Борис Левандовский
Что-то в дожде
Мне тогда было семь лет – в октябре тысяча девятьсот восьмидесятого года. Восьмидесятый запомнился мне в основном двумя событиями: всемирной Олимпиадой, проходившей летом в Москве, и тем, что я отправился в школу. Ну и еще той историей, которую хочу вам рассказать.
Октябрь во Львове знаете какой? Почти британский, только, наверное, еще хуже. Этот город словно обладает способностью притягивать к себе всю сырость на Земле. Кое-кто утверждает, причина в том, что он расположен на дне материковой впадины, и это вызывает сей климатический эффект. Но кто хоть раз бывал во Львове в дождливый сезон, знает – причина совсем иная. В этом не так уж и трудно убедиться – достаточно вдохнуть здешний воздух, наполненный ароматом палой листвы, и поднять голову, чтобы всмотреться в небо. И ответ придет сам собой: этот город длинного ноября принадлежит Осени. Она живет в нем. Ну, наверно, вы понимаете, что я хочу сказать.
Для меня восьмидесятый был частью еще того волшебного времени, когда тебе семь лет и ты только начинаешь по-настоящему узнавать мир, в который тебя пригласили родители, но еще полон всяческих иллюзий. Смешных и наивных, как выяснится очень скоро, – большая часть этих иллюзий уже через два-три года будет утрачена навсегда. Но пока они еще достаточно сильны, чтобы верить в чудеса, ожидать их и надеяться. Надеяться и иногда действительно встречаться с ними. А может, это и означает – видеть мир таким, какой он есть, или хотя бы ту его сторону, которая предназначена для нас? Лично я верю, что это так. И еще верю, что, переставая быть детьми, мы не становимся лучше.
Год восьмидесятый, как и семь лет в моей жизни, стал отправной точкой какой-то странной, причудливой эпохи, когда мир неуловимо и быстро начал меняться, уносясь в туманное будущее еще не ведомыми истории и потому не предсказуемыми вселенскими путями, но, как и всякая нейтральная территория, принадлежал только себе. Он прощался с семидесятыми, еще незримо витавшими над землей и властвовавшими в умах, и, тоскуя по выходящим из моды клешам, призывал новые веяния; год смерти Высоцкого и взлета славы «Трех мушкетеров»; год, когда улицы звучали бобинными альбомами «Смоки» и «Отелем „Калифорния“» – этим великим и, наверное, единственным хитом «Иглз»; год мартовских заморозков в холодной войне и последнего, отчаянного крика увядающих «детей цветов», на смену которым вскоре ворвется грохочущее тяжелым металлом поколение панков и рокеров, чтобы так же уйти в свое время, уступив место прилизанным «пепси-боям» девяностых; ну и, конечно, незабвенные итальянцы, конечно же и они.
Осень… Я был бы не я, если бы не разболелся в самом начале учебного года тяжелой ангиной. Еще и полугода не прошло с тех пор, как я лежал в больнице, и двух недель после очередной домашней пилюльной диеты. Ох и намучилась же мама со мной! По совету лечащего врача, ставшего почти членом нашей семьи, меня было решено отправить в санаторий с обучением. В то место, откуда меня едва не увел в серую пелену неизвестности Человек дождя.
Санаторий находился под Львовом всего в нескольких километрах от городской черты в местечке, называемом Брюховичи. Я уже не помню точно, кто именно привез меня на автобусе в санаторий «Спутник» в первый раз – мой старший брат Дима или мама, – но мне почему-то кажется, что это был все-таки брат. Хотя я, возможно, и ошибаюсь. Во всяком случае, Дима чаще всего приезжал навестить меня или забрать домой на выходные, а потом отвозил обратно. Видите ли, наша мама была знакома с директрисой этого лечебного учреждения – ее племянница, наша двоюродная сестра, училась вместе с дочерью директрисы, – поэтому справиться с моим оформлением мог бы и Дима. Моя история болезни прибыла впереди меня из районной поликлиники днем раньше, как гонец, доставляющий весть о скором пополнении. Уже тогда это был настоящий фолиант.
У нас с братом десять лет разницы. Из-за своих частых болезней я никогда не ходил в детский сад, и мы много времени проводили вместе, когда Дима возвращался из школы. Он брал меня в компанию своих друзей, и я чертовски гордился, что вожусь с такими взрослыми парнями, сижу с ними на одной скамейке, слушаю их разговоры, а иногда даже вставляю свои «пять копеек». Ну и, конечно, я был в курсе многих его секретов – девчонки, и все такое. Сам брат, наверное, уже давно все позабыл, а я вот до сих пор кое-что помню: похоже, недаром тогда говорили, что у меня уши-локаторы, имея в виду вовсе не их размер. Но болтуном я не слыл, и Дима это знал лучше, чем кто-либо другой, поэтому никогда особо не стеснялся моим присутствием, как и его друзья. Ну, может, почти никогда.
Мы смотрели одни фильмы, поскольку он часто брал меня с собой в кино, слушали одну музыку на бобинном магнитофоне «Романтик-3» с переписанными через десятые руки благодаря великой удаче альбомами «Пинк Флойд» и «Куин», «Дип Пепл» и «Эй-си Ди-си», «Роллинг Стоунз» и «Смоки», и даже, кажется, ранними «Джудас Прист»; чем увлекался он, увлекался и я, что любил он, нравилось и мне. Честно говоря, и теперь нравится. Особенно по части музыкальных вкусов, сложившихся под его влиянием, и некоторых карточных игр.
Когда я перестал ползать и встал на свои две, то Дима, должно быть, не слишком-то обрадовался, открыв, что теперь вынужден повсюду таскать с собой младшего брата. Учитывая разницу в возрасте, его нетрудно понять. Я надолго стал его «хвостом», превратив нас в этакую неразлучную парочку: один высокий и смуглый, с пышной копной черных курчавых волос, другой – почти по пояс первому, светлый и анемичный, вечно готовый в миг свалиться с малярийной температурой, «бледнолицый брат», – это понятно, о ком. Но скоро стало ясно, что нередко только мое нытье способно обеспечить Диме пропускной билет на улицу, к друзьям – домоседство было для кого угодно, только не для моего брата. Мне достаточно было завести пластинку с главным хитом тех лет «Ну, ма-а!..», и мама через минуту капитулировала. Еще бы, кто может такое долго выдержать? Хотя наша мама, конечно, догадывалась, кто в действительности стоял за этими тошнильными «Ну, ма-а!..». Меня-то и теперь из дому палкой не выгонишь.
В этот год я получил букварь и «Рабочие прописи» (впрочем, я уже года два как умел читать и писать), а Дима, мечтая о карьере военного, окончил среднюю школу – ту самую, шестьдесят пятую, которая вскоре принялась и за меня. Однако Дима недобрал половины балла для поступления в Симферопольское училище и вернулся домой, чтобы повторить попытку следующим летом (как оказалось, удачно) и выпасть из моей жизни на многие годы. А пока он тянул лямку ученика на заводе «Автопогрузчик», куда его устроил наш дядя, родной брат отца, занимавший должность главного механика; он, кажется, там и по сей день работает.
Восьмидесятый был связан для моей семьи еще с одним, не слишком приятным событием – летом наши с Димой родители официально развелись. Отец полюбил бутылку задолго до моего рождения, и эта пьянящая дама в неизменной кокетливой шляпке, всегда готовая ее сбросить и отдаться по первому зову, с каждым годом все крепче привязывала отца к себе, крадя его любовь у нас. В восьмидесятом маминому терпению настал конец; оно просто лопнуло, как старый гнойник. К тому времени по ее настоянию отец уже около года не жил с нами под одной крышей. Я виделся с ним после развода лишь однажды, случайно; произошло это в восемьдесят третьем, очень далеко от Львова.
После того как Дима поступил в военное училище, взрослый мужчина в нашей маленькой семье появился только через пять лет, когда мама снова вышла замуж за моего отчима – настоящего сварщика, от которого я заразился дурной привычкой сквернословить по любому поводу.
Итак, мы вышли из автобуса на конечной остановке и минут десять шли пешком. В наши дни это место уже находится по внутреннюю сторону городской черты, рядом с основным действующим кладбищем, на котором в девяносто четвертом опустился в яму гроб с невесомым от долгой болезни телом моей бабушки по маме, – но тогда, в восьмидесятом, бабушка была еще хоть куда.
Мы подошли к открытым воротам и ступили на территорию «Спутника», – не уверен, но мне кажется, прямо на этом месте теперь построена Католическая академия, отделенная узкой дорожкой от вефиля Свидетелей Иеговы. Но до конца восьмидесятых каждое лето здесь действовал пионерский лагерь, о чем свидетельствовали многочисленные дорожки и площадки с белой разметкой на асфальте, аллеи с посеревшими от времени гипсовыми скульптурами, застывшими по обеим сторонам в неестественных сюрреалистических позах (на фоне желто-оранжевых деревьев, начавших терять листву, они выглядели зловеще, словно только пытались притвориться неживыми, отчего походили на людей-манекенов из романов В. Крапивина, которыми я зачитывался, став подростком), стендами, символикой и прочей совдепо-скаутской дребеденью. Осенью же и весной «Спутник» превращался в санаторий для астматиков и всех, кому шел на пользу здешний воздух.
Мы прибыли незадолго до обеда. День выдался особенно характерным для той поры года, пасмурным и промозглым. Над землей почти неподвижно зависла дымка дождевой мряки, что соответственно отразилось на моем и без того унылом настроении. Хоть я в то время и скитался по больницам не меньше, чем коммивояжер по дешевым мотелям на, как тогда говорили, «загнивающем Западе», все же начальный этап разлуки с домом для меня всякий раз оставался неизменно трудным. Мне хотелось оказаться в своей комнате, которую мы делили с Димой, среди любимых игрушек и книг с яркими картинками… но одновременно с какой-то безысходной горечью я понимал, что это невозможно. И, вот-вот готовый пустить слезу, утешался тем, что на выходные смогу возвращаться домой, что эти три недели когда-нибудь закончатся (хотя они и казались почти вечностью, к счастью, почти) еще чем-то.
Помню только, как мы (с Димой или с мамой) вошли в небольшое двухэтажное здание, служившее сразу и приемным покоем, и канцелярией, где меня оформили, – и свою историю болезни на столе. Предмет моей неизъяснимой детской гордости – даже не столько из-за солидной толщины, сколько благодаря четырем разноцветным полоскам, наклеенным на корешок «карточки» и сообщавшим, что я состою на учете у такого-то врача. Каждый раз, приходя в поликлинику и ожидая, пока отыщется том с моим именем, я приподымался на цыпочки и ревниво следил за мельтешением корешков, расставленных на полках вращающейся тумбы: не появился ли кто «жирнее», а главное, с еще бóльшим числом цветных «орденских» лент. И удовлетворенно переводил дух, если таковых не наблюдалось на вершине больничного Олимпа. Лишь дважды или трижды за все время я покидал это поле битвы, терпя поражение, раздавленный жутким видом корешков более заслуженных «чемпионов». По правде говоря, я не уверен, что их гордые владельцы все еще с нами.
После необходимых формальностей я попрощался – то ли с братом, то ли с мамой – и остался с медсестрой, улыбчивой женщиной средних лет, что заведовала приемным покоем. Она набросила на плечи длинный плащ и взяла меня за руку.
– Идем, Юра.
Мы вышли из здания, и она повела меня в глубь территории.
Юрой меня назвали в честь Юрия Гагарина, поскольку я появился на свет двенадцатого апреля в День космонавтики. Произошло это за тридцать минут до полуночи; мама однажды призналась, что из-за общеизвестного суеверия очень старалась выпустить меня до наступления «тринадцатого». В принципе я не возражал, и у нас получилось.
Ведóмый за руку женщиной в плаще (мы проходили маленькое неказистое здание с двускатной крышей, покрытой серым, но сейчас почти черным от дождя шифером, где располагалась местная импровизированная школа с единственной классной комнатой, и еще что-то – но я пока не знал этого), я скоро различил впереди три стоящих в ряд одноэтажных корпуса. Прямо за ними начинался сосновый бор, что сизо темнел в кисельно-дождевой дымке, навевая ощущение какой-то явно присутствующей, но пока не раскрытой тайны.
Левый корпус, как я узнал вскоре, принадлежал взрослым, в правом располагался лазарет и процедурные кабинеты. Мы подошли к среднему, где находилось детское отделение.
– Ну, вот и пришли, – сказала моя провожатая, открывая дверь.
Так я оказался в санатории «Спутник».
Мы подоспели как нельзя удачнее – к самому началу обеда. Провожатая передала меня из рук в руки главврачу детского отделения и пожелала мне напоследок «не болеть», за что я уж точно никак не мог поручиться.
Врачиха, серьезная дама лет под пятьдесят в бифокальных очках, которые еще больше подчеркивали ее строгий вид, отвела меня в столовую и представила, краснеющего от смущения, остальным детям. Но к моему облегчению, на меня особо не пялились, как на диковинную зверюшку, скорее даже, почти не обратили внимания. Такие церемонии здесь были не редкостью – новенькие постоянно сменяли «старожилов».
Столовая оказалась маленькой и по-домашнему уютной – я невольно сравнил ее с той огромной и шумной, в которой кормился на длинной перемене в школе. Низкие под детский рост столики на четверых, цветы в настенных горшках, приятные запахи из кухни, куда вела чуть приоткрытая дверь.
За столиками собралось около тридцати детей, мальчишки и девчонки – примерно половина на половину, – с которыми мне предстояло провести ближайшие три недели.
Врачиха распорядилась, чтобы накрыли еще на одного, и приняла у меня пакет с вещами; другой, куда мама собрала фрукты и сладости, перекочевал на полку широкого буфета, занимавшего половину стены, в компанию к другим (мне показалось, он выглядит среди них тоже как новенький). После чего я занял место за одним из обеденных столиков.
Время моего появления перед самым началом трапезы, может, и было в некотором смысле удачным, но я съел лишь полтарелки супа и, не притронувшись ко второму, выпил стакан яблочного компота – о каком аппетите тут речь? Мне до слез хотелось домой. Был понедельник, а до пятницы… подумать страшно.
Когда обед закончился, меня слегка попустило. От того, что все вокруг жуют и не с кем поговорить, я пребывал в постоянном напряжении.
Мне досталось место в привилегированной палате, откуда утром выписался мальчик – счастливец, которым я себя уже видел через двадцать дней. О волшебной притягательности слова «выписка» я знал еще по больницам. К счастью, здесь в отличие от больницы хотя бы не требовалось облачаться в пижаму, из-за чего ощущение оторванности от дома становилось еще сильнее.
Эта палата считалась привилегированной, поскольку она была больше остальных и в ней размещался игровой уголок нашего отделения; днем сюда могли приходить другие дети. В корпусе была еще одна палата для мальчиков – не прошло пары дней, и я, подобно всем «нашим», начать именовать их не иначе как «фуфлыжниками», таковой уж была здешняя парадигма. И две палаты принадлежали девчонкам.
Обед закончился, но мне так и не удалось с кем-нибудь завести разговор – наступило время, условно именуемое «тихим часом», что на поверку означало два часа.
Я лег в свою кровать и притворился, будто уснул. Некоторые ребята постарше читали, остальные улеглись, подобно мне. Но я-то ненавидел спать днем.
Моя кровать стояла самой ближней к двери, от которой ее отделяла вертикальная газовая печка метра два высотой. Я повернулся лицом к печке, отгородившись от чужих взглядов, и позволил себе беззвучно всплакнуть, думая о маме с братом, нашей с Димой комнате и любимых играх, о том, как снова вернусь в свой класс, когда выпишусь отсюда…
Примерно через час мне захотелось в туалет по-маленькому, но я еще даже не успел разведать, где он находится, а спросить у других ребят постеснялся. Дождался, когда из коридора донеслись чьи-то шаги, и выскочил туда в одних трусах, чем напугал пожилую санитарку. Она привела меня назад и заставила одеться, ожидая рядом, чтобы затем отвести (хотя, думаю, нужную дверь в конце прямого коридора я бы и в семь лет сумел отыскать без Натти Бампо) в то место, куда нас зовет природа. Натягивая одежду, я заметил на своей подушке мокрое пятно, и мне стало очень стыдно, ведь она тоже могла его увидеть и решить, что я плакса.
Пописав, я вернулся в свою кровать и обнаружил, что отчего-то здорово вспотел, возможно, из-за переживаний – вода из меня прямо так и лилась всеми доступными путями. Поэтому, когда мне снова захотелось немного смочить подушку, я решил, что уже достаточно, и заставил себя перекрыть глазные краны.
В конце концов, ну что здесь такого? – убеждал я себя. Вторая половина времени, отведенного для дневного сна, прошла быстрее, и я даже немного удивился, когда нас подняли.
Первым ко мне подошел парень на вид старше всех, как, впрочем, и было, рослый даже для своих лет; давно не стриженная светло-каштановая прямая челка почти скрывала его глаза.
– Как тебя зовут?
– Юра.
Он кивнул.
– Меня Игорь. Ты надолго?
– Три недели. – Наш диалог забавно напоминал детскую версию тюремной «прописки»: здешний пахан выясняет у нового заключенного, какой срок тот «мотает». А роль «статьи» должен был, вероятно, исполнить врачебный диагноз. Но об этом он меня не спросил. Зато я успел мысленно порадоваться, сознавая, что впервые могу точно сказать, когда вернусь домой, – в больнице «срок» нередко тянулся и тянулся.
– Ясно, – кивнул парень и отошел, потеряв ко мне интерес. Да и о чем, собственно, было трепаться четырнадцатилетнему подростку с семилетним первоклашкой, когда оба находятся еще за той возрастной межой, за которой даже год разницы идет едва ли не за десять.
Однако я немного приободрился, потому что теперь знал тут хоть кого-то по имени.
Ничто не способно так быстро прояснять вопрос лидерства, как маленькое общественное устройство, и я очень скоро вошел в курс здешней табели о рангах. Среди «наших», как, впрочем, и во всем отделении, безраздельно верховодили двое парней: двенадцатилетний Андрей и семиклассник Игорь, который первым снизошел до знакомства со мной. Ступень ниже по иерархии занимали несколько ребят помладше, еще ниже стояли отъявленные трусы и слабаки, ну а уж самое подножье принадлежало нам – мелюзге. К тому же среди восьмерых «наших» младше меня оказался только шестилетний Богдан, который почти все время проводил, лежа в кровати с загипсованной ногой.
Это стало первым моим опытом (если, конечно, не считать брата) жизни в коллективе, где не все одинаковы по возрасту и силе. Да-да, и силе тоже – нигде эта разница не становится столь заметна, как в маленьком мирке, где кто-то может в буквальном смысле оказаться раза в два, а то и в три больше тебя. А я был мальком, очутившимся в одном аквариуме с крупной рыбой.
Сразу по окончании «тихого часа» я имел еще одно незабываемое знакомство, когда к нам в палату начали сходиться все охочие до игр. С Ноной, так ее звали. Против меня она была настоящая кобыла, и у нее была своя особенная игра. Вот только игровой уголок ее интересовал в той же степени, что лису заячий помет – в отличие от самих зайцев. Она вроде как пришла перекинуться парой слов со старшими парнями. И тут увидела меня.
– А, так это новенький, – сказала она, с интересом разглядывая меня, хотя я был представлен всем еще за обедом. Я ничего не ответил, только посмотрел на нее. Вид у меня, должно быть, по-прежнему оставался унылым, потому что Нона подсела ко мне и обняла за плечи:
– Наверное, еще не привык. Хочешь домой?
Я кивнул.
– Ничего, это скоро пройдет, – улыбнулась Нона. У нее была чертовски обворожительная улыбка, и я почти уже был готов влюбиться, как она вдруг сказала: – Открой рот.
– Зачем? – спросил я, слишком часто имевший дело с врачами, которые просили меня о том же самом, и слишком хорошо усвоивший, что ради лишнего места в комнате об этом не просят.
– Ну открой, – настаивала Нона, продолжая все так же мило мне улыбаться.
Я заметил, как Игорь смотрит на нас с другого конца палаты, и именно выражение его лица заставило меня всерьез навострить уши. Он будто знал заранее, что должно произойти дальше.
Нет уж, избавьте меня от сюрпризов, не такой я простак – доктора достаточно потрудились, чтобы превратить меня в недоверчивого крысенка, орудуя теми же методами (открой ротик, детка, больно не будет… спусти штанишки, только глянуть на твою славную попку… закати рукавчик), каждый раз пряча за спиной либо здоровенный шприц, либо какую-нибудь блестящую металлическую хрень, наверняка позаимствованную у гестапо – так что и не ждите, «осторожность» мое второе имя.
Я замотал головой, втянув губы между зубами.
– Это будет интересно, – твердила Нона с той же замечательной улыбкой, которой, видит Бог, даже сейчас мне было нелегко противиться, однако в ее светло-карих глазах уже заплясали искорки раздражения из-за моего упрямства. Угу, эти нюансы мы тоже проходили.
– Ты что, бои-ишься? Ха!
Игорь по-прежнему наблюдал за нами с тем же выражением. Он знал, какой фокус-покус прячет Нона за спиной, – наверняка он уже не раз видел ее шприц.
Неизвестно, чем бы все закончилось, но тут в поле зрения неожиданно возник один из «фуфлыжников», примерно одного возраста со мной, как потом выяснилось, поступивший в тот же день, только утром.
– Я… Мне интересно. Я хочу! – Маленький недоносок бросился к нам, раскрывая на ходу варежку с таким завидным рвением, что кожа на лице едва не трескалась.
Нона снова коротко глянула на меня, пожимая плечами, и… смачно харкнула любопытному глупцу в рот. С такой силой, будто из духового ружья фухнула. Был слышен даже влажный шлепок внутри. На протяжении еще нескольких дней я мог закрыть глаза и видеть, будто в замедленной съемке, снова и снова, как зеленоватая слизь из ее соплей и слюны влетает малому в рот. И этот влажный звук… Ума не приложу, где она так здорово этому научилась.
Я с превеликим трудом удержался, чтобы не блевануть прямо себе под ноги, любопытный малый зашелся в сиреноподобном реве, одновременных попытках отплеваться и дергающих все его тело рвотных спазмах, а Нона с визгливым хохотом откинулась на мою кровать, как шлюха, коей не терпится, чтобы ее как следует отодрали. Некоторые тоже рассмеялись. Но не все. Я подозреваю, молчали те («наших» среди них не оказалось), кто подобно мухам приклеились раньше на сахарную улыбочку Ноны.
Игорь, глядя на меня, одобрительно поднял большой палец кверху.
Когда отведавший соплей малый, продолжая голосить и плеваться, выбежал из палаты, Нона поднялась, одергивая юбку. Даже не глядя в мою сторону, она тоже направилась к выходу, словно позабыв, зачем приходила. И тут я совершенно ясно понял, зачем – ну ради меня, конечно, чтобы проделать свой излюбленный трюк с новоприбывшим малолеткой (понятное дело, даже в ее пятнадцать такой фокус с мальчишкой года на три старше меня мог бы ей дорого стоить). Назовите это детской интуицией, но я сразу догадался, что она проделывает его со всеми, с кем может позволить себе такое удовольствие.
– Последний раз, Нона, – сказал Игорь. – У нас это было в последний раз.
Она обернулась в дверях, одарив его шикарной улыбкой (которую сегодня назвали бы «на миллион долларов»), только уже вовсе не такой милой, как прежде, и, не сказав ни слова, вышла. Насколько я помню, действительно ничего подобного больше не повторялось, по крайней мере, у нас.
– Чопская давалка! – послал ей вслед кто-то из «наших». Нона приехала из захолустного приграничного городка Чоп, что примерно в трехстах километрах от Львова, где, похоже, созревающим кобылкам вроде нее было нечем больше заняться со скуки, кроме как упражняться в мастерском харкании в рот малолеткам.
– Отлично, Юра, так держать, – это уже мне. Я кисло выдавил ответную улыбку, в то же время думая, что стал свидетелем чего-то настолько из ряда вон выходящего, о чем еще долго смогу долгими вечерами рассказывать друзьям и знакомым.
Мне еще только предстояло узнать, что любые выходки Ноны просто бледнели перед тем, на что были способны медсестры нашего маленького санатория «Спутник».
Семь лет – последний бастион наивности.
Незадолго до ужина мне сильно захотелось конфету. Я пришел в столовую, где на одной из полок буфета остался мой пакет, собранный мамой. Раскрыв его, я достал целлофановый кулек, но моих любимых шоколадных в нем не оказалось, только леденцы пригоршня «Театральных» и столько же «Мятных». К тому же исчезла пара «Гулливеров» и с полдюжины трюфелей. Я долго стоял у буфета и недоверчиво разглядывал кулек. Вопрос в том, куда могли подеваться конфеты?
Будь я годом старше, то, безусловно, тут же решил бы, что их у меня стырили (или свистнули, – как говорили тогда). И, конечно, оказался бы прав. Ну не на прокат же их у меня взяли! Однако я еще не сталкивался со столь наглым воровством, и поэтому сначала подумал, что мама просто забыла о них, собирая кулек. Но сразу вспомнил, как сам положил в него конфеты – такое не забудешь! Версия не продержалась и секунды. Новая, пока я в неприятном замешательстве вертел в руках прозрачный кулек, состояла в том, что кто-то, возможно, перепутал пакет и нечаянно взял мои конфеты (точнее, съел мои конфеты). Это предположение казалось куда состоятельнее предыдущего, хотя тоже выглядело весьма и весьма маловероятным, но продержалось секунды две – явный прогресс.
В конце концов я был вынужден с горьким вздохом смириться, что конфеты у меня все-таки кто-то украл. И знаете что? Вот уже ровно двадцать два года эта версия успешно сохраняет свои позиции и, думаю, может легко продержаться еще не меньше.
Только мне и в голову не пришло пожаловаться на неизвестного вора (а если бы и пришло, то я вряд ли так поступил бы из-за нескольких, пускай даже шоколадных, конфет).
Оставшиеся леденцы меня не прельстили и, вернув пакет на прежнее место, я уныло поплелся в палату.
Что ж, впечатлений от первого дня в санатории мне было уже более чем достаточно, но главные, как оказалось, ждали меня еще впереди.
Войдя в палату, я увидел, как Андрей, второй по старшинству после Игоря, и еще один парень, которого вроде звали Антоном и который готовился к выписке на следующий день, возятся с чем-то между рядами коек. Мое появление их явно не обрадовало, хотя игровой уголок был полон других детей.
Андрей подошел ко мне и, дружески взяв за плечо, отвел подальше от ряда, как-то уж чересчур живо интересуясь моими делами, понравился ли мне санаторий и так далее, в общем, только укрепил мое подозрение, что то, чем они с завтрашним счастливчиком занимались, имеет какое-то отношение ко мне. Похоже, ребята готовили какой-то сюрприз.
Не то чтобы это меня сильно обеспокоило, но если становится очевидным, что против тебя кто-то что-то замышляет, то и сохранять абсолютное безразличие довольно трудно, так ведь? Поэтому я спросил, что они там делали. Андрей натянуто рассмеялся, поглядывая в сторону все еще чем-то занятого товарища, и сказал: «Ничего интересного».
– Где новенький? – до зуда знакомая еще по больницам интонация, не голос, а именно интонация. Это кто-то явился по мою душу. Я обернулся к двери палаты, зная наперед, какую картину увижу: медсестра, рассеянно перебирающая глазами копошащихся детей – в поисках меня. Угу, так и есть.
Обычно это означало, что либо пора сдавать анализы, либо проходить осмотр у врача. Но для анализов было на сегодня поздновато (большинство из них сдают, как правило, с самого утра на голодный желудок, банки, склянки, не бойся, это все равно как комарик укусит, а это как…). Значит, осмотр.
– Он тут! – ответил за меня Андрей, заметно обрадовавшись, и я даже догадывался почему.
– Идем со мной, – сказала медсестра. – Тебя хочет видеть доктор.
Я снова оглянулся в сторону прохода между рядами кроватей и последовал за ней.
Все как всегда. Врачиха, та самая, что встретила меня и представила остальным в столовой, пустила в дело свой холодный стетоскоп, от которого по коже во все стороны разбегаются шустрые мурашки; на столе кабинета раскрытая библия моей болезни; «дыши глубже, не дыши», моментами изнутри поднимаются беспричинные смешинки, как пузырьки в бутылке с минералкой, «можешь опустить»… и снова «открой рот», только на этот раз понятно зачем, скользкий металлический шпатель на языке, солоноватый от стерилизующего раствора… все как всегда.
– Ты у нас проблемный мальчик, – заключила главврач, поглядывая на часы. Ужин начинался в восемь, а сейчас была половина, и ее смена скоро заканчивалась. – Я буду вести тебя сама. Завтра сдашь анализы, я посмотрю и назначу курс.
Она пролистала мою историю болезни в самый конец.
– Две недели назад была ангина… за месяц до этого грипп… опять ангина… Знаешь, неудивительно, что у тебя такая карточка.
Можно подумать, тут привыкли иметь дело с одними спортсменами, блиставшими исключительным здоровьем. Смертельно больных здесь тоже, конечно, не было, но ведь никто не станет отрывать детей от нормальных школьных занятий без серьезных причин?
– Я не успела целиком изучить твой талмуд, кажется, это полная энциклопедия детских болезней, но кое-что хочу выяснить сразу. Когда у тебя был последний приступ астмы? Если, конечно, можешь ответить.
Могу ли я ответить?! Похоже, эта очкастая докторша была обо мне непозволительно низкого мнения. Ничего, очень скоро она его переменит.
– В три года, – сказал я. – А потом я перерос, и больше не повторялось. Еще у меня хронический тонзиллит – я на диспансерном учете. И шумы в сердце после кори в прошлом году, вы ведь, наверное, услышали? А насчет прививок, почему мне их не делали, вы уже в курсе?
Врачиха с улыбкой кивнула.
Если бы она меня попросила, я мог бы с легкостью перечислить все свои диагнозы, пересказать результаты анализов за последний год, названия всех препаратов, которые принимал либо в виде уколов, либо глотал внутрь упаковками, и даже поспорить, какое именно лечение она мне вскоре назначит с точностью до каждой процедуры, таблетки и укола. Этакий маленький доктор в коротких штанишках и вавкой на коленке, – что вы имеете в виду, коллега? сверим наши анамнезы? Да, кстати, дружище, я настоятельно рекомендовал бы вот эти витаминки, они вкуснее, да и через трубочку плюются отменно. К одиннадцати годам я вообще был бы способен обходиться без докторов, если бы не справка освобождения от школы – маленький заветный клочок бумаги с двумя печатями – и рецепты на некоторые лекарства. Может, я и не тянул на юного педиатра, но уж себя-то знал куда лучше любого врача. Во всяком случае, достаточно, чтобы в шестнадцать поставить себе верный диагноз (острый перитонит) – то, чего не сумели сделать доктора «скорой помощи» (которые приезжали трижды! и считали, у меня обычное пищевое отравление) и благодаря чему, несомненно, я не отдал концы в тот же год, когда получил паспорт, а кто-то не отправился в тюрьму повышать квалификацию.
– Хорошо, Юра, можешь идти, а то опоздаешь к ужину, – сказала врачиха.
Я кивнул и направился к двери, действительно будучи не прочь чего-нибудь забросить в желудок.
– Да, вот еще что я хотела у тебя спросить, – окликнула она меня уже на пороге. – Ты хорошо устроился у нас? Старшие ребята не обижают?
Не знаю, искренне ли она обо мне заботилась, или просто была в курсе, что директриса санатория – ее начальница – знакомая моей мамы. Почему-то даже тогда мне подумалось, что второе предположение гораздо ближе к истине.
– Все нормально, – ответил я, вспомнив по странной причуде детского мышления в тот момент не о Ноне или о чем-то замышлявших парнях, а об исчезнувших из моего кулька шоколадных конфетах.
И вышел.
– Мы должны тебя кое о чем предупредить, – сказал Андрей. Я услышал тихий скрип пружин его кровати, когда он приподнялся на локте, глядя на меня сквозь сумрак палаты. Маленькие искорки поблескивали в его глазах, как звезды, отражаемые озерной гладью. – К нам по ночам приходит привидение.
Это происходило вскоре после отбоя, часов около десяти, когда во всех палатах нашего маленького санатория потушили свет (он горел теперь лишь в длинном коридоре и сестринской) и его немногочисленное население готовилось отойти ко сну.
– Привидение? – переспросил я, мгновенно охваченный смутной тревогой.
– Ну да, – подтвердил Антон, который уже завтра в это время будет засыпать в привычной постели у себя дома, готовиться к возвращению в школу и, может быть, вспоминать о нас, оставшихся здесь, в месте, что теперь принадлежит его прошлому. – Настоящее привидение.
– Точно… мы видели… – подхватило еще несколько голосов.
– Вы его видели? – изумился я, невольно съеживаясь под одеялом.
– Черт! Тише, может, оно уже здесь, – произнес Андрей громким нервным шепотом. – Иногда оно приходит почти каждую ночь. Оно редко показывается на глаза, но… Мы просто хотим, чтобы ты знал об этом, потому что если ты заметишь что-то… Ты веришь в привидения?
– Нет, – поспешно ответил я, хотя вовсе не поручился бы, что то самое привидение, о котором говорили ребята, и вправду уже не находится среди нас, подслушивая этот разговор… например, прямо за печкой рядом с моей кроватью. Или прячась в одном из углов, тонущих в непроглядной темноте.
– Зря, – протянул Антон. – Но мы тебя предупредили.
– Все это… враки, – упрямился я, вслушиваясь в темное пространство вокруг. Справа тихо потрескивал огонь в печке, со стороны игрового уголка, проступающего таинственным размытым абрисом, казалось, долетали какие-то таинственные шорохи и едва заметное шевеление среди замысловато громоздящихся теней. Конечно, в палате нас целая куча, но все же…
– Парень, который умер здесь летом в пионерском лагере, тоже думал, что все это враки, – как бы между прочим заметил Андрей. Он лежал через проход у оконной стены ровно напротив меня. Слева от него была кровать Игоря, видимо задремавшего под наши голоса, а справа – Антона.
– Черт, даже вспоминать не хочется, – произнес тот слегка дрожащим голосом. – Давай не будем на ночь. Тем более ведь он… он умер прямо здесь.
– От чего? – не сдержался я. – От чего он умер?
– От разрыва сердца, – сказал Игорь. Выходит, он вовсе не спал, а просто не участвовал в разговоре. – Он увидел это привидение и получил разрыв сердца. Вот так… бац!.. и все.
– Сколько ему было лет? – тихо спросил из темноты Тарас, который был на три года старше меня.
– Тринадцать.
– Такой здоровый и так испугался? – изумился Богдан, заерзав под одеялом ногой в гипсе.
– Конечно, – понизив тон до еле слышного шепота, ответил Андрей. – Это же было настоящее привидение.
– Даже взрослый мог бы за не фиг обосраться, – хрюкнул Тарас, но его никто не поддержал, и затем целую минуту в палате висела тишина, нарушаемая лишь потрескиванием огня в печке.
Вдруг ужасная догадка шевельнулась у меня в груди: а не на той ли самой кровати, что досталась мне, умер парень, увидевший привидение? Прямо на том месте, где я сейчас лежу? Сама мысль о подобной возможности была настолько жуткой, что я ни за что на свете не решился бы задать этот вопрос вслух.
– Оно сегодня обязательно придет, – с мрачной уверенностью проговорил Антон. – Может, не станет показываться, но точно придет.
– Почему? – спросил я.
– Да, действительно, с чего ты взял? – поддержал меня десятилетний Хорек. Не помню, как там его обозвали собственные родители, но сомнительно, чтобы я вообще хоть раз слышал его настоящее имя, потому что мы всегда звали его Хорек. И медсестры тоже. Он и впрямь был похож на хорька.
– Потому что оно всегда приходит, когда появляется новенький, – сказал Игорь. – Разве ты забыл?
– Ох, бля!.. – испуганно выдохнул Хорек. – Точно, бля, каждый раз.
Сразу несколько голосов подтвердили несомненную правдивость этих слов.
– Тогда хоть бы оно не стало показываться, – как заклинание пробормотал кто-то.
– Когда я только сюда приехал… – продолжил было Хорек, но внезапно Андрей цыкнул на него, приподымаясь на кровати.
– Заткнись… Кажется, я что-то слышу.
Мы все онемели, глядя на него в том тягучем напряженном ожидании, когда запросто можно позабыть о необходимости дышать.
– Мать твою!.. – Андрей резко подскочил (готов поспорить, не он один, – судя по дружному скрипу пружин) и спрыгнул с кровати на пол. – Оно уже здесь. Оно задело меня… по руке… – он подбежал ко мне и сел на корточки, опершись локтем о матрас. – А у тебя тут теплее.
– Ничего не видно… – сказал я, глядя во все глаза на опустевшую кровать. Даже Антон с Игорем, соседствовавшие с Андреем, не выдержав, вылезли из-под одеял и медленно пятились назад от его кровати. Честное слово, каким бы странным ни было их поведение, в тот момент мое сердце трепыхалось у самого горла.
Вдруг штора над кроватью Андрея начала дергаться. Все сильнее и сильнее, будто чья-то рука пыталась ее отвести с обратной стороны, но никак не могла ухватиться за край толстыми скользкими пальцами. Именно так, оставаясь вечером в одиночестве в нашей с Димой комнате, я не раз воображал появление злого и ужасного…
Несколько мгновений спустя штора одним сильным рывком отъехала до половины, открывая темное окно с разводами грязи на стеклах и дорожками стекающих вниз дождевых капель по внешней стороне, тускло мерцающих в сумраке.
– Оно пришло, – вцепился мне в руку Андрей. – Оно уже здесь…
Когда тумбочная дверца распахнулась с глухим стуком, я был почти на грани… Но тут кое-что случилось. Два очевидных, но на время упущенных из внимания обстоятельства со звонким щелчком наконец заняли нужные места в моей голове – наигранный ужас старших ребят и возня между кроватями что-то замышлявших Антона и Андрея, незадолго до того, как медсестра увела меня на осмотр к докторше. Поэтому вместо того, чтобы завопить, я хихикнул…
Андрей рядом со мной как-то вдруг расслабился, отпустил мою руку и медленно поднялся.
– А, черт! Он все-таки видел нитку, – разочарованно отмахнулся Антон, укладываясь вслед за Игорем на свое место. Они словно сходили со сцены, как актеры, провалившие спектакль. – Говорил же я тогда тебе: останься в дверях.
Андрей задержался у моей кровати, неловко переминаясь с ноги на ногу, и с какой-то удивившей меня надеждой в голосе спросил:
– Ну было хоть чуть-чуть страшно?
– Угу, – признался я. – Немного было. Особенно вначале.
Один из неизбежных атрибутов жизни со Старшим Братом (не на год или два, а по-настоящему старшим) заключается в абсолютной уверенности, что прямо под твоей кроватью кишмя кишат полчища всякой жути – от зубастого Буки до Черной руки, выползающей придушить кого-нибудь в безлунную ночь; ну а в шкафу, понятное дело, тебя уже давно заждался изголодавшийся мертвец. Став взрослее, я отчаянно жалел, что родился Младшим Братом и под рукой нет никого подходящего, чтобы напугать до усеру. Господи, как же я страдал!
Так вот. Может, я немного и сдрейфил тем вечером… но все же – это было здорово, еще как! Все равно что прикоснуться к жутковатой и в то же время восхитительной тайне.
Когда все снова улеглись, Игорь сказал:
– Ладно, проехали, – он посмотрел на Антона. – Ты с нами последнюю ночь. Расскажи эту свою историю про женщину в черном.
– Которая на картине? – уточнил Хорек.
– Да.
Мне очень хотелось послушать эту историю, но, похоже, что все ее уже знали и даже слышали не один раз. И, будто в подтверждение моим мыслям, Хорек стал канючить, что пускай Антон расскажет что-нибудь новенькое.
– Юра еще не слышал, – сказал Игорь. – Он сегодня у нас молодец. Пусть Антон расскажет для него, и мы тоже послушаем.
Никто больше не возразил. А я, исполненный гордости от похвалы и предвкушения чего-то необычного, подтянул одеяло до самого носа и замер в волнительном ожидании.
Еще я подумал, что Игорь имел в виду не только то, как я держался во время недавнего ритуала, которым испытывали всех новеньких, но и то, что не дал Ноне одурачить себя днем.
– Ну, хорошо. Тогда слушайте, – начал Антон. – Один мужик, он был очень богатым, приехал на аукцион, чтобы купить картину. Правда, он и сам не знал, какую точно хочет. И решил выбрать ту, что ему больше понравится, даже если она нарисована никому не известным художником. Его эта хрень не ломала.
И вот выставили на продажу очередное полотно. На нем изображалась какая-то женщина, одетая во все черное, а сама картина была в толстой резной раме из дерева и такой здоровой, что заняла бы половину стены в нашей палате (тут мы все невольно завертели головами, прикидывая, какой же чертовски огромной была эта картина). Мужику… ну, он был какой-то там лорд, показалось, что женщина на картине очень похожа на его покойную мать, которую он любил. И поэтому он купил эту картину и приказал, чтобы ее привезли к нему в замок.
Но жене лорда полотно не понравилось, она хотела, чтобы он его выбросил или продал. Они даже поссорились. Но когда жена лорда поняла, что не сможет настоять на своем, то уговорила мужа хотя бы не вешать эту картину на видном месте. Лорд немного подумал и согласился повесить ее в спальне у младшей дочери («Ни фига себе спальня», – вякнул кто-то, скорее всего, Хорек). Потом наступила ночь, и все легли спать.
Никто не подозревал, что женщина на картине умела становиться похожей на кого-нибудь из умерших родственников тех, кто приходил на аукционы. Чтобы ее купили. А сама картина была нарисована еще двести лет назад, и все ее бывшие владельцы умирали страшной смертью. И вот, когда наступила ровно полночь… – здесь наш рассказчик понизил голос для вящей полноты эффекта и под видом, что ему необходимо срочно прочистить горло, держал томительную паузу несколько секунд, – и ровно в полночь картина, которую купил лорд и повесил в спальне младшей дочери, открылась… и из нее вышла та самая женщина в черном. Она любила пить человеческую кровь, просто жить без нее не могла. После того как она убила прежних владельцев картины и та снова попала на аукцион, прошло много времени, и женщина была очень голодна. Почти целый день она наблюдала из картины за всем, что происходило, а теперь наконец дождалась, чтобы дочь лорда осталась одна. Она перегрызла девочке горло и выпила всю ее кровь. После этого женщина в черном спряталась обратно в картину. Уже двести лет она жила в ней и могла прожить вечно, только бы ей всегда хватало человеческой крови и если бы никто не догадался уничтожить картину. Когда наступило утро…
Эта история про «Женщину в черном» стала для меня первой из того великого множества подобных вечерних баек После Того Как Гасят Свет, что я услышал в «Спутнике» другими вечерами, а затем – путешествуя по больницам и пионерским лагерям в последующие годы. Между нами, она была не так уж и хороша. Но она стала первой – вот что делало ее такой особенной. Я тихо лежал в своей постели, окутанный темнотой, не смея даже пошелохнуться, и с благоговением ловил каждое слово. Это было моментом озарения, великого открытия, как будто в моей голове внезапно распахнулась некая потаенная дверь, которая словно только и ждала, чтобы к ней подобрали верный ключ. Она вела в восхитительный завораживающий мир, где водятся настоящие чудовища, куда пострашнее тех, что обитают в книжных сказках или лопают только непослушных детей.
– …а картину они сожгли, – закончил Антон.
Вроде та же сказка, а вроде и не совсем. Далеко не совсем.
– Спасибо, – сказал я, не зная, как еще выразить свою благодарность. Ведь, кроме всего прочего, эта история была рассказана в первую очередь для меня.
Затем Игорь с Андреем вместе поведали о чертовой бутылке и Красном пятне.
Их истории повествовались в том же ключе, что и «Женщина в черном», впрочем, как и все те истории: простой сюжет, никаких лишних деталей, часто без имен действующих лиц – в этом и заключалась их особая прелесть. Никто не говорил: «Эй, постойте-ка! Что значит, картина открылась?» или «Какого черта они (он, она, оно) это делают?» – мы были детьми, и каждый сам домысливал свой вариант неповторимой Истории. Может, потому они и обладали столь великой, почти магически притягательной силой. Силой нашего собственного воображения.
В то замешенное на атеизме время еще не издавалось книг с романами ужасов, а фильмы вроде «Вия» появлялись с ненавязчивой частотой кометы Галлея. В те дни нас зачаровывали вечерние рассказы, когда в комнате гаснет свет, а в небе мерцающим бисером высыпают звезды – этот устный детский фольклор, темная квинтэссенция ребяческих грез. Их магнетизм испытал каждый, кто хоть раз был ребенком. И годы спустя странный порыв вернуться назад, в ту детскую постель, хотя бы на миг снова превратиться в маленького слушателя, пускай это и случается все реже, принуждает неугомонного барабанщика внутри, сбившись с ритма, сделать на два удара больше – даже у тех из нас, у кого калькулятор давно заменил мозги, а «MasterCard» – способность мечтать.
Какое-то время спустя, уже прочтя уйму книг, я с удивлением обнаружил, что многие из тех историй оказались вольным упрощенным пересказом известных произведений Герберта Уэллса, Гоголя и Артура Конана Дойля, Хорхе Луиса Борхеса и Рея Брэдбери. Это внезапное узнавание доставляло мне всегда особую радость, как встреча со старым другом.
Голоса из далекого осеннего вечера, когда я, семилетним мальчишкой с вечно простуженным горлом, открыл для себя новую вселенную, – они и сейчас причудливо искаженным от времени эхом достигают моего внутреннего слуха…
Эй, Ренат… эй…
– Эй, Ренат… эй, черноголовый, уже дрыхнешь?
– Нет, – прилетело с другого конца моего ряда. Чернявый парень по имени Ренат до сих пор не проронил ни слова, и я даже успел забыть о его существовании. Еще днем я обратил внимание, что он вообще держится особняком. Не то чтобы это выглядело чересчур демонстративно, просто Ренат как-то отличался от остальных и почти все время молчал, хотя уже давно стал здешним «старожилом» и был ровесником Игоря. Я думаю, ему попросту было плевать на эти понты, а точнее, «его эта хрень не ломала».
– Расскажи нам одну из своих историй.
Позже я узнал, что, несмотря на свою внешнюю отстраненность, Ренат славился как отличный рассказчик. Его истории были самыми лучшими и неизменно новыми всякий раз, потому что он сочинял их всегда сам.
– Мой таинственный голос сегодня молчит, – ответил Ренат. Мне показалось, он произнес эти слова с легкой и немного надменной улыбкой человека, которому глубоко плевать на мнение окружающих. Хотя, может, я и ошибаюсь. – Как-нибудь в другой раз.
Послышались разочарованные голоса. Но тут их внезапно перекрыл чей-то протяжный завывающий пердеж, окончившийся поразительно натуральной вопросительной интонацией.
– Таинственный голос из жопы… – сдавленно просипел Игорь.
Все, включая меня, зашлись в таком хохоте, что из глаз брызнули слезы. В тот момент я почувствовал, что теперь действительно становлюсь одним из них, – одним из этих ребят, с которыми толком еще не успел познакомиться. Мы словно были пассажирами одного потерпевшего крушение судна, выброшенными на берег неведомого острова. Чувство единения было настолько огромно, необъятно, что меня до самых костей пробрал озноб, а тело покрылось гусиной кожей. Ничего подобного мне до сих пор еще не доводилось испытывать, и после это случалось, может быть, всего раза три или четыре. Но именно тем вечером я взошел на борт своего первого «Титаника», и, наверное, поэтому он запомнился мне ярче остальных.
Мы не могли угомониться с минуту, не меньше, я даже начал ожидать визита дежурной медсестры с огромным шприцем, чтобы сделать всем нам успокоительную инъекцию.
Но никто так и не явился.
– Слышали о Дождевом человеке? – вдруг подал голос из своего угла Хорек, и в палате сразу повисла тишина. Даже я ощутил это мгновенное напряжение – будто неслышное, но улавливаемое по вибрации гудение предельно натянутых проводов, – хотя и понятия не имел, о ком или о чем идет тут речь. Казалось, даже темнота в палате как-то сгустилась, становясь почти осязаемой.
– Говорят, кто-то из той палаты видел его сегодня днем. У стадиона рядом с лесом, – добавил Хорек.
Никто не ответил. Все по-прежнему хранили молчание, словно к чему-то прислушиваясь.
– Ладно, давайте спать, – наконец сказал Игорь без тени недавнего веселья в голосе. Видимо, настроение рассказать еще одну историю у него исчезло. А у всех остальных, похоже, пропало настроение слушать.
Я решил, что должен обязательно выяснить, в чем здесь дело. Прямо завтра же. Что-то тут было нечисто, что-то… слишком таинственное. Вызывающее какую-то жутковато-сладкую дрожь – даже сильнее, чем те истории.
Но утром я и не вспомнил о своем намерении. Жизнь в семь лет подобна вертящейся с сумасшедшей скоростью планете, что несется по замысловатой орбите вокруг маленького феерического солнца.
Поздней ночью меня разбудило чье-то прикосновение. Холодная и вялая, как у трупа, рука медленно скользила по моему лицу, словно в безжизненной апатии изучая его контуры. Вот она достигла носа… опустилась к губам… и, мгновение помешкав на подбородке, свалилась на грудь, будто отрубленная. Конечно же, рука была моя собственная. Просто я закинул ее за голову во сне, и через какое-то время она лишилась чувствительности из-за оттока крови – ну, вы наверняка знаете, как это отвратительно, особенно если пытаешься переместить ее с помощью другой руки и ни черта не чувствуешь, она словно чужая, и тот, кому она принадлежит, явно уже не жилец. Но худшее еще впереди: через несколько секунд, когда кровь снова заполнит каналы, тысячи крошечных реаниматоров примутся за дело, чтобы вернуть ее вам назад, беспощадно орудуя тысячами мельчайших иголок, и самое лучшее, что вы можете сделать – это попытаться быстрее заснуть.
Только я не смог. Потому что вспомнил, что больше не у себя дома, – подо мной не привычная широкая тахта в детской, а больничная койка, и нет справа Димы, спящего у внешнего края (стерегущего Границу). Хотите смейтесь, хотите нет, но это важно. Важно, если ты привык иметь старшего на целое десятилетие брата, проводящего с тобой рядом каждую ночь. Теперь уже давно настала моя смена спать у края – там, под безопасной стенкой, моя жена, и туда никаким мохнатым рукам не дотянуться, да и мерзким щупальцам тоже лучше самим завязаться морским узлом. Не спорю, во всем этом явно присутствует что-то неистребимо детское, что-то остается в некоторых из нас навсегда с тех времен – словно какая-то часть упорно не желает уступать место назойливо стучащему в дверь взрослению. И мне вовсе не стыдно говорить об этом, я думаю, что даже Бог – Он тоже Юный, хотя никого и никогда не боялся. Мы говорим о видении мира, о том особом отношении к жизни, в конце концов, вы понимаете?
В общем, я открыл глаза и вспомнил, что теперь в «Спутнике». Повернулся на бок, ощущая игольчато-ледяное копошение реаниматоров в воскресающей руке. Все остальные ребята дружно сопели в две дырки и видели сны; все так же потрескивал огонь в печке, и из-за нее по полу тянулся тонкий лучик света, падающий через дверную щель из коридора; с улицы доносился мягкий шепот дождя, ублажающего осеннюю ночь… И мне опять стало тоскливо до слез. Пятница казалась недосягаемо далекой эпохой – почему-то еще более далекой, чем днем. Я закрыл глаза, уверенный, что мне уже ни за что не уснуть, а когда открыл снова… было утро.
Рядом с кроватью скромно ожидала пустая чисто вымытая баночка с моей фамилией на полоске бумаги вместо этикетки, что на местном наречии означало также: «Добро пожаловать».
Ну и заставил же меня поднапрячься этот «фуфлыжник»!
В коридоре третьего корпуса нас сидело трое, ожидающих своей очереди сдавать анализ крови: в преддверии скорой выписки «фуфлыжник», года на два старше меня; малый, который наглотался вчера соплей Ноны; ну и я, понятное дело.
– Вот, – сказал «фуфлыжник», уж не помню, как там его звали, демонстрируя мне круглую запекшуюся царапину на лбу. – А еще отсюда… называется проба мозга. Прокалывают такой здоровенной иглой, может, видел?
– Не-а, – покачал я головой, изо всех сил пытаясь скрыть нарастающую панику. Малый, что сидел по другую сторону «фуфлыжника», настороженно прислушивался к нашему разговору.
– И еще вот, – «фуфлыжник», закатив штанину, гордо явил моим округлившимся глазам покрытую старой коркой овальную ранку на колене. – Проба костного мозга. Это больнее всего. Некоторые даже теряют сознание от такой боли.
– И они даже не обезболивают? – изумился я.
– Нет, – сокрушенно вздохнул мой собеседник, качая головой. – Нельзя, потому что это искажает анализы. Вот как, понимаешь?
Чего же тут не понять, и дураку ясно. Если я чего-то и не понимал через десять минут, так это того, как мог настолько дешево купиться. Но его «доказательства» выглядели так чертовски убедительно! Пускай в больницах мне и не доводилось раньше слышать ни о чем подобном… но ведь в санаторий я попал впервые!
– Не переживай, – подбодрил меня «фуфлыжник». – Главное, что почти всегда после этого удается выжить.
Я заметил, что плечи малого мелко затряслись, и наклонился немного вперед, чтобы увидеть, в чем дело. Тот беззвучно плакал («фуфлыжник», казалось, совершенно позабыл о его существовании). Да я и сам уже был на взводе. Перевел взгляд на входную дверь, всерьез подумывая, удастся ли сбежать, а потом… а что потом? Меня быстро поймают и приволокут обратно, чтобы все равно заставить сдать эти ужасные анализы, только уже силой. Такие сцены я видел многократно, особенно когда кто-нибудь трусил дать проткнуть себе иглой вену. Я тоже, помнится, вопил и метался как сумасшедший, бился в руках, но только поначалу – затем привык. Практика и опыт – великое дело, знаете ли.
Я решил тем временем осмотреться, а малый по правую руку «фуфлыжника» начал уже слышно подвывать.
– Пускай идет первый, – шепнула, наклонившись ко мне, жертва мозговой пробы (может, у него и впрямь когда-то хотели взять такой анализ, да только обнаружили, что кто-то повыскребал весь мозг раньше). Я согласно кивнул.
Коридор, где мы сидели в жестких деревянных креслах, сколоченных в ряд с помощью доски, как в старых дешевых кинотеатрах, существовал до некоторой степени условно. Основное помещение в действительности было одно, уставленное ширмами и перегородками разной высоты с натянутой между стойками белой материей: слева от нас громоздились давно знакомый мне аппарат УФО для кварцевого прогревания дыхательных путей, похожий на пузатый самовар, и УВЧ – с длинными и многосуставчатыми, будто лапы гигантского паука, тэнами, оканчивающимися круглыми сменными «тарелками»; за спиной тянулись забранные белыми шторами кабинки для ультразвука, электрофореза и других процедур; а впереди высилась наша ширма, откуда вот-вот было готово донестись приглашение войти.
Из-за зловещей ширмы слышалось звонкое стеклянно-металлическое лязганье всяческих медицинских штуковин известного назначения на поддонах и в стерилизаторах, заставляющее желудок покрываться ледяной коркой в ожидании, когда все это примется за тебя, а сверху выглядывала какая-то полусферическая хрень на штативе. Должно быть, то самое приспособление, которым сверлят череп, чтобы добраться до мозгов, – решил я, – чем-то напоминает вертикальный шлемовидный фен в женской парикмахерской…
Судя по голосам, за ширмой медсестер было две. Значит, одна (если пользоваться моим больничным опытом) должна брать двойной анализ крови из пальца, другая – из вены на ревмопробы, так это называлось. Кто же из них тогда…
В этот момент из-за ширмы донеслось:
– Заходите по одному!
«Фуфлыжник» многозначительно глянул на меня и подтолкнул уже откровенно разнюнившегося малого:
– Давай!
Тот поднялся, плача в три ручья, сделал пару неверных шагов к ширме, оглянулся на нас с невыразимой тоской («О-о, кажется, началось!» – донесся слегка раздраженный голос одной из сестер за ширмой), но все же с понурой покорностью поплелся дальше, словно на убой.
Это выглядело настолько трагически и в то же время комично, что я, несмотря на ситуацию и медленно растущий ужас в груди, едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Подобные вещи происходили со мной и раньше, и много позже этого случая – особенно если доводилось ожидать в очереди среди других детей перед кабинетом или подобной ширмой, где берут кровь на анализ. Как правило, это происходило в поликлинике. Представьте вереницу напряженных детских рожиц, бледных и сосредоточенных, будто у маленьких смертников, в основном от четырех до семи, чья судьба сейчас решается страшными людьми, облаченными в белые халаты; они жмутся к родителям, что-то шепчут им на ухо и, теряя последнюю надежду, скисают окончательно – оттого и стоит такая неестественная, парадоксальная тишина, которой не должно быть в природе, если собирается столько детей. И тем не менее это действительно происходит. Наконец время приема начинается, следует приглашение, и все смотрят вослед герою, которому выпало идти первым. Остальные замирают, цепенея, обращаясь в слух, глядя в одну несуществующую точку, некоторые даже не дышат – тишина становиться уже почти кристальной. Самые жуткие мгновения. Что происходит – там, за белой ужасной ширмой? Скажи нам, герой, это больно? Это то, что мы думали, идя по дороге сюда – под конвоем собственных родителей, – нас ведь тоже предали, мы все пройдем по этому пути, и поэтому имеем право знать: это очень больно? Только не молчи, иначе мы решим, что ты уже умер… И вот – сперва тихое, а затем быстро нарастающее хныканье за ширмой, короткий вопль… О да, это больно, теперь мы знаем точно, это невыносимо, мы навсегда запомним тебя, герой. По очереди бежит судорога дергающихся подбородков… и кто-то наконец не выдерживает. А затем еще и еще. Настоящая фонографическая цепная реакция, и спустя полминуты апогей достигается всеобщим ревом двух-трех десятков маленьких глоток. Выход еще заплаканного, однако теперь безмерно счастливого героя остается совсем без внимания. Но тут – может, галлюцинация? – вы замечаете какого-то паршивца, что не плачет с остальными, а корчится в безудержном припадке смеха. И понимаете внезапно одну невероятную вещь: да ведь ему, черт возьми, действительно смешно.
В общем, если вам случалось бывать во Львове в начале восьмидесятых и посещать детскую поликлинику железнодорожников (вход через тупиковую улочку под названием Судовая, недалеко от центра города), а также видеть болезненно-бледного хохочущего мальчишку, сидящего в горько рыдающей веренице детей рядом с рдеющей от смущения красивой брюнеткой, – то, скорее всего, мы с вами уже встречались.
Нет, мне вовсе не было индифферентно, что там да как за такими вот ширмами – помните, я уже говорил, как устраивал чехарду поначалу, пока не свыкся с этой гнусной необходимостью. Впрочем, вид зубоврачебного кресла и по сей день вызывает у меня непомерный ужас, толкающий бежать на край света. Просто я довольно рано убедился, что комичность – неразлучная спутница любого трагизма. И эта чертовка то и дело норовит привлечь к себе внимание, такие уж у нее повадки.
К слову, один из таких случаев произошел, когда весной девяносто пятого я участвовал в подготовке похорон деда моей жены – тогда еще невесты. Ну что тут, ради Бога, могло быть смешного! Похороны, как-никак. И все же, черт, как вспомню… Да мы оба до сих пор не в силах сдержаться от смеха, когда речь заходит о том дне, и бывает, хихикаем весь вечер, как ненормальные. Что до меня, так я вообще способен заклиниваться хоть до утра, – вот так и брожу целую ночь по дому, будто Хихикающее привидение. Или совсем слетевший с катушек маньяк – забавнее всего, что именно так я о себе в такие моменты и думаю. Наверное, в этом есть даже какая-то доля правды.
Итак, похороны. Смерть деда, уже почти год не встававшего с постели, была давно ожидаемой, но, как это очень часто случается, все равно застала семью моих в скором времени родственников врасплох – их словно доской приложило. Из всех, живших под одной крышей – бабушки-вдовы, моей будущей тещи и ее старшего брата, последние лет десять беспробудного алкоголика – единственным по-настоящему дееспособным членом семьи осталась моя девятнадцатилетняя невеста Вика. Поэтому главные тяготы по организации похоронного мероприятия легли именно на ее хрупкие неопытные плечи. Брат матери давным-давно укатился в неизвестном направлении со своими корешами, следуя неукоснительному уставу всех повелителей пробок, где достаточно веским оправданием для саботажа ежедневных таинств не является даже смерть отца, которого он пережил лишь на два года; бабушка то подолгу сидела на одном месте в полной прострации, словно пыталась проникнуть взглядом через стену к соседям, то обходила кругами квартиру и шепотом библиотекаря в читальном зале просила всех соблюдать тишину, чтобы не разбудить спящего мужа; моя будущая теща, сидя в кухне, либо плакала в детской беспомощности, либо прикладывалась к бутылке, потом снова плакала и так далее; а в угловой, самой крохотной комнатушке на продавленном диване лежало коченеющее тело деда, о котором все начисто позабыли. Короче, в распоряжении Вики оказалась весьма многообещающая перспектива тихо сойти с ума.
Правда, тут и я подоспел – двадцатиоднолетний, в вечных поисках работы, долговязый носатый тип без медного гроша за душой… словом, жених хоть куда. Кажется, это мне пришло первому в голову поинтересоваться, в каком положении находится тело покойника. Не то чтобы я располагал каким-то опытом в данных вопросах, просто я, как бы выразиться, всегда был небезразличен к этой теме – много читал, смотрел соответствующее кино. Да и, пробыв всего с минуту в их доме, нетрудно было ощутить: что-то тут не в порядке, что-то явно крутится не в нужную сторону, я хочу сказать.
Мы с Викой зашли в комнату деда. Тот лежал в позе, в которой его застала скорбная гостья – маленький, серый, усохший (так получилось, что увидел я его впервые). К тому моменту успело пройти примерно семь-восемь часов и большинство моих подозрений оправдались: нижняя челюсть деда отвисла, тело прогнулось вниз, следуя изгибу продавленного дивана, а одна нога осталась согнутой в колене, отчего он походил на утомленного пляжника, дремлющего на берегу под шелест накатывающих волн. Впрочем, не совсем: правый глаз остался чуть приоткрыт. Я покачал головой: «Нет, так не пойдет». Затем объяснил Вике, что тело необходимо положить на что-то ровное и твердое – лучше всего подойдет стол, который находился здесь же, в углу комнаты, – тогда, возможно, оно несколько распрямится (иначе дед будет выглядеть как покойник, встающий из гроба).
Я передвинул стол к середине комнаты и перенес на него деда Вики – тот оказался еще легче, чем выглядел. Тело действительно выпрямилось, хотя и не до конца, однако, по крайней мере, больше не вызывало ассоциаций с восставшим зомби. С помощью бинта мы подвязали нижнюю челюсть – ибо усопшему куда пристойнее походить на страдающего зубной болью, чем «ловить ворон», – и связали руки за большие пальцы, сведя их в районе диафрагмы; трупное окоченение уже успело серьезно потрудиться, и руки не лежали, а нависали сантиметрах в десяти над телом, поскольку, согнувшись в локтях… в общем, что-то там натянулось в плечевых суставах, должно быть, утратившие эластичность связки, точнее не скажу. Но с этим как-то можно было мириться. Главной проблемой оставалась согнутая нога. Мне удалось ее выпрямить, но она сразу же, как резиновая, вернулась в прежнее положение.
«Вот, черт…» – пробормотал я, глянув вскользь на Вику, безмолвно наблюдавшую за моими потугами уже сухими глазами. Я почувствовал, как внутри меня начинает подниматься мягкий щекочущий ком. В этот момент к нам заглянула бабушка, что-то сказала – не помню, что именно, но это лишь подбавило ощущения ирреальности происходящего – и вышла. Я вновь переключился на ногу, пытаясь найти какой-нибудь способ заставить ее выпрямиться. Конечно, проще всего было бы привязать ее к другой ноге, но… в том-то и дело, что другая отсутствовала – ее ампутировали год назад (в случае деда выражение стоять одной ногой в могиле имело буквальный смысл). Опять прижав упрямую ногу к столу, я вдруг заметил, что дед мутно глядит на меня через приоткрытое правое веко, будто наблюдая со скрытым ехидством: «Зря стараешься, парень. Не знаю, какого хрена ты у нас забыл, но главный здесь я, и все равно выйдет по-моему»… и снова согнул ногу.
Мы с Викой секунды две смотрели друг на друга, внезапно пушистый щекочущий ком прыгнул мне под самое горло, и меня наконец прорвало. Нас обоих. Мы расхохотались, согнувшись пополам с разных сторон стола. Мы зажимали рты руками, понимая, что нас могут услышать, но ни черта не могли с собой поделать. Вот так просто стояли и ржали несколько минут кряду прямо над телом ее деда, пока не начало сводить судорогой животы. А потом… потом снова смеялись, как умалишенные. По правде говоря, мы в то время еще… ну, не совсем чтобы уже обручились, скорее, это я пытался ухлестывать за своей будущей женой. По-настоящему мы стали встречаться примерно спустя неделю после тех памятных похорон и через шесть месяцев поженились. Но мне кажется, самое главное решилось именно в этот день, возможно, даже в ту минуту, когда мы хохотали над едва остывшим телом отца ее матери. Извините, я и сам понимаю, что похороны не слишком подходящее время для начала романтических отношений (я только пытаюсь честно рассказать, к чему это привело), а комната покойника – не лучшее место для веселья. Но иногда смех – это все, что нам остается. Особенно если в самый трагический или неподходящий момент жизнь вдруг превращается в цирк на дроте, как говорит моя теща. И тогда мы смеемся, хотя испытываем страх или боль… Но мы смеемся.
Ладно… Я, кажется, увлекся.
Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.
Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.
– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.
– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.
Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю болоньевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план № 1… но погодите, это еще не все – важно, что будет потом. Потом я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…
И тут малый внезапно заткнулся. Будто отрезало.
Потерял сознание, – было первой моей мыслью. О боже, он потерял сознание! – я начал потрясенно поворачиваться к «фуфлыжнику», как вдруг уловил за ширмой пару легких всхлипов, а потом еле слышный смешок…
Когда малый вышел к нам, зажимая одну ватку в согнутом локте под закатанным рукавом, а другую между большим и безымянным пальцами – еще плачущий по инерции, но счастливо и глупо лыбящийся, как смертник, получивший нежданную амнистию за минуту до казни, – я все окончательно понял.
«Фуфлыжник», осклабившись, смотрел куда-то себе под ноги.
– Дурак, – бросил я ему и подчеркнуто смело потопал к ширме.
Ко второй половине дня – иначе говоря, к концу первых суток моего пребывания в «Спутнике» – я уже усвоил главные отличия санатория от больницы. Во-первых, здесь предоставлялось больше свободы: в определенные промежутки времени мы могли даже выходить из корпуса, чтобы погулять на улице, естественно, если позволяла погода. Во-вторых, наши медсестры скорее исполняли роль воспитателей, нежели настоящего медперсонала, – настоящие либо приходили сами, либо ожидали в третьем корпусе. Ну и в-третьих, конечно, тут проводились школьные занятия: три дня в неделю по вторникам, средам и четвергам, по два часа с десятиминутной переменой.
Классом служила небольшая комната на дюжину парт (знаете, таких массивных, как токарные станки: с сиденьем-лавкой на двоих, соединенным с наклонной доской, имеющей круглые выемки для чернильниц; такие можно увидеть в старых фильмах, где наши пращуры зубрили кириллицу, а в жизни подобного раритета мне не приходилось встречать больше никогда), отапливаемая газовой печкой в углу и размещавшаяся на первом этаже небольшого строения с двускатной крышей, мимо которого я проходил вчера со своей провожатой из приемного покоя.
В комнату набилось около двух десятков учеников от первоклашек вроде меня до дылд из восьмого класса, а учительница была только одна. Она раздавала простые задания, переходя от парты к парте, что-то писала на доске (упор делался в основном лишь на два-три главных предмета; ну ясно, учеба была еще та), но сначала познакомилась со мной и внесла мое имя в журнал.
Я раскрыл свои «Рабочие прописи» и занялся выведением односложных слов, примеры которых были приведены в начале каждой строки типографским способом и выглядели издевательски каллиграфическими. Всегда терпеть этого не мог: немного раньше строчки прописей были заполнены всякими палочками и крючочками, выводить которые – архидурацкое занятие, особенно если давно умеешь читать (на тот момент в моем читательском активе были уже беляевские «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия», сборник фантастических рассказов и несколько детских книжек). Впрочем, на моей аккуратности это совершенно никак не сказывалось, оттого и красовалась в нижнем левом углу тетрадного разворота двугорбая, как верблюд, тройка, поставленная красными учительскими чернилами, – первая отметка, полученная мной в школе; она же чаще других сопровождала меня и в будущие десять лет, отражая более степень моего прилежания и нелюбовь к школьным занятиям, нежели то, что призваны отражать баллы успеваемости.
С преподавателями у меня крайне редко складывались дружеские отношения, особенно к окончанию этой десятилетней волокиты. Помнится, на выпускном кто-то даже пускал слезу при получении аттестата. Я же сиял улыбкой отпущенного на волю каторжанина (сорвавшего, кроме всего прочего, еще и самый большой за всю историю джекпот) и, поднимаясь на подиум, сложил одну руку в недвусмысленную конфигурацию с выставленным средним пальцем, а другой совершал прощальные пассы в сторону педагогического коллектива, заседающего за длинным столом, будто куры на насесте. Ей-богу, не смог удержаться (бедная мама в третьем ряду не знала, куда провалиться – вовсе не от гордости за меня, разумеется). Шпаной я не слыл, но уверен, что и преподаватели тоже были рады от меня наконец избавиться. Будь у меня сегодня еще один шанс, то я, что и говорить, конечно, повел бы себя уже иначе, конечно же, иначе… я бы вдобавок еще и пукнул так громко, как только смог, чтоб их прямо из-за стола посдувало. В общем, выразил бы все, что я об этом думаю в самой доступной и лаконичной форме. Мне всегда нравились ребята вроде Бивиса с Баттхедом.
Но тогда я лишь ступил на старт этого марафона длиной в десять лет, и даже опыт старшего брата мало что говорил мне о моем будущем. А в тот день, выписывая каракули чернильной ручкой строчку за строчкой, я вообще был крайне далек от подобных размышлений. Мой сосед по парте, один из «фуфлыжников», перешедший уже в третий или четвертый класс, с превосходством косился на мою тетрадь и лыбился, отпуская плоские шуточки.
Я здорово недоумевал, когда тамошняя училка-универсалка, подойдя ко мне, чтобы придумать какое-нибудь задание, выразила восхищение, как это ее коллеге из настоящей школы удается столь «удивительно ювелирно» вырисовывать примеры в начале строк. Надо же, так купилась! Я объяснил, что ведь это «Рабочие прописи» – специальная тетрадь для обучения письму, одновременно поражаясь, что ей это неизвестно. Похоже, она была такой же учительницей, как наши корпусные воспитательницы медсестрами; точнее сказать, ее просто попросили.
Вернувшись примерно через месяц в свой класс, я обнаружил, что серьезно отстал не только от программы, но даже от самых безнадежных двоечников. Впрочем, такое положение длилось недолго, и вскоре я уже вернулся к своим надежным стабильным тройкам, будь они благословенны.
Во время перемены я собрался было полезть в свой школьный портфель-ранец, сопровождавший меня в «Спутник» по настоянию мамы (хорошо помню, как он выглядел, словно расстался с ним только вчера: такой зеленый с аппликацией в виде светофора из кусочков разноцветной кожи над пряжкой спереди; я ходил с этим портфелем до окончания третьего класса), чтобы сменить «Рабочие прописи» на тонкую тетрадку в клеточку для занятий арифметикой, когда вдруг увидел, как Хорек резво метнулся в сторону коридора, кого-то заметив. Вскоре оттуда донесся шум какой-то толкотни, а затем на пороге нашей импровизированной классной комнаты возник Хорек, волокущий, словно котят за шкирку, за воротники пальто двух детей лет шести, в которых я почти сразу узнал Тоню и Сашу. Они хныкали и пытались вырваться.
Еще перед завтраком, после запомнившейся мне надолго сдачи анализов крови, я обратил внимание, что они держатся вместе, если не находятся в своих палатах. Я спросил у оказавшегося поблизости Рената, не играют ли они в «жениха и невесту». Тот ответил, что они брат и сестра, двойняшки, после чего я и сам уже заметил несомненное сходство между ними, какое бывает только у самых близких родственников. Я также узнал, что они сироты и попали в наш санаторий из интерната, и теперь им предстояло провести здесь весь осенний сезон.
«Вот, черт, – подумалось мне тогда, – выходит, у них совсем нет родителей! Это же надо!» В то время я еще не привык думать, что чья-нибудь жизнь может настолько отличаться от моей собственной. Конечно, не у всех, кого я знал, был старший брат или развелись родители… но не иметь близких – вообще!
Хотя нет, не совсем верно. Они были друг у друга. Потому и старались всегда держаться вместе, а не только из-за того, что были даже меньше, чем я.
Дети расплакались еще сильнее, когда Хорек начал подталкивать их в глубь класса.
– Эй, чего ты к ним прицепился? – спросил кто-то из старших ребят. Все теперь смотрели в их сторону, а учительница в тот момент вышла из класса по каким-то делам.
– Они подглядывали, – с довольным видом ответил Хорек, будто кот, наконец схвативший двух мышей, что давно повадились грызть запасы в погребе. – Сначала в окно, а потом из коридора. Я их заметил, это уже не в первый раз!
– Ну и что? – возразил Андрей. – Им в школу только на следующий год, – и велел Хорьку отпустить плачущих близнецов.
– Вот пусть и привыкают, если им так интересно, – бросил тот, но подчинился, и Тоня с Сашей выбежали из класса. Спустя несколько секунд я увидел, как их шапки промелькнули на улице за окнами.
Вернулась училка (похоже, она все слышала, находясь неподалеку, просто не торопилась вмешиваться; иногда, как мне стало казаться со временем, именно такая позиция способна принести наилучшие воспитательные плоды) и устроила Хорьку выволочку, а я провел всю вторую половину занятий в раздумьях, почему некоторые дети так боятся общества других ребят. А может, все дело в том, что они наслушались страшных историй о школе от более взрослых детей у себя в интернате и, отправившись подглядывать за нами, просто хотели знать, что ждет их впереди?
Счастливчик Антон отбыл утром восвояси, а его место занял одиннадцатилетний очкарик Ромка. С этого момента я негласно перестал считаться «новеньким»; во всяком случае, мой статус определенно сразу изменился с его появлением.
Едва увидев его, вернувшись со школьных занятий (он в одиночестве – если не брать во внимание Богдана с ногой в гипсе, который лишь по крайней необходимости покидал собственную кровать, – сидел на стуле у игрового уголка, углубившись в какую-то книгу, и с первого же взгляда напомнил мне серьезного, умненького Знайку из произведений Николая Носова; прекрасно иллюстрированное издание «Незнайка на Луне», по которому в наши дни снят полнометражный мультфильм с использованием тех же рисованных типажей, было в то время одной из моих самых любимых книг), я с большим нетерпением начал ожидать его ночного «крещения».
И я, поверьте, был далеко не одинок в своем злоумышленном ожидании: потеха сулила выйти куда интереснее, чем минувшим вечером. Во-первых, парень был гораздо старше меня, а значит, его реакция вызывала еще больше любопытства у остальных членов «чахоточного племени». Во-вторых (и, пожалуй, это самое важное), он должен был занять место Антона прямо под тем самым окном, где… ну, сечете?
Я настолько был захвачен предстоящим испытанием и сгорал от нетерпения, что сам вызвался постоять «на шухере» в дверях палаты после ужина, пока наши опытные специалисты решали «технические вопросы» по организации этого чертовски важного мероприятия. А Тарас с Хорьком удерживали новенького в длинном коридоре под каким-то надуманным предлогом. И, похоже, не слишком успешно, поскольку мальчишка явно что-то почуял за их, говоря по правде, бездарным фарсом. Так что мое участие было вовсе нелишне, и я исполнился внутренней гордости от собственной значимости. Удивительно, но еще какие-то сутки назад…
Затем настало время отбоя, и Андрей сказал:
– Рома… или как тебя там, ты веришь в привидения?
Нет, он не верил – ровно до того момента, как штора над его головой заскользила, издавая зловещее шуршание и обнажая темное окно, а я испытал мгновенное deja vu.
Теперь-то он верил. Наверное, мы все немного поверили, – Ромка побледнел так, что сам стал похож на маленькое очкастое привидение. Секунду или две он сидел неподвижно. И вдруг завыл. От его воя у меня мурашки поползли по коже. А затем нырнул с головой под одеяло (он, похоже, настолько оказался испуган собственной переменой мировоззрения – привидения-то, хе-хе, оказывается, все-таки существуют, – что даже не сообразил попросту убежать от окна). И заорал:
– Инга! И-инга! И-икк!..
Мы так и не узнали, что или кого он звал. Позже я думал, возможно, Инга была его старшей сестрой, а может, ее и вовсе не существовало.
– А, черт! – вскочил Андрей, глядя на дверь палаты. – Сейчас прибегут… Да заткнись ты, ради бога!
Вскоре вокруг кровати новенького образовалась маленькая толпа. Тот продолжал издавать скулящее «Инга! И-икк! Инга!» и, кажется, это обещало затянуться надолго, возможно, даже до утра.
Игорь попытался добраться до очкарика через одеяло, но тому как-то удавалось держать оборону. В конце концов, к Игорю подключился Андрей, – старшие пацаны были обеспокоены заметно больше остальных, ведь им светил влет по первое число.
Одному Ренату было как всегда наплевать; он даже не двинулся с места и наблюдал за происходящим с иронической полуулыбкой, закинув руки за голову.
Наконец Ромку кое-как удалось извлечь наружу (кто-то уже догадался включить маленький светильник казенного вида, висевший на стене рядом с игровым уголком); он все еще твердил «И-инга, Инга», но теперь немного тише.
– Мы просто пошутили, – сказал Андрей. – Понял? – И показал нитку, привязанную к шторе: – Вот что это было. Никаких привидений.
Ромка снова нацепил на нос свалившиеся очки, но озирался вокруг так, словно не мог взять в толк, как здесь очутился.
– Нитка, ясно? – повторил Андрей, глядя на него с растущей тревогой. – Нитка…
– И-инга? – спросил очкарик.
– Блядь! – закатил глаза Игорь.
– Во дает! – встрял Хорек, таращась на впавшего в прострацию Ромку со всеми симптомами нездорового любопытства. – Он рехнулся!
– Сдрысни! – пихнул его Андрей. Хорек обиженно отошел от кровати. – А лучше пойди глянь, как там эти.
– Ладно, – мальчишка поплелся к двери и, высунув сперва голову, шмыгнул в коридор. Недаром он был похож на настоящего хорька.
Ко мне подошел Тарас.
– Ты когда-нибудь видел такое? – он кивнул в сторону новенького.
Я покачал головой.
– Нет. Но, кажется, знаю, что с ним. Это называется «шок». Я где-то слышал, что так бывает, если сильно испугать. А еще можно остаться заикой на всю жизнь.
– Да? – Тарас задумался с трудным выражением на лице. Пока он молчал, до нас продолжали долетать позывные планеты Земля на спутник «Привидение-1» с кодовым ключом «Инга», правда, все тише и реже. Даже я испытал заметное облегчение.
И вдруг парень завопил с новой силой, да так, что мы все подпрыгнули, будто получили легкий разряд тока под задницы.
Я перебрался в ноги кровати, чтобы узнать, в чем дело. Но ничего особенного не заметил. Ромка по-прежнему сидел на одеяле, никто его и пальцем не тронул, – уверен, никому бы это и в голову не пришло после всего случившегося. Только его взгляд, пожалуй, стал уже более осмысленным. Судя по всему, он начинал медленно возвращаться в родную и понятную реальность. Андрею с Игорем наконец удалось что-то донести до его внимания; они продолжали терпеливо убеждать его, вновь и вновь демонстрируя привязанную к шторе нитку.
Тут Тарас заметил, что Хорек долго не возвращается.
– Это плохо, – сказал он. – Если те две что-то услышали…
Он имел в виду медсестер. В нашем детском отделении санатория все они были молодыми, примерно от двадцати до двадцати пяти лет, насколько я могу теперь судить. Тарас вкратце посвятил меня, что сестры дежурят в три смены, сменяясь попарно каждые сутки в восемь утра, и как раз сегодня была очередь наиболее… как сказать? Строгих? Нет, скорее, злых. Назовем их «стервами».
Хорек все не возвращался.
– Наверное, они его сцапали и сейчас допрашивают, – предположил Тарас. Меня зацепило это его допрашивают, словно мы находились не в детском санатории, а в концлагере для несовершеннолетних. Я внезапно испытал жгучую потребность в какой-то деятельности и, вскочив с кровати, подошел к двери, чтобы выглянуть в коридор (определенно, я осваивался здесь быстрее, чем сам от себя ожидал).
По пути к двери я успел мельком глянуть на приходящего в себя Ромку; Андрей с Игорем продолжали вполголоса его увещевать. Окончательно они успокоились лишь через несколько дней, когда Роман совсем прекратил заикаться. Может, они и были иногда не прочь над кем-то зло подшутить или влепить тумака, но в общем-то оказались неплохими ребятами (традиция «крещения» новеньких «ниткой и шторой» после этой ночи возродилась, только когда их выписали).
Длинный коридор был пуст, безмолвен и освещен по-ночному, то есть половиной ламп в круглых матово-белых плафонах, свисающих с потолка на длинных ножках. Сюда выходили двери остальных палат, столовой, кабинета главврача и подсобки; в противоположном его торце справа находился туалет (я решил, если меня кто-то зажопит снаружи, сделаю вид, будто направляюсь именно туда, обычно это срабатывало безотказно), а слева – и тут я наконец заметил Хорька – дверь сестринской.
Хорек стоял, согнувшись перед ней, и заглядывал в замочную скважину. Я, находясь на другом конце коридора, увидел, что по периметру двери просачивается свет. Через минуту Хорек отвернулся и, улыбаясь до ушей, пошагал в моем направлении, так, словно ему не терпелось поделиться с остальными любопытными новостями.
– Пронесло? – спросил Андрей, когда Хорек вернулся в палату.
– Угу, – кивнул тот. – Одна, ну та, что, бля, с лошадиными зубами, наверное, опять ушла во взрослый корпус. А другая… – он захихикал и внезапно покраснел, как вареный рак.
– Что другая?
– С водителем… они там ибуца, – сообщил он с радостно-испуганным видом.
– И ты все это время торчал под дверью, вместо того чтобы раньше… – начал Андрей.
– Как это – ибуца? – спросил я.
– Смотри-ка, не знает! – восторженно завопил Хорек.
– Да не «ибуца», – устало проговорил Игорь и внес редакторскую правку.
Не то чтобы я раньше не слышал этого слова где-нибудь на улице или, может, в компании друзей брата, просто не особо обращал внимание и уж подавно не знал, что оно означает. Это нынешние дети могут запросто пройти телевизионный курс сексуального ликбеза раньше, чем научатся писать собственное имя. Одному Богу известно, что при этом творится у них в голове. Но тогда все было иначе; не уверен, что правильнее, но иначе.
– Ну, это… черт!.. сношаются… – усиленно зажестикулировал Андрей, пытаясь донести до меня смысл загадочного слова наглядным образом с помощью многократной стыковки указательного пальца одной руки и полусжатой в кулак другой. – Ясно?
Не судите меня слишком строго, но тогда я так ничего и не понял. Прошло еще, может, год или два, прежде чем до меня что-то стало доходить.
На этом инцидент с новеньким был исчерпан, и мы снова улеглись в свои кровати. Позднее я понял, как всем нам тогда крупно повезло.
Тут вдруг выяснилось, что таинственный голос Рената заговорил, и тот поведал историю об одном человеке, с которым стряслась большая беда: кто-то сбил на дороге его маленького сына, возвращавшегося из школы, и, видимо, чтобы замести следы, засунул потерявшего сознание мальчика в машину и скрылся в неизвестном направлении, – о чем было известно от нескольких свидетелей. Никто, как назло, не запомнил номера автомобиля, только марку и цвет (ярко-красная «копейка»), но мало ли в большом городе красных тачек. Объявили розыск, но ясно, все без толку. Короче, никто не мог помочь.
Через неделю после исчезновения мальчика измученный переживаниями отец, гадающий, жив ли сын и что с ним теперь (ну, например, те, кто его сбил на дороге, могли просто выкинуть тело где-нибудь за городом или закопать в лесу, – уточнил Ренат, хотя явно придумывал свою историю на ходу; дело в том, что его таинственный голос сейчас говорил, а когда это происходило, то подробности всегда приходили сами), встретился со следователем, чтобы поговорить, не может ли и он подключиться к розыскам или как-то еще принять участие. Следователь сначала ответил, что это совершенно невозможно, но, подумав, вдруг предложил встретиться в тихом баре для какого-то особого разговора. Выглядело так, словно он на что-то решился.
«Есть один способ», – сказал следователь, когда они снова встретились. И поведал, как однажды сам попал в безвыходную ситуацию, и тогда старый друг сделал для него то, что сейчас он собирается сделать для этого человека. И еще добавил, что, занимаясь такой работой, уже много лет сдерживал себя, чтобы не использовать его. Но сейчас решился, потому что – у него тоже был сын, которого сбила машина, когда тот возвращался из школы, только он умер на месте.
Затем следователь сказал, что есть некто – он не пояснил, кто именно, потому что сам не знал, – способный помочь в особо трудных делах, в любых или почти в любых. Но воспользоваться его услугой можно только один раз, и не больше. Не больше. (Он еще подчеркнул, что рассказать кому-нибудь можно тоже лишь однажды, не то… Правда, следователь не уточнил, что произойдет в противном случае, поскольку сам так не поступал. В общем, нужно быть очень внимательным, чтобы не потратить эту возможность напрасно – ради незначительной мелочи.) Чтобы получить помощь, нужно в определенном месте оставить зеленым мелом знак – зигзаг типа молнии, – и тогда этот человек (если это вообще был человек) найдет его сам.
Сперва мужчина решил, что следователь просто сильно напился или хочет его разыграть: слишком уж все это звучало неправдоподобно. Ну, например, даже если и существовал кто-то, кто мог найти его сына, то как же этому таинственному персонажу разыскать несчастного отца, когда тот оставит какой-то дурацкий знак в каком-то дурацком месте, да еще зеленым мелком! Но, глядя на следователя, герой истории Рената засомневался, что тот действительно издевается над ним, и поэтому сдержался. Просто поблагодарил и отправился домой. А ночью, лежа рядом с уснувшей женой – уснувшей по-настоящему впервые за эту кошмарную для них неделю, – все же подумал: разве есть что терять? К тому же, он, возможно, и выставит себя дураком, да только кто об этом узнает? О странном разговоре со следователем не было известно даже его жене.
Утром он купил в магазине школьных принадлежностей набор цветных мелков, оставил лишь зеленый, остальные выбросил, и пришел в нужное место (мне это место представилось темной подворотней старого, давно нежилого дома, где по углам даже днем колеблются зловещие жирные тени и тихо подвывает невидимый ветер в мрачной глубине пустых комнат, – хотя в действительности я никогда не видел таких домов). «Вот я это и сделал», – думал он, возвращаясь домой. А потом, несмотря на то, что не слишком верил в успех своей затеи, отправил в тот же день жену к родственникам в другой город. Так, на всякий случай.
Когда, проводив ее на поезд, он пришел вечером с вокзала, кто-то уже ждал его, сидя в кресле в гостиной. Большой темный силуэт вырисовывался на фоне окна. Герой Рената так испугался, что даже не догадался включить свет в комнате, а просто застыл в двери, будто его ноги примерзли к полу.
«Ты знаешь условия. Это будет один раз. И не больше, – очень низким голосом сказал ему гость, аж посуда в серванте зазвенела. – Иначе тебе придется заплатить за мою услугу. – Он повернул голову, и мужчина почувствовал всем существом, как гость смотрит на него сквозь темноту. – Твой сын еще жив, утром ты его получишь».
Так и случилось: утром, когда мужчина проснулся, мальчик, раненый и сильно исхудавший, но все же живой, уже лежал в своей комнате. Отец тут же позвонил следователю, чтобы сообщить об этом и поблагодарить за совет. Но тот сделал вид, будто не понимает, о чем речь и как мальчик сумел вернуться домой. Отец растерялся, недоумевая, но вспомнил, как испугался накануне вечером, когда явился гость, понял, в чем дело, и оставил эту тему.
Слушая историю Рената (он не сказал, есть ли у нее название, но про себя я уже назвал ее «Один раз»), я попутно пытался представить, кем же был тот загадочный гость. И тут вспомнил какого-то Дождевого человека, о котором вчера упоминали ребята. Наверное, мою память пробудила история Рената. Я ведь так и не выяснил, о чем тогда шла речь. Пока не выяснил. Но теперь-то уж точно не забуду. Я даже знал, у кого спросить, – ну конечно, у Рената, у кого ж еще. Вряд ли кто-то другой мог подойти лучше. Любопытство в то мгновение меня так и распирало. Я твердо решил, что сделаю это при первой же возможности.
– И вот прошло много лет, – продолжал Ренат, – много чего изменилось в жизни той семьи. Мальчик вырос и уехал учиться далеко от родителей, а его отец… Кстати, сын рассказал, что те люди, которые его сбили, действительно вывезли его в лес, потому что сильно испугались. Понимаете, они думали, что по следам на одежде… ну, и еще по чему-то… их смогут найти. Он оказался не очень сильно ранен, поэтому, когда те уехали, долго бродил по лесу, питаясь ягодами, пока не потерял сознание. А когда открыл глаза, то оказался в своей комнате и не мог вспомнить, как это произошло.
Так вот, его отец со временем связался с плохими людьми. И как-то проигрался одному бандиту в карты – на огромные деньги. Ему дали срок уплатить долг, иначе его убьют. И жену тоже. Только таких больших денег у него все равно не водилось и взяться им было неоткуда.
Тогда он вспомнил о том, кто когда-то спас его сына, – о том госте. Прошло много времени, и он уже забыл свой страх. И условие тоже не казалось таким уж важным, как раньше, тем более перед угрозой смерти от рук бандитов. Он решил, что это единственный выход. Снова купил зеленый мел, а потом, как и много лет назад, отправил жену к родственникам (ей он так и не рассказал, как на самом деле вернулся домой их сын; он вообще никому об этом никогда не рассказывал), пошел в нужное место, чтобы оставить знак, и стал ждать дома, не включая свет… – Ренат умолк.
Так прошла, наверное, целая минута – в полной тишине, если не считать легкого потрескивания огня в печке.
Наконец кто-то не выдержал:
– Так что же было дальше?
– Ничего, – сказал Ренат. – Это все. Конец.
– Как это – КОНЕЦ?! – вскричали мы в дружном негодовании. Не может быть такого! Невозможно так – чтобы конец! И вообще, что за слово такое дурацкое!
– Эй, прекрати, это нечестно! – все настойчивее звучали в палате возмущенные голоса.
– Нет, конец, – с легким смешком ответил наш рассказчик.
– Дальше! Давай дальше! – потребовал я, кажется даже вскочив на ноги.
Но Ренат был неумолим.
Став значительно старше, я понял, что только такая концовка могла сделать историю вроде «Одного раза» по-настоящему хорошей. А Ренат, к нашему счастью и нашей же неблагодарности, знал это уже тогда.