Тропа впереди
На открытом бедовнике пешеходу спрятаться негде. Это острожане так думают. Домоседы. Доро́га им мачеха, им бы с первого шага плащик-невидимку накинуть – и только у дружеских ворот снять. За ними весь воинский путь по лесу не бегал. Премудрость моранскую даже крохами подсмотреть не давал.
Лутошка переполз дальше по гребню увала. Подтянул за поводок лыжи.
Дичь медленно двигалась внизу распадка – стрелой на излёте можно достать. Двое саней, впереди оботуры-дорожники, у санных полозьев – остроухие псы. Ни один не лает, не волнуется. Зря ли озаботился Лутошка зайти с подветренной стороны!
По левую руку обвалился снег. Подполз Онтыка, в таком же балахоне из выбеленного холста, вздетом поверх кожуха. Посмотрел сперва вниз, потом на Лутошку:
– Что пузом снег протираем? Не тот поезд, ясно же.
– Тот, – сказал Лутошка. – В передних санях коренник пегий.
– А где ещё пять саней, что нам доказчик сулил?
Лутошка не ответил. Всмотрелся заново. Вслушался. Перечёл внизу поезжан. Четверо мужиков и взрослых парней. Баб и девок тоже четыре.
– Чего бавишь? – опять заныл Онтыка. – Ждёшь, чтоб заметили?
В белом куколе, спущенном на лицо, выделялись только дырки для глаз. В снегу не найдёшь, пока не наступишь.
– Ну? Долго модеть будем?
– А сколько скажу! – с приглушённой досадой срезал Лутошка. – Вдруг они эти двое саней привадой выслали? Сунемся, а оттуда на нас оружные молодцы?
Онтыка посопел, замолк. Верно, знал батюшка Телепеня, кого в разведе старшим поставить. Ум бороды не ждёт! Молод рыжак, а такое сообразит, чего старики все вместе не высидят. Кто придумал на Дегтяря снег обвалами сбросить? Ту добычу шаечка до сих пор продавала через верных людей. Вот и теперь о таком догадался, что Онтыка только со стрелой в горле и понял бы.
– Нету там воинских, – снизошёл наконец Лутошка. – Пошли.
– С чего взял?
– Баба в оболок лазила. После строганину на ходу раздавала. Будь там лишние, дольше бы провозилась. – Подумал, веско добавил: – И мальчишка бы к воинским липнул, не отогнать.
Бережно, опасаясь выдать себя, повольники отползли подальше от края. Встали, привязали лыжи, потекли в сторону.
Сотни через две шагов Онтыке помстилось сзади движение. Он обернулся, вскидывая самострел. За ними, проворно по крепкому черепу, скакала, дружелюбно виляя хвостом, молодая пелесая сука. Непостижимо тонко пёсье чутьё! Против ветра почуяла? Случайно выбежала наверх, вздумала познакомиться?
Движение человека, бросившего что-то к плечу, всё же ей не понравилось. Взвизгнула, пустилась назад. До гребня не добежала, конечно. Онтыка бил из самострела без промаха. Все телепеничи на лету снежок разбивали. Короткий болт попал в голову. Собака вскинулась, умерла, упала бездвижно.
– Вовсе ум обронил? – опоздал вмешаться Лутошка. – А взвыла бы? А искать прибегут?
Но и Онтыка упёрся на своей правоте:
– А сбегала бы к своим, свору привела? Поезжан всполошила?
– Подозвать, за ухом почесать, и делу конец, – буркнул Лутошка, но больше ради того, чтобы оставить за собой последнее слово. Пущенной стрелы не вернёшь. Значит, без толку ссориться и гадать, что было бы, если бы да кабы. Лучше умом пораскинуть, как со сделанным быть.
Онтыка прижал ногой пробитую голову псицы, потянул древко. Сперва бережно, затем в полную силу. Болт был с гладким наконечником, но выходить не желал. Всел, так уж всел. Из дерева не выколупаешь, а тут кость черепная. Тихо матерясь, Онтыка взял топорик, рубанул раз, другой, третий. Вынул стрелу удачно, вместе с железком, не успевшим отпасть. Вытер, порадовался:
– Перо выкрашу! В теле бывав, станет раны неисцелимые причинять.
Когда бежали прочь, Онтыкина правая лыжа сперва оставляла красные черты на снегу. Лутошка недовольно косился, но полоски быстро поблекли, а там вовсе пропали.
– Отик! Я же скоренько!
– Нет.
– Только след гляну и назад вборзе! Ну отик…
В тринадцать лет мыслимо ли спокойно смириться, что Атайка, выкормленица, любимица, против обыкновения, не мчится на зов! Мыслимо ли объять умом старшинскую ношу, представить, каково это, когда ведёшь чад с домочадцами прочь от родительских могил, от насиженного острожка. Когда впереди – доля неведомая, а путь к ней, ох, непрост и неблизок. До псицы ли!
– Ну отик!..
– Сказано, язык прикуси! На то поводок, чтоб после слёзы не лить.
Дрёмушка засопел и более просить не отважился. Отик, бывало, смягчался на мольбу, поноравливал мизинчику. Бывало – отказывал непреложно. Вот и теперь ещё добавил для строгости:
– Ныть не оставишь, лыжи отыму и самого на поводок, как годовалого, привяжу.
– Сразу видно, малец делом не занят, – кивнул, уходя тропить на смену работнику, старший брат. – Иди матери помоги, с ног бедная сбилась!
Дрёмушка убрался прочь опечаленный. «Как в ночь за тридевять вёрст к богатею Зорко бежать, я им взрослый. А прошусь белым днём от поезда отойти, сразу мал несмышлёныш! – И мстительно решил: – Вот скажут на рожке поиграть, а я в ответ – не могу! Язык прикусил!»
Хоть и знал в глубине души: всё пустое. Родителям не откажешь. И любимый рожок немотой карать грех.
Он всё же крепко надеялся – вот сейчас Атайка как ни в чём не бывало выскочит из-за надымов. Подкатится, виноватая, пятнистым клубком, вскинет лапы на плечи, собьёт мордочкой меховую личину… Сколько он её за это ругал!
– Добрая Владычица, что тебе сто́ит… Пусть Атайка вернётся! Я каждый день на рожке хвалы играть обрекусь…
– Будет тебе Царица ко всякой мелочи снисходить, – щунул брат.
День тянулся до вечера. Атайка не появлялась. «Зайца погнала?.. Домой повернула?.. Эх…»
Уже падали сумерки. Отец стал отряжать старшего вперёд, разведывать притон для ночёвки. Подошла мать:
– Боязно мне, Тарута… Может, без ночлега пойдём?
Отик сильной рукой приобнял её на ходу:
– Отколь боязнь? Завтра берег. И то большого поезда ещё ждать стоять.
Мать с ответом не нашлась. Оно понятно, бабьи страхи кто исповедает! Однако неуютно было и отику, всегда решительному, властному. Что причиной, ведь не пропажа Атайки понудила озираться? Может, дело было в том, что Зорко-вагашонок, задёшево скупивший у него всё, что в сани не влезло, сам ехать раздумал. Да в последний день, когда Таруте с домочадцами стало некуда возвращаться…
…Всё же остановились. Распрягли оботуров. Дрёмушка привычно устроил тягачей на приколе. Вынес каждому дачу мёрзлого пупыша. Не очень большую и, наверно, невкусную, а что сделаешь? Всё свежее осталось на последней оттепельной поляне. Дрёмушка спрашивал взрослых, чем станут оботуров кормить в лодье среди Киян-моря. «Рыбьими головами сушёными», – сказал брат. Отец отмолчался.
– Завтра лес будет, – на ухо пообещал Дрёмушка гнедо-пегому кореннику. – Хвои полакомиться наберу!
Ждал ответной ласки, но бык неожиданно фыркнул, мотнул головой. Ткнул Дрёмушку в плечо рогом. Больно даже сквозь кожух, обидно и… необъяснимо тревожно. Словно подтолкнул: «Убегай!»
– Сдурел?..
Залаяли обозные псы, строго повысил голос отец. Дрёмушка увидел лишние тени возле саней. Много. «Из большого поезда! Встречают! Но ведь отик не ждал?..» Дрёмушка испуганно присмотрелся. Чужаки были всё крупные, двигались неспешно. Одеты поверх шуб в белёные балахоны. Звероловы?.. Да какая ныне ловля?
– Обманул, стало быть, вагашонок, – сетовал вожак пришлых. Он стоял скалой, возвышаясь над всеми. Опирался вместо кайка на снятый с плеча двуручный цепной кистень. – Рядил нас в опасную службу с полдороги до берега, а сам где? Уж мы Зорка ждали, ждали! Сон забыли, измёрзлись, весь припас съели. А он!..
Отец комкал шапку.
– Не взыщи, милостивец… – Странно и жутко было слышать, как подрагивал всегда уверенный голос. – Мы ряды вашей не видывали, обид тебе не чинили. Кто тебя в убыток ввёл, на том доправляй, а нас пусти невозбранно!
– Это с чего бы? – добродушно удивился главарь. В распахнутом вороте, наводя страх, мерцала кольчуга. – С Зорком вы из одной круговеньки в путь собирались, одним поездом. Значит, ответ общий. Он от слова спятил, а расплата твоя.
Тот всегда прав, за кем сила. Тарута скрипнул зубами:
– Ладно, государь ватаг… Чем тебя в обиде утешить?
– А половиной всего, что за море везёшь.
Мать с невесткой отозвались стоном. У них без того каждодневный разговор был: хватит ли в мошне серебра, чтоб работник с чернавками «мимо ига прошли». Отец дёрнулся говорить, но вожак вскинул руку:
– Лишнего не возьмём, чай, не звери какие. И то́ даже прощу, что ты моих парнишечек злой собакой травил.
– Какой ещё собакой?..
Дрёмушка померк, закусил согнутый палец.
– А парнишечки вас приметили, поздороваться вышли… глядь, псица летит свирющая, укусить метит!.. Хорошо, не успела.
«Не вернётся Атайка. Не прибежит…»
Дрёмушка ничего не знал про иго, так пугавшее взрослых. Дулся на отцовский запрет держаться у поезда. С трудом разумел, о чём так тревожно шепчутся ночами отец с матерью. Зато теперь было ясно: вот оно и случилось. То, что боялись вслух поминать. Как ни береглись, худшее несчастье услышало и пришло.
– Отдашь волей, возьмём добром, – повторил ватаг, нажав на слово «добром». В прорезях личины как будто собственным светом горели маленькие голубые глаза. Хищные, безжалостные.
– Зорко-вагашонок приедет, возместит, – глумливо пообещал другой.
– Или мы с него взыщем, заглянешь к нам, отдадим, – хохотнул третий. У него торчали из-под треуха тёмно-медные патлы. Вожак поглядывал на парня, как на любимого унота.
Четвёртый как бы невзначай толкнул старшего брата. Тот, гордый задира, качнулся, смолчал.
Дрёмушка успел представить, как сейчас все домашние животы будут выложены на две равные кучки, пойдёт спор, что отдать, что оставить. Успел решить: «Нет, ну на рожок не позарятся…» Вышло инако. Холщовые балахоны просто влезли в оболоки саней, начали выкидывать на снег всё подряд. Полетели узлы, мешки, пестери, любовно уложенные к отъезду. Уцелевшие обозные псы вновь кинулись. У двоих чужаков качнулись в руках самострелы. Один кобель ткнулся в снег и умолк, другой покатился с визгом, хватая зубами шерсть на боку. Жадные руки пороли и разбивали выкинутое, выбирали, что поценней. Новую одежду, съестное, короб со стрелами… Дрёмушке стало не до рожка. «Это ж сколько хлопот, всё заново собирать…» Тяжко бухнулась в снег братнина жёнка. Не успела взять из саней люльку с груднышом, сунулась, её отпихнули. Над бабонькой склонился рыжак:
– А не на тебе ли, красава, серебришко да честные каменья припрятаны?..
Из болочка отозвался пронзительный младенческий плач. Чужие руки ворошили пелёнки, перетряхивали одеяльца. Искали сокровища.
Дрёмушка дёрнулся, ладонь отца пригвоздила, стиснув плечо. «Бессмысленное дитя не потеря. И баба… отмоется. А вот если некому будет родить, не от кого зачать…»
Старшего сына, ещё не выстрадавшего эту горькую и жестокую мудрость, Тарута остановить не успел. Рыжак отлетел кувырком, закричал, вскакивая:
– Наших…
Не договорил, упал вновь. На него, выкинутый из оболока, рухнул один из двоих, что там шарили.
– Наших бьют!
А дальше всё начало свершаться одновременно. Дрёмушка не уследил, как взмахнул страшным телепенем вожак. Голова отца превратилась в тёмные брызги. Вот так просто. Была на плечах и вдруг быть перестала. Тяжёлое тело завалилось на Дрёмушку, подмяло, обдало липким. Разум ещё не постиг: ничто не вернётся, булькающая тяжесть не распрямится живым отиком, – а из саней, неся на плечах заднюю полсть, горбясь, обнимая себя, то ли выпал, то ли выбрался брат. Прошёл два шага, догоняя отползающую жену. Клонясь, гнулся ниже и ниже, прокладывал по снегу чёрный в сумерках след… упал наконец, скорчился. Смолк детский плач, так смолк, будто никогда и не было у Дрёмушки маленького племянника. Зато начала по-звериному страшно кричать мать. Ей закрывали рот, женщина сбрасывала чужие руки.
– Сыночек! Беги!
Она была совсем не старая, мама, родная, полнотелая, добрая. Взрослые думали, Дрёмушка совсем ничего не знал про баб и мужчин, но он знал. Он вылез наконец из-под кровавого груза, нашарил поясные ножны. Пригнувшись, подскочил к убийце отца. Не повезло – запнулся. Падая, изловчился воткнуть ножичек врагу под колено. Отчаялся, оценив стёганую толщу штанов. Обрадовался, когда острое лезо всё же нашло, зацепило, вдвинулось в плоть. Тут мир вспыхнул белым, разлетаясь на части. Уязвлённый зипунник, невнятно взревев, отмахнулся рукоятью кистеня.
Предутренний мороз обратил кровь, ушедшую в снег, крепким, основательным льдом. Над выпотрошенными санями висела неподвижная тьма. Густой иней одел разломанные тела и уже не таял, покрывая нагое бесстыдство. Скоро, ведомые чутьём, приблизятся осторожные волки, налетит голодное вороньё. Учинит над останками хмельную без вина, крикливую тризну. Упокоит по обычаю, что древнее исконных людских вер. Лесной народец всякой малости рад. Росомахи и горностаи – не подорожная шайка, пресыщенная добычей. Разбойники покинули сани, ведь они оставляют глубокую, внятную полозновицу, а мало ли кто вздумает по следу пройти?.. Бросили, зачем-то перебив, горшки для готовки. Отвергли слишком окровавленную одежду. Помнили: Хобот через такой суконник из Шегардая еле ноги унёс. А отмывать – пальцы до ладоней сотрёшь. Висели клочьями рогожные оболоки, валялись опорожненные кули. В лёгких чуночках да за плечами всего не уместишь. Разве навьючить пленного работника, едва живого от страха.
– Дитё… зря ведь, братцы…
– Вот ещё. Груднышу без мамки куда?
– А хоть Чаге к титьке. Баба вымистая, молока хватит небось.
– К титьке! Седмицу лесом везти?
Вожак ярился и бедовал. Не мог своим ходом идти, какое санки тянуть. Ножик сопливца вроде колупнул-то слегка, а штанина с меховым сапогом вмиг отяжелела от крови. Затянули жгут, самого на оботура верхом! Так и поехал, ругаясь, вместо двух совсем не лишних тюков.
– Всё равно Владычице согрешили… ну как воздаст?
– Её суд далеко, людской близко. А его избежим.
– Экой ты страшливый, Марнава!
– За всё воздавать – и казней не хватит.
Из-за восточного окоёма недолго оставалось ждать света, когда под кучей хлама зародилось движение. Слабое, медленное. Выпросталась рука, непослушная, уже по локоть одеревеневшая на морозе. Рука, обречённая никогда не налиться мужской творящей, играющей силой. Кое-как сдвинула раздавленную плетёнку. Дрёмушка посмотрел в синюю бездонную тьму:
– Мама…
Получилось еле слышно, невнятно. Удар, смертельный для взрослого, лёгкого телом мальчишку отбросил и оглушил. Недобитка в сумерках поди распознай! Облупили, уехали. А дальше ночь на морозе. Дрёмушка знал, что умирает. И ещё что мама не отзовётся. Подал голос просто с тоски, однако вблизи тотчас прозвучало:
– Всё хорошо будет. Не бойся.
В голосе было много от маминого. Безбрежное спокойствие и любовь, что так нужны младенцу в колыбели и воину, испоротому копьём. Дрёмушка чуть повернул голову. Рядом сидела женщина, сотканная из той же тьмы, лишь означенная чуть приметным свечением.
– А я не боюсь, – сказал Дрёмушка. – Больно только. И холодно.
Женщина взяла его руку. От промёрзшей пясти вместо боли стало растекаться тепло.
– Всё пройдёт…
– Мама говорила, я весну должен увидеть…
– Увидишь. Ты скоро снова родишься.
– Правда?
– Правда. Смотри…
Дрёмушке словно протёрли глаза. Сошла мутная пелена, тьма рассеялась, всюду был нежный, золотистый туман. Он густел, становился ярче, прозрачными столбами вырастал над раскиданными телами. Дрёмушка увидел маму, она озиралась, неуверенно улыбаясь. Вот приблизился отик, обнял за плечи. Светлыми тенями подплыли брат с женой, за ними чернавки. Невестка держала на руках сына. Дрёмушка ощутил прикосновение ко лбу, поцелуй… Слабо закашлялся, освобождённо вздохнул – и без усилия встал, чтобы идти вместе с семьянами. На снегу осталось лежать что-то сломанное, остывшее, с торчащей неподвижной рукой.
Напоследок Дрёмушка оглянулся. Издали вприпрыжку догонял комочек света. Обретал знакомый облик.
– Атайка!
Вот теперь всё было хорошо. Впереди мерцала, манила тропа, плавными извивами уводившая вверх, вверх.