Книга: Апрельская ведьма
Назад: На чаше весов
Дальше: Парад Мертвых

Mean woman blues
Блюз дурной женщины (песня Элвиса Пресли)

Sometimes, being a bitch is the only thing a woman has to hold on to.
Stephen King
Маргарету заслоняет автобус, — когда он отъезжает, ее уже не видно. Вполне в ее духе. Только что была тут — и нате пожалуйста. У нее невероятная какая-то способность исчезать. Особенно в такие вот моменты, когда она довела Биргитту до ручки, так допекла, что человек уже готов вырыть из могилы воспоминание о том, что тогда случилось, — чтобы оправдаться и защититься. И вот в этот-то момент Маргарета драпает, как трусливый заяц. Язвить и подкалывать — это она смелая, а как дошло до правды, тут она в кусты!
Обидно!
Биргитта, прижав руку к груди, хватается за столб светофора. Сука! Кажется, сейчас она блеванет, да, вот он подкатил, пузырик пустоты, знакомый предвестник поднимающейся из желудка рвоты, вот он расширяется в горле, заставляя открыть рот. Расставив ноги, она нагибается, но сквозь дурноту в ее мозг прокрадывается совершенно трезвое недоумение. Что это за чертовы лодочки у нее на ногах? И где ее собственная обувка?
Маргарета считает, она вырубилась тогда начисто — это по глазам было видно. Дудки, кое-что из вчерашнего Биргитта помнит. Как, например, она несколько часов провалялась, отяжелевшая и почти бесчувственная, на своем матрасе, не в силах ни встать, ни заснуть, а рядом на полу храпел Роджер. Как под вечер заварилась какая-то склока — видите ли, она — Биргитта — отказалась принести еще пива. Точно. Все так и было. И тогда она — вспомнить и то приятно! — выпихнула этого паразита, эту тухлую креветку в прихожую, а после открыла дверь и вышвырнула на улицу. До чего же клево получилось! Зашибись! Пусть знает — Биргитта помыкать собой не позволит, сроду ни у кого не была под каблуком. Однажды писали про нее в газете, что она — наркокоролева Муталы, и это была правда, во всяком случае, в то время. Нет, она никогда не была убогой наркоманкой, из тех, что за дозу лягут с кем угодно, — она сама сдавала карты, сама вершила свою судьбу. С таким настроением она вышла в город и наткнулась на Коре, старого ширялу, рыскавшего в поисках рогипнола, и с ним потащилась с одной хазы на другую. В одном месте они встретили какого-то хрена с тачкой, и вся компания — Коре и Сессан, она сама и Челле Рёд — прыгнули в машину и погнали на какую-то тусовку к черту на кулички. В Норчёпинг. Ясное дело, в Норчёпинг — нынче-то утром она проснулась в Норчёпинге и именно в Норчёпинге находится теперь. А среди ночи какая-то Минни-Маусиха стибрила ее кроссовки и была такова. Чтоб ей ноги отморозить, чтобы у нее пальцы отвалились, как ледышки, как только она разуется. Зараза. Вот она, рвота.
Биргитта нагибается вперед, и ее выворачивает так, что от асфальта отлетают брызги, из глаз текут слезы, но она все-таки заметила, как женщина, ожидавшая у светофора зеленого света, панически отскакивает в сторону. Фу-ты ну-ты, задавака хренова!
Там всего-то ничего, у нее в желудке только и было, что бутылка пива. Биргитта прислоняется к столбу и, на секунду закрыв глаза, пытается напомнить себе, что она практически трезвая. Выпила всего бутылочку пива, а стошнило ее просто от усталости и оттого, что болит живот. Зараза. Вот бы теперь оказаться дома, лечь на матрасике и чтобы поблизости стояло пивко. И лежала бы она там, и лежала бы, и даже пальцем бы не шевелила, а только смотрела бы в потолок.
Нет, домой, домой! А Маргарета, кикимора чертова, ее туда отвезет. Сама ведь обещала, так что хрен у нее получится отмотаться!
Биргитта снова пристально вглядывается в другую сторону улицы, но та вздымается и ходит ходуном, как пол в комнате смеха, ну и плевать, ей это по фигу. У нее всегда голова кружится, когда тошнит.
Оклемаемся через пару минут, а пока можно постоять, держась за столбик, как будто она — добропорядочная фру Свенссон, которой вдруг сделалось нехорошо, но хватает культуры подождать, пока дадут зеленый.
Хотя кого обманывать? Себя только. Другим и в голову не придет, будто она — добропорядочная фру Свенссон. Вон сколько свенссонов этих столпилось на переходе — три тетки, два дядьки, и все сбились в кучу подальше от нее. Покамест они старательно не обращают на нее внимания, делают вид, что никак не дождутся, когда светофор переключится. Еще немного, и вся орава примется хором насвистывать, только бы изобразить, что они ее не видели и не слышали.
— Крысы вонючие! — бросает Биргитта вполголоса и усмехается, заметив, как по сбившейся кучке пробегает дрожь. Боятся: все пятеро решительно уставились прямо перед собой, но тетки поприжимали к себе сумочки, а дядьки сунули кулаки поглубже в карманы.
Биргитта, хихикнув, ищет в кармане сигареты. Чего всполошились? Съест она их, что ли?

 

А было времечко, когда ей очень даже нравилось, как от нее шарахаются свенссоны, это наполняло ее горделивой удалью. Как тогда, в канун Иванова дня, когда целая кавалькада летела из Муталы в Манторп, с «крайслером» Дога в авангарде. Сама она сидела рядышком с Догом, на ней были новенькие белые джинсы и приподнимающий грудь, совсем как у Брижит Бардо, — бюстгальтер под розовой блузкой. Такая хорошенькая! Она прикрыла начесанную гриву розовой косынкой и затянула концы на подбородке. А как только дом Старухи Эллен скрылся из виду, она тотчас вытащила полы блузки из джинсов и завязала их узлом на талии. Когда она потягивалась, то был виден пупок, поэтому она подняла руки как можно выше и замахала, увидев Дога, который ждал ее в своем «крайслере» в нескольких кварталах от дома Эллен. Дог не сумел сдержать улыбки. Ого! Обычно он держался с ней строго. Особенно вначале, после первого раза.
Они поехали через Мьёльбю, даже завернули в центр, хоть это был и крюк, — вереница из восьми огромных машин устремилась с окраины на Рыночную площадь. Поначалу их почти никто не заметил: солнечные улочки были тихие и по-воскресному безлюдные, хотя дело уже шло к полудню, и праздничных шестов установить еще нигде не успели. Городок казался таким чистеньким, будто Эллен с Кристиной в диком припадке чистоплотности прошлись с тряпками по всему Мьёльбю, словно Кристина причесала все газоны и подстригла их маникюрными ножницами, а Старуха собственноручно выскребла фасады домов и спрыснула каждый березовый листок серебристым лаком.
Ближе к центру народу стало побольше, магазины еще не закрылись. Только левая рука Дога лежала на баранке, правая же небрежно и недвусмысленно покоилась на спинке Биргиттиного сиденья. Он не обнимал ее — только давал понять, что эта девчонка, вторая Мэрилин Монро, принадлежит ему. Биргитта откинулась назад, чтобы касаться затылком его руки. Вот это жизнь, и так должно быть всегда. Если и есть Царствие Небесное, то там вечно длится утро накануне Иванова дня, когда летишь в сверкающем кабриолете через паршивый городишко, слыша, как на полу и заднем сиденье побрякивают бутылки, летишь, точно зная, что ближайшие сутки обещают такой кайф, что чертям станет тошно.
Но чего-то все же не хватало, и Дог, разумеется, сообразил, чего именно: он включил встроенный в «крайслер» маленький проигрыватель, купленный Биргиттой в «Люксоре» по льготной цене для персонала, и врубил полную громкость. Кавалькада въехала на мост через Свартон, и знакомый, чуть вибрирующий голос загремел над водой:
Well since my baby left me
I found a new place to dwell
it's down at the end of Lonely Street
at Heartbreak Hotel...

От этого голоса весь Мьёльбю словно бы застыл и прислушался. Крестьяне на Рыночной площади, отведя взгляды от овощей и фруктов на прилавках, незаметно придвинулись поближе к своим жестянкам с деньгами, мужчины в новеньких летних рубашках, покашливая и хмурясь, обозревали улицы, покуда их расфуфыренные жены в перманенте и бежевых поплиновых плащах, остолбенев, стояли вокруг с картонными лоточками первой клубники в руках, забыв засунуть ее в кошелку.
Биргитта и Дог сидели в своей открытой машине с непроницаемыми лицами, как им и полагалось по рангу, но остальные из их компании уже пооткрывали бутылки и немного разогрелись. Опустив стекла в машинах, они гроздями вывешивались наружу, горланили и пели, кричали и хохотали. Дог, глянув в зеркало заднего вида, заметил, что вся орава уже одолела мост, тормознул и встал на площади.
Биргитта и Дог вышли первыми, Дог, захлопнув дверцу, подбросил ключ сантиметров на двадцать вверх и поймал его немыслимо элегантным жестом, Биргитта стащила с головы косынку, поправила прическу, и они пошли.
— А можно мне мороженое? — сказала она и прижалась к Догу, продев свою руку ему под локоть. В тот день он тоже был очень хорош: искусно уложенный и набриллиантиненный кок на лбу и новая черная куртка из блестящего шелка. Он выписал ее по почте через торгующую врассылку фирму «Голливуд» в Стокгольме и ждал с нетерпением много недель, пока куртка не прибыла наконец под самый канун Иванова дня. С орлом на спине. Ни у кого из раггаров во всем Эстергётланде не было куртки с орлом на спине.
— А хуле, — ответил Дог и вытащил бумажник. Биргитта встала на цыпочки возле киоска с мороженым, сзади слышались громкие голоса и хлопанье дверей — остальные тоже вылезли из машин, — но она знала, что все свенссоны на рынке уставились на нее. На нее и Дога.
Дог тоже это сознавал, что было видно даже по его позе, когда он, наклонившись, заглянул в киоск, швырнул крону и сказал:
— Одно «Top Hat!»
Биргитта положила руку ему на спину:
— А сам не будешь?
Дог фыркнул:
— Еще чего! Бабьи сладости... А может, хочешь еще и клубники?
Клубники? Сдалась ей эта клубника! Но потом она сообразила — Дог любит сделать широкий жест. Хоть она с ним не дольше месяца, а усвоила, что когда на него накатит такая щедрость, то разевай рот и лопай. Как-то вечером ей пришлось запихать в себя три порции сосисок с картофельным пюре, пока он угомонился. Когда потом они лежали с ним на заднем сиденье, она чувствовала, как у нее в горле булькает майонез с огурцами и томатный кетчуп, но сумела, сглотнув тошноту, сохранить хорошую мину. Легко представить, что стало бы с Догом, если б она заблевала его «крайслер» кетчупом с майонезом. Правда, пока он ее еще не бил по-настоящему, только шлепал по щеке тыльной стороной ладони, когда она болтала лишнее. От этого у нее между ног пробегал огонек желания, но не такая она была дурочка, чтобы не понять: иметь дело с кулачищами Дога — штука малоприятная.
Обитатели Мьёльбю расступались, когда по рынку двинулся Дог, по-прежнему сжимая в руке бумажник. Сама она засеменила следом — в босоножках на высоченных шпильках, в них только и можно было, что семенить, — при этом старательно облизывая бумажную крышечку от мороженого. Все до единого мужики на рынке глазели на нее, и поэтому язык у нее сделался какой-то особенно длинный и острый, он медленными ласкающими движениями скользил по крышечке, подбирая все остатки шоколада и мороженого.
Возле прилавка, намеченного Догом, стояла целая толпа свенссонов, но они расступились как миленькие и пропустили его без малейших возражений. Биргитта протиснулась следом, облизывая свой фунтик.
— Клубники! — рявкнул Дог.
Крестьянин за прилавком поспешил схватить лоточек и доверху его наполнить, а Биргитта обернулась и лениво разглядывала ближайших свенссонов. Они понемногу очухались, стали негромко переговариваться и медленно смыкались снова. Совсем рядом с Биргиттой стояла тетка, ужасно похожая на Старуху Эллен: серое ситцевое платье в цветочек под застегнутым на все пуговицы поплиновым пальто, мелкие тугие кудряшки перманента надо лбом и сеточка для волос на затылке. Закопав поглубже свой коричневый кошелек в хозяйственную сумку, она протянула ее мужчине, стоявшему по другую сторону от Биргитты. Тот поспешно рванул сумку к себе.
— Сволочь! — завопила Биргитта. — Попридержи свои грязные клешни!
Дог резко обернулся.
— Он лапал меня за грудь!
Биргитта обвиняющим жестом ткнула пальцем в старикана с сумкой, успев уже убедить себя, что все было именно так. Конечно же было! А иначе отчего бы ее голос звенел теперь праведным гневом, отчего у нее внутри все дрожит от возмущения?
— Кто? — спросил Дог и поддернул рукава куртки. Манжеты в ней были на резинке, так что он мог подтянуть их до самых своих волосатых подмышек, не помяв и не сморщив черного шелка.
— Этот вон! В кепке!
Шея тетки пошла красными пятнами, она вклинилась впереди Биргитты и стояла теперь рядом со стариком.
— Не говори глупостей, — фыркнула она. — Эгон никого никогда не лапал за грудь...
— А ты-то что об этом знаешь, старушенция? С твоей-то рожей!
Это крикнул Сигге Гетинг. Остальная компания успела уже подтянуться, парни встали полукругом, окружая свенссонов. В центре, скрестив руки на груди, стоял Сигге Гетинг, тощий, смуглый, похожий на ящерицу. Девчонки возмущенно кудахтали позади: грязный старикашка лапал Биргитту за грудь! Ну вообще! Да как он посмел?
— Отвали, старуха, — сказал Дог самым мрачным своим голосом и отпихнул тетку в сторону.
Как в кино, подумала Биргитта. С Догом все получается, как в кино. А уж раз пошло кино, она приготовилась играть свою роль, — обхватив обеими руками руку Дога, прижалась к нему и заморгала часто-часто, словно смахивая слезы:
— Пойдем, любимый! Пошли. Ну его, этого грязного старикашку!
— Щас, — отозвался Дог и, поддернув рукав еще на сантиметр, прицелился в старика и врезал.
— Аоо! — взвыла его жена и шлепнулась наземь.

 

Биргитта жмурится от воспоминаний, медленно плетясь через улицу и пытаясь нащупать в кармане джинсов зажигалку. Кучка свенссонов устремилась вперед, они уже успели рассеяться на противоположном тротуаре, — а то она могла бы тормознуть кого-нибудь из них и попросить огоньку — просто чтобы полюбоваться, как они захлопают крыльями, будто перепуганные куры! Но пока обошлось — пальцы нашли в кармане, что искали. Расставив ноги, она останавливается посреди проезжей части и, прикрыв рукой огонек, делает первую затяжку. Слева раздраженно рычит машина, Биргитта, выпустив облачко дыма, корчит водителю зверскую рожу. Чего вякаешь? Пока еще зеленый горит!
Та история в Мьёльбю стала ее уголовным дебютом, хотя сама-то она ничего такого не сделала. Но именно тогда она впервые узнала, как выглядит уголовка изнутри. Дог крикнул своим, чтобы сваливали в Манторп, когда его повели в наручниках и все такое, но он не возражал, чтобы и ее тоже потащили на допрос. Это ей польстило, хоть она и опасалась, что история дойдет до Муталы, что Старуха Эллен пронюхает, что Биргитту сцапала полиция. Тогда скандал! Это как пить дать. Правда, Старуха в последние годы малость поумнела — только молча кивнула, когда, например, Биргитта предупреждала: пусть ее не ждут к семейному ужину в канун Иванова дня, и ночью тоже. Но узнай она, что кого-то из «ее девочек» забрали в полицию, ее наверняка кондрашка хватила бы.
Кондрашка ее таки настигла. Когда много месяцев спустя начался суд над Догом, все уже произошло. Словно в тот год осень началась в канун Иванова дня, и словно тогда уже было ясно, что она окажется печальной.
Но поначалу все шло хорошо. К вечеру их отпустили, и когда они уже спускались по лестнице полицейского участка, Дог на мгновение поймал руку Биргитты, поспешно пожал ее и рассмеялся, прежде чем снова ухватиться, как обычно, за запястье. Сумерки были нежно-розовые, город лежал перед ними теплый и неподвижный, как спящая кошка, но Догу не хотелось тишины и пастельных красок, он жаждал действия. Они отправятся дальше, в Манторп, прямо сейчас, уж там они позабавятся!
Их встречали как победителей, вся мутальская ватага испустила вопль, когда они час спустя въехали в кемпинг, снова врубив Элвиса на всю катушку. Дог сдвинул на лоб свои темные очки и ухмыльнулся, а Биргитта хохотала, предвкушая, как легко и непринужденно будет отвечать на вопросы других девчонок — как и что там было, и что да как сказал полицейский, и еще всякое-разное.
Но всего через несколько часов общий настрой переменился. А все из-за Сигге Гетинга, он, как обычно, распустил свой длинный язык, — дернуло его подойти, пошатываясь, к Догу и, положив ему свою клешню на плечо, пролепетать слюнявыми губами в ухо:
— Мать твою, Дог! Ну ты и здоров, — не думал я, что ты свалишь старуху одним ударом...
Дог, ясное дело, взбеленился — он встал и сорвал с себя куртку. Сигге Гетинг упал перед ним на колени и сложил руки, словно в молитве:
— Не бей меня, добрый господин! Побей лучше мою девчонку!
В следующий миг он уже вскочил на ноги и проворно, как обезьяна, шмыгнул за спину Аниты, притворяясь, что прячется:
— Бей ее! Давай! Она вон сильная какая! А то завтра сгоняем в Шеннинге, найдем там какого-нибудь старикашку, палку я у него отниму, честное слово, так что сможешь лупить его, сколько влезет, — не боись!
Тут Дог побелел весь и так рассвирепел, что даже почти протрезвел, губы сжаты, ноздри раздуваются, как у быка, пальцы то сжимаются, то разжимаются, наконец он стиснул кулаки и выставил их вперед. Одним движением он отшвырнул прочь Аниту и набросился на Сигге Гетинга: сгреб его за грудки и приподнял вверх, так что тот какое-то время барахтался в воздухе, а потом отпустил, наподдав своим кулачищем. Сигге шлепнулся навзничь и долго лежал не шевелясь, тараща глаза в блекло-голубое небо и словно не замечая сочащейся из ноздри крови. Потом медленно поднял руку, провел ею под носом, затем сунул в рот указательный палец и покачал передний зуб. После чего приподнялся, опираясь на локоть, и сплюнул в траву кровавый сгусток.
— Мать твою, — сказал он и снова опустился в траву. — Не думал я, Дог, что ты так заведешься...
Дог все сжимал кулаки и сопел, как бешеный бык. Ему мало было одного удара, чтобы выпустить гнев, хотелось бить и бить, вмазать обидчику еще, и покрепче, но он, само собой, не мог бить лежачего — в особенности после происшествия на Рыночной площади в Мьёльбю. Сигге умело пользовался ситуацией, он преспокойненько лежал себе, прикрыв рукой лоб, и мотал головой, изображая сильнейшее огорчение, а ручеек крови под носом дрожал и все время менял русло.
— Нет, — сказал он. — Мне и в голову не приходило, Дог, что ты так обозлишься. Такой парень, как ты, и «крайслер» у него самый лучший в целой Мутале, и ебись не хочу... Да мы, бля, просто от зависти, разве ты не понял! Тебе ведь такая везуха! Не появился бы ты, мы бы все и дальше драли Биргитту по очереди, а то она успела отпустить товар только половине, как ты пожаловал и прикрыл лавочку. Пойми и нас, бля, нас еще много, кому не обломилось, а мы только слюнки глотаем...
Бледный свет Ивановой ночи поглотил все цвета, все вдруг стало серым: трава, машины, розовая Биргиттина блузка. Все стихло вокруг них, словно стеклянный купол опустился с небес, накрыв всю мутальскую компанию, купол, заставивший ее сбиться в круг и загородивший от голосов и звуков других компаний, собравшихся в том же кемпинге.
Кто-то рассмеялся, Биргитта тут же глянула туда и увидела, что это Крошка Ларе, а его новенькая подружка-малолетка захихикала вдогонку. Строй сделался плотнее, и вдруг Биргитта обнаружила, что она уже не часть этого круга, она — внутри него — вместе с Догом и Сигге Гетингом. Остальные, отступив на шаг, сомкнули строй у нее за спиной.
Дог по-прежнему стоял неподвижно, но губы его уже не были плотно стиснуты, а кулаки разжались, и руки, как плети, беззащитно повисли вдоль тела. Сигге Гетинг вдруг небрежно закинул ногу на ногу с таким видом, будто загорает на пляже. Потом еще раз провел пальцем под носом, внимательно поглядев на кровь, а потом снял левую руку со лба и принялся прихлопывать в ладоши:
— Ах, быть бы мне...
Этот его шепоток был достаточно громким, чтобы вся компания расслышала и поняла. Вмиг стеклянный колпак наполнился ритмическим прихлопыванием, мигом все ладоши уже отбивали единый ритм, и все шептали в один голос, за доли секунды из тихого шелеста превратившийся в рев урагана:
...Биргиттой тоже,
подлатала б манду кожей,
объезжала б я дома,
всем давала б задарма...

Краем глаза Биргитта видела, как Сигге Гетинг медленно сел, как потом поднялся на ноги, не переставая хлопать и не сбиваясь с ритма, как он медленно обернулся и затянул по второму разу, как опустился на колени и с ухмылкой двинулся по кругу, поневоле заставляя остальных ускорять темп и выкрикивать все громче, до тех пор пока стеклянный купол над ними не раскололся, рассыпавшись на тысячу острых осколков. Круг распался, единый хор развалился на множество отдельных голосов, глаза, только что ясные и сверкающие, как стекло, снова стали такими же маслеными, как перед тем, как опустился стеклянный купол. Тут Сигге Гетинг выбросил вверх руку жестом победителя, вытер окровавленные пальцы о горлышко бутылки и, улюлюкая, выпил.
А Дог и Биргитта все стояли и глядели друг на друга.

 

Это был их первый разрыв. Той осенью они несколько раз видели друг дружку издалека, но не заговаривали. Однако, когда та история в Мьёльбю дошла до суда, Биргитта свидетельствовала в пользу Дога, говорила, что старуха сама была виновата, она сама выскочила и подставилась, когда Дог просто размахивал руками в воздухе. Тем не менее домой Биргитте пришлось ехать одной, Дога отправили прямиком в тюрьму для несовершеннолетних, потому что теперь им приспичило его наказать, хотя до этого он почти полгода как шлялся по Мутале. Может, это и к лучшему: было бы хуже, если бы его отпустили, а он бы отказался отвезти ее домой, если бы и после процесса он смотрел на нее таким же пустым и равнодушным взглядом, как тогда, когда она покидала загон для свидетелей.
В Муталу она в тот вечер вернулась совсем чумовая, словно под хорошим кайфом, хотя в ту пору не знала даже, чем гашиш отличается от амфетамина. Сперва двинула домой, на старую квартиру Гертруд, и ломилась в запертую дверь, умудрившись начисто позабыть, что Гертруд умерла, и вспомнила об этом, только когда дверь открыл какой-то незнакомый тип с перекошенной мордой. Тут она попятилась и помчалась вниз по лестнице, оттуда — на ближайшую автобусную остановку и села на автобус, идущий в сторону дома Старухи Эллен. И уже положив руку на калитку, сообразила, что и здесь все не так, как раньше. Светилось только окно наверху, там по-прежнему жил Хубертссон, а сама Старуха Эллен уже лежала в Линчёпинге, немая как рыба. Теперь у Биргитты была собственная берлога, промозглая конура в Старом городе. Она поехала туда, но так и не смогла лечь спать — всю ночь просидела за кухонным столом, глядя на раскаленный рефлектор и смоля сигарету за сигаретой.
На другой день она не пошла на работу, а поскольку это был шестой прогул за осень, когда она не являлась на работу без предупреждения, то ее и поперли. Сволочи. Как же это, интересно, она могла их предупредить — у нее же нет телефона?

 

Биргитта останавливается, дойдя до противоположного тротуара, и оглядывается. Улица перестала раскачиваться, но она до того тесная и плотно застроенная, что нечем дышать. И холодно тут, высокие дома затенили всю эту сторону. В Мутале не так, там всюду светло и просторно. К тому же в Мутале нету трамваев. Биргитта терпеть не может трамваев, они ее пугают. Почему-то ей гораздо легче вообразить себя под трамваем, чем под автобусом, она даже знает примерно, какой раздастся звук, когда острый край трамвайного колеса взрежет ее тело. Чав, чав, чав. Липкое такое и необыкновенно кровавое чавканье. Хотя того, что представляешь себе, не случится никогда, и значит, трамвай ее никогда не переедет. Но что, если сама мысль об этом может разрушить спасительную магию? Если сам не веришь, что воображаемое обязательно случится, то оно может правда случиться...
А! Лучше вообще не думать.
Куда, на фиг, подевалась Маргарета? Не могла же она взять и раствориться в воздухе. Стало быть, прячется в какой-нибудь подворотне или магазине. Это вполне в ее духе.
Маргарету вообще не поймешь. Не то она насквозь изовралась, не то с головкой плохо. С Кристиной проще, задавака — она задавака и есть, вредина так вредина, от нее хоть знаешь, чего ждать. А Маргарета — то она лапушка и лучшая подруга, и поржет, и потреплется, и приголубит, а в следующую секунду уже гавкает, как злющий ротвейлер, да и тяпнуть может. Сотни раз она внушала Биргитте, что готова встать за нее стеной и только думает, как бы помочь ей, как бы поддержать свою старшую сестренку, а потом ка-а-ак вмажет — будь здоров! — и почапала себе, задрав нос. А ведь до чего хитрая: знает, что Биргитта отходчивая, мигом забывает все ее пакости, когда эта чертовка эдак наклонит голову набок — такая сразу лапушка!
Да какое ей дело, что Биргитта разок сходила в Салтэнген? Ей-то что с того? И почему это ее так колышет? Столько лет прошло, пора бы уж плюнуть и растереть. Биргитта не то читала где-то, не то слышала, будто человеческое тело каждые семь лет полностью обновляется; так что теперь у нее не осталось ни ноготка, ни волоска, ни кусочка кожи от той девчонки, которая таскалась в Салтэнген. На нее вдруг накатывает слепящий гнев. Вот именно! Сегодня она вообще совсем другая, и эти две задаваки не имеют права винить нынешнюю Биргитту за то, что случилось с Эллен. Да, кстати, неужто старуха не померла бы давным-давно, сложись все иначе? Может, они думают, что она жила бы вечно, если бы не Биргитта? Или что сама Эллен не виновата ни капельки? Ха! Но теперь-то Маргарета узнает все как есть, теперь ей, черт подери, все-все придется выслушать и признать, что Биргитта не виновата!
Остановившись у витрины, она заглядывает внутрь. Может, Маргарета здесь, в этом шикарном бутике, — спряталась в примерочной. Лавочка в самый раз для задавак, вон на витрине блузочка лежит за тыщу двести. Биргитта представляет себе лицо Уллы, своего куратора, заявись она в социальный отдел в такой вот блузке, — а для таких, как Маргарета, это раз плюнуть, она же сорит тысячными направо и налево, все равно как мелочью. Не говоря уж о Кристине: эта явилась в суд давать показания против Биргитты в дорогущих шмотках, хоть и дурацких, ни вкуса, ни стиля. Да еще нацепила три толстых золотых браслета, Биргитта от них глаз отвести не могла в течение всей ее речи — все прикидывала, сколько это стоит в пересчете на дозы.
Толкнув дверь, она заходит в магазин, там никого, даже продавца. Биргитта останавливается и осматривается. Где тут примерочная?
В глубине магазина взлетает портьера, и появляется торопливо жующая тощая девица. Ясно — затурканная прислуга из бутика решила по-быстрому перекусить, пока нет покупателей. Типичная шавка, хоть и прическа дамочки, и ходит так прямо, что того и гляди навзничь опрокинется.
— Да? — говорит она, подняв брови. Сразу видно, что она не воспринимает Биргитту как покупательницу, поскольку говорит с набитым ртом. И не похоже, чтобы боялась, — поднятые брови словно приклеились в сантиметре от корней волос. В тот же миг Биргитта видит собственное отражение в зеркале у дальней стены. Обвислые волосы, серая физиономия, а ляжки — равномерно толстые, как бревна.
— Вообще-то здесь не курят, — произносит дамочка, не опуская бровей. — К тому же мы с социальной службой не сотрудничаем.
Биргитта открывает рот, но не находит слов. Блин! Дался ей этот бутик! Ведь Маргареты тут нет. Развернувшись, она устремляется к двери, звенит колокольчик, но все равно слышно, как дамочка пожелала ей заходить еще.
Опять заштормило, улица вздымается и опускается под ногами. Нужно ухватиться за стенку, чтобы не шмякнуться, — а сил-то почти не осталось. Колени подламываются, и уже никуда не хочется идти, — упасть бы, лечь посреди этой качающейся улицы и уснуть.
Если бы только не было так больно!
Прижав ладонь к диафрагме, она ковыляет дальше. Хорошо, что там болит, с болью не заснешь. Опасно в такую холодину укладываться на улице, можно насмерть замерзнуть. Никто не прикроет ее одеялом и не подоткнет под голову подушку, свенссоны попросту перешагнут через нее как ни в чем не бывало. Рассчитывать приходится только на себя, поэтому она прислоняется спиной к витрине и упирается ладонями в стекло. Вот она чуточку постоит, отдохнет, соберется и опять пойдет искать Маргарету.
Кто-то распахивает дверь бутика совсем рядом с ней и выходит на тротуар. Биргитта не в состоянии даже открыть глаза, чтобы посмотреть, кто это, но когда уже ясно, что этот кто-то никуда уходить не намерен, она все-таки чуть-чуть приоткрывает веки. Перед ней стоит Маргарета и натягивает перчатки. На локте у нее висит бумажная сумка. Она купила цветы.
— Я бы хотела получить мои сигареты, — говорит она. — И кстати, не утруждайся напрасно и не напускай на себя трагическую мину. Я не собираюсь тебя жалеть.
***
Жалеть?
Разве Биргитта когда-нибудь просила, чтобы ее жалели? Никогда. Ни разу в жизни.
Притом что к ней самой всю жизнь относились как к калеке, словно она хромая, или горбатая, или глухонемая. Собственно, только Эллен и Кристина никогда ее не жалели. И бабка, само собой. Эта была злющая и вообще никого не жалела, только смеялась своим кудахчущим смехом и повторяла, что жизнь, как ни крути, во многом справедлива, все получат по заслугам, особенно под конец.
Иногда Биргитта просыпается по ночам и явственно слышит ее смех, но это, конечно, только кажется. Бабка умерла уже сколько лет назад, и Биргитте трудно представить ее в роли привидения. При жизни она только снисходительно хмыкала, когда Гертруд приносила домой истории о привидениях, и после смерти наверняка осталась такой же. Сидит себе где-нибудь на облачке, поджав губы и скрестив руки на груди: если она сказала, что нету никаких привидений, значит, нету — она, во всяком случае, не намерена никому являться, и не уговаривайте.
Вообще-то при всей своей суровости она любила посмеяться. Например, по утрам, когда причесывалась перед зеркалом.
— С добрым утречком! — неизменно приветствовала она собственное отражение. — С чего это мы сегодня так молоды и прекрасны?
Биргитта обычно сидела на кухонном диванчике и наблюдала за ней. В раннем детстве ей казалось странным, что бабка считает себя молодой и прекрасной, сама она ничего красивого не находила в этом расплывшемся теле и бледном обрюзгшем лице. Волосы, которыми бабушка так гордилась, тоже были совсем не красивые. Когда утром она расплетала свою ночную косу, они лежали на спине прямые и тусклые. И бесцветные — ни у кого на свете больше не было таких волос, вообще лишенных цвета. Когда много лет спустя Биргитта врубила телевизор в каком-то из учреждений принудительного лечения и ненароком услышала слова американского астронавта — о том, что самое удивительное в лунной поверхности — это отсутствие цвета, — ей сразу вспомнилась бабка. Женщина с волосами цвета лунного грунта.
Однако бабка своими волосами никогда особенно не занималась, быстренько их расчесывала, собирала на затылке и скручивала колбаской, а потом натягивала старые сапоги и шла глянуть на линию.
Дед был путевым обходчиком, и жили они в путевой сторожке у самых рельсов, в маленьком красном домике посреди Эстергётландской равнины, в километре от проселочной дороги и в полумиле от ближайшей крестьянской усадьбы. Хотя усадьба эта была скорее не крестьянская, а господская: ее пашни простирались до самого забора путевой сторожки. Бабка говорила, в том большом белом доме вдалеке есть дети, но пусть Биргитта себе не воображает: такие дети не играют с детьми разных там путевых обходчиков.
Одной играть в садике тоже нельзя было, потому что опасно. В любой момент девочка могла выпереться на рельсы, как однажды — совсем еще крохой — уже и сделала. Бабка нашла ее на одной из шпал: она лежала, прижавшись носом к пахнущему смолой дереву. Рельсы уже запели, бабушка успела схватить ее в последнюю секунду. Не подоспей бабка, зарезало бы Биргитту, как ягненка, это ясно.
Свои первые слова Биргитта произнесла после того, как они тогда вернулись в сторожку, — бабка часто об этом рассказывала. Сперва она получила положенную трепку, а потом протопала на середину комнаты, встала там и прохныкала тоненьким голоском:
— Гитта не дурочка!
Если верить бабке, странная она была девочка. Вы слыхали, чтобы малыши вот эдак начинали разговаривать? Обычно они сто лет твердят «ма-ма» и «да-да», прежде чем от них дождешься чего-нибудь разумного. Не то что Биргитта: до трех лет молчала как рыба, а потом сразу заговорила совсем чистенько. Она и ходить начала не как все дети. Ходила она, только держась за бабкин фартук, но той как-то надоело, что ребенок путается под ногами, она взяла и сняла фартук. Биргитта не заметила и на сумасшедшей скорости протопала по всей кухне, не упав и даже не ударившись. Но стоило забрать у нее фартук, как она шлепнулась и заревела, видимо уверенная, что без этой тряпки в руке просто не сможет ходить.
Кроме этого, Биргитта мало что помнит о своем раннем детстве, словно она все шесть лет просидела там, в сторожке, на кухонном диванчике, ничего не делая. Деда она видела редко. По утрам он долго спал, а когда просыпался, у него было столько дел, что домой он приходил только к вечеру. Биргитта считала, что он весь день ездит туда-сюда по линии на своей дрезине. Ей ужасно хотелось покататься с ним, но это было нельзя, на дрезину маленьких детей не пускают.
У деда на одной руке три пальца были скрюченные, так что он не мог их распрямить. Когда он как-то посадил Биргитту на колени и она вцепилась в его потемневший безымянный палец и попыталась выпрямить, то ничего не вышло. Пальцы не гнулись уже давно, отчего рука напоминала клешню. Гертруд, в очередной раз навестив их, шепнула Биргитте, что старик сам виноват, он порезал себе жилы в пальцах — напился как-то и перевернул кухонный стол.
Вся кухня была в осколках, и один из них впился ему в руку, когда потом он грохнулся в эту кашу. А бабка не стала его подымать, потому что поделом.
Биргитта любила, когда приходила Гертруд. Едва она появлялась в дверях, самый воздух и цвет в сторожке словно менялись, — словно от ее светлых волос там делалось светлее. Однажды она пришла еще и одетая в белое — жакет плотно облегал тонкую талию, юбка — длинная и пышная, как у принцессы. И голубая блузка под жакетом, и маленькая шляпка с фиалками, — Биргитте показалось, они пахнут, как настоящие, когда Гертруд наклонилась ее обнять. Но бабке новый наряд Гертруд не понравился, она только покосилась на него и отвернулась к плите.
— Была бы у тебя голова на плечах, так пошла бы переоделась, пока отца-то нет, — сказала она. — Он не дурак, понимает, к чему такие наряды...
Биргитта тут же соскользнула с кухонного диванчика и пошла за Гертруд по лесенке в мансарду. Гертруд всегда спала в мансарде, хотя зимой там был невыносимый холод. Лучше мерзнуть, чем смотреть на эти постные рожи, говорила она с гримаской, от которой Биргитту всегда разбирал смех. Но тогда стояло лето, и в мансарде было тепло, до того тепло, что доски перегородки начинали пахнуть. Гертруд открывала окно и опускалась на кровать, закуривая.
— Господи, — говорила она потом, сдвинув шляпку набекрень. — Ну вот, вернулась в Средние века...
Биргитта не очень понимала, о чем речь, — может, и правда, тут было одно время, а в Мутале, где Гертруд жила и работала, какое-то другое, но тем не менее всегда усердно кивала, засунув ладошки между ног и сидя на стуле возле кровати. В тот раз Гертруд улыбнулась и тихонько ущипнула ее за нос:
— Я только ради тебя и прихожу. Ты ведь мой маленький ангелочек...
И, сунув вдруг сигарету в угол рта, она распахнула объятия:
— Иди сюда! Я тебя сейчас ка-ак поцелую-поцелую-поцелую!
Биргитта надеялась, что Гертруд потушит сигарету, прежде чем начнет целоваться, но та забыла, забыла даже вынуть сигарету изо рта, когда обняла Биргитту. Биргитта пискнула и прижала ладонь к щеке.
— О боже, — сказала Гертруд, засмеявшись. — Я обожгла тебя?
— Немножко...
Биргитта надеялась, что Гертруд, погасив окурок, снова начнет ее целовать, но нет — она поднялась с шаткой кровати и принялась расстегивать жакет.
— Лучше все-таки переодеться. — она сняла плечики с вешалки на стене. — А то у деда припадок начнется... Посмотри-ка, не идет еще?
Биргитта встала на стул коленками и высунулась в окно. Садик сверху казался намного красивее, чем из кухонного окна, сверху не было видно, что лепестки сирени кое-где поржавели, сверху цветы выглядели свежими и полными жизни. Последние белые лепестки цветущих вишен трепетали в воздухе, как мотыльки, и это была красота, а никакая не грязь и мусор, как говорила бабка. А на насыпи уже расцветал купырь, если прикрыть глаза, то кажется, что на траве лежат кружева. Биргитте нравился купырь, но рвать его не разрешалось. Это сорняк, говорила бабка. Принесешь его в дом, так лепестки весь стол мукой запорошат, а у бабушки и без того уборки много — за дедом мыть и прибирать и за Биргиттой, так не хватало еще и сорную траву в дом тащить.
Снаружи хорошо пахло. Солнце нагрело шпалы, так что над дорогой вился сильный запах смолы. Биргитта втягивала носом этот запах, глотала его, стремясь удержать внутри, хотя от него начинал ныть лоб. Странное дело — у нее всегда болела голова от смоляного духа шпал, а ведь он ей очень нравился.
— Не видно, — сообщила она и, повернувшись, снова плюхнулась на стул.
Гертруд причесывалась перед маленьким настенным зеркалом, сейчас на ней была только комбинация, а принцессин наряд висел уже на плечиках на крючке за ее спиной, юбка колыхалась на стене, как перевернутый пышный цветок. Да, точно. Как поникший тюльпан, белый тюльпан, лепестки которого вот-вот увянут и упадут.
— Бот так. — Гертруд наклонилась поближе к зеркалу, разглядывая в нем свое лицо и одновременно старательно укладывая прядь волос на лбу. — Шестерочки. — Она обернулась. — Ну как, получается?
— Я еще не умею считать, — призналась Биргитта.
Гертруд засмеялась:
— Я о кудряшках, понимаешь? У меня две шестерки на лбу. Сейчас так носят.
Биргитта смутилась. Какая дурочка — не поняла. Но Гертруд не заметила ее смущения, она снова уже гляделась в зеркало и, взмахнув ресницами, придала шестеркам окончательную форму.
— Леннарт, во всяком случае, считает, что они мне очень идут.
Биргитта подняла на нее глаза:
— А кто это?
Гертруд повела плечами, и все ее белое тело, казалось, наполнилось воркующим смехом.
— Мой новый парень. Жутко симпатичный. Очаровашка.
Усевшись рядом с Биргиттой, она взяла ее за руку:
— Ты умеешь хранить тайны?
Биргитта важно кивнула.
— Это страшная тайна, постным рожам — ни слова, — зашептала Гертруд. — Но мы осенью с ним поженимся. С Леннартом.
У Биргитты перехватило дыхание, а Гертруд наклонилась так близко, что ее шепот щекотал ей щеку.
— Я уже говорила с ним о тебе, он знает, что ты у меня есть. Он говорит, что это ничего, что ты сможешь с нами жить, когда подрастешь. Он обожает детей. — Она замолчала, будто прислушиваясь к какому-то шороху на лестнице, а потом заговорила еще тише: — С женой он разошелся, через пару месяцев развод получит. Дом оставит себе, классный домик — четыре комнатки, и кухня, и настоящая ванная. У него даже холодильник есть.
Биргитта кивнула, она видела холодильники на картинках в журнале «Аллерсе» и знала, что это такое.
— А я увольняюсь и стану домохозяйкой, Леннарт говорит, так будет лучше. Он любит, чтобы о нем все время заботились. Все будет классно. У тебя появится своя комнатка, там есть такая махонькая возле кухни, прямо то, что нужно...
Выпустив Биргиттину ладошку, она снова закурила, махнула рукой, гася спичку, и вдруг заговорила в полный голос:
— Но вообще-то это секрет. Если только заикнешься об этом постным рожам, то останешься тут. Ты поняла?
Биргитта кивнула и сжала губы. Она поняла.

 

Всю осень она сидела, прижавшись носом к стеклу, и ждала. Она точно знала, как все произойдет. Однажды Гертруд и Леннарт придут сюда по тропинке, ведущей от шоссе. Гертруд будет в белом свадебном платье и фате, Леннарт во фраке — высокий и красивый, с белой гвоздикой в петлице...
Однажды она решилась нарисовать свадьбу Гертруд, — ведь это же не значит разболтать. Бабка заворчала, когда Биргитта попросила у нее бумагу, но все-таки вытерла руки о фартук и нашла шариковую ручку и листок почтовой бумаги. Биргитта с решительным видом уселась за кухонным столом, она точно знала, каким должен быть рисунок. Она же видела, и сколько раз, и невест и женихов в «Аллерсе»!
Но ее картинка вышла совсем непохожая на картинки из «Аллерса». Гертруд получилась слишком большая, а Леннарт и вовсе чудной, его пришлось нарисовать с растопыренными ногами, чтобы видны были фрачные фалды, и теперь казалось, что у него между ног висит мешочек. Биргитта отшвырнула ручку и закрыла глаза ладонями, ей вдруг захотелось плакать.
— Да как не стыдно! — Бабка уперла руки в боки. — Немедленно подними ручку.

 

Гертруд вернулась к Рождеству, но без свадебного платья. Не было и того белого наряда, только коричневое пальто и синяя косынка. Может, из-за этой косынки цвета в сторожке на этот раз не переменились: в кухне по-прежнему темнели все те же зимние сумерки.
Биргитта поплелась за ней в мансарду, но Гертруд ее словно не замечала. Зябко сунув руки в рукава кофты, она уселась на кровати. Биргитта, поколебавшись, спросила шепотом:
— Можно посмотреть на колечко?
Гертруд, съежившись, непонимающе посмотрела на нее:
— Какое колечко?
— Обручальное.
Гертруд, поморщившись, отвела волосы с лица — шестерочек уже не было, прядки уныло обвисли.
— А ты, это... Ничего не вышло. Он к жене вернулся. Все они такие.

 

Тем не менее Биргитта все-таки переехала следующим летом в Муталу. Пора в школу, так что больше в сторожке жить не получится — так сказала бабка. До ближайшей школы отсюда несколько миль, а школьного автобуса нет.
— И вообще — я свое с лихвой отработала, — заявила она, протягивая Гертруд Биргиттин чемоданчик. — Теперь сама крутись.
Гертруд взяла чемодан не сразу, бабка стояла какое-то время, держа его в вытянутой руке, наконец Гертруд со вздохом уступила.
— У меня такая теснотища, — сказала она. — Да еще вечерняя смена три дня в неделю, а бывает, что и чаще.
— Найдешь другую работу, — изрек дед. Он только что набил свою трубку и теперь неторопливо завязывал кисет и шарил по кухонному столу, ища спички.

 

— Господи! — негодовала Гертруд, пока они брели вдоль шоссе к автобусной остановке. — Дед правда чокнутый, все еще живет в прошлом веке.
Биргитта ускорила шаг. У нее на одном носке ослабла резинка, он сполз и сбился, но она не смела остановиться и подтянуть его. Она панически боялась отстать — тогда придется вернуться в сторожку, а ей хотелось в Муталу к Гертруд, хоть у нее там и не будет собственной комнаты. Гертруд говорила, у нее там только комнатка с пищеблоком, Биргитта толком не понимала, что это значит, но готова была жить хоть в посудном шкафу, лишь бы вместе с Гертруд.
— Знаешь, что он вчера сказал? — Гертруд поставила чемодан перед собой. — Он сказал, что официантки — это те же папиросницы, а когда я спросила, кто это такие — папиросницы, — он сказал, что это такие шлюхи, которые, мол, водились в Норчёпинге, когда он был молодой. Надо же!
Биргитта как раз успела ее нагнать, Гертруд снова двинулась вперед. Ее туфли стали уже серыми от дорожной пыли, высокие каблуки вязли в щебенке.
— Папиросницы! Господи, да еще немного, и он заставит меня носить корсет и боты на пуговицах.
— Противный дед! — шепнула Биргитта, проверяя, пройдет ли.
— Точно, — подтвердила Гертруд. — Жутко противный дед.

 

В дедовой сторожке Биргитту не выпускали из дому, а в Мутале не пускали в дом.
— Разве нельзя выйти на улицу погулять? — спросила Гертруд, вернувшись с работы на другой день и сбросив туфли.
— Погулять? — не поняла Биргитта.
Ей как-то не приходило в голову, что можно ходить одной по такому большому городу, как Мутала. Время, пока Гертруд была на работе, Биргитта посвятила обследованию квартиры, она выдвигала один за другим все ящики из комода, роясь в мешанине из нижнего белья и косынок, нейлоновых чулок и шарфиков. Затем пооткрывала все шкафчики в кухонном закутке, вытащила несколько изюмин из красного пакета и два куска сахара из сахарницы, а потом захотела писать и отправилась в уборную. Там она пробыла почти час. Спускать воду было так интересно — прямо волшебство! До этого она всего два раза в жизни была в одном-единственном ватерклозете, и оба раза за черную рукоятку дергала бабка, так что Биргитта не сумела толком рассмотреть, что же происходит. А теперь она бросала в унитаз клочки туалетной бумаги и могла вволю любоваться, как они кружатся и пляшут, закручиваются в водовороте и пропадают.
Гертруд плюхнулась навзничь на кровать, застонали пружины.
— Да. Пошла бы на улицу поиграть, как другие детки...
Биргитта раскрыла рот от изумления:
— А куда мне пойти?
Лицо Гертруд злобно скривилось.
— Господи! Пойди во двор. Сходи в ларек или еще куда-нибудь... — Покопавшись в кармане, она выудила оттуда крону. — На! Марш на улицу и купи себе сластей!
Биргитта никогда раньше не покупала себе сласти, но знала, что это такое. Дед несколько раз приносил ей леденцов, когда бывал в Правлении, а у бабки на верхней полке в кладовке всегда стояла вазочка с твердыми карамельками. Но где этот ларек? Выйдя во двор, она остановилась в нерешительности. Во дворе никакого ларька не было, только мусорные баки и несколько бельевых веревок, на которых висела простыня. Несколько детей играли у подъезда, они лазали по какой-то тускло-серой железяке. Вот мальчик резко оттолкнулся в сторону, так что перекладина наверху качнулась вверх и вниз, а девочка карабкалась по чему-то, похожему на виселицу.
Вдруг распахнулось окно в доме, выходящем на улицу, и в него высунулась какая-то тетка.
— А ну слезайте с вешала! — крикнула она. — Тут ковры выколачивают, а вы балуетесь!

 

Но именно на этом вешале для ковров они все потом и уселись, всей компанией. Все держались от Биргитты на расстоянии вытянутой руки, потому что ни одному из детей во дворе ни разу не перепадало целой кроны на сласти. Больше десяти эре выпросить на карманные расходы никому не удавалось. Этого хватало на два «пиастра», на десять мармеладок по эре штука или на коробочку лакричного «Салмиака». «Салмиака» хватает на дольше всего, мечтательным голосом поведала девочка, когда вся компания направилась в ларек. Кладешь эти черные кусочки сразу в рот, подвигаешь их языком, прижмешь к нёбу и пососешь. Скоро из углов рта появятся черные слюнки, совсем чуть-чуть, почти и незаметно. Эти слюнки надо проглотить, чтобы соль ушла, и можно жевать. Тогда солодка кажется мягкой и чуточку склизкой на вкус.
Но Биргитта не стала покупать «Салмиак», только кусочки молочного сахара, желатиновый мармелад, колу-карамель и шоколадное драже. Но вот она уже закрыла свой пакет и вцепилась в него железными пальцами. Воздух был теплый, хотя уже начинало смеркаться, голоса других детей сливались с гудками машин на улице. Счастливая дрожь пробегала у нее по спине. Уже вечер — а она все гуляет, да еще и сидит на вешале для ковров с целым пакетом сластей на коленях.
Она очень удивилась, когда окна в обоих домах, и в том, что во дворе, и в том, что выходит на улицу, одно за другим стали открываться и одна за другой из них выглядывали женщины и кричали, что пора ужинать. Она засмеялась: очень было похоже на дедовы часы с кукушкой, словно все эти женщины были кукушками с раскрашенными клювами. И дети один за другим слезали с вешала и уходили, только один мальчик постарше задержался чуть дольше, рассчитывая выклянчить остатки сластей.
Потом и он ушел, а Биргитта все сидела, болтая ногами. Сейчас Гертруд тоже откроет окно и крикнет, что пора ужинать. Ничего, она подождет. Она ведь уже не голодная.
Гертруд было не на что купить ей кровать, так что спала Биргитта на креслах. Поэтому им приходилось делать в комнате перестановки и вечером, и утром: днем кресла стояли по сторонам низенького столика с металлической столешницей — это настоящий турецкий курительный столик, объяснила Гертруд, — а по вечерам их сдвигали вместе, так что получалась маленькая кроватка. Это ничего, что Биргитта не могла выпрямить в ней ноги, все равно ей нравилось спать в креслах, ей все нравилось в доме Гертруд.
Иногда ей становилось очень жалко Гертруд! Она приходила с работы такая грустная, и у нее так болели ноги. Значит, какие-то задаваки-клиенты безобразничали, ругали еду или просто из вредности насмехались над ней. Скорее всего, старухи: старухи-задаваки — самые вредные клиенты, это Биргитта усвоила. Хотя нос задирать им совершенно не с чего, они сплошь уродины, страшней войны, а мужья у них — нормальные мужики, то ущипнут Гертруд, то лапают за грудь, как только их старухи отвернутся.
Когда Гертруд делилась с ней своими огорчениями, Биргитта обычно лежала в ее кровати. Ей это нравилось, от Гертруд пахло духами и табаком, а иногда в ее дыхании пробивался тоненькой струйкой аромат ликера. Когда Гертруд надо было стряхнуть пепел, Биргитта бросалась к турецкому курительному столику и приносила пепельницу, а когда та переполнялась, высыпала окурки в ведро под мойкой. Тогда Гертруд хвалила ее, говорила, что она лучше всех — самая хорошая из всех ее знакомых, ну разве что кроме Леннарта, правда, он-то как раз оказался не очень хорошим, потому что нарушил слово и вернулся к жене. Но Гертруд не сомневалась, что он все равно у нее на крючке, — когда он заходит в «Стадс-отель» на обед вместе со своими бизнес-коллегами, то смотрит на нее таким долгим взглядом...
Они могли часами лежать на кровати, пока Гертруд не спохватывалась, что ей пора идти на работу. Тогда Биргитте следовало ей быстренько помочь, налить воду для кофе в кастрюльку, намазать бутерброды, пока Гертруд носилась по комнате в поисках целой пары чулок и монетки в двадцать пять эре, которая вполне может заменить собой пуговицу на рваной подвязке. Потом она натягивала на себя белый официантский жакет и черную официантскую юбку, смеялась, что Биргитта криво нарезала хлеб, и, заглотнув кофе, летела к дверям. После чего Биргитта оставалась одна и могла делать все, что хочет, только не приводить в квартиру толпу засранцев и не связываться с ними.
Еду готовили редко, Гертруд ела на работе и иногда приносила с собой кое-что для Биргитты. Но оттого, что не было холодильника, Биргитте приходилось съедать все сразу, все равно ничего не сохранить. Иногда Гертруд выходила в ночную смену, тогда у Биргитты вместо ужина был завтрак.
Странно было как-то — сидя за турецким курительным столиком в ночной рубашке, запихивать в себя разогретый антрекот.

 

В ночь накануне первого Биргиттиного школьного дня Гертруд пришла домой около трех ночи — она сама потом рассказывала. Но Биргитта уже с утра поняла, что мама, наверное, ужасно устала, потому что легла не раздеваясь и забыла завести будильник. Просто повезло, что Биргитта проснулась без четверти восемь. И попыталась растолкать Гертруд, но безуспешно — та лишь перевернулась на спину, закинула руку за голову и захрапела.
И еще повезло, что Биргитта спала в своей самой лучшей ночной рубашке, из жатого ситца — на вид она была совсем как платьице. Бабка сшила ее из остатков, так что эта рубашка доходила ей только до колен, а не до пяток, как остальные. Биргитте оставалось только натянуть поверх кофту и надеть носки и ботинки, и вот она уже готова и летит к дверям — совсем как Гертруд.
Она знала, где школа, только пробежать по улице до ближайшего перекрестка и свернуть направо. Ей Боссе показывал. Он жил в доме, что выходит на улицу, и должен был пойти в тот же класс, что и Биргитта. Наверное, это он и шел впереди нее, держась за мамину руку. Но Биргитта не была уверена. Прическа Боссе напоминала небольшое гнездо, а этот мальчик впереди нее был подстрижен чуть ли не налысо, так что сквозь оставшийся короткий ежик белела кожа.
— Боссе! — все-таки крикнула она, подойдя уже к самой ограде школы, но все-таки капельку засомневалась. Школьный двор было не узнать — вчерашний пустой и черный асфальтовый квадрат сегодня пестрел от народу. Такой толпы Биргитта не видела ни разу в жизни, а ведь она уже прожила в Мутале целый месяц!
Шедшие впереди нее мальчик и тетка свернули в решетчатую школьную калитку, мальчик покрутил головой и увидел ее.
— Боссе! — снова крикнула Биргитта и замахала рукой, потому что теперь убедилась, что это точно Боссе, несмотря на его короткую стрижку, белую рубашку с галстуком и штаны до колен. Его мама была в пальто и шляпе, она крепко прижимала к себе сумочку, словно опасаясь, что кто-то ее стащит. Бросив взгляд на Биргитту, она сказала:
— О господи! Бедный ребенок!

 

И пошло-поехало. Мама Боссе уж постаралась раздуть эту историю: она сокрушенно шепталась с другими мамами, она скорбно покачала головой, когда училка выкликнула Биргиттину фамилию, а потом притащилась в класс и что-то бубнила училке, натягивая свои белые матерчатые перчатки. Пальто у нее было чудовищное, огромное, как палатка, и отвратного цвета брусники с молоком. В сторожке у деда с бабкой Биргитте нередко давали на ужин бруснику с молоком, и чтобы доесть последние ложки, приходилось зажмуривать глаза. Цвет был до того гадостный, что прямо мутило. И мамаша Боссе была такая же гадостная, от нее тоже мутило.
Три дня спустя Гертруд впервые тоже изобразила кукушку из часов — высунулась из окна, как другие мамы, и окликнула Биргитту. Это было вообще-то странно, она только что пришла с работы и велела Биргитте пойти поиграть, потому как чертовски устала и голова раскалывается, пусть деточка оставит ее в покое и даст поспать. Но когда Биргитта открыла дверь в квартиру, Гертруд стояла в передней и надевала туфли. Это уж совсем странно. По дому она обычно ходила босиком, потому что ноги у нее всегда отекали и болели после работы. Волосы у нее были растрепанные, и, сердито глянув на Биргитту, она кивнула в сторону комнаты и приложила палец к губам. Ясно, Биргитте лучше помалкивать, хотя не очень понятно, почему Гертруд такая сердитая.
Биргитта прислонилась к косяку и заглянула в комнату. Там в одном из кресел сидела женщина в синем костюме и белой блузке, застегнутой под самое горло. Юбка была широченная и такая длиннющая, что доставала до полу. Женщина, не заметив Биргитты, копалась в коричневом кожаном портфеле, стоящем у нее на коленях, потом вытащила оттуда очечник, достала очки и долго-долго протирала, прежде чем надеть. После чего сказала:
— Здравствуй. Это ты Биргитта? А меня зовут Марианна. Я из комиссии по делам несовершеннолетних.

 

«Это все из-за тебя», — много раз потом повторяла Гертруд. Не сваляй Биргитта такого дурака и не заявись в школу в ночной рубашке, ни за что бы эта Марианна не повадилась к ним домой. А теперь она заявлялась чуть не каждую неделю, и скоро до того обнаглела, что стала шуровать по комодным ящикам, роясь в Биргиттином белье, а потом даже заглянула в ванную — проверить, есть ли у Биргитты зубная щетка. Щетки не было. Гертруд сказала, что это просто совпадение, что старая щетка вся истерлась, а новую не успели купить, но это была неправда. Биргитта не чистила зубы ни единого раза с тех пор, как приехала в Муталу, о чем Марианна явно догадалась, — она так скривилась, когда, открыв рот Биргитте, заглянула и туда. Она передаст в школу, чтобы Биргиттой зубной врач занялся в первую очередь.
Зубной велел ей не глупить, когда она шарахнулась от шприца, потом выдрал три коренных зуба, засунул ей в рот что-то белое и выпроводил из кабинета. Белое тут же размокло во рту, как губка, Биргитта остановилась и выплюнула его на тротуар. Но белое было уже не белым, а красным от крови. И теперь она чувствовала, как в рот натекает все новая кровь, Биргитта наклонялась и сплевывала, но это не помогало, кровь все текла, и текла, и текла. Если не стоять тут и не сплевывать целую вечность, то придется глотать. От этой мысли мостовая качнулась у нее под ногами, и, шмыгнув носом, она подняла с асфальта кровавый тампон и засунула его обратно в рот. К нему прилипло немного сору, но ничего. Кровь, во всяком случае, больше не текла.
Вечером ей уже не хотелось пойти поиграть, заморозка отошла, и десны разболелись. Гертруд презрительно фыркнула, смешала себе «коктейль» — водку с лимонадом — и сказала Биргитте, что так ей и надо, сама виновата.
Но все-таки она поняла, что Биргитте правда больно. Она составила кресла уже ранним вечером, позволила Биргитте лечь в постель и сама пошла выносить бутылки в мусорный бак, когда стемнело. Она теперь постоянно выкидывала бутылки, хотя их можно было бы сдать — как-никак деньги. Но она не хотела, чтобы они стояли в шкафу под мойкой и дожидались, пока их сосчитает Марианна. Та ведь уже осторожно заводила речь о комиссии по борьбе с пьянством.
Биргитта вынула палец изо рта, когда Гертруд вернулась со двора, закрыла глаза и притворилась, что спит. Решено. Завтра надо расквасить Боссе нос.
Потому что это все из-за него. Из-за него и его отвратной мамаши.
***
Биргитта моргает, будто спросонок:
— Какие сигареты?
— Мои сигареты, — хмурит лоб Маргарета. — Которые ты у меня в очередной раз конфисковала. Маргарета поправляет ремень сумки на плече и протягивает вперед руку. Она почти хорошенькая, несмотря на злобную мину, и вид у нее какой-то солидный. Какой-то вымытый. Странно. Маргарета и в молодости-то никогда красотой не отличалась — плоская, как доска, и круглощекая, как младенец, — с чего бы ей вдруг так похорошеть в свои сорок пять? Тут, наверное, все дело в деньгах, ей по карману чудо-кремы и новые тряпки. Все на ней новенькое, на белом воротнике дубленки ни пятнышка, джинсы все еще держат форму. Биргитта любит жесткие джинсы, но что толку? Ее собственные все равно давно протерлись и обтрепались.
Тут оживает совсем недавнее воспоминание. Собственное отражение. Отброс общества в зеркале того магазина для задавак.
Десять лет назад этого не было заметно. Что она — отброс. И не только потому, что она тогда наркотой приторговывала, она в социальную службу уже и тогда ходила. Но стоило куртке чуть обтрепаться на манжетах, как выдавали новую, а теперь надо ходить в старье, пока оно не превратится в лохмотья. Это, наверное, специально делают — чтобы все видели, как роскошно выглядят такие, как Кристина и Маргарета, и какими безобразными стали другие. Сброду — драные куртки, а задавакам — дубленки и кожаные сумочки.
Биргитта — не задавака, она ничего из себя не строит и ни за что не нарядилась бы в бабский костюм или шикарную дубленку, будь у нее даже куча денег. Она купила бы себе черную кожаную куртку у того типа, который торгует на рынке в Мутале по субботам. Куртки у него отличные и дешевые, но Улла, ее кураторша из социального отдела, даже отказалась это обсуждать, когда Биргитта без особых надежд завела о них речь. Биргитта может привести в порядок старую куртку, сказала она. И постирать. Уллин главный начальник сказал, что пора завинтить гайки, а Улла, она шестерка и все делает так, как ей прикажут. Соответственно гайки эти прижали Биргитту довольно чувствительно. Того, что она получает в последнее время, едва хватает на еду. Но не было бы счастья, да несчастье помогло, как говаривала Гертруд, потому что все равно последнее время Биргитту тошнит при одной мысли о жратве. Зато она не отказалась бы от лишней денежки на калории в жидком виде. Мгновение назад она готова была отдать свою правую руку за бутылочку пивка.
— Ну? — говорит Маргарета.
Биргитта хлопает глазами. О чем это она? И чего так взъелась? Маргарета делает нетерпеливый вдох и наклоняется совсем близко.
— Будь так любезна отдать мне мои сигареты. — Она четко выговаривает каждое слово, словно Биргитта глухая или невменяемая.
— Какие сигареты? — переспрашивает Биргитта, снова приваливаясь к витрине и закрывая глаза. Она устала. Очень устала.
— Не надо! — шипит Маргарета. — Ты забрала мою пачку «Бленда», когда мы сидели в ресторане. Я хочу получить ее обратно!
Конечно. Теперь она вспомнила. Ясное дело, дама желает получить назад свои сигареты, такого убытка она просто не переживет. А если и переживет, то наверняка будет лет тридцать гоняться за Биргиттой, строчить заявления в полицию и анонимные письма, стоять по вечерам под ее окнами и горланить: «Это ты виновата, это ты виновата!» Так пусть подавится своими сигаретами!
Все так же с закрытыми глазами Биргитта роется в кармане куртки, там тоже дырка, но маленькая, пачка сигарет провалиться не могла. Вытащив, она тычет ее наугад, ища в воздухе Маргаретину руку, потому что по-прежнему не может открыть глаза. Или, вернее, потому что не хочет их открывать и видеть, как эта зазнайка с поджатыми губами уставилась ей прямо в рожу. Еще и денег потребует за те жалкие несколько штук, которые человек успел выкурить. Биргитта может предложить ей выплату в рассрочку. Вообще-то сигареты для нее роскошь. Таким, как она, приходится обходиться самокрутками — раз уж они имеют наглость курить.
Маргарета выхватывает пачку, Биргитта слышит, как она расстегивает молнию на сумке и прячет сигареты. Теперь она уйдет задрав нос, и Биргитта откроет наконец глаза и оглядится, — но нет, она не уходит. Дышит над самым ухом.
— Ну, теперь ты справишься? — спрашивает Маргарета. Голос уже другой, немного неуверенный и не такой резкий.
Биргитта кивает. Она прекрасно справится, спасибо, если только Маргарета будет так любезна удалиться отсюда к чертовой бабушке, и немедленно, со своей дубленкой и своими сигаретами и всеми причиндалами. Но Маргарета ничего не понимает, она кладет руку Биргитте на плечо и слегка трясет:
— Слушай, ты вообще-то как? Нельзя тут оставаться, еще заснешь...
Да тебе же насрать на это, думает Биргитта, но не говорит, она стоит молча, не открывая глаз, прижавшись спиной к витрине магазина. Холод стекла уже просочился сквозь куртку и медленно подбирается к спине. Биргитта, дрожа, меняет позу и засовывает руки под мышки. Пальцы совершенно онемели. И ноги мерзнут.
— О'кей, — вздыхает Маргарета. — Я тебя подброшу до Муталы. Но чтобы без скандала.
Биргитта открывает глаза. Кто скандалит-то? Разве кто-то тут скандалит? Во всяком случае, не Биргитта Фредрикссон.
No way. Never.
Маргарета проворно шагает вниз по Дроттнинггатан, но Биргитта в своих сваливающихся туфлях заметно отстает, и отставание это стремительно увеличивается.
Неспроста Маргарета так рванула, кому охота идти рядом со старой блядью. Биргитта фыркает. Можно подумать, Маргарета сама намного лучше. Если у нее еще в школе хватало наглости трахаться с учителем, то и потом, надо думать, она времени не теряла. Кое-что Биргитта с годами стала понимать — Маргарета ей звонила время от времени, и сколько раз ни заводила речь о мужиках, каждый раз был кто-то новый. Она их, видимо, меняет примерно раз в полгода.
Маргарета уже на мосту, но, заметив, что Биргитта отстала, притормаживает, потом, нетерпеливо глянув, припускает опять. Зачем такая спешка? Неужели не видно, как она на этих копытах ковыляет, — прямо, блин, Бемби? Была бы ты, дорогуша, и правда такая добрая и гуманная, какой прикидываешься, то позволила бы сестре посидеть в парке на скамеечке и сама бы подогнала машину.
Ну наконец остановилась — у перехода. Биргитта, собрав все силы, пытается бежать, но через несколько шагов останавливается. Черт. Не в форме она. Это все, блин, печень. Или легкие. Или почки. Или сердце. Когда она недавно выписывалась из больницы, врач сказал, это вообще чудо — что она еще на ногах.
— Это потому, что я сильная, — ответила тогда Биргитта, потому что не могла же она сказать, что на самом деле думает, — тогда бы ее точно упекли в психушку — на счет раз.
Врач рассмеялся в ответ и отвернулся к компьютеру, нажал клавишу и вывел на монитор ее историю болезни.
— Может, вы и были сильной. — Он покачал головой. — Но теперь пора уже поберечь себя. Особенно если вы намерены дожить до старости.
Очаровашка был доктор, почти как Хубертссон, но, как и все они, ничего не понимал. Смерть в Биргиттины планы не входила никогда, и стареть она тоже не собиралась, она даже не знала, как это делается. Ведь Гертруд и тридцати пяти не протянула.
Хотя Гертруд, конечно, никогда не была такой сильной, как Биргитта. Это было видно с первого взгляда. Невозможно тоненькая и прозрачная, она напоминала фарфоровую танцовщицу, стоявшую у бабки на шифоньере. Бабка прямо тряслась над этой танцовщицей. Она залепила Биргитте такую оплеуху, что потом несколько часов в ушах звенело, — только за то, что внучка влезла на стул и потрогала статуэтку пальцем. Это тебе не игрушка!
Биргитта не стала утруждать себя объяснениями, что она и не собиралась в нее играть — дурочка она, что ли, — а ей только хотелось посмотреть, как эта твердая фарфоровая кисея выглядит вблизи и какова на ощупь. Вот еще и на зуб попробовать — но этого она не успела, потому что бабка ее застукала. Так что Биргитта и дальше томилась неутоленным любопытством, уверенная, что фарфоровая кисея на вкус сладкая, как карамелька.
Однажды она попробовала на вкус и Гертруд. Как раз перед тем, как ее отправили к Старухе Эллен, значит, она была в четвертом классе. Гертруд ушла с работы, из «Стадс-отеля» ее выгнали, а другой работы для приличной официантки в Мутале не было. Не собирать же посуду со столиков в каком-нибудь «Ринг-баре», что бы ни бубнили Марианна и другие тетки из социальной службы, — ведь у нее, Гертруд, как-никак есть профессиональная гордость. Кроме того, скоро она выйдет за Освальда и станет домохозяйкой в трехкомнатной квартире, которую он вот-вот получит. И первое, что она сделает, когда наденет обручальное кольцо, это попросит Марианну и всю ее компанию катиться колбаской.
Биргитта очень ждала этой свадьбы, хоть Освальд ей и не нравился. Он был такой большой и неуклюжий, и, когда он приходил, ей самой уже не оставалось в квартире места. А еще у него были странные привычки. Он не здоровался и не прощался, а войдя, прямо в дверях стаскивал с себя ботинки и потные носки и, швырнув их через плечо, шел в комнату босиком на цыпочках. Там он плюхался в кресло и не вставал до самого вечера. Кроме того, он обладал исключительной способностью устраивать бардак. Очень скоро все стаканы были угвазданы, пепельницы переполнены, а по полу каталось множество пустых бутылок. Не то чтобы Биргитта страдала особой чистоплотностью, но Освальд в самом деле был редкой свиньей, он громко рыгал и плевал на пол, ухмылялся, когда громко пердел, да так вонюче, что Биргитте приходилось открывать окно. Ко всему прочему, ему не хватало ума вовремя уйти, он мог просиживать так в кресле целую вечность. Биргитта, которой негде было спать, накладывала в передней кучу одежды на пол и сворачивалась на ней клубочком. Освальд всегда будил ее, когда уходил домой, выдергивая из-под нее свою куртку и ругаясь на чем свет стоит.
После его ухода Гертруд сразу принималась всхлипывать, обнимала Биргитту и называла своим маленьким ангелочком, единственным дружочком на всем белом свете. Все хотят их разлучить, и Освальд тоже, этот боров, но Гертруд не собирается сдаваться. Она ведь мать, пусть он имеет в виду, а для хорошей матери ребенок всегда дороже, чем мужчина. Если Освальд хочет ее, пусть берет и Биргитту в придачу, потому что Гертруд жить не сможет без своего ангелочка, а Биргитта ведь не хочет расстаться с мамусикомпусиком. Или хочет? Тут Гертруд принималась плакать в голос: да, конечно, хочет, Биргитта ведь хочет, чтобы Гертруд умерла и ее закопали в землю. Потому что тогда Биргитта нашла бы себе какую-нибудь новую, приличную семью из тех, про которые вечно талдычит Марианна, там у Биргитты будет своя кроватка и своя комнатка и всякие шмотки. И тогда она, конечно, скоро позабудет свою бедную мамочку и...
Тут Биргитта тоже не могла удержать слез, они выступали на глаза и текли по щекам, когда она смаргивала. Она, всхлипывая, падала на колени перед кроватью Гертруд, сжимала ее руку и клялась, что ни в какую проклятую приемную семью не пойдет, что не нужно ей ни кровати, ни комнаты. Все они дураки, и Освальд, и Марианна, и мама Боссе, и училка. Все они просто не понимают, что Биргитте и без них хорошо, что у нее самая лучшая мамочка на свете... Ее сотрясали рыдания, мешая говорить, на губах вздувались и лопались большие пузыри, но казалось, Гертруд ее не слышит, продолжая плакать и кричать, вырывая руку и закрывая ею лицо, покуда все ее хрупкое маленькое тело корчилось в судорогах.
— Да-а! — кричала она, лупя ногами по матрасу и мотая головой. — Да-а! Ты ведь хочешь, чтобы я умерла, я точно знаю! Но я вам всем покажу, завтра, когда ты уйдешь в школу, я убью себя, клянусь тебе! Я возьму большой ножик и воткну себе прямо в живот...
Биргитта бросалась к ней, забиралась на кровать и обхватывала руками за шею, словно пытаясь удержать ее, не дать уйти из жизни.
— Ma...мочка, — кричала она, начиная вдруг заикаться. — Ма-ма-а-мочка, мамочка, мамочка... Не надо умирать! Не надо умирать, милая мамочка, не умирай!
Гертруд обычно успокаивалась, когда Биргитта прижималась своей мокрой щекой к ее и начинала плакать так же громко. Она переставала молотить ногами и мотать головой, а вскоре уже и не кричала, только всхлипывала и шмыгала носом, потом голова ее медленно валилась набок, и она погружалась в сон. И тут уж Биргитте нельзя было больше всхлипывать, а надо было проглотить свой плач, чтобы он превратился в твердый комок в горле, а то Гертруд может проснуться и снова заплакать.
Биргитта обычно лежала не шевелясь, пока дыхание Гертруд не становилось совсем неслышным, тогда она осторожно высвобождала руки из-под шеи Гертруд и вставала. Прежде чем тоже лечь спать, надо было кое-что сделать. Сперва нарезать хлеба к завтраку, потом спрятать все ножи. Было их три штуки, так что ничего сложного, если бы только не колотило так. Один оказывался за трубой в шкафчике под мойкой, другой — в бачке туалета, хотя сложно было свинчивать пластмассовую заглушку, чтобы снять крышку, а третий она прицепляла за зеркалом в передней. Дома у Старухи Эллен ей едва плохо не сделалось, когда чуть ли не в первый день она, открыв кухонный шкафчик, обнаружила целых одиннадцать острых ножей — сосчитать их хватило секунды. В первый миг она перепугалась, где же найти одиннадцать тайников. Но потом сообразила, конечно, что теперь это не нужно. А дома у Гертруд эти прятки вошли в привычку. Сама Гертруд, казалось, не замечала, что ножей нет, а потом они вдруг появляются, когда Биргитта приходит из школы.
Спрятав ножи, она обычно собирала все бутылки в тряпичную сумку и ставила ее в передней под вешалкой. По утрам, отправляясь в школу, она прихватывала сумку и мчалась к мусорным бакам, освобождала сумку и, скатав в комок, засовывала в ранец. Соседские бабки, шпионившие за ней из-за блестящих оконных стекол, наверняка вообразили, будто она их выбросила, но нет, она их просто спрятала за баками. За них ведь можно получить деньги, а Биргитта не такая дурочка, чтобы от денег отказываться. Гертруд, конечно, очень хорошая, но дать она теперь могла немного, а Биргитте постоянно хотелось сладкого. Словно в животе у нее завелась крыса-сластена, злобная такая крыса с длинным хвостом, вечно грозящая, что вонзит свои желтые зубы в Биргиттины кишки и разорвет их в клочья, если ее не покормят.
Может, эта крыса и заставила ее как-то ночью попробовать на вкус Гертруд. Она уже попрятала ножи и собрала бутылки и, стоя у турецкого курительного столика, вознаграждала себя за труды несколькими кусочками сахара.
Гертруд спала спокойно, она отодвинулась к стенке, белая рука была вытянута вдоль бедра. Биргитта смотрела на нее, покуда кусочки сахара быстро стали рыхлыми и еще быстрее растаяли во рту. Крыса-сластена урчала от нетерпения; крысе хотелось чего-то другого, хотя бы шоколада, целой плитки молочного шоколада «Марабу», он делается таким липким и мягким, когда полежит за стеклом ларька на солнечной стороне. Или мороженого, да, крыса согласна и на ванильное мороженое, на целую пачку тающего ванильного мороженого с тонкими прожилками клубничного варенья, такого вкусного, что нёбу делается щекотно...
За шторами уже рассветало, и в комнате понемногу делалось светлей. Мебель и предметы постепенно растворялись, в мутном свете теряя очертания и делаясь туманными, и собственное тело Биргитте уже не принадлежало. Она вяло отметила, как язык скользнул по зубам, подбирая последние кристаллики сахара, как руки вытерли заплаканный нос, а ноги сделали шаг, потом другой. Она шла словно по морю, и вокруг нее был свет и вода, и шепот волн заставлял ее шагать, подчиняясь их ритму, прямо к кровати.
Гертруд спала так крепко, что даже не почувствовала, как Биргитта подняла ее руку. Биргитта сперва провела указательным пальцем по белому пушку под мышкой, но крыса-сластена в животе разошлась не на шутку; казалось, каждый волосок на руке Гертруд — из сахара. Она вспомнила сахарную вату, которую когда-то покупала в парке с аттракционами, и рот вдруг наполнился слюной, и защекотало, заныло в гортани — до того захотелось сладкого...
Биргитта закрыла глаза и провела мокрым языком вдоль по всей руке Гертруд, от белого запястья до плеча. А потом очень осторожно положила руку обратно на бедро и выпрямилась, предвкушая глазами чудесную неведомую сладость, которая вот-вот наполнит всю ее гортань...
Но Гертруд оказалась на вкус не шоколадной и не ванильной. А соленой. Как «Салмиак».

 

Маргарета ставит ногу на проезжую часть в тот самый момент, когда Биргитта уже почти ее догнала и зеленый свет еще не загорелся.
— Подожди! — тяжело выдыхает Биргитта, но Маргарета уже посреди перекрестка.
Блин! Биргитта ковыляет за ней на проезжую часть — черт бы побрал эти долбаные туфли! — и снова пытается ее догнать. Маргарета так несется, будто хочет убежать от Биргитты! Хочет, чтобы Биргитты не оказалось поблизости, когда она добежит до своей тачки, — так что она сразу прыг внутрь — и вперед с чистой совестью! Да, именно, именно так, она прямо видит все это, злую Маргаретину ухмылку, когда она в своей тачке проносится мимо, а Биргитта остается за бортом без гроша в кармане. А потом, она тоже это видит, Маргарета удивленно сморщит свою вымытую морду, когда они встретятся в следующий раз и Биргитта ей напомнит про все это свинство. Как? Да не нарушала она никакого обещания! И никуда не удирала! Она, между прочим, битый час ждала, это Биргитта сама куда-то запропастилась, что ж было делать? Пришлось уехать одной. Очень жаль. Очень жаль.
Маргарета уже дошла до Вокзального парка, но Биргитта все еще идет по улице. Сердце отчаянно колотится, кажется, грудная клетка вот-вот лопнет. Но все равно останавливаться нельзя. Вот сейчас она умрет от этого перенапряжения, сейчас надуется кровяной пузырик и на бешеной скорости протаранит жилу — где-нибудь в сердце или в мозгу.
Да. Именно так. Она точно знает, что произойдет дальше, — прямо видит: Биргитта Фредрикссон хватается за сердце и останавливается на полушаге, поворачивается на одной ноге — другая поднята, словно в танце, — и, на мгновение подняв взгляд к льдисто-синему мартовскому небу, медленно опускается на землю. Люди устремляются со всех сторон, они взволнованно кричат и машут руками. Она умерла? О нет, нельзя, чтобы она умерла! Ведь это Биргитта Фредрикссон, та самая, что когда-то была такой красивой! Та самая, что наверняка стала бы знаменитой фотомоделью, шведской Анной Николь Смит, будь она так же молода сегодня! Ах, если бы жизнь не была к ней так жестока!

 

Это просто такая мысленная игра. Вообще-то Биргитта в смерть не верит. Ни на одно мгновение.
Конечно, она тысячу раз представляла себе эту душераздирающую сцену — и скорбные лица, и горестный плач, и запоздалое раскаяние, которые вызовет ее уход у обеих этих задавак и у всех прочих, — и все-таки она не в силах поверить по-настоящему в то, что однажды она умрет и ее уже не будет. Другие, может, и умрут, но не она. Биргитта Фредрикссон будет жить вечно, ничего другого себе представить просто невозможно.
В детстве она пыталась объяснить эту свою уверенность взрослым — но все без толку.
— Я прихвачу с собой в гроб лопатку, — сказала она бабке. — И когда все уйдут домой с похорон, я возьму и откопаюсь.
Бабка засмеялась своим жутким смехом:
— Не откопаешься! Уж ежели человек помер — так, значит, помер, куда ж ему откопаться...
— А я откопаюсь.
Бабка, закинув голову назад, захохотала еще громче, так что стекла в сторожке едва не лопались. Очевидно, ничего более смешного она не слышала уже много лет.
— Сама увидишь! — грохотала она. — Сама увидишь!
Гертруд рассердилась. Был ранний вечер, и она еще не успела напиться как следует, но все равно зашипела, приподнявшись на локте:
— Ты что, на самом деле чокнулась, а? Для тебя, видите ли, все будет по-другому, да за какие такие заслуги, хотела бы я знать?
Биргитта не ответила. Внутри у нее была как будто бы такая кнопочка со словами «это понарошку», которую надо нажимать, когда Гертруд сердится. Когда Гертруд плакала или тосковала, жать на кнопку было бесполезно, она срабатывала, только когда Гертруд шипела и ругалась. Как сейчас.
— Ч-че-ерт! — зашипела Гертруд и снова рухнула на подушку. — Ну чем я виновата? Чем? Лежу в вонючей квартире в вонючем городишке, нету денег на самое необходимое, а тут еще ребенок, оказывается, полный идиот! Смотри у меня, я тебя предупредила, — если ты и на людях будешь нести эту ерунду, то Марианна тебя мигом в дурдом засадит. Так и знай!
Старуха Эллен не хохотала и не кричала, только подняла глаза от своего кружева и внимательно посмотрела на Биргитту.
— Вот как, — произнесла она и, снова опустив глаза, перебросила пару коклюшек так быстро, что Биргитта не успела уследить. — Значит, ты бессмертная... Нет, нехорошо, лучше вот так...
Биргитта следила за ней сузившимися глазами и ждала продолжения, но его не последовало. Вместо этого Эллен зажала губами коклюшку и наклонилась еще ниже над подушечкой, чтобы лучше видеть.
— Я один глаз не буду закрывать, — сообщила Биргитта. — Чтобы видеть, что происходит.
Эллен снова взглянула на нее и торопливо улыбнулась. Биргитта нетерпеливо кашлянула. Проклятая старуха! Ну скажи хоть что-нибудь! Она скорчила гримасу и выставила вверх скрюченные, как у чудовища, пальцы:
— Пусть только попробуют закопать, я завою, как привидение...
Эллен вынула коклюшку изо рта и закудахтала:
— В чем в чем, а в этом я не сомневаюсь. Но поскольку ты пока жива и здорова, пойди вымой руки. Вон какие грязные.

 

А сегодня смерть представляется Биргитте иначе: как спектакль, где она одновременно и главная героиня, и публика. Она будет лежать в своем гробу, открытая всем взорам, но не до конца прикрыв глаза, — чтобы видеть всех пришедших проститься — а когда они уйдут, она сдвинет крышку в сторону и сядет в гробу, — прямо граф Дракула. Она не желает, чтобы ее сжигали, это она уже объяснила Улле из социалки, хотя вряд ли они ее пожелание примут к сведению. Если главный Уллин начальник скажет, что все отбросы надо сжигать, то Улла, эта шестерка, распорядится, чтобы Биргитту сожгли. Поэтому пришлось прилепить скотчем записку изнутри к дверце шкафа: «Хоронить меня только в земле — не сжигать ни в коем случае. Биргитта Фредрикссон». Как знать, вдруг в последний момент объявятся задаваки? Да, она прямо видит, вот они заметили записку, вот глядят друг на друга со слезами на глазах — поняли наконец, как плохо с ней обращались! И вот они уже мчатся со всех ног в крематорий и успевают задержать гроб, который как раз ползет в печку...
Хотя уж это-то вряд ли, на сестер полагаться нельзя. Нет, — когда вскорости вокруг Биргитты, лежащей раскинув руки на дорожке Вокзального парка, станет собираться толпа, одного человека там точно не будет. Маргареты. Эта подойдет и, не останавливаясь, побежит дальше. Кикимора проклятая!
Биргитта набирает в грудь воздуха и, собрав весь свой голосовой ресурс, вкладывает его в единый вопль:
— ПОДОЖДИ-И-И!
Уж сколько лет она не кричала так громко, но, смотри-ка, еще не разучилась. Кажется, что весь Норчёпинг на мгновение замирает, глохнут все моторы, прерываются все разговоры на те секунды, пока эхо ее голоса отражается от стен старого «Стандард-отеля» и Народного дома. Биргитта сгибается пополам и опирается руками о бедра, как спринтер, только что разорвавший финишную ленточку, и видит, как там, впереди, застывает Маргарета, спина ее выпрямляется и вся она замирает в полной неподвижности. Биргитта пыхтит, даже нет, хрипит, сердце колотится так, что пульс слышен во всем теле: в голове, в пальцах, в расширенных венах под коленками. Кажется, удары сердца отдаются даже в козелках ушей. Значит, устал человек. Значит, он на самом деле имеет право немножко отдохнуть.
Теперь уже слышны шаги Маргареты, их хруст по гравию и подтаявшему снегу, когда она степенно, как подобает задавакам, шествует назад, к Биргитте.
— Что такое? — спрашивает она, нарочно приглушив голос, назло Биргиттиному воплю почти шепчет: — Чего ты кричишь?
Биргитта все так же стоит, уперев руки в бедра, но подымает голову и морщится:
— Блин! Ты что, до самой Муталы думаешь бежать?
Маргарета покачивается на каблуках и смотрит в сторону:
— Тебе, думаю, даже полезно. По-моему, тебе моцион не помешает...
Да что это с ней? Она сегодня что, не может и рта раскрыть, не ляпнув гадость? Такого паскудства Биргитта не помнила за ней с тех пор, как покинула шикарную виллу Стига Щучьей Пасти. Тогда ни Маргарета, ни Кристина ни единым словом не перекинулись с Биргиттой за все эти долгие недели, пока они жили там в «погребке», а когда Биргитте пора было сваливать, они даже не ответили на ее «пока!», только смотрели на нее пустыми глазами. Поэтому Биргитта очень удивилась, когда несколько лет спустя Маргарета ей написала. Она-то думала, что теперь они враги на всю жизнь, но Маргарета, видно, отошла — в Биргиттин почтовый ящик стали приходить послания одно длиннее другого. А потом, между прочим, Маргарета объявилась у нее в доме спустя всего несколько месяцев после рождения мальчика. Точно. Теперь у нее прямо картинка стоит перед глазами — как Маргарета сидит у кухонного стола и кормит его из соски...
Ага! Так вот почему Маргарета сегодня так сволочится. Тоже вспомнила про мальчика, когда они сидели в этом ресторане, и, видно, подумала, что Биргитта получила от жизни то, чего ей самой-то не обломилось. У Биргитты была мама, муж и ребенок, а у Маргареты никогда и никого на всем белом свете. Никому она не нужна была младенцем и теперь никому не нужна, еще бы, кому нужна такая ведьма, климактеричка психованная. Маргарета просто-напросто завидует. Но ни за что не признается, даже под дулом пистолета. Еще в детстве Маргарета не хотела говорить о своей таинственной маме и всегда уходила, когда Биргитта заводила речь о Гертруд. И тогда завидовала, и теперь завидует. Вот оно что.
Но дошло и до нее, до кикиморы, — обидела она Биргитту, это от ее паскудных словечек у сестры слезы на глазах и губы дрожат.
— Черт, Магган, — Биргитта выпрямляет наконец спину, — я на самом деле неважно себя чувствую, я не в силах бегать, как ты. Понимаешь, я ведь себе цирроз нажила... Лежала в больнице, всего две недели как вышла.
Лицо Маргареты смягчается, но еще не настолько, чтобы Биргитте ощутить себя на твердой почве. Может, Маргарета не знает такого слова «цирроз» (а Биргитта, ясное дело, не намерена сообщать, отчего он бывает) — и поэтому не представляет, насколько это серьезно. Фундамент надо укрепить.
— Я сама, конечно, виновата, — покаянно произносит она и направляется к одной из парковых скамеек, волоча ноги по гравию. — Но горбатого могила исправит, а до старости я не доживу. Доктор говорит, мне полгода осталось. Если повезет...
Она садится на скамейку и украдкой поглядывает на Маргарету. Лед тронулся, Маргарета уже открыла рот и смотрит на Биргитту увлажнившимися глазами.
— Но ты же меня знаешь. — Биргитта издает горький смешок. — Я никогда не умела о себе заботиться. Да и не особенно могу. Если бы даже и захотела...
Маргарета захлопывает рот и сглатывает:
— Это правда?
Ясное дело, правда. А она как полагает — неужели думает, будто Биргитта ей врет? Да, черт, конечно же доктор сказал, что она умрет через полгода, от силы через год, — если не завяжет!
— Конечно, правда, — отвечает она, опуская глаза, потому что все-таки врет. Разумеется, врет. Ведь Биргитта Фредрикссон не может умереть.

 

Они медленно идут из парка к вокзалу, Маргарета ведет Биргитту под руку, поддерживает ее, будто старушку.
— Посиди тут на скамейке, а я машину подгоню, — говорит она. — Я мигом, она тут стоит, возле полицейского участка...
Биргитта закрывает глаза и кивает, позволив медленно перевести себя через дорогу. Идет она сама, только чуть прихрамывает и иногда останавливается. Важно не переиграть — от цирроза люди не хромают. Это она усвоила, потому как уже года полтора регулярно укладывается в больницу из-за этой гадской печени. Обычно-то она про эту самую печень и не вспоминает, разве что когда начинает блевать. Тут уж надо смотреть, нет ли в рвоте крови, потому что если есть, то надо опять в больницу, а неохота. Больниц Биргитта не любит. Правду сказать, она их побаивается.
— Ой, — говорит Маргарета, когда они доплетаются до одной из скамеек, мокрой от растаявшего снега. — Тут сыро! Погоди, я сбегаю в киоск за газетой, чтобы тебе сесть...
В мгновение ока она возвращается, расстилает на скамейке толстенную газету с приложениями и, когда Биргитта усаживается как следует, протягивает ей жестяную банку:
— На, попей пока. Я недолго. Вернусь через пару минут...
Биргитта едва сдержалась, чтобы не скривиться: «Кока-кола лайт». Что возьмешь с Маргареты? Лично она предпочла бы пивка. Но попробуй заикнись — эта кикимора тут же зарычит, как ротвейлер.
— Ну как, полегче? — спрашивает Маргарета. Биргитта, кивнув, закрывает глаза, но тут же открывает снова.
— Слушай, — говорит она с умоляющей улыбкой. — А сигаретку можно?
Назад: На чаше весов
Дальше: Парад Мертвых