Книга: Честь – никому! Том 1. Багровый снег
Назад: Глава 2. Путь Корниловца
Дальше: Глава 4. Первый бой Добровольцев

Глава 3. Надинька Тягаева

1 марта 1918 года. Киев

 

— Барышня! Барышня! — сильные руки Стеши трясли Надю за плечо. Она с трудом открыла глаза:
— Что случилось?
— Слышите? Там на улице?
Надя прислушалась. С улицы доносился странный гул. Она поднялась с постели, подошла к окну и замерла потрясённая. По улицам, поблёскивая стальными касками, высоко поднимая ноги и чеканя шаг, маршировали войска. Это были немцы.
— Вот и дождались, барышня… — прошептала Стеша. — Освободителей…
— Да, Стеша, дождались, — вздохнула Надя, не зная радоваться приходу немцев или нет. С одной стороны, это было спасение от большевиков и их зверств, а с другой… Враг, с которым воевали три года, враг, сражаясь с которым, отец Нади, полковник Тягаев, лишился руки, враг этот теперь праздновал победу, маршировал по улицам матери городов русских. Что-то бы сказал отец, увидев это? Как бы пережил этот позор? Счастье, что не видит.
— Может, хоть теперь порядок-то настанет! — говорила Стеша, заметно радуясь.
Надя задёрнула занавеску и, прислушавшись к себе, поняла, что и она — рада немцам. Представить невозможно было раньше — радоваться врагам! Но последние месяцы показали, что есть враги куда более страшные и жестокие, чем немцы. И от них слишком много было выстрадано, чтобы не радоваться любой силе, которая обещала защиту от них. В который раз всколыхнулась душа воспоминанием всего пережитого ужаса. Знала бы мать, отправляя единственную дочь к сестре в Киев, в какой кипящий котёл попадёт она! В Петрограде было тревожно, и Елизавета Кирилловна сочла, что Надиньке будет лучше перебыть это время в более спокойном месте. Отец предлагал отправиться ей в Москву, к бабушке Ольге Романовне, но мать настояла на своём, сочтя, что Киев более надёжная гавань, нежели Москва, а дом известного историка Фёдора Степановича Марлинского предпочтительнее дома бывшего судебного следователя по особо важным делам Петра Андреевича Вигеля.
Так Надинька оказалась в древней столице Руси, где, как и в других городах шли политические баталии, которые здесь приобретали ещё и национальный характер, поскольку украинские самостийники требовали незалежности щирой Украины, освобождения её от «векового порабощения Россией». До всего этого Надиньке в её восемнадцать лет не было ровным счётом никакого дела. Она продолжала жить в своём хрустальном мире, не имевшим ничего общего с современными веяниями, далёком от общественной жизни и суеты. Мать её, преподавательница Ксенинского института княгини Голицыной, женщина умная и всесторонне образованная, сумела дать Наде хорошее домашнее образование, не желая пускать дочь на «развращающие», по её убеждению, курсы. Надинька росла в тепличных условиях, под опекой матери и бабушки, редко выходя в свет, редко бывая в гостях, практически не имея близких подруг. Впрочем, такая жизнь, могущая кому-то показаться скудной, её не тяготила. Надя от природы отличалась лёгким, весёлым характером, а к тому же всегда умела найти себе занятие. Она могла часами наигрывать фортепианные концерты, привычно порхая изящными пальчиками по белым клавишам и уносясь воображением в далёкие края и времена, знакомые по книгам. Книги Надя обожала. Правда, из них не жаловала повествований мрачных, навевающих тоску. Она не любила Достоевского, всякий раз буквально заболевая, соприкоснувшись с ним, органически не принимала Горького с его бунтарской проповедью и каким-то воинственным, озлобленным материализмом. Ей нравилось всё гармоничное, поэтическое, чистое и светлое, прозрачное. С детства и навсегда Надя привязалась к сказкам Андерсена и Лагерлёф, для неё не было большего наслаждения, нежели, свернувшись в глубоком бабушкином кресле, читать добрые, светлые истории Чарской, от которых даже случавшиеся огорчения проходили без следа. Очень любила Наденька Тургенева, а среди молодых писателей отдавала предпочтение Борису Зайцеву, хрустальной чистоте его слова, солнечности его чудных рассказов. Рассказ «Мой вечер» она перечитывала несчётное количество раз с ощущением какого-то тихого счастья за его героев. А ещё Надя любила Блока. С Блоком была немного знакома её мать, о Блоке часто разговаривали дома, Блок был человеком почти близким, хотя сама Надя никогда не видела его. Его поэзия казалась ей чересчур печальной. Но за эту печаль она и полюбила его. Полюбила жалостью, как человека, которому, кажется, очень трудно жить в этом мире, который не находит себе места, которого никто не понимает до конца. Это впечатление усиливало и лицо поэта, столь знакомое по фотографиям: лицо застывшее, холодное, странное. Надя иногда подолгу смотрела на него и… жалела. Жалела и думала, что она, быть может, смогла бы дать ему то, чего у него нет. От матери она слышала, что Блока окружает целая толпа поклонниц, которые заваливают его цветами, ходят по пятам, собирают окурки… Надя пожимала плечами и морщилась: до чего же глупы бывают люди! Собирать окурки, заваливать цветами… Это какие-то сумасшедшие! Ей, Наде, с ними не по пути. Её чувство совсем иное. Она видит, по его стихам и портрету, человека, которому нужна помощь, и хочет помочь его томящейся и неприкаянной душе. Хотя и не знает, как…
С матерью своими мыслями Надя не делилась. Она, вообще, ни с кем не делилась сокровенным, боясь показаться смешной. Она жила в своих сладких грёзах, а в последние годы полюбила посещать синематограф, смотреть на залитом светом экране нехитрые истории, любоваться невозможно красивыми актёрами, открытки-портреты которых Надя собирала и заботливо складывала в специальную китайскую шкатулку, которую отец подарил ей, вернувшись с Русско-Японской войны.
Так и приехала Надя в Киев, уложив в саквояж самые дорогие предметы: китайскую шкатулку, томики Блока, Чарской и Зайцева и любимую куклу, с которой не расставалась никогда. Киев понравился ей сразу. Ей понравилось всё: и дивный городской парк, и величие Днепра, и птицей взмывающая над ним ввысь Лавра, поражающая своим великолепием… Понравился и дом тётки, радушно принявшей её. Просторная квартира насчитывала восемь комнат, не считая кухни и ванной, а проживало в ней на момент приезда Нади четыре человека: сама тётушка Анна Кирилловна, Фёдор Степанович, его престарелая мать Мария Тимофеевна и горничная Стеша, бойкая, похожая на цыганку девица. Сын Марлинских Родион, юнкер, находился в то время в военном училище и лишь изредка навещал родных. Его комнату и отвели Наде.
Уклад жизни в доме Марлинских был расписан строжайшим образом. Фёдор Степанович привык жить по распорядку, и, кажется, ничто не могло заставить его нарушить оный. Потомок запорожских казаков, он начинал служить по военной линии, продолжая семейную традицию, несколько лет провёл в Сибири, где квартировал его полк, там тяжело заболел и, с трудом поправившись, решил сменить характер деятельности. История занимала Марлинского с давних пор, а потому решение это далось ему легко. Фёдор Степанович сделался настоящим историком-учёным. Ему не нужна была шумная слава, ему не достаточно было работать с готовым материалом, собранным его предшественниками, он самоотверженно ездил по разным медвежьим углам, собирал всевозможные документы и предметы старины, несчётное количество часов просиживал в архивах… Когда ему предложили кафедру в Киевском университете, Марлинский долго колебался, полагая, что преподавание будет отвлекать его от дальнейших исследований, но всё же согласился, сочтя, что просвещение и воспитание юношества — также его святой долг. И лекции Фёдора Степановича пользовались большим успехом. Они принесли ему известность, а вместе с ней — как преданных почитателей, так и непримиримых врагов. Профессора считали его ретроградом, черносотенцем и монархистом, поэтому после революции тотчас отставили от службы. Марлинский тяжело переживал случившееся. На происходящее в России он смотрел с глубокой мрачностью, был раздражён и большую часть времени проводил в своём кабинете.
Тётушка же Анна Кирилловна оказалась женщиной мягкой, открытой, ласковой. Высокая, широкая в кости, по складу фигуры она была очень похожа на свою сестру, а, вот, лицо оказалось совсем иным: широкое, с довольно крупными, но очень красивыми чертами — типично русское лицо. Высокий лоб скрывала густая чёлка таких же пшеничных, как и у Нади, волос, а глаза смотрели покойно и ласково. В каждом жесте её, в каждом слове и взгляде чувствовалась мягкость, неторопливость, выдержанность. Анна Кирилловна всячески старалась окружить вниманием мужа, как-то ободрить его, но Фёдор Степанович при каждой такой попытке лишь обречённо взмахивал рукой и вновь скрывался у себя в кабинете, где погружался в чтение толстых томов, из которых делал многочисленные выписки. Лишь жене было позволено заходить к нему, и она заходила почти на цыпочках, боясь нарушить его сосредоточенность, ставила на край стола поднос с чашкой кофе. И он машинально выпивал его, машинально кивал Анне Кирилловне в знак благодарности.
Сама Анна Кирилловна практически ничем не увлекалась. Всю свою жизнь она посвятила мужу, создавая все условия для того, чтобы ему было комфортно работать, чтобы ничто не мешало ему. Наде казалось, что даже единственный сын для неё стоит на втором месте после Фёдора Степановича. Анна Кирилловна жила жизнью мужа, его интересами. Своих же интересов у неё, по видимости, почти не было. Она могла часами сидеть у окна, наблюдая течение жизни. Единственным её увлечением было вышивание. В доме было много разнообразных панно, вышитых рукой Анны Кирилловны, и Надя разглядывала их с восхищением — сама она никогда не умела так виртуозно работать иголкой и ниткой.
Хозяйством в доме занималась Мария Тимофеевна. Не то, чтобы Анна Кирилловна сторонилась домашних дел, просто свекровь осознавала себя хозяйкой дома и, привыкнув всем управлять и за всем следить, не желала, чтобы невестка теснила её, а та, обладая большой деликатностью, помогавшей ей сглаживать любые острые углы и избегать конфликтов, не перечила, тем более что Мария Тимофеевна, в самом деле, прекрасно вела хозяйство. Правда, в последнее время она начала сдавать, подводило сердце, и она уже сама иногда просила невестку помочь ей. Мария Тимофеевна принадлежала к породе старых аристократок. Она никогда не бывала при дворе, но её легко можно было принять за бывшую фрейлину, придворную даму — царственная осанка, сохранённая даже в преклонные годы, несмотря на всевозможные недуги, гордое, красивое лицо, лишённое, правда, надменности и заносчивости, внутреннее благородство, выражавшееся в манере держать себя, в манере говорить. Прадед её был Екатерининским вельможей. При Павле его сослали в Сибирь, при Александре вызволили оттуда, и с той поры семейство Марии Тимофеевны не покидало Украины.
По вечерам семья собиралась в просторной гостиной, где над каминной полкой висел большой портрет Государя Императора. Анна Кирилловна склонялась над вышиванием, Мария Тимофеевна отдыхала, откинувшись в глубокое кресло и прикрыв глаза, либо читала какую-нибудь духовную книгу, а Надинька наигрывала что-нибудь на стоявшем здесь же фортепиано или также предавалась чтению. Иногда к ним присоединялся и Фёдор Степанович, и тогда все внимание было приковано лишь к нему. Он рассказывал то о запорожских временах, то о смутном времени, находя в истории объяснения нынешнему положению России, проводя параллели, предсказывая тяжёлые испытания и уповая на лучший исход. Фёдор Степанович говорил вдохновенно, самозабвенно, словно обращался не к окружающим, а к невидимому собеседнику, которого хотел в чём-то убедить. Видно было, что он очень страдал.
В какой-то день Марлинский вернулся откуда-то до крайности раздражённый. Вместе с ним был его старинный друг, врач из госпиталя Великой Княгини Ольги Александровны Никифор Захарьевич Матушенко, полный, словоохотливый хохол с зычным тенористым голосом. Анны Кирилловны не было дома: вместе с Марией Тимофеевной они поехали навестить знакомых, чей сын погиб во время последнего наступления. Мужчины быстро прошли в кабинет Фёдора Степановича, но громкие их голоса были хорошо слышны из-за двери в гостиной, где сидела, склонившись над книгой, Надя.
— Чёрт знает что! — гремел Марлинский вне себя от ярости. — Паяц! Ничтожество! Ярмарочный фигляр!
— Тише, тише, — вкрадчиво увещевал Матушенко. — Умерь свой пыл.
— Умерить пыл?! Ну, конечно! Боже, до чего же нужно было дойти, чтобы во главе величайшего государства, талантливейшего и могучего народа встал жалкий адвокатишка! Жидишка с припадками неврастеника! Скажи мне, как врач, этот человек нормален? Я спрашиваю тебя, нормален?!
— Я хирург, а не психиатр. Впрочем, я слышал, что Александр Фёдорович, в самом деле, страдает какой-то нервной болезнью.
— Идиот! — вскрикнул Марлинский отчаянно. — Этот балаганный шут явился с твёрдым, как сказали нам, намерением положить предел домогательствам сепаратистов, а что в итоге?! Стал перед ними же заискивать!
— Да, «щирые» оказались людьми дошлыми, поняли, на чём его ущучить. Засыпали беззастенчивой лестью… «В силу ваших исключительных дарований вы не можете не понимать…»
— Тошно-то как! Как тошно! Этот истерик кривлялся перед ними, как старая дева на выданье, упивался собственным словоблудием и алкал лишь их восторженных одобрений!
— И получил их!
— Ещё бы! Этот мерзавец сдал все позиции! Вчистую! Предоставил широчайшие возможности для самостийной демагогии! Как же! Не мог же он обмануть ожиданий людей, которые так восхищались его талантами! О, какой стыд! Какой стыд! Нет, это конец, это конец! История превращается в балаган, народ обезумел, царя нет… Мы летим в бездну, Никифор Захарьевич, в чёрную, страшную бездну, и никакая сила не сможет остановить!
— Успокойся, — голос Матушенко звучал миролюбиво. — Как врач, могу тебе сказать, что такие сильные переживания крайне не полезны для твоего сердца. В наши дни надо быть философом, смотреть на всё сквозь пальцы.
— А я не хочу смотреть на всё это! — громыхнул Марлинский. — И пусть моё сердце разорвётся на части! Это будет для меня великим счастьем! Потому что я ничего так не хочу сейчас, как сдохнуть! Царя с семьёй отправили в Тобольск, ты слышал?
— Разумеется.
— Зачем? Зачем Тобольск? Почему не Крым? Они не пощадят его, нет, не пощадят… Ох, Боже мой, Боже мой… Наши блестящие военачальники! Как они могли попасться на эту гнусную удочку?! Переворота захотели! В военное время! Скинули Царя, теперь, вот, локти кусают!..
— Ты всё слишком близко к сердцу принимаешь, Фёдор Степаныч. Ну, хотя бы взять наших «щирых»? Что тебе за беда, что они хотят быть незалежными? В конце концов, украинцы всегда тяготели к свободе. Эту тенденцию поддерживали Шевченко, твой коллега Костомаров…
— Да как ты не можешь понять! — Марлинский с силой ударил чем-то по столу. — Свобода? Незалежность? Украинская государственность? Неужели ты не понимаешь, что это чушь? Украина никогда не была самостоятельным государством! Была Запорожская Сечь! Но Сечь — не государство! Это анархия, это бедлам! И ничего иного, кроме Сечи, на Украине быть не может!
— Что же, ты отказываешь украинцам в способности построить своё государство?
— Да, отказываю! Украина, если она даже отделится от России, никогда не будет самостоятельной. В ней воцарится хаос, чтобы установить элементарный порядок, нужна будет внешняя сила. Прежде такой силой были поляки, но они погубили своё государство именно отсутствием сильной центральной власти, шаляхтой, сеймом, вносившим лишь хаос в жизнь Речи Посполитой. Потом была Россия. Россия гибнет. По той же причине. Мы отвергли сильную центральную власть, предпочтя несчётное количество говорунов, которые митингуют теперь на каждом шагу и ведут страну к полному распаду. Украина сама по себе существовать не сможет. Ей нужен хозяин. И этим хозяином будут в ближайшее время немцы. Ваш Шевченко болван, хотя и талантлив. Но слушать следовало бы не его, а Гоголя. Гоголь не одобрял Шевченко, Гоголь говорил, что не может быть Украина оторвана от России, потому что это будет трагедией для обеих… Гоголь предвидел всё это, предвидел эту проклятую путаницу… Собрались бить антихриста, а побили неантихристов… Помнишь? Вот она — всевеликая русская путаница, в которую все втянуты, все запутаны, и не найти ни концов, ни начал! Помните юрисконсульта? «Спутать, спутать — и ничего больше, ввести в это дело посторонние, другие обстоятельства, которые запутали бы сюда и других, сделать сложным, и ничего больше». Вот, и спутали! Всех спутали! Всё спутали! И только бьёмся мы беспомощно в чужих липких сетях, всё более запутываясь, и нет спасения…
— Фёдор Степаныч! — выдохнул Матушенко. — Ей-богу, друже, нельзя же так мрачно смотреть на вещи! Ведь этак же просто и жить нельзя!
— Именно. Нельзя… — Марлинский помолчал. — Погладила нас жизнь против шерсти… Эх! Эти ничтожества со своим фигляром долго не продержатся. Нам осталось только увидеть финал этого пошлейшего балагана, а потом…
— Что потом?
— Потом придут большевики, — просто ответил Фёдор Степанович. — Придут и умоют кровью всех нас, всю Россию, так что кости наших предков восплачут под землёй от ужаса. Я понял, что это конец, не сегодня. Но ещё в феврале. А окончательно понял это, когда увидел, как сносят памятник Столыпину. С каким грохотом рухнул он в вырытую яму! Будто бы всё тысячелетнее русское царство обрушилось в могилу! И так и было! Так и было! Его придвинули вплотную к этой могиле выстрелом в киевском театре… Жидишка убил великого русского государственного деятеля, единственного человека, которому дано было удержать Россию от несчастья, который даже и теперь смог бы вывести наш корабль из шторма, при молчаливом одобрении изрядной части придворной камарильи, русской по названию! Вот она, трагедия: два полюса, ненавидящие друг друга, соединились безумно и обрушили царство! Одни по глупости, другие из кровной ненависти к России. И первые, по мне, ответственны больше… И вот, этот памятник… Кругом стояла толпа, хихикали, отпускали мерзкие шуточки, и едва ли половина понимала, чья эта статуя. Привязали к шее верёвку, чтобы тащить… «Казнили»! Посмертно… А в газетах утром ликовали: повешен и исчез навсегда главный враг России! Вот, примета революции! Отвратительного восстания черни! В Париже революционная толпа играла, как в мяч, черепом великого Ришелье, а у нас… У нас всё будет страшнее, чем в Париже. Велика высота, на которую может подняться русских дух, но чудовищна пропасть, в которую он может провалиться. Да ещё когда жидишки руководят… Рука Божья больше не ведёт Россию, потому что Россия отдалась во власть сатане, и самое страшное ещё впереди.
— Фёдор Степанович…
— Я не боюсь за себя, Никифор Захарьевич. Меня, скорее всего, убьют, потому что я не привык прятаться и притворяться. Это меня нисколько не пугает, я готов к этому. К тому же свою жизнь я прожил. Прожил честно, и краснеть мне не за что. Но Родион… И Аня… И эта девочка, её племянница. Что станет с ними? И с миллионами таких, как они? Об этом я думать не хочу. Не могу.
Надя на цыпочках вышла из гостиной и прошла в свою комнату. Сердце её бешено колотилось, а в горле стоял ком. Впервые в жизни ей было так страшно, так горько. Мрачные картины, нарисованные Марлинским, потрясли её. И потрясли боль и отчаяние самого Фёдора Степановича, звучавшие в его надрывном голосе, обжигавшие, словно огнём. Наденька опустилась на кровать, подобрала ноги под себя и задумалась. Неужели всё, действительно, так чудовищно? Почему Фёдор Степанович говорит такие ужасные вещи? Ах, как жутко всё, как жутко… Её охватила тревога. За мать, отца и бабушку, оставшихся в Петрограде, за бабушку Ольгу Романовну и её семью, за всех близких и дальних, но всё же дорогих. Ей стало мучительно жаль Марлинского, и кузена Родиона, и саму себя…
Пророчества Фёдора Степановича стали сбываться быстро. В Петрограде пало Временное правительство, и к власти пришли большевики. Из Могилёва вдова главнокомандующего генерала Духонина привезла в Киев тело своего мужа. Она нашла его на перроне, проткнутого штыками, с выколотыми глазами и папиросой во рту… Генерала хоронили тайно, глубокой ночью, не оставив даже могильного холма, чтобы украинские большевики не совершили ещё больших надругательств. За несколько дней до Нового года «украинцы» ворвались в госпиталь княгини Барятинской, выгнали всех раненых офицеров, разграбили все вещи, издевались над сёстрами. Потрясённый Матушенко рассказывал, с трудом сдерживая волнение:
— Во главе этого отряда стоял полковник из полка Императрицы! Вы можете представить себе! Этот негодяй вёл себя самым оскорбительным образом! Он позволил себе вызывающе говорить с княгиней!
— Что же будет с ранеными? — сплеснула руками Анна Кирилловна. — Ведь им же некуда идти! Госпиталь был последним пристанищем для них!
— Да, да… Там жили даже их семьи, изгнанные со служебных квартир солдатами. Теперь они на улице… Кое-кого княгиня разместила в собственной квартире, но это же капля в море! Ах, какая низость! Полковник — и так вести себя с ранеными товарищами, с дамами! Как издевались над бедными сёстрами! Один из докторов просто слёг с нервной болезнью от этого.
— Чудовища! — воскликнула Мария Тимофеевна. — Фёдор, почему ты молчишь?
— А что я должен сказать? — сухо произнёс Марлинский, но видно было, как дёрнулось его усталоё, осунувшееся лицо. — Я уже всё сказал. Это только начало… Нам предстоят времена куда более страшные.
— Не будем об этом сейчас, — мягко произнесла Анна Кирилловна, положив ладонь на руку мужа. — Сегодня, в конце концов, новый год… И как бы то ни было, а нужно встретить его. Стеша весь день возилась на кухне, пыталась что-нибудь создать из наших скудных запасов, поэтому пройдёмте к столу.
За новогодним столом собралась вся семья Марлинских. Настроение, однако, было далеко не праздничное. Ждали прихода большевиков. Лишь Стеша оставалась бодрой и даже веселой. Весь день она посвятила стряпне, желая лишний раз блеснуть своим недюжинным кулинарным талантом. Задача была не из лёгких, поскольку из еды в доме имелась лишь картошка, кофе, орехи, немного сахара. Но Стеше удалось раздобыть к тому несколько яиц и средних размеров рыбёшку, подаренную ей ухажёром-маляром. И вот из этого всего было сотворено подлинное пиршество в составе трёх блюд, среди которых почётное место занял картофельный торт.
— До деревни надо подаваться, — говорила Стеша, раскладывая столовые приборы. — В городе ныне мор, что в голодный год. Скоро собак глодать учнут.
— Стеша, ты просто кудесница, — улыбнулась Анна Кирилловна, оценив праздничный стол. — Как только тебе удалось создать такую красоту при нашей скудости!
Стеша довольно улыбнулась, блеснув красивыми зубами, тряхнула чёрными кудрями:
— Да это что! Это так… Кабы мне маслица ещё!
— И мясца, — засмеялся Матушенко.
— Стеша, садись с нами, — пригласил Марлинский, чуть улыбнувшись тоже.
— Что вы, Фёдор Степанович, — горничная покачала головой, но было видно, что остаться ей очень хочется. — Не полагается. Я уж на кухне…
— Садись, Стешенька. Ты нам всегда как родная была, а теперь какие могут быть условности? Глупости всё это.
— Спасибо, — поблагодарила Стеша и расположилась в углу стола, радуясь, что, наконец, удостоилась сидеть вместе с господами, которых искренне любила и уважала.
— Прежде, чем начать, — негромко заговорила Анна Кирилловна, — я хотела бы, Никифор Захарьевич, посоветоваться с вами.
— Слушаю вас? — Матушенко отложил вилку.
— Говорят, большевики будут со дня на день. Надо бы Родю спрятать куда-нибудь.
— Матушка! — нахмурился Родион. — Я вам уже сказал, что не надо меня прятать! Я сражаться буду.
— С кем это ты сражаться удумал? — одёрнула его бабка. — Один против всех пойдёшь, чтоб тебя на штыки подняли? Изволь слушать старших, мой дорогой. Глупая смерть доброму делу не подмога.
— Вы, разумеется, правы, Анна Кирилловна, — задумчиво произнёс Матушенко. — Если бы наш госпиталь не разогнали, то можно было бы спрятать Родиона там, а теперь… Хотя, пожалуй, есть человек, который может помочь. Лодыженский. Юрий Ильич.
— Ах… Я слышала о нём, — сказала Мария Тимофеевна. — Ведь он начальствует в лазарете российского общества Красного Креста, не так ли?
— Именно! Я знаю, что там многие скрываются сейчас. Полагаю, что и Родиону найдётся место. Завтра же узнаю. Кстати, Фёдор Степанович, быть может, тебе тоже скрыться? С твоей репутацией…
— У меня репутация честного человека. С такой репутацией жить, конечно, нельзя! — резко произнёс Марлинский. — Я никогда ни от кого не скрывался и сейчас не буду. К тому же не хочу занимать чужого места. Лазарет не резиновый. А есть люди, которым убежище нужно гораздо более моего.
— Воля твоя, — пожал плечами Никифор Захарьевич.
Стрелка часов неумолимо скользила к двенадцати. Когда до нового года осталось четверть часа, Фёдор Степанович поднялся, держа в руке бокал, наполненный наливкой, остатки которой Стеша заботливо сберегла для праздника, и заговорил своим хрипловатым низким голосом:
— Друзья мои, я не смогу сегодня сказать ничего хорошего, а для плохого — не время. А потому пускай лучше скажет за меня великий наш гений, скажет Гоголь, — Марлинский откинул назад посеребрённую сединой голову и после небольшой паузы продолжил, воскрешая в памяти слова великого писателя: — Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможно ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды — все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия — один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник Воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других. И твердо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: «У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресенье Христово!»
Во время этого монолога лицо Марлинского, постаревшее буквально за считанные недели, разгладилось, а при последних словах глаза его влажно блеснули. Вся его сухопарая фигура была пряма, седые до плеч волосы обрамляли усталое лицо с острым, горбатым, совсем гоголевским носом. Наде подумалось, что в образе дядюшки в это мгновение есть что-то удивительное, сильное, прекрасное, что похож он на рыцаря, и что некая трагическая печать уже лежит на его челе. На её глазах навернулись слёзы, но в этот миг часы пробили двенадцать раз, бокалы сдвинулись. Все старались изобразить подобающее празднику веселье, но у каждого на сердце лежал тяжёлый камень, и весёлости не выходило. Наступил 1918-й год…
Через некоторое время большевики спровоцировали восстание рабочих «Арсенала». Украинские войска устроили осаду завода и подавили восстание. Большевики, окружившие Киев со всех сторон, ответили на это наступлением и бомбардировкой города. Непрерывно ухали тяжёлые орудия, реяли аэропланы, сбрасывавшие снаряды на улицы древней столицы. Взрывы, зловещий свист гранат и шрапнелей, грохот рушащихся зданий, пулемётный гвалт и вопли раненых — ото всего этого можно было повредиться в рассудке. Обыватели боялись оставаться в своих квартирах и прятались в подвалах. В подвал спустились и Марлинские. Туда вскоре стали поступать раненые, среди которых были офицеры. На улицах шли перестрелки, и раненых и убитых было много. Украинцы несколько раз брали большевиков в плен и расстреливали, выстроив вдоль стены. Выходить из убежища было крайне опасно, но нужны были продукты и медикаменты. Один из раненых сообщил, что поблизости магазины разбиты, и можно свободно брать продовольствие.
— Я сбегаю, — тотчас оживилась Стеша. Ей порядком надоело сидеть в душном подвале, её энергичная натура требовала дела.
— Я с тобой, — решила Надя.
— Барышня, вам-то зачем? Я споро оборочусь!
— Нет, нехорошо, чтобы ты одна шла, — покачала головой Надя. Ей нравилась Стеша и хотелось пойти с ней. К тому же сидеть в подвале было ужасно скучно.
— Надюша, я считаю, что тебе лучше остаться, — заметила Анна Кирилловна. — Я отвечаю за тебя перед твоей матерью. Ты слышишь, что творится там? Стрельба! Взрывы! Вдруг что случиться?
— Вдвоём идти безопасней, — возразила Надя. — И еды мы сможем принести больше. У нас ведь ничегошеньки нет.
Она всё-таки настояла на своём и отправилась вместе со Стешей. Улицы города производили пугающее впечатление: осколки стекла и снарядов, кровь, мёртвые тела, не смолкающий обстрел… Через всё это две девушки бегом побежали вдоль домов к ближайшему магазину. Их обогнал какой-то офицер и вдруг упал, сражённый шальной пулей прямо в голову. Пули свистели. Стеша бежала вперёд, непокорные волосы её растрепались, а щёки горели. Надя старалась не отставать от неё и не смотреть по сторонам, чтобы не видеть страшных картин.
Магазин оказался заперт. Недолго думая, Стеша схватила булыжник и разбила им витрину.
— Стеша! Разве можно? Ведь это воровство…
— И что же? Все эти магазины и склады всё равно будут разграблены. Народ ныне шибко оголодалый и безо всяких понятий. А мы что ж? Война, барышня, есть война. Стойте здесь с нашими лукошками, а я вам в них покладу всякой всячины, — Стеша пробралась в магазин и в считанные минуту доверху набила корзины продуктами. — А теперь, барышня, айда, покуда чего не вышло!
И снова припустились по улицам. Посреди дороги лежал убитый. Стеша перескочила через него, словно то было бревно в лесу, а Надя остановилась, вдруг растерявшись, испугавшись чего-то. Горничная ухватила её под локоть сильной рукой и потянула за собой:
— Да очнитесь вы, барышня моя нежная! Убьют же!
В подвале их ожидали с волнением. Стеша гордо демонстрировала добычу с видом бывалого охотника, хвастающего пойманной дичью, рассказывала подробно о происходящем на улицах. Ничего-то не пугало её, не огорчало, не приводило в уныние. Немного грубоватая, громкоголосая, Стеша всё время суетилась, приглядывала за ранеными, пыталась развеселить «честное общество» смешными историями, которые умела рассказывать удивительно комично, заряжала всех своей неукротимой энергией. Надя немного завидовала такому лёгкому характеру, которому всё нипочём, и была благодарна Стеше уже за то, что она есть, потому что без неё в этом подвале было бы ещё мрачнее и безотраднее.
Две недели длилась осада. Две недели великий город находился под перекрёстным огнём. Две недели разрушался он беспощадно. Две недели гибли и гибли без вины люди. Люди погибали на улицах и площадях, куда выгонял страх погибнуть под обломками рушащихся знаний, в подвалах и погребах. В Божиих храмах, кресты которых стали лучшим прицелом для большевистских орд. Наконец, украинская армия бежала, и большевики заняли город. Марлинские покинули подвал и поднялись в свою квартиру. В ней царил настоящий кавардак, потому что при обстреле один из снарядов пробил крышу. Обдумать, как быть с полуразрушенным жильём не успели.
В тот же вечер на квартиру явились несколько красноармейцев во главе с евреем-комиссаром, который с порога осведомился:
— Где здесь профессор Марлинский?
Фёдор Степанович сидел в усыпанной битым стеклом гостиной, в длинном пальто, положив ногу на ногу, и невозмутимо взирал на вошедших.
— Я профессор Марлинский. Я так понимаю, это арест?
— Правильно понимаете. Вы опасный контрреволюционер, и мы не можем позволить вам оставаться на свободе в нашей стране, — это было сказано с апломбом и театральным жестом. — Пройдёмте!
Фёдор Степанович неспешно поднялся, оправил пальто. К нему бросились мать и жена, но он знаком остановил их.
— В их стране нам места нет, — криво усмехнулся он. — Аня, передай Родиону моё благословение. Прощайте, матушка.
Мария Тимофеевна простёрла к нему руки, а затем закрыла лицо так, что лишь полные отчаяния глаза провожали высокую фигуру сына, уводимого в неизвестность. Анна Кирилловна бросилась следом, но муж приказал ей не терпящим возражений тоном:
— Аня, останься с мамой. Никуда не ходи. Прощай.
Первые четверть часа после произошедшего в доме царила гробовая тишина. Затем Анна Кирилловна болезненно согнулась, накрыв голову руками, и не заплакала даже, а заскулила по-бабьи:
— Пресвятая Богородица, ну, почему же он такой упрямый?! Почему ему не жалко ни себя, ни нас?! Если бы он принял предложение Никифора Захарьевича, если бы скрылся… Ему уехать надо было! Я ведь говорила ему! Я говорила!
— Молчи, Аня, — тихо произнесла Мария Тимофеевна. Лицо её было белее полотна, а губы, которые она нервно покусывала, вздрагивали. — Наревёшься ещё, успеется… Надо же… Надо же делать что-то! — она резко поднялась, прямая и твёрдая, как её сын.
— Куда вы, матушка?
— Пойду к княгине Марии Сергеевне. Может быть, она сможет помочь!
— Ах, да чем же она поможет? Её госпиталь закрыли, её муж — офицер, близкий к Царской семье!
— Не останавливай меня, Аня, — отозвалась Марлинская холодно, надевая шубу. — Я не могу сидеть, сложа руки. Я должна идти, делать хоть что-то.
— Тогда и я с вами пойду.
— И я, — сказала Надя с дрожью в голосе. — Я не могу оставаться здесь…
К княгине Барятинской они отправились вчетвером. Стеша не захотела оставлять «барынь и барышню», к тому же заявила, что лучше сумеет сговориться с разными шалыми, если таковые встретятся по дороге.
Княгиня Мария Сергеевна Барятинская все последние дни жила как на вулкане. Её муж, флигель-адъютант Императора и его товарищ по детским играм, был тяжело ранен и не мог даже подняться с постели. Неподалёку большевистский патруль расстрелял пятерых офицеров, и княгиня с ужасом думала, что та же участь может постигнуть её супруга и тех нескольких его сослуживцев, которых они после закрытия госпиталя приютили в своём доме. Страшно было и за дочь. За девочкой присматривали старушка няня и гувернантка-француженка, не пожелавшая покинуть свою воспитанницу, хотя французский консул обеспечил беспрепятственный проезд до границы своим соотечественникам.
Мария Сергеевна отличалась твёрдым и уравновешенным характером. Она рано потеряла родителей и привыкла к испытаниям. Праправнучка великого Суворова, княгиня всегда была близка ко Двору, а замужество и вовсе ввело её в ближний круг Императорской Семьи. Правда, Барятинские оставались вдали от дворцовых интриг. Князь долгое время служил в Туркестане, и Мария Сергеевна была с ним, мирясь с весьма тяжёлыми условиями жизни, которые, тем не менее, привели к её тяжёлой болезни. С началом войны Анатолий Барятинский отправился на фронт, а княгиня окончила курсы сестёр милосердия и поступила в госпиталь Великой Княгини Ольги Александровны. Оба они исполняли свой долг, служили своей Родине и сохраняли преданность и любовь к Императорской Семье даже в ту пору, когда многие отвернулись от неё.
Со свойственным ей мужеством княгиня до последнего отстаивала свой госпиталь, защищала раненых, для которых предоставила даже собственную квартиру. Обездоленные офицеры и их семьи стекались под её крыло. Княгиню не раз предупреждали о том, что подобная благотворительность может довести до беды, но Мария Сергеевна не могла нарушить своего долга, отказать людям, пришедшим к ней за помощью. Она уповала лишь на Бога и на молитвенное заступничество Святителя Николая, уже однажды спасшего её в железнодорожной катастрофе своими молитвами перед Божьим престолом.
И беда, в самом деле, обходила стороной дом Барятинских. Проходила по самому краю, холодя душу, но не трогала. А, между тем, на улицах города лежали сотни трупов. Войдя в город, большевики первым делом расстреляли митрополита Киевского Владимира. Этот достойнейший иерарх был переведён сюда из Петрограда по настоянию Императрицы, оскорблённой тем, что он резко протестовал против влияния Распутина и не признавал его святости. Семидесятилетнего старика, чьи покои находились в Киево-Печерской лавре, вытащили из постели и, отведя в лес рядом с монастырём, убили. Такая же участь постигла многих…
Мария Тимофеевна долго уговаривала княгиню пойти во дворец, куда свозили арестантов, и попросить, чтобы её сына освободили. Барятинская поначалу сомневалась — слишком очевидной была напрасность такого похода, слишком опасен он был. И тогда гордая Марлинская выронила свою трость, без которой не могла ходить из-за болезни ног, и встала на колени. Мария Сергеевна тотчас подняла её и, облачившись в платье сестры милосердия, вышла следом за ней на улицу.
Февральская вьюга бушевала на улицах, похожих на поле брани, выла отчаянно, словно оплакивала всех безвинно умученных и убиенных. До дворца добирались долго. Запыхавшаяся, едва живая Мария Тимофеевна осталась снаружи под присмотром Стеши, а Анна Кирилловна и Надя последовали за княгиней во дворец. Картина, представшая их взору, была чудовищна. Весь парк был обращён в братскую могилу. Тела лежали грудами, обезображенные, закоченевшие — их невозможно было счесть. В холодном воздухе носился запах смерти, запах крови, запах, который, должно быть, стоит на бойнях. Здесь и была бойня. Бойня, на которой нелюди в человеческом обличье убивали людей. Среди убитых было много офицеров. Восьмидесятичетырёхлетнего генерала протащили за ноги по улице и размозжили голову… От страха Надя стала твердить про себя «Богородицу», зубы её стучали, как от озноба. Княгиня же шла вперёд, твёрдо, сохраняя спокойное выражение лица.
Всем этим адом заправлял полковник Муравьёв, командующий красными войсками. Выходец из хорошей семьи, он дослужился в войну до звания командира дивизиона, а теперь беззастенчиво главенствовал над большевистскими бандами, проливавшими реки крови. Правой рукой его был матрос Ремнёв, которого боялись даже сами большевики. Он был первым, кого увидели женщины, войдя во дворец. Истинный бандит по виду, он восседал в роскошном кресле, крутя в унизанной перстнями руке золотую табакерку.
— Мы бы хотели узнать о судьбе гражданина Марлинского, арестованного несколько часов назад, — сказала Мария Сергеевна.
Ремнев указал хлыстом на следующую дверь, бросил хрипло:
— Туда!
В следующем помещении за столом, заваленным грязными бумагами, сидела и писала что-то какая-то девица.
— Мы ищем гражданина Марлинского, — повторила княгиня.
Девица посмотрела на вошедших устало, затем перевела взгляд на список, махнула рукой:
— Ищите в парке…
Анна Кирилловна покачнулась. Надя поддержала её под локоть, чувствуя, что ещё немного, и сама она лишится чувств от царящего вокруг ужаса.
Выйдя из дворца, Мария Сергеевна сказала:
— Примите мои глубочайшие соболезнования. Я сожалею, что не сумела помочь. Я думаю, не стоит сразу говорить Марии Тимофеевне… Её реакция может быть непредсказуема.
— Вы правы, конечно… — еле слышно отозвалась Анна Кирилловна.
Марлинская ждала их в страшном волнении. Она пристально вгляделась в их лица, словно ища прочесть в них ответ, спросила отрывисто:
— Что? Говорите, что? Только не пытайтесь обмануть…
— Мария Тимофеевна, для вашего сына будет сделано всё, что можно.
— Вы его видели?
— Нет, но нам обещали…
— Аня, это правда?
— Да, матушка, нам обещали… — деревянным голосом отозвался Анна Кирилловна. — Нам нужно возвращаться. И княгиню ждут дома.
Мария Тимофеевна как будто поверила сказанному и не проронила ни слова. Но стоило лишь немного отойти от страшного места, она вдруг резко остановилась и воскликнула:
— Зачем вы обманываете меня? Зачем?! — глаза её наполнились слезами. — Я ведь чувствую, чувствую, что его нет больше! Скажите мне правду! Он убит?! Скажите, умоляю вас!
Княгиня Барятинская опустила голову:
— Да, это так… Его тело, как и тела других несчастных, находится где-то в парке. Но я прошу вас не ходить туда сейчас!
— Ах, княгиня! Ну, зачем же вы не сказали мне всего сразу?! — Марлинская всплеснула руками. — Я бы сказала этим убийцам, что думаю о них! Что ж… Пусть хотя бы вернут мне его тело! Я хочу, чтобы мой сын был похоронен по-христиански! — с этими словами она почти бегом бросилась назад во дворец.
Стеша помчалась за ней. Анна Кирилловна пожала руку княгине:
— Простите, Мария Сергеевна, что побеспокоили вас. Спасибо вам за всё. Возвращайтесь в город, а мы уж тут теперь сами… — она всхлипнула и заспешила следом за свекровью. Надя последовала за ней.
И снова потянулся страшный парк, снег перемешенный с кровью, чёрные груды трупов, остеклевшие глаза и искажённые смертной мукой лица, скрюченные пальцы, оскаленные зубы, глумливые, нетрезвые солдаты… Только теперь четыре беззащитные женщины шли медленно, вглядываясь в лица покойников, ища среди них родное. Вьюга слепила глаза, а слёзы замерзали на ресницах, но никто не смел сказать убитой горем матери, что сейчас не время искать тело её сына, что лучше вернуться в город… Она шла вперёд, опираясь одной рукой о руку Стеши, другой — о свою трость. Прямая, бледная, страшная в своей безысходной скорби и решимости. Какой-то солдат крикнул с издёвкой Наде:
— Милая, вон твой жених! Он тебе улыбается, но тебя не видит!
Он отпустил ещё несколько похабных шуток и вразвалку направился ко дворцу. Надя бесчувственно шла следом за тёткой, удивляясь тому, что способна выдерживать весь этот кошмар. Она, тургеневская барышня, выросшая в холе и неге, не знавшая прежде ни горя, ни лишений, сторонившаяся всего печального и мрачного и заболевавшая даже от слишком трагических романов, она шла теперь среди подлинного кромешного ужаса, по крови, которой перепачкались уже её ботинки, и не теряла сознания. Да она ли была это? Нет, то была уже иная Надя, новая Надя, незнакомая, непонятная…
Они плутали среди мертвецов долго. На часы никто не смотрел, и Надя не могла сказать с уверенностью, сколько времени прошло, прежде чем раздался тихий вскрик Анны Кирилловны. Она узнала мужа. Узнала длинную фигуру, костюм (пальто, очевидно, украл кто-то из убийц), длинные седые волосы, смёрзшиеся теперь и перепачканные чёрной кровью… Мария Тимофеевна сделала несколько шагов в сторону тела, задрожала вся, схватилась за сердце. Трость её упала на снег, и сама Марлинская, тихо застонав, стала оседать на землю. Стеша попыталась удержать её, но сил не достало.
— Матушка! — Анна Кирилловна бросилась к свекрови, упала на колени, склонилась к ней и тотчас отшатнулась. Лицо Марии Тимофеевны было неподвижно, губы посинели, и взгляд остановился. Больное сердце старой женщины не выдержало. Анна Кирилловна закрыла лицо руками и заплакала, раскачиваясь из стороны в сторону. Стеша мелко закрестилась:
— Господи, что ж это деется… Барыня умерла… Барыня… Анна Кирилловна, голубушка, уйдёмте отсюда!
— Куда же я уйду от них, Стеша? Похоронить нужно… По-христиански, — хрипло отозвалась та.
Надя почувствовала сильное головокружение, но сумела не поддаться страху и ужасу, взяла себя в руки полным напряжением воли. Она не должна была, не имела права лишиться чувств теперь, стать ещё одной бедой для Анны Кирилловны и Стеши. Она должна выдержать всё, помочь им… Но откуда вдруг взялись силы в ней? Откуда воля такая?! Не ведает человек своих сил, своего предела, пока не пробьёт час испытаний, и тогда-то проявляется весь человек, и тот, что казался сильным и похвалялся отвагой, вдруг сникает и трусит, а тот, кого, как свечу, и ветерком слабым задуть могло, выстаивает и выносит такие тяготы, что никогда бы не поверил сам, скажи ему кто прежде, что хватит сил ему вытерпеть их.
До сих пор не могла понять Надя, как пережила ту кошмарную ночь, как не сошла с ума, не слегла с нервным расстройством. Всё это время она жила, как будто в неком замороженном состоянии, в полусне. И только это странное притупление всех чувств дало возможность жить, делать что-то, помогать слёгшей от горя тётушке. И, вот, слушая чеканный шаг тысяч вражеских ног, марширующих по Киеву, Надя заплакала, первый раз с той кошмарной ночи. Обняла верную Стешу, проронила:
— Слава Богу… Теперь хоть Фёдора Степановича и Марию Тимофеевну похоронить сможем…
Так, с похорон и панихид начиналось владычество немцев на Украине. Немного было в Киеве семей, где бы после большевистского террора не оплакивали своего покойника. В саду дворца чёрные, сломленные горем фигуры искали своих близких, на погостах множились могилы, в храмах шли заупокойные.
Сумрачным утром опустили в землю два простых, дощатых гроба, взвились к серым нависшим облакам с голых дерев, клокоча, чёрные вороньи стаи, закурился кадильный дым… Родион, снова облачившийся в юнкерский мундир, бросил первую горсть земли. Никто из коллег и учеников не пришёл проститься с профессором Марлинским. Лишь доктор Матушенко провожал старого друга в последний путь и пытался утешать его вдову, едва державшуюся на ногах. Никифор Захарьевич предоставил в распоряжение Марлинских, не могших оставаться в полуразрушенной и разграбленной мародёрами квартире, своё скромное жилище, находившееся совсем рядом с лазаретом, и стал лично следить за пошатнувшимся здоровьем Анны Кирилловны. Тем не менее, после похорон Надя и Стеша отправились на квартиру. Нужно было забрать кое-какие вещи и решить, как быть с нею дальше.
— Я так думаю, — рассуждала дорогой Стеша, к которой уже вернулась её обычная энергичность и беззаботность, — не будет же барыня и Родион Фёдорович теперь до конца дней пользоваться добротой доктора. Значит, надо квартиру в порядок приводить. У меня ухажёр есть, Гришака-маляр. Он для меня всё сделает. Я ему скажу, чтобы он пару толковых работников сыскал, и пущай потрудятся.
— Стеша, это было бы замечательно, но у нас нет денег, чтобы заплатить им, — ответила Надя. — Чтобы восстановить всё, нужно много денег.
— Правда ваша, барышня, — вздохнула Стеша. — Тогда поступим проще. Ту часть квартиры, которую снарядом разворотило, нужно пока забить, это Гришака сделает и даром для меня. А оставшуюся часть приводить в порядок. С этим мы с вами сами справимся. Али у нас рук нема? Главное, надо библиотеку Фёдора Степановича собрать. Ироды книг-то не читают, не взяли их, но разбросали все. А барин-покойник книги жалел…
С той роковой ночи Надя не бывала на квартире и о том, что в ней творится, знала лишь по рассказам Стеши, а потому робко переступила порог и нерешительно прошла в гостиную. Картина погрома производила гнетущее впечатление. Впрочем, Надя догадалось, что расторопная Стеша кое-что уже прибрала. Книги валялись в куче, некоторые были изорваны, на стенах заметны похабные надписи и рисунки, многие ценные вещи просто исчезли. Больше всего досталось портрету Императора, висевшему над каминной полкой. Какой-то меткий мерзавец упражнялся, стреляя ему в глаза… У Нади сжалось сердце и она без сил опустилась на стул, глядя на изуродованную картину.
— Знаешь, Стеша, если они так ненавидят портрет, что мстят ему, то не пожалеют и самого Императора, — тихо сказала она. — Его постигнет та же участь, — Наде вспомнились слова Фёдора Степановича, мрачные пророчества его, которые так ужасно сбывались, и она заплакала.
Стеша пожала плечами. Она всем сердцем жалела барина и барыню и других пострадавших знакомых, но убиваться по Царю, которого никогда в жизни не видела, ей казалось странным и даже глупым.
— Полно вам, барышня… Такое время сейчас. Обо всех разве наплачешься?
— Неужели тебе, Стеша, никогда не бывает страшно?
— Цыгане народ не пугливый, барышня.
— Да разве ты цыганка?
— А то как же! По матери, — Стеша лукаво улыбнулась. — Отец мой денщиком при Фёдоре Степановиче состоял, а на матери моей супротив отцовской воли женился. Да и она тоже с родными порвала ради него. Настоящая любовь, барышня. Не то, что у меня. Гришака мой хлопчик гарный, но тёмный. Скучаю я с ним.
— А гадать ты умеешь?
— А то как же! Я всё умею. Дайте-ка мне ручку вашу сахарную!
Надя протянула руку. Стеша провела пальцами по её ладони, сказала задумчиво:
— Тяжелёхонько придётся вам, барышня. Но уж надо потерпеть трошки. А суженый ваш уже рядышком совсем. И ждёт вас с ним дальняя дорога. Не грустите вы, барышня-боярышня! Суженого на кривом коне не объедешь, а от судьбы не уйдёшь. Лучше помогите-ка мне прибрать здесь.
Надя ничего не ответила. Она поискала глазами вокруг и, найдя среди валяющегося хлама большой кусок тёмной ткани, завесила им портрет.
— А вот это вы напрасно сделали, — неодобрительно покачала головой Стеша. — Словно заживо похоронили. Не к добру.
Назад: Глава 2. Путь Корниловца
Дальше: Глава 4. Первый бой Добровольцев