст вглубь. Не имея резервов, Брусилов не решался снять войска с другого фронта, чтобы использовать этот прорыв. Между тем, противник бросил против «железной» все свои резервы. Не теряющий бодрости, Марков, бывший в авангарде, докладывал по телефону командиру дивизии Деникину: «Очень оригинальное положение. Веду бой на все четыре стороны света. Так трудно, что даже весело стало!» В этих словах был весь Сергей Леонидович, прозванный «богом войны». Очутись он, свято чтущий суворовские заветы, постигший суворовскую науку побеждать, в золотом веке Екатерины, то, должно быть, стяжал себе славу, сравнимую со славой многих тогдашних полководцев. Но, как сказал поэт, «плохая им досталась доля», и теперь этот блестящий командир должен был использовать свой военный талант в усобной войне, в которой даже победа неизбежно горчит.
Армия уходила поспешно, эвакуация не была подготовлена должным образом. Кто-то стал грузить пулемёты на грузовые машины. Тотчас из тьмы возникла вездесущая фигура Маркова:
— Какого чёрта?! Это еще что? Вы с ума сошли? Ведь я сказал, что у нас нет бензина! Перегрузить на лошадей! А автомобили взорвать!
— Ваше превосходительство, достать лошадей и повозок невозможно, — виновато произнёс кто-то.
— Чушь! — жёстко ответил Марков и, подойдя к пожарному сигналу, прикрепленному к столбу, ударом разбил стекло. Не прошло и четверти часа, как примчалась пожарная команда.
— Стой! — приказал Сергей Леонидович. — Распрячь лошадей!
— Но ваше превосходительство, это невозможно! — запротестовал бранд-майор. — В городе может начаться пожар и…
— Без вас потушат! Распрячь лошадей, я сказал!
Лошади были распряжены, а пожарные стали в строй пулеметной команды Первого офицерского батальона…
Так, вьюжной февральской ночью, год спустя после тысячекратно проклятой революции, начался Поход. Поход тысяч отчаянных против бесчисленных полчищ. Поход тысяч не сдавшихся, готовых принести себя в жертву во имя грядущей России.
Несмотря на всю горечь, гордость наполняла сердце поручика Вигеля. Гордость — быть в числе этих тысяч. Идти в последний, может статься, поход бок о бок с такими вождями, как Корнилов, Марков, Деникин, такими героями, как Кутепов и Тимановский… Мальчишки юнкера и кадеты ликовали, предвкушая предстоящий бой. Взбодрился и Николай, радуясь, что у Похода явилась конечная цель, что не придётся скрываться от красных бандитов в зимовниках. Дело всегда предпочтительнее пустому ожиданию. А хороший бой — губительному для духа сидению в окопах.
Да и погода наудачу установилась. День выдался слегка морозным и ясным. Солнце припекало уже по-весеннему, и время от времени дул слабый ветерок. Добровольцы шли бодро, слышались разговоры, шутки, смех. Вдоль строя проскакал Верховный с несколькими текинцами, с трёхцветным полотнищем российского флага, развевающимся на ветру. Все взоры устремились вслед генералу, и грянул под высоким синим небом марш Корниловского полка:
Пусть вокруг одно глумленье,
Клевета и гнет
Нас, Корниловцев, презренье
черни не убьет.

Вперед, на бой, вперед на бой, кровавый бой.

Верим мы: близка развязка
С чарами врага,
Упадет с очей повязка
У России, да!

Вперед, на бой, вперед на бой, кровавый бой.

Русь поймет, кто ей изменник,
В чем ее недуг,
И что в Быхове не пленник
Был, а — верный друг.

Вперед, на бой, вперед на бой, кровавый бой.

За Россию и свободу
Если в бой зовут,
То Корниловцы и в воду,
И в огонь пойдут.
Вперед, на бой, вперед на бой, кровавый бой.

Село Лежанка простиралась в низине. Бескрайняя равнина на подступах к ней гребнем вздымалась вверх. Эту возвышенность от селенья отделяла небольшая, заболоченная речушка Средний Егорлык, перегороженная плотиной с дамбой, находившейся чуть западнее, возле кирпичного завода. Позади селения также наблюдалась возвышенность, поросшая деревьями и кустарником. Едва Добровольцы стали подниматься на гребень, с которого, как на ладони, прекрасно просматривалась лежащая внизу местность, как со стороны селения раздались орудийные выстрелы. Немедленно была определена стратегия: Офицерский полк атаковал противника в лоб, Корниловцы — в районе дамбы, левый фланг достался партизанам генерала Богаевского.
Потрясающее впечатление производил Офицерский полк! Сформированный из одних офицеров, так что седые полковники командовали взводами, он беззвучно двигался цепью по вспаханному осенью чёрному полю, местами покрытому белыми островками снега. Чеканный шаг, словно на параде, винтовки у ноги, суровые лица… Впереди — опираясь на палку, с неизменной трубкой в зубах, имеющий более десятка ранений и повреждёние позвоночника — бесстрастный полковник Тимановский. Они шли по низине, а из-за реки, с возвышенности, на которой стояла Лежанка, по ним вёлся ураганный ружейный огонь. Но большевистские стрелки меткостью не отличались — пули свистели мимо. Части полка совершали перебежки шагом. Налетел, не выдержав, раздосадованный Марков, выругался:
— Когда же вы, наконец, будете делать перебежки бегом! — и сам повёл первую роту к мосту, защищённому пулемётами и хорошо скрытой цепью.
Остальные части залегли у реки. Наступление замедлилось. На подмогу Марковцам с грохотом помчался автомобиль Партизан.
Артиллерийский огонь большевиков, кажется, был совершенно бесприцелен. Как выяснилось потом, его корректировал взмахом картуза какой-то мужик, сидевший на вышке. Зато белая артиллерия не давала промахов. Батарея подполковника Миончинского, состоявшая из юнкеров лихо работала под ружейным обстрелом красных.
Но, вот, наконец, ринулись через ледяную реку Марковцы. Это полковник Кутепов, устав от пассивного томления, повёл за собой свою третью роту. Увидев стремительную атаку Офицерского полка, Верховный, бывший в это время со своими Корниловцами, скомандовал:
— Возьмите Лежанку!
— Ура! — грянули они и бросились вперёд.
Большевики отступали панически, бросая оружие.
— Бегут! Бегут! — слышались радостные крики.
Селение было взято. Победительные белые рати, потерявшие в бою лишь трёх человек, вошли в Лежанку. Корниловцы остановились на окраине села, неподалёку от мельницы. Вигель придирчиво оглядел подобранную в брошенном красными окопе винтовку. Как известно, лучший трофей в бою — это оружие. Особенно, если оружия катастрофически не хватает. В этом Николай убедился ещё в первые месяцы войны, когда не перестроенная на военные рельсы промышленность не успевала снабжать армию нужным количеством вооружения, и безоружные солдаты шли в атаку, надеясь подобрать винтовки павших товарищей.
Из-за хат вывели полсотни пестро одетых людей, безоружных, с опущенными головами. Это были пленные, которых Верховный приказал не брать, поскольку отягчать ими и без того большой обоз кочующая армия не могла. На танцующей серой кобыле выехал бледный полковник Неженцев, едва заметно покусывающий губы:
— Желающие на расправу!
Николай отвёл глаза. Нет, это не к нему… Конечно, война есть война, и пленных брать в сложившейся ситуации невозможно, но расстреливать безоружных он, поручик Вигель, не будет. Между тем, набралось человек пятнадцать охотников. Николай знал, что у некоторых из них большевики убили кого-то из родных. Теперь они мстят. А после родные этих испуганно смотрящих пленных будут мстить белым. И не будет этому конца, всё утонет в мести… Смертники казались жалкими, и трудно было теперь, глядя на них, различить в них черты беспощадных врагов. Такие же русские люди… Но тут же припомнились изуродованные тела друзей, складываемые в товарный вагон для отправки в Ростов. Уж не эти ли терзали их?! А если не они, так неужели и у тех были такие лица?! Нет, среди них невиновных нет… Если эти и не терзали, то растерзают непременно, и не может быть жалости к ним. Смертники… А кочующая армия, юные кадеты и юнкера, погибающие каждодневно, орошающие своей кровью эту бедную землю — они не смертники ли? Смертники все… Поднявший меч должен быть готов погибнуть от него.
Затрещали выстрелы, убитые повалились друг на друга, ещё живых — добили…
— Дорого вам моя жинка обойдётся! — зло шептал один из охотников.
Лежанка встречала Добровольцев кладбищенской тишиной. Селяне в панике бежали из родных домов, побросав весь скарб. На улице лежали тела убитых, то там, то здесь раздавались выстрелы — расстреливали большевиков… А, может быть, и не большевиков, а случайных людей, попавших под горячую руку. И жертвы среди таких случайных людей всего горше.
С крыльца одного из домов двое офицеров тащили отбивающегося парня. Следом бежали старики, его родители. Старуха с плачем хватала офицеров за руки, вопила истошно:
— Пощадите, родимые, пощадите! Один он у меня! Не отымайте! Отпустите, кормильцы, век за вас Бога молить буду!
Но на неё не обращали внимания. В этом момент показался невысокий, коренастый полковник в сдвинутой на затылок фуражке. Вигель сразу узнал в нём командира третьей роты Офицерского полка Александра Павловича Кутепова. Несчастные родители, не помня себя от горя, бросились перед ним на колени. Полковник остановился.
— Ваше благородие, господин начальник, простите нашего сына! Из-за товарищей погибает! Он шалый, а душа у него добрая! Простите Христа ради!
Кутепов повернулся к замедлившим шаг офицерам и приказал:
— Отпустите этого болвана! Старики — люди честные.
Пленного неохотно отпустили, и родители увели его, не переставая благодарить «доброго господина начальника».
На площади у дома, отведённого под штаб, были построены захваченные в плен командиры большевистского дивизиона, оказавшиеся офицерами. Проходившие мимо части Добровольцев смотрели на них с ненавистью, доносились угрозы и брань. Стремительной походкой подошёл генерал Марков:
— Это что? — спросил резко, кивнув на пленных.
— Сдались они, ваше превосходительство, — ответил один из караульных.
— Какого чёрта вы с ними возитесь? Расстрелять! — гневно приказал Сергей Леонидович.
— Сергей Леонидович, офицер не может быть расстрелян без суда, — послышался голос Корнилова, подъехавшего в этот момент на своём сером английском жеребце. Верховный спешился и докончил: — Предать полевому суду!
— Воля ваша, Лавр Георгиевич, — пожал плечами Марков.
Подъехала коляска, из которой с заметным трудом выбрался генерал Алексеев. Корнилов быстро скрылся в штабе. Михаил Васильевич, высохший, измученный дорогой, подошёл к пленным, посмотрел на них с горьким упрёком, покачал белоснежной головой, заговорил взволнованно и возмущённо:
— Как могли вы, офицеры русской армии, пойти против своих? Сражаться на стороне извергов, у которых руки по локоть в крови ваших товарищей?! Предать Родину?
Пленные понуро смотрели в землю, неуверенно оправдывались:
— Насильно заставили служить… Не выпускали отсюда… Мы по вам не стреляли…
— «Не стреляли!» — передразнил старый генерал и, раздражённо махнув рукой, тоже проследовал в штаб.
Военно-полевой суд, рассмотрев дело пленных офицеров, счёл обвинения в их адрес недоказанными, а потому принял решение простить их и зачислить в ряды Добровольческой армии.
Между тем, расправы в Лежанке продолжались. Из-за угла одного из домов выбежал большевистский солдат. Вигель преградил ему дорогу и выхватил пистолет:
— Стой!
Солдат повалился на колени, заговорил, захлёбываясь слезами:
— Не убивайте, ваше благородие! Мобилизованный я! Не стрелял я! Отпустите!
Николай с удивлением смотрел на лицо солдата. Тоже совсем мальчишка… Над губой еле-еле пух пробивается, нос и щёки в крупных конопатинах, губы крупные распустил, слёзы градом… Мальчишка, совсем мальчишка! Вигель вздохнул и спрятал оружие:
— Иди, Бог с тобой. Твоё счастье, что на меня налетел. Но в другой раз попадёшься — смотри!
Солдат вскочил, посмотрел ошарашено, не веря своему везению, и бросился бежать. В этот момент Николай заметил, как подошедший офицер-марковец выхватил из кармана револьвер. Вигель бросился к нему и схватил за руку:
— Не стреляйте, капитан!
Офицер с досадой оттолкнул поручика, но было поздно: солдат уже скрылся.
— Большевичков защищаете? — зло спросил марковец, сверля поручика глазами.
— Он же совсем мальчишка!
— И что же?
— Любой жестокости должна быть мера. Если мы станем уподобляться им, то чем мы лучше? Нет, мы должны действовать иначе… Нельзя руководствоваться только местью! Это тупик! Даже к врагу должно быть…
— Что?
— Милосердие!
— Ми-ло-сер-дие? — протянул капитан, доставая серебряный портсигар и закуривая. — Кто вас этому учил, поручик?
— Христос, господин капитан.
— Христос… — как-то странно повторил марковец и о чём-то задумался, глядя на Николая сквозь клубы сизоватого дыма. На вид было ему лет сорок, мужественное лицо, обрамлённое короткой, тёмной с проседью бородой, тёмные, тяжело смотрящие глаза, глубокая борозда, рассекающая лоб, будто шрамом, густые тёмные волосы, наполовину седые… Казалось, этот человек очень многое пережил, и, может быть, слишком много горя выпало ему. Капитан стряхнул пепел и, словно очнувшись от своих невесёлых дум, вымолвил: — Вы, может статься, и правы, поручик, но, бьюсь об заклад, долго сохранить ваш милосердный настрой вам не удастся. Вам, вероятно, просто ещё не пришлось на собственной шкуре испытать «ласку» «товарищей»… Я думаю, мы ещё вернёмся с вами к этому разговору, если останемся живы. Честь имею!
День клонился к концу, загорались огни в домах, занятых Добровольцами, полыхали костры. Николай шёл по улице, перешагивая через простёртые трупы, наступая в лужи крови и чувствуя, как терпкий запах смерти тяжко ударяет в нос. Изредка встречались почерневшие от горя женщины, искавшие среди мёртвых своих родных.
— Поручик! — раздался внезапно оклик полковника Северьянова.
Вигель обернулся и увидел Юрия Константиновича, сидящего на каком-то деревянном чурбане. Полковник курил, и пальцы его, державшие папиросу, нервно подрагивали. Николай приблизился:
— Здравия желаю, господин полковник.
— Без чинов, пожалуйста, — Северьянов поморщился и посмотрел на поручика болезненно-испытующе: — Ну-с? Что скажете?
— Что сказать? Виктория, Юрий Константинович. Расчесали в пух и прах! Вся эта так называемая дивизия разбежалась просто позорно. Верховный прав, это банды, а не армия.
— Виктория… — полковник запрокинул голову. — Знаете, дорогой друг, если мы будем продолжать в таком же духе, то народ окончательно возненавидит нас. Пока его ненависть основывалась, большей частью, на слухах и агитации большевиков, а теперь её укрепит пролитая кровь.
— Что поделаешь, Юрий Константинович, жестокость порождает жестокость…
— Не пытайтесь никогда убеждать других в обратном тому, что думаете сами! — с досадой произнёс Северьянов. — Это нечестно, во-первых, и неубедительно, во-вторых. Вы же не думаете, что сегодня побили только большевиков?
— Конечно, но…
— Но! Не бей Фому за Ерёмину вину! Старики говорят: большевики-то, как нашу атаку увидели, так и дёру дали, а молодёжь тутошняя, которую они смутили своими митингами и мобилизовали, замешкалась, ей-то пуще всех на орехи и досталось. А сколько и вовсе невинных!.. Разбери их! Да и было бы желание разбирать, когда месть глаза застилает! Ох, поручик, истребим мы друг друга, опустеет наша Россия, и быльём порастёт, и будут на ней пришлые заправлять… Конечно, в жестокости нам с большевиками не тягаться. Куда до них…
— Вот, видите…
— Вижу. Вижу, что ещё хуже.
— Я не совсем понимаю…
— Есть два способа победить жестокого противника. Превзойти его жестокостью или же лишить его поддержки, придерживаясь совершенно обратных методов и тем привлекая население на свою сторону. Отдельные бессистемные проявления жестокости порождают ответную реакцию. Они не запугивают, а раздражают. Запугать и подчинить можно лишь системным террором.
— Юрий Константинович, вас ли я слышу? Вы проповедуете террор?
— Боже упаси! Системный террор — это для большевиков. Они в нём преуспели. А мы не сможем. У нас проявления жестокости обуславливаются не системой, не директивами сверху, а только искалеченной психикой отдельных людей. Эксцессами… Но раз системная жестокость не для нас, то такие эксцессы нужно на корню пресекать! Потому, что они закрывают для нас второй путь! Единственный наш путь! — Северьянов бросил папиросу на землю. — Скорее бы уйти из этого села! Виктория… Конечно, армии нужна была победа для поднятия духа. Но простите меня, я не могу веселиться победе русских над русскими. И расстрелам безоружных, пусть и вынужденным, радоваться не умею, — полковник резко поднялся. — Знаете, Николай Петрович, я сегодня лежал там, в цепи. Пули надо мной свистели… Лежал и думал, что это мой последний поход. Я последнее время отчего-то точно знаю, что скоро буду убит. И что самое странное, эта мысль меня не только не огорчает, но радует. Я не верю в успех нашего дела, поручик, и меня радует то, что до того момента, когда Россия окончательно сгинет в кровавом болоте, я не доживу, и этого последнего акта трагедии мои глаза не увидят. Об одном жалею — Наташа останется одна. И увидит… — голос Северьянова дрогнул. — Однако, довольно. Я наговорил вам много лишнего. Забудьте! Это всё нервы…
Полковник набросил на плечи шинель и, низко опустив голову, побрёл прочь. Вигель сделал несколько шагов в сторону и остановился, как вкопанный, перед представшим его взору отвратительным зрелищем. Посреди дороги над распластанным трупом стояла жирная, чавкающая свинья… Николай смотрел на её окровавленное рыло, чувствуя, как горлу подступает тошнота. Вот она — гражданская война во всей своей мерзости! Вот она — братоубийственная усобица! Нет, это не парадное шагание по полю, не бой с противником, не даже расстрелы пленных… Но — вырвавшиеся из хлева ненасытные свиньи, рвущие человеческую плоть. Эти свиньи разбрелись теперь по всей России, терзают её тело и смотрят нахально, и чавкают, и не могут насытиться… Лицо революции — вот, оно! — окровавленное свиное рыло.
Николаю стало дурно. Он отвернулся и, стиснув голову, почти бегом бросился куда-то, не думая, куда и зачем — лишь бы не видеть мерзкой картины… А где-то совсем рядом звонкие голоса кадет распевали тоскливое:
На Родину нашу нам нету дороги,
Народ наш на нас же восстал.
Для нас он воздвиг погребальные дроги
И грязью нас всех закидал…

Назад: Глава 3. Надинька Тягаева
Дальше: Глава 5. Пётр Тягаев