Глава 17
Однажды, мне было тогда лет восемь-девять, не больше, я внезапно проснулась среди ночи, как будто меня потрясли за плечо, и вспомнила, что забыла сделать домашнюю работу по русскому языку.
Учительница задала нам написать мини-сочинение по картине, вернее, по репродукции, что была в учебнике. Коротенький текст, не больше странички.
Фамилия художника давно забылась, но сама репродукция, хотя прошло много лет, до сих пор перед глазами. Тоскливое серое небо, набухшие дождем тучи, спрятавшие в своем водянистом чреве робкое осеннее солнце. Реденький, неприютный лесок – и улетающий вдаль журавлиный клин. От картины веяло таким унынием, что хоть волком вой. С бедой или болью еще можно как-то бороться. Глухая, отчаянная в своей безысходности, неотступная тоска хуже. От нее не отвязаться – так и станет ходить по пятам, пока не уморит насмерть. И только журавлям повезло – они могли подняться в небо и оставить этот тягучий морок далеко позади.
Мне же, маленькой и несчастной, бежать было некуда: если не напишу сочинение – получу двойку. Но ведь уже глухая ночь, и если я включу свет и сяду за письменный стол, то разбужу Жанну, которая спит на соседней кровати. Мама с папой тоже проснутся, придут в нашу комнату.
С вечера я сказала маме, что мне ничего не задано, и преспокойно валяла дурака, пока меня не отправили спать. Получалось, что солгала, и завтра, когда неминуемо получу двойку, обман вылезет наружу, перевалит через край, словно тесто из квашни, как ни прикрывай бадью крышкой. А если сказать, что забыла, то получится, что я безответственная, а значит, такой девочке нельзя доверять ничего серьезного.
Взрослому человеку все это покажется сущей ерундой – это и есть ерунда. Проблема решается на раз-два, родители не звери, они все поймут. Но ребенку, которому нет и десяти и который всегда, всю жизнь хотел быть лучше остальных, доказывая раз за разом родным и себе самой, что может справиться со всем на свете, такая ситуация видится катастрофой.
Помню, не могла уснуть до самого утра и тихонько встала за час до звонка будильника, который мама ставила у изголовья своей кровати. За окном уже рассвело, и я на цыпочках прокралась к письменному столу, постоянно оглядываясь на сестру. Словно воришка, стараясь не шуршать, достала из портфеля тетрадку и учебник. Села – и сразу набело, не сделав ни единой ошибки или помарки (такое возможно только в состоянии сильнейшего стресса!), написала сочинение.
Закончив, закрыла тетрадь и книгу, убрала обратно в портфель и улеглась в кровать. Когда в спальне родителей пропищал будильник и мама пришла будить нас с Жанной, я лежала на боку, отвернувшись к стене, притворно зевала и делала вид, что никак не могу проснуться.
В кухне покашливал отец, мама целовала меня в щечку, а я безмолвно ликовала: все удалось! Все получилось! Меня не застукали, не уличили в обмане. Никто не станет ругать и не поставит двойку в дневник. Я снова справилась – справилась сама!..
Этот далекий, полузабытый эпизод промелькнул в моей памяти за долю секунды – гораздо быстрее, чем я об этом сейчас пишу. Вернулось давнее ощущение, которое, оказывается, никуда не делось, лишь притаилось в глубине сознания: слепящая, яркая вспышка ужаса, вызванного пониманием, что ты упустила кое-что из виду, забыла и теперь будешь наказана.
Только на этот раз наказание будет куда серьезнее, чем двойка в дневнике и выволочка от родителей.
Тут же, вслед за первым вопросом, возник и второй. Ефим Борисович не мог знать не только моей фамилии, но и имени матери. «Вы любите свою мать и заботитесь о ней. Возможно, Елена Ивановна этого и не осознает, но вас это не должно огорчать…» – вот его слова.
Однако я не говорила ему, как зовут маму! И если собственную фамилию, сама того не заметив, могла ненароком произнести в ходе разговора, то назвать имени и отчества мамы – точно нет. Я никогда не называю отца Владимиром Дмитриевичем, а мать Еленой Ивановной, говоря о них.
Директор музея ошибся дважды, совершил две серьезных промашки – и ни на одну из них я не обратила внимания, очарованная этим человеком!
Как я могла быть такой наивной, такой слепой? Ведь не было, никогда не было во мне склонности безоглядно верить людям! Всю жизнь считала себя хорошим журналистом, полагала, что недоверчивость, критичность мышления, привычка сомневаться во всем были частью моей натуры. Я должна была заподозрить неладное и тут же уехать, постаравшись не пробудить ненужных подозрений!
А дальше – пойти в полицию, прибегнув к помощи Рустама или нет – не важно. Спутать злоумышленникам все карты. Рассказать все, что знаю, привлечь как можно больше людей, посвятить в это дело всех, кого знаю, даже статью опубликовать! Так было бы сложнее подстроить мне что-то плохое, не вызвав лишних вопросов.
Теперь это казалось логичным и правильным – почему я раньше так не поступила? Почему не сделала ничего, что должен был сделать всякий здравомыслящий человек, и вместо этого послушно, как глупая овца на веревочке, притащилась туда, куда меня и толкали, по доброй воле приехала в это Богом забытое место…
Но ведь Бог как раз и должен быть здесь? Отсюда, из монастыря, до Него особенно близко, разве нет?
«Не надо!» – теперь смысл этих слов был очевиден. Но что толку корить себя? Я лежала на спине и попыталась повернуться на бок, открыть глаза, встать с кровати. Но обнаружила, что не могу этого сделать.
Вторая волна дурноты была гораздо сильнее первой. Не тошнило, но страшно кружилась голова. Тело мне не принадлежало, меня будто несло куда-то потоком воды или теплого воздуха, казалось, я плыву и падаю одновременно. Я хотела вскинуть руку и ухватиться за край кровати, чтобы обрести опору, и поняла, что не в состоянии пошевелить даже пальцем.
Мысли метались в голове, и мне никак не удавалось сфокусироваться на чем-то. Паника – ледяная и безумная – подчиняла себе, не давала возможности обдумать создавшееся положение. Теперь я знала, что чувствуют люди, когда у них в море сводит судорогой ноги; почему, умея плавать, они тонут в нескольких метрах от спасительной суши.
Кругом было тихо – стояла нереальная, фантастическая тишина. Большие города, населенные тысячами людей, остались далеко. Монастырь окружали заповедные леса, на многие километры вокруг тянулись луга, поля, перелески. Дикие места, хотя и опутанные кое-где нитями дорог… Да, не так уж далеко были и поселки, и деревни, и фермы, но я знала: добраться до них сейчас так же невозможно, как до Лондона или Парижа.
Никто не знал, что я здесь.
Никто не мог прийти на помощь.
На какое-то время – совсем короткое – дурман рассеялся. Не полностью, но достаточно, чтобы я сумела попробовать перекатиться на бок. Чувствительность тела вернулась, и, хотя комната перед моими глазами продолжала кружиться и выписывать восьмерки, я решила, что смогу добраться до ванной.
Меня отравили, опоили какой-то гадостью – в этом сомнений не оставалось. Скорее всего, наркотики подмешали в облепиховый морс: не зря он был чересчур сладким! Так они пытались замаскировать привкус препарата.
Кто – «они»? Я не знала. Но ясно, что это был сговор: Ефим Борисович, администратор гостиницы, работники кафе.
Все постепенно встало на свои места. Ясно, отчего официантка постоянно держалась близ меня, пока я ужинала; почему администратор так волновалась, что меня долго нет. Им нужно было, чтобы я осталась здесь, в обители.
Значит, скоро за мной кто-то придет. Ефим Борисович, быть может.
Быстрее! Быстрее, пока я не обездвижена, пока тело снова не превратилось в камень!
Я торопила и подгоняла себя как могла, но руки-ноги, хотя и двигались, были похожи на тяжеленные бревна, ворочать которыми получалось плохо. Пытаясь повернуться на бок, я чувствовала себя жуком, перевернутым на спину, который беспомощно болтает лапками в воздухе.
Жанне делали кесарево, и она рассказывала, как приходила в себя после операции. Дашуля родилась вечером, а уже наутро врач зашла в палату интенсивной терапии (проще говоря, реанимации) и велела лежащим пластом «девочкам» пробовать самостоятельно подниматься с кроватей и вставать на ноги. К обеду, пояснила докторица, всех переведут из реанимации в палату, которая находится этажом выше, и это расстояние молодым мамочкам предстоит преодолеть на своих двоих.
– Издевательство! – помню, возмутилась я. – Стрелять надо таких докторов!
Сестра слабо улыбнулась и заметила, что врач была права: двигаться, вставать, ходить необходимо. Иначе матка не сократится. И Жанна стала двигаться. Уговаривала себя потерпеть и повернуться на бочок, согнуть ногу, передвинуть бедра поближе к краю кровати… Выяснилось, что если покрепче упереться пяткой в кровать, то сдвинуть с места одеревеневшее, не желающее подчиняться тело немного проще. Главное, не жалеть себя. В итоге спустя пару часов Жанна кое-как села, потом поднялась, встала и, согнувшись в три погибели, опираясь на стену, доковыляла до лифта.
Она смогла, а ведь ей было больно. А я боли не испытывала, значит, мне легче. На самом деле я так не думала, потому что ноги и руки не желали подчиняться мне. Сигналы, которые посылал мозг, объятый жаждой спасения, включивший на полную мощь инстинкт самосохранения, пропадали втуне.
Минуты неслись вперед, как взбесившееся стадо лошадей, сметая мои надежды на спасение. Я физически ощущала бег времени, понимая, что с каждой секундой мои шансы сбежать тают.
Они, кто бы это ни был, думают, что я беспомощно лежу в кровати и вижу наркотические сны, так что, возможно, не будут торопиться. А может быть (существовал и такой вариант, который устраивал меня больше всего), они придут лишь утром.
Но если смотреть правде в глаза и не тешить себя бесполезными чаяниями, за мной придут совсем скоро.
Мне кое-как удалось перекатиться к краю кровати, попытавшись встать, я кулем свалилась на пол.
Что ж, так тоже неплохо, это тоже вариант.
Больно не было, я лежала на животе и могла ползти в сторону ванны. Там я собиралась сделать несколько больших глотков воды прямо из-под крана и попытаться вызвать рвоту, чтобы прочистить желудок, хотя и понимала, что большая часть препарата уже всосалась в кровь. Пить из бутылки, которую мне дала официантка, считала небезопасным – может, в это питье тоже что-то подмешано?
Потом следовало залезть под ледяную воду, чтобы прийти в себя. Я не знала, помогут ли все эти манипуляции, но другого способа хоть как-то справиться с отравлением не видела. Если это сработает, то я постараюсь незамеченной выбраться из номера. А после попробую добраться до машины.
Я ползла, как кошка с перебитыми лапами. Ползла и слышала звук своего дыхания – натужный, беспомощный хрип, который казался оглушительно громким в царящей кругом тиши. Пот лил с меня ручьем, но этому я была только рада: может, та пакость, которой меня опоили, тоже выходит вместе с потом.
Может, это была сила самовнушения, но мне казалось, что тело слушается меня все лучше, да и в голове тоже проясняется.
Вот она жизнь: всего час назад расстояние от кровати до ванны казалось мизерным, преодолеть его можно было в полшага, не затратив ни сил, ни энергии. Теперь же требовались титанические усилия, чтобы приблизиться к двери ванной хотя бы на сантиметр, я продвигалась вперед катастрофически медленно.
Счастье еще, что номер совсем крошечный, думалось мне. Будь он просторным, нипочем бы не добраться. А так – не знаю, сколько прошло времени, но мне удалось ухватиться за дверь ванной. Ложившись, я не стала плотно закрывать ее, лишь немного прикрыла. Это оказалось очень кстати, потому что встать на ноги, чтобы дотянуться до ручки, я бы не сумела.
Перенося тело через порожек, я услышала шорох шин и урчание двигателя за окном. К зданию подъехал автомобиль. Конечно, по мою душу. Других вариантов не существует, что толку успокаивать себя.
Выходит, все зря? Чуть-чуть не успела, совсем капельку. Получаса не хватило! Был крошечный шанс на спасение, и тот упустила.
Я застонала, уронила голову на пол, прижалась щекой к полу. С минуты на минуту сюда войдут и увидят меня, распластанную на полу, словно муху, которую злые дети прихлопнули мухобойкой, но специально не добили, а оставили шевелиться себе на потеху.
Было страшно – но это слово не может даже в малой степени передать того, что я почувствовала, услышав звук подъехавшей машины. Сейчас я понимаю, что не будь в тот момент совершенно измочалена, измучена физически, страх парализовал бы меня окончательно, пригвоздил к полу.
Ведь они меня не на вечеринку приглашать приехали. Вероятнее всего, не в меру любопытную девицу собираются убить – для того и отравили, чтобы не сопротивлялась, не поднимала шуму. Потом зароют тело – места вокруг как раз подходящие. Ищи сколько хочешь, нипочем не найдешь. Отгонят машину куда подальше – сожгут, утопят или разберут на запчасти.
Никто никогда не сумеет докопаться до истины. Был человек – и нет человека. Да и кому меня искать? Родных нет – мама не в счет, она меня даже не помнит. А друзья – что друзья? Конечно, попереживают, поплачут некоторое время и продолжат жить как жили.
Что же, выходит, пришла пора сдаваться? Лежать и покорно ждать смерти, уповая лишь на то, что убийцы проявят милосердие и причинят мне поменьше страданий? Может, еще и попросить их убить меня нежнее и осторожнее?
«Нет уж, Ефим Борисович, – с внезапной решимостью подумала я и мысленно обругала его словами, которые не принято произносить в приличном обществе. – Мы еще поборемся!»
Я приподняла голову, собралась духом и изо всех сил вонзила зубы в язык. Все, что я испытывала до того и почитала за боль, оказывается, нельзя было назвать болью. Рожать мне не довелось, так что родовые муки были неведомы. Иногда тянуло живот, ныли зубы, трещала голова, болело воспаленное горло или – однажды – ухо.
Но в тот миг я поняла, что боль – это горячий поток лавы, огненный взрыв, слепящий и оглушительный. Нет передышки, невозможно отвлечься и переключиться на что-то другое. Когда она пришла ко мне, я приветствовала боль, как дорогую подругу, как свою спасительницу, потому что все прочее перестало существовать. Головокружение отступило, не было больше страха, паники, усталости, я забыла, что почти не могу двигаться.
Рот наполнился кровью, и я сплюнула ее. Подгоняемая болью, как кнутом, почти не соображая, что делаю, с утробным рычанием я втащила себя в ванную, умудрилась закрыть дверь и привалиться к ней.
В ванной было совсем темно: в комнате мгла была не такой плотной из-за уличного фонаря, что отбрасывал слабый отсвет. Здесь же я словно очутилась в темной яме, ослепшая, дезориентированная. Хотя смотреть было не на что.
Мысль о том, чтобы вызвать рвоту или окунуться в ледяную воду, пришлось оставить – на это нет ни времени, ни сил. Заряд энергии, который подарила мне острая боль, кончился. Оставалось лишь надеяться, что они зайдут, не обнаружат меня в постели, решат, что я сбежала, и пустятся в погоню.
Пока их не будет, я смогу (надеюсь, что смогу) постучаться в соседние номера, попросить о помощи, ведь не может же быть так, что все кругом в сговоре против меня. Должны быть здесь и обычные люди, которые ужаснутся, увидев женщину в таком состоянии, вызовут полицию и «скорую помощь».
А если все-таки я ошибаюсь? Если нет здесь обычных людей – только те, которые желают мне зла? Или люди такие есть, но я не смогу доползти до них, не успею? И, самое главное, вдруг преступники решат обыскать номер и заглянут в ванную? Так, вероятнее всего, и случится…
В любом случае ничего другого не оставалось, только лежать и ждать. Я хотя бы попробовала сопротивляться, и это все равно лучше, чем сдаться без борьбы.
За дверью номера кто-то был. Я скорее почувствовала это – кожей, каждой клеткой, чем услышала, потому что двигались они почти беззвучно.
«Раз пытаются не шуметь, значит, в гостинице есть не замешанные в этой истории люди! Они боятся привлечь их внимание!» – подумала я. Если меня обнаружат, нужно вопить что есть мочи, пусть услышат, пусть прибегут.
Но вместе с пониманием этого обнадеживающего факта пришло осознание еще одной вещи: мне становилось хуже. Действие препарата усиливалось. Нарастало головокружение. В голове повис серый туман: спать хотелось почти нестерпимо, открыть глаза не получалось, как будто кто-то придавил веки пальцами. Мысли сделались рваными и путаными. А тело, верой и правдой служившее мне три десятка лет, не изводившее мелкими болячками и тяжелыми хворями, подвело в самый неподходящий момент. Я принялась сжимать пальцы рук в кулаки, шевелить пальцами ног, пытаясь сохранить их подвижность, но почти сразу поняла, что делаю это только мысленно. Руки и ноги не шевелились.
Слух еще не покинул меня, и, словно сквозь ватное одеяло, я услышала, как дверь тихонько приоткрылась, и кто-то ступил на порог.
Торопливые шаги. Человек пересек узкий коридорчик и зашел в комнату. Щелкнул выключатель, и женский голос произнес:
– Ее тут нету!
Кажется, администратор. Я с удовлетворением отметила растерянность в ее голосе.
Снова негромкий топот: тот, кто остался в прихожей, присоединился к женщине.
– Действительно, нет, – сказал Ефим Борисович, и я готова была поклясться, что голос его звучал весело. – Целый стакан морсу выпила – и ведь подевалась куда-то!
У меня почти не осталось сил, но все, что еще было во мне живого и горячего, ненавидело этого человека. Если бы могла, глаза бы ему выцарапала, до того он был омерзителен. Негодяй, предатель, лжец!
– Под кроватью пусто, а больше тут и негде.
– Убежать она не могла. Значит, остается только… – Ефим Борисович постучал в дверь ванны. – Дорогая, вы там? Будьте любезны, откройте дверь.
«Вот все и кончилось», – подумала я. Удивительное дело, мысль о неминуемой смерти больше не пугала.
– Свет не включила, – пробубнила администратор, – прячется.
– Яша, я восхищен вашей находчивостью и силой духа. Признаться, не ожидал такой прыти… – Он снова легонько стукнул в дверь. – Вы же понимаете, в вашем состоянии вы не сможете противостоять…
Ефим Борисович вдруг запнулся, голос утратил оживление и браваду.
– Похоже, она там отключилась. Может, препарат подействовал раньше – она худощавая. Упала, ударилась…
С каждой секундой мысли мои становились все более тягучими, густыми и плотными, как ириски, что мы с Жанной обожали в детстве. Туман в голове сгущался, и я едва расслышала последнюю фразу Ефима Борисовича:
– Надо выбивать дверь. Только осторожнее, потому что…
Почему, я уже не узнала. Все звуки стихли, и меня окончательно затянуло в черноту.