Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том
Назад: Часть VI
Дальше: ГРАФИНЯ ДЕ МОНСОРО (роман)
ПЫТКА САПОГАМИ
Только когда Коконнаса отвели в его новую камеру и заперли за ним дверь, предоставив его самому себе и лишив его поддержки, какую оказывали ему борьба с судьями и злоба на Рене, пришла череда печальных мыслей.
— Мне кажется, — рассуждал он сам с собой, — что все оборачивается как нельзя хуже и что сейчас самое время идти в часовню. Ох, боюсь я этих смертных приговоров: ведь то, что они сейчас нам выносят смертный приговор, это бесспорно. Ох, особенно боюсь я смертных приговоров, которые произносятся при закрытых дверях в укрепленном замке да еще в присутствии таких противных рож, как те, что меня окружали! Они твердо намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я повторю то, что уже сказал, — сейчас самое время идти в часовню.
За тихим разговором с самим собой последовала тишина, и эту тишину внезапно прорезал глухой, сдавленный, страшный крик, крик, в котором не было ничего человеческого; казалось, он просверлил толщу стены и прозвучал в железе ее решеток.
Коконнас невольно вздрогнул, хотя это был человек мужественный, храбрость его была подобна инстинкту хищных зверей: Коконнас замер в том положении, в каком услышал этот вопль, сомневаясь, может ли человек издать такой вопль, и принимая его за вой ветра в деревьях и за один из множества ночных звуков, которые словно спускаются и поднимаются из двух неведомых миров, между которыми вращается наш мир. Но второй вопль, еще более жалобный, еще более душераздирающий, достиг ушей Коконнаса, и на сей раз он не только ясно различил человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал в этом голосе голос Ла Моля.
При звуке его голоса пьемонтец забыл, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщины; всей своей тяжестью он бросился на стену, словно собираясь повалить ее и броситься на помощь жертве с криком: «Кого здесь режут?».
Но, встретив на своем пути стену, о которой Коконнас позабыл, он отлетел к каменной скамье и рухнул на нее. Тем все и кончилось.
— Ого! Они его убили! — прошептал он. — Это чудовищно! А здесь и защищаться нечем… нет оружия… Он стал шарить руками вокруг себя.
— Ага! Вот железное кольцо! — воскликнул он. — Вырву его — и горе тому, кто подойдет ко мне!
Коконнас встал, ухватился за железное кольцо и первым же рывком расшатал его так сильно, что сделай он еще два таких рывка — и кольцо, несомненно, выскочило бы из стены.
Но дверь внезапно отворилась, и камеру залил свет двух факелов.
— Идемте, сударь, идемте, суд ждет вас, — произнес тот же картавый голос, который и раньше был так неприятен Коконнасу и который теперь, раздавшись тремя этажами ниже, не обрел недостававшего ему обаяния.
— Хорошо, — выпустив из рук кольцо, ответил Коконнас. — Сейчас я услышу мой приговор?
— Да, сударь.
— Ох, легче стало! Идемте, — сказал Коконнас и последовал за приставом; тот заковылял впереди с черным жезлом в руках.
Хотя в первую минуту Коконнас и выразил удовлетворение, он на ходу все же бросал тревожные взгляды вправо и влево, вперед и назад.
«Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! — сказал себе Коконнас. — Признаться, мне очень недостает его».
Они проследовали в зал, откуда только что вышли судьи и где оставался стоять только один человек, в котором Коконнас тотчас узнал генерального прокурора, который во время допроса неоднократно брал слово, и всякий раз с озлоблением, которое нетрудно было уловить.
Именно ему Екатерина то письменно, то устно давала советы по ведению процесса.
Поднятый занавес давал возможность увидеть глубину этой комнаты, и глубина этой комнаты терялась в полумраке, а освещенная ее часть имела такой ужасающий вид, что Коконнас почувствовал, как у него подгибаются ноги.
— О, Господи! — воскликнул он.
Этот крик ужаса вырвался у Коконнаса недаром.
Картина была в самом деле зловещая. Зал, во время допроса скрытый занавесом, теперь казался преддверием ада.
На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше в жаровне пылал огонь, бросая красноватые отсветы на окружающие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших между Коконнасом и жаровней. Рядом с одним из каменных столбов, поддерживавших свод, недвижимый, как статуя, стоял какой-то человек с веревкой в руке.
Казалось, он был высечен из одного камня со столбом, к которому он прислонился. По стенам, над каменными скамейками, между железными кольцами висели цепи и сверкала сталь.
— Ого! Зал пыток в полной готовности. Должно быть, он только и ждет своей жертвы! — прошептал Коконнас. — Что это значит?
— Марк-Аннибал Коконнас, на колени! — произнес чей-то голос, заставивший Аннибала поднять голову. — Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.
Это было одно из тех приказаний, которые все существо Коконнаса инстинктивно отвергало.
Оно и это предложение готово было отвергнуть, а потому два человека нажали на его плечи так неожиданно, а главное, так сильно, что он упал обоими коленями на каменный настил.
Голос продолжал:
— «Приговор, вынесенный на заседании суда в Венсеннской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении, заключающемся в оскорблении его величества, в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими пагубными советами он подстрекал принца крови к мятежу…».
При каждом из этих обвинений Коконнас в такт отрицательно мотал головой, как это делают непослушные школьники.

 

 

Судья продолжал:
— «Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара…».
— Что касается моей головы, — сказал Коконнас, — то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она — во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!
— Молчать! — приказал судья и продолжал:
— «Сверх того, означенный Коконнас…».
— Как? — перебил Коконнас. — После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!
— Нет, сударь, не после, а до… — отвечал судья и продолжал:
— «Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев…».
Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.
— Зачем?! — воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.
В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.
Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать;
— «…дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».
— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, — это я называю подлостью!
Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв — гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, — бесстрастный судья сделал знак рукой.
Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.
— Негодяи! — рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. — Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!
— Секретарь! Приготовьтесь записывать, — сказал судья.
— Да, да, приготовляйся! — рычал Коконнас. — Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!
— Вам угодно сделать признания? — так же спокойно спросил судья.
— Ни одного слова, ничего. Идите к черту!
— Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.
При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, — тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу.
Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа.
Скорбное изумление выразилось на лице Коконнаса. Вместо того чтобы биться и кричать, он замер, будучи не в силах отвести взгляд от лица этого забытого им друга, появившегося в такую минуту.
Кабош, на лице которого не дрогнул ни один мускул, и который, казалось, никогда в жизни не видел Коконнаса, кроме как на станке, задвинул ему две доски меж голеней, две такие же доски приложил к голеням снаружи и обвязал все это веревкой, которую держал в руке.
Это сооружение и называлось «сапогами».
При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, которые, двигаясь, раздавливали мускулы.
При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.
Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками и, опустившись на одно колено, поднял молот и посмотрел на судью.
— Вы намерены говорить? — спросил судья.
— Нет, — решительно ответил Коконнас, хотя капли пота выступили у него на лбу, а волосы на голове встали дыбом.
— В таком случае первый простой клин, — сказал судья.
Кабош поднял руку с тяжелым молотом и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.
Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей.
Больше того, на лице пьемонтца не выразилось ничего, кроме неописуемого изумления. Он удивленными глазами посмотрел на Кабоша, который, подняв руку, стоял вполоборота к судье, готовясь повторить удар.
— С какой целью вы спрятались в лесу? — спросил судья.
— Чтобы посидеть в тени, — ответил Коконнас.
— Продолжайте, — сказал судья.
Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук, что и первый.
Но, как и при первом ударе, Коконнас даже бровью не повел и с тем же выражением взглянул на палача.
Судья нахмурил брови.
— Стойкий христианин! — проворчал он. — Мэтр! До конца ли вошел клин?
Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, но, наклонясь над Коконнасом, шепнул ему:
— Да кричите же, несчастный! — и, выпрямившись, доложил:
— До конца, сударь.
— Второй простой, — хладнокровно приказал судья. Эти четыре слова Кабоша объяснили Коконнасу все. Благородный палач оказывал «своему другу» величайшую милость, какую только мог оказать дворянину палач. Он избавлял Коконнаса не только от мучений, но и от позора признаний, вбивая ему меж голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом, вместо цельных дубовых клиньев. Более того, сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.
— Ах, добрый, добрый Кабош! — прошептал Коконнас. — Будь спокоен: раз ты просишь, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, значит, на тебя трудно угодить.
В это время Кабош просунул конец второго клина, толще первого.
— Продолжайте, — сказал судья. Тут Кабош ударил так, словно намеревался разрушить Венсеннский донжон.
— Ой-ой-ой! У-у-у! — на все лады заорал Коконнас. — Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!
— Ага! — ухмыляясь, сказал судья. — Второй сделал свое дело, а то я уж и не знал, на что подумать. Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.
— Так что же вы делали в лесу? — повторил судья.
— Э, черт побери! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!
— Продолжайте, — приказал судья.
— Признавайтесь, — шепнул Коконнасу на ухо Кабош.
— В чем?
— В чем хотите, только признавайтесь. Кабош нанес удар не менее усердно. Коконнас думал, что задохнется от крика.
— Ох! Ой! — произнес он. — Что вы хотите знать, сударь? По чьему приказанию я был в лесу?
— Да, сударь.
— По приказанию герцога Алансонского.
— Записывайте, — приказал судья.
— Если я совершил преступление, устраивая ловушку королю Наваррскому, — продолжал Коконнас, — то ведь я был только орудием, сударь, я выполнял приказание моего господина.
Секретарь принялся записывать.
«Ага, ты донес на меня, бледная рожа! — пробормотал страдалец. — Погоди же у меня, погоди!».
И он рассказал, как герцог Алансонский пришел к королю Наваррскому, как герцог встречался с де Муи, рассказал историю с вишневым плащом, — рассказал все, не забывая орать и время от времени заставляя опускать на себя новые удары молота.
Словом, он дал такое множество ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского сведений, он так хорошо притворялся, что вынужден давать их только из-за страшной боли, он гримасничал, выл, стонал так естественно и так разнообразно, что в конце концов сам председатель испугался, что занес в протокол подробности, постыдные для принца крови.
— «Ну, ну, в добрый час! — думал Кабош. — Вот дворянин, которому не надо дважды повторять одно и то же! Уж и задал он работу секретарю! Господи Иисусе! А что было бы, если бы клинья были не кожаные, а деревянные?».
За признание Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки, но и без него тех девяти клиньев, которые ему забили, было вполне достаточно, чтобы превратить его ноги в месиво.
Судья поставил на вид Коконнасу, что смягчение приговора он получает за свои признания, и удалился.
Страдалец остался наедине с Кабошем.
— Ну как вы себя чувствуете, сударь? — спросил Кабош.
— Ах, друг мой, храбрый мой друг, хороший мой Кабош! — сказал Коконнас. — Будь уверен, что я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал!
— Черт возьми! Вы будете правы, сударь: ведь если бы узнали, что я для вас сделал, ваше место на этом станке занял бы я, только уж меня-то не пощадили бы, как пощадил вас я.
— Но как пришла тебе в голову хитроумная мысль…
— А вот как, — заворачивая ноги Коконнаса в окровавленные тряпки, рассказал Кабош. — Я узнал, что вы арестованы, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина желает вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.
— Рискуя тем, что могло с тобой произойти?
— Сударь, — отвечал Кабош, — вы единственный дворянин, который пожал мне руку, а ведь у палача тоже есть память и душа, хотя он и палач, а быть может, именно оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.
— Завтра? — переспросил Коконнас.
— Конечно, завтра.
— Какая работа?
Кабош посмотрел на Коконнаса с удивлением.
— Как — какая работа? Вы что же, забыли приговор?
— Ах, да, верно, приговор, — ответил Коконнас, — а я и забыл.
На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.
Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.
— А теперь, — сказал Кабош, — надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.
— Ай! — простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.
— Ну, ну, подбодритесь малость, — сказал Кабош, — если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?
— Дорогой Кабош! — взмолился Коконнас. — Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.
— Поставьте носилки рядом со станком, — приказал мэтр Кабош.
Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло. Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.
— В часовню, — сказал он.
Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.
Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.

IX

ЧАСОВНЯ
Мрачный кортеж в гробовом молчании прошествовал по двум подъемным мостам донжона и широкому двору замка, который вел к часовне, где на цветных окнах мягкий свет окрашивал бледные лики апостолов в красных одеяниях.
Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, хотя воздух был насыщен дождевой влагой. Он вглядывался в глубокую тьму и радовался, что все эти обстоятельства благоприятны для их побега.
Ему понадобились вся его воля, вся осторожность, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда его донесли до часовни и он увидел на хорах, в трех шагах от престола, лежавшую на полу массу, покрытую большим белым покрывалом.
Это был Ла Моль.
Два солдата, сопровождавшие носилки, остались за дверями часовни.
— Раз уж нам оказывают эту величайшую милость и вновь соединяют нас, — сказал Коконнас, придавая голосу жалобный тон, — отнесите меня к моему другу.
Так как носильщики не получали на этот счет никакого иного приказа, они без всяких возражений исполнили просьбу Коконнаса.
Ла Моль лежал сумрачный и бледный, прислонясь головой к мрамору стены; его черные волосы, обильно смоченные потом, придававшим его лицу матово-бледный оттенок слоновой кости, стояли дыбом.
По знаку тюремщика двое подручных удалились и пошли за священником, которого попросил Коконнас.
Это был условный сигнал.
Коконнас с мучительным нетерпением провожал их глазами; да и не он один не сводил с них горящих глаз. Как только они ушли, две женщины выбежали из-за престола и, трепеща от радости, бросились на хоры, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.
Маргарита бросилась к Ла Молю и обняла его.
Ла Моль испустил страшный крик, один из тех криков, который услышал в своей камере Коконнас и который чуть не свел его с ума.
— Боже мой! Что с тобой, Ла Моль? — в ужасе отшатнувшись, воскликнула Маргарита.
Ла Моль застонал и закрыл лицо руками, как будто не желая видеть Маргариту.
Молчание Ла Моля и этот жест испугали Маргариту больше, чем крик боли.
— Ох, что с тобой? — воскликнула она. — Ты весь в крови!
Коконнас, который уже успел подбежать к престолу, схватить кинжал и заключить в объятия Анриетту, обернулся.
— Вставай, вставай, умоляю тебя! — говорила Маргарита. — Ведь ты же видишь, что час настал!
Пугающе печальная улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, который, казалось, уже не должен был улыбаться.
— Дорогая королева! — сказал молодой человек. — Вы не приняли во внимание Екатерину, а следовательно, и преступление. Я выдержал пытку, у меня раздроблены кости, все мое тело — сплошная рана, а движения, которые я делаю, чтобы прижаться губами к вашему лбу, причиняют мне такую боль, что я предпочел бы умереть.
Побелев, Ла Моль с усилием коснулся губами лба королевы.
— Пытали? — воскликнул Коконнас. — Но ведь и меня пытали. И разве палач поступил с тобой не так же, как со мной?
И Коконнас рассказал все.
— Ах! Я понимаю! — сказал Ла Моль. — Когда мы были у него, ты пожал ему руку, а я забыл, что все люди братья, и возгордился. Бог наказал меня за мою гордыню — благодарю за это Бога!
Ла Моль молитвенно сложил руки.
Коконнас и обе женщины в неописуемом ужасе переглянулись.
— Скорей, скорей! — подойдя к ним, сказал тюремщик, который до сих пор стоял у дверей на страже. — Не теряйте времени, дорогой господин Коконнас, нанесите мне удар кинжалом, да как следует, по-дворянски! Скорей, а то они сейчас придут!
Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над изображением того, кто покоится в могиле.
— Мужайся, друг мой, — сказал Коконнас. — Я сильный, я унесу тебя, посажу на коня, а если ты не сможешь держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать. Едем, едем! Ты же слышал, что сказал нам этот добрый малый! Речь идет о твоей жизни!
Ла Моль сделал над собой сверхчеловеческое, великодушное усилие.
— Правда, речь идет о твоей жизни, — сказал он.
Он попытался встать.
Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги.
Из уст Ла Моля исходило только какое-то глухое рычание. Не успел Коконнас на одно мгновение отстраниться от него, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, как ноги у него подкосились, и несмотря на все усилия плачущей Маргариты он рухнул безвольной массой на пол, и душераздирающий крик, которого он не мог удержать, разнесся по часовне зловещим эхом и некоторое время гудел под ее сводами.
— Видите, — жалобно произнес Ла Моль, — видите, моя королева? Оставьте же меня, покиньте здесь, сказав последнее «прости». Маргарита, я не выдал ничего, ваша тайна осталась скрытой в моей любви, и вся она умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..
Маргарита, сама чуть живая, обвила руками эту прекрасную голову и запечатлела на ней благоговейный поцелуй.
— Аннибал, — сказал Ла Моль. — Ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить. Беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе — это будет для меня высшее утешение.
— Время идет, — крикнул тюремщик. — Скорее, торопитесь!
Анриетта старалась потихоньку увести Коконнаса, а в это время Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля; с распущенными волосами, с лицом, залитым слезами, она походила на кающуюся Магдалину.
— Беги, Аннибал, — повторил Ла Моль, — не давай нашим врагам упиваться зрелищем казни двух невинных.
Коконнас тихонько отстранил Анриетту, тянувшую его к дверям, и указал на тюремщика торжественным, даже, насколько он мог, величественным жестом.
— Сударыня! Прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые мы ему обещали, — сказал он.
— Вот они, — сказала Анриетта. Затем он повернулся к Ла Молю и грустно покачал головой.
— Милый мой Ла Моль, — заговорил он, — ты оскорбляешь меня, подумав хоть на одно мгновение, что я способен тебя покинуть. Разве я не поклялся и жить, и умереть с тобой? Но ты так страдаешь, мой бедный друг, что я тебя прощаю.
Он лег рядом со своим другом, наклонился над ним и коснулся губами его лба. Затем тихо, тихо, как берет мать ребенка, положил прислоненную к стене голову Ла Моля к себе на грудь.
Взгляд у Маргариты стал сумрачным. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.
— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева. Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы всякое подозрение о нашей любви исчезло.
— Но что же я ногу сделать для тебя, если я не могу даже умереть с тобой? — в отчаянии воскликнула Маргарита.
— Можешь, — ответил Ла Моль. — Ты можешь сделать так, что мне будет мила даже смерть и что она придет за мной с приветливым лицом.
Маргарита нагнулась к нему, сложив руки, словно умоляла его говорить.
— Маргарита! Помнишь тот вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты взамен ее дала мне один священный обет?
Маргарита затрепетала.
— А-а! Ты вздрогнула, значит, помнишь, — сказал Ла Моль.
— Да, да, помню, — отвечала Маргарита, — и клянусь душой, мой Гиацинт, что исполню свое обещание.
Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично беря Бога в, свидетели своей клятвы.
Лицо Ла Моля просияло, как будто своды часовни внезапно разверзлись и луч солнца пал на его лицо.
— Идут! Идут! — прошептал тюремщик.
Маргарита вскрикнула и бросилась было к Ла Молю, но страх усилить его страдания удержал ее, и она с трепетом остановилась перед Ла Молем.
Анриетта коснулась губами лба Коконнаса и сказала:
— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет тебя к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Бог свидетель: обещаю тебе, что всегда буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, что Маргарита поклялась сделать для Ла Моля, но клянусь тебе, что сделаю то же самое и для тебя!
И она протянула руку Маргарите.

 

 

Герцогиня Неверская
— Ты хорошо сказала, спасибо тебе, — ответил Коконнас.
— Прежде чем вы покинете меня, моя королева, — сказал Ла Моль, — окажите мне последнюю милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, поднимаясь на эшафот.
— О да! — воскликнула Маргарита. — Держи!.. Она сняла с шеи золотой ковчежец на золотой цепочке.
— Возьми, — сказала она. — Этот святой ковчежец я ношу с детства; мне надела его на шею моя мать, когда я была совсем маленькой и когда она меня любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента. Я не расставалась с ним никогда. На, возьми!
Ла Моль взял его и горячо поцеловал.
— Отпирают дверь! — сказал тюремщик. — Бегите же, сударыни! Скорей, скорей!
Обе женщины бросились за престол и скрылись. В то же мгновение вошел священник.

X

ПЛОЩАДЬ СЕН-ЖАН-АН-ГРЕВ
Семь часов утра. Шумная толпа заполняет площади, улицы и набережные.
В десять часов утра та же тележка, которая некогда привезла в Лувр двух друзей, лежавших без сознания после дуэли, выехала из Венсенна и медленно проследовала по Сент-Антуанской улице, а на пути ее зрители, стоявшие так тесно, что давили друг друга, казались статуями с остановившимися глазами и застывшими устами.
Это был день, когда королева-мать показала парижскому народу поистине раздирающее душу зрелище.
В этой тележке, о которой мы упомянули и которая двигалась по улицам, лежали на скупо постланной соломе два молодых человека с обнаженными головами, одетые в черное, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях Ла Моля. Голова Ла Моля возвышалась над краями тележки, его мутные глаза смотрели по сторонам.
Толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась, вытягивала шеи, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, вскарабкивалась на выступы на стенах и казалась удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм этих двух тел, покончивших с мучениями только для того, чтобы их уничтожили.
Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав себя виновным ни в одном из преступлений, в которых его обвинили, Коконнас же, уверяли люди, не стерпел боли и все раскрыл.
Поэтому со всех сторон раздавались крики:
— Видите, видите рыжего? Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть! А другой — храбрый, не признался ни в чем.
Молодые люди прекрасно слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их траурное шествие. Ла Моль пожимал руки своему другу, а лицо пьемонтца выражало величественное презрение, и он смотрел на толпу с высоты гнусной тележки, как смотрел бы с триумфальной колесницы.
Несчастье совершило святое дело: оно облагородило лицо Коконнаса так же, как смерть должна была очистить его душу.
— Скоро мы доедем? — спросил Ла Моль — Друг! Я больше не могу, я чувствую, что упаду в обморок.
— Держись, держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо улицы Тизон и улицы Клош-Персе. Смотри, смотри!
— Ах! Приподними, приподними меня — я хочу еще раз посмотреть на этот приют блаженства!
Коконнас тронул рукой плечо палача, который сидел на передке тележки и правил лошадью.
— Мэтр! — сказал Коконнас. — Окажи нам услугу и остановись на минуту против улицы Тизон.
Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до улицы Тизон, остановился.
С помощью Коконнаса Ла Моль еле-еле приподнялся, сквозь слезы посмотрел на этот домик, тихий, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.
— Прощай! Прощай, молодость, любовь, жизнь! — прошептал Ла Моль и опустил голову на грудь.
— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы снова найдем на небесах.
— Ты в это веришь? — прошептал Ла Моль.
— Верю — так мне сказал священник, а главное, потому, что надеюсь. Не теряй сознания, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.
Кабош услыхал последние слова Аннибала и, одной рукой подгоняя лошадь, другую руку протянул Коконнасу и незаметно передал пьемонтцу маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим средством, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.
— Ах! Я ожил, — сказал Ла Моль и поцеловал ковчежец, висевший у него на шее на золотой цепочке.
Когда они доехали До угла набережной и обогнули прелестное небольшое здание, построенное Генрихом II, стал виден высокий эшафот: то был голый, залитый кровью помост, возвышавшийся над головами толпы.
— Друг! Я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль. Коконнас второй раз тронул рукой плечо Кабоша.
— Что угодно, сударь? — обернувшись, спросил палач.
— Добрый человек! — сказал Коконнас. — Ты хочешь доставить мне удовольствие, не так ли? По крайней мере ты так мне говорил.
— Да, говорил и повторяю.
— Мой друг пострадал больше меня, а потому и сил у него меньше.
— Ну и что же?
— Так вот, он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как меня будут казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.
— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.
— И одним ударом, да? — шепотом спросил пьемонтец.
— Одним ударом.
— Это хорошо… А если вам нужно будет отыграться, так отыгрывайтесь на мне.
Тележка остановилась; они подъехали к эшафоту. Коконнас надел шляпу.
Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до слуха Ла Моля. Он хотел приподняться, но у него не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под руки.
Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской Думы походили на амфитеатр, переполненный зрителями. Из каждого окна высовывались возбужденные лица с горящими глазами.
Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать величайшее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, раздался оглушительный крик, словно то был всеобщий вопль скорби. Мужчины кричали, женщины жалобно стонали.
— Это один из первых придворных щеголей; его должны были казнить не на Сен-Жан-ан-Грев, а на Пре-о-Клер, — говорили мужчины.
— Какой красавчик! Какой бледный! Это тот, который не захотел отвечать, — говорили женщины.
— Друг! Я не могу держаться на ногах, — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!
— Сейчас, — сказал Аннибал.
Он сделал палачу знак остановиться, затем нагнулся, взял на руки Ла Моля, как ребенка, твердым шагом поднялся по лестнице со своей ношей на помост и опустил на него своего Друга под неистовые крики и рукоплескания толпы.

 

 

Коконнас снял с головы шляпу и раскланялся. Затем он бросил шляпу на эшафот, у своих ног.
— Посмотри кругом, — сказал Ла Моль, — не увидишь ли где-нибудь их.
Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не дошел до одной точки; тогда он остановился и, не спуская с нее глаз, протянул руку и коснулся плеча своего Друга.
— Взгляни на окно вон той башенки, — сказал он. Другой рукой он показал на окно маленького здания, существующего и доныне, между улицей Ванри и улицей Мутон, — обломок ушедших столетий.
Две женщины в черном, поддерживая одна другую, стояли не у самого окна, а немного поодаль.
— Ах! Я боялся только одного, — сказал Ла Моль, — я боялся, что умру, не увидав их. Я их вижу и теперь я могу умереть спокойно.
Не отрывая пристального взгляда от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и покрыл поцелуями ковчежец.
Коконнас приветствовал обеих женщин с таким изяществом, словно он раскланивался в гостиной.
В ответ на это обе женщины замахали мокрыми от слез платочками.
Кабош дотронулся пальцем до плеча Коконнаса и многозначительно взглянул на него.
— Да, да! — сказал пьемонтец и повернулся к своему другу.
— Поцелуй меня, — сказал он, — и умри достойно, ото будет совсем не трудно, мой друг, — ведь ты такой храбрый!
— Ах! — отвечал Ла Моль. — Для меня не велика заслуга умереть достойно — ведь я так страдаю!
Подошел священник и протянул Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему на ковчежец, который держал в руке.
— Все равно, — сказал священник, — неустанно просите мужества у Того, кто Сам претерпел то, что сейчас претерпите вы.
Ла Моль приложился к ногам Христа.
— Поручите мою душу, — сказал он, — молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.
— Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, — сказал Коконнас.
— Я готов, — ответил Ла Моль.
— Можете ли вы держать голову совсем прямо? — спросил Кабош, став позади коленопреклоненного Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.
— Надеюсь, — ответил Ла Моль.
— Тогда все будет хорошо.
— А вы не забудете, о чем я просил вас? — напомнил Ла Моль. — Этот ковчежец будет вам пропуском.
— Будьте покойны. Постарайтесь только держать голову прямее.
Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки.
— Прощай, Маргарита! — прошептал он. — Будь благосло…
Ла Моль не кончил. Повернув быстрый, сверкнувший, как молния, меч, Кабош одним ударом снес ему голову, и она покатилась к ногам Коконнаса.
Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам. Раздался оглушительный крик, слитый из тысячи криков, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем остальные.
— Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! — сказал Коконнас, в третий раз протягивая руку палачу.
— Сын мой, — сказал Коконнасу священник, — не надо ли вам чего-нибудь доверить Богу?
— Честное слово, нет, отец мой! — ответил пьемонтец. — Все, что мне надо было бы Ему сказать, я сказал вам вчера.
С этими словами он повернулся к Кабошу.
— Ну, мой последний друг палач, окажи мне еще одну услугу, — сказал он.
Прежде, чем стать на колени, Коконнас обвел площадь таким спокойным, таким ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская его слух и теша его самолюбие. Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал его в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку, затем опустился на колени и, продолжая держать в руках эту горячо любимую голову, сказал Кабошу:
— Теперь моя очере…
Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.
После удара нервная дрожь охватила этого достойного человека.
— Хорошо, что все кончилось, — прошептал он, — бедный мальчик!
Он с трудом вынул золотой ковчежец из судорожно стиснутых рук Ла Моля, а затем накрыл своим плащом печальные останки, которые тележка должна была везти к нему домой.
Зрелище кончилось; толпа разошлась.

XI

БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА
Ночь только что опустилась на город, еще взволнованный рассказами о казни, подробности которой, переходя из уст в уста, омрачали в каждом доме веселый час ужина, когда вся семья в сборе.
В противоположность притихшему, помрачневшему городу Лувр был ярко освещен, там было шумно и весело. Во дворце был большой праздник. Этот праздник состоялся по распоряжению Карла IX. Праздник он назначил на вечер, а на утро назначил казнь.
Королева Наваррская еще накануне получила приказание быть на вечере; она надеялась, что Ла Моль и Коконнас будут спасены этой же ночью; в успехе мер, принятых для их спасения, она была уверена, а потому ответила брату, что его желание будет исполнено.
Но после сцены в часовне, когда она утратила всякую надежду; после того, как в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой и самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, она дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее присутствовать на радостном луврском празднестве в тот самый день, когда ей довелось видеть на Гревской площади страшное празднество.
В этот день король Карл IX еще раз показал такую силу воли, которой, кроме него, быть может, не обладал никто: в течение двух недель он был прикован к постели, он был слаб, как умирающий, и бледен, как мертвец, но в пять часов вечера он встал и надел свой лучший костюм. Правда, во время одевания он три раза падал в обморок.
В восемь часов вечера Карл осведомился о сестре: он спросил, не видел ли ее кто-нибудь и не знает ли кто-нибудь, что она делает. Никто не мог ему на это ответить, потому что королева вернулась к себе в одиннадцать утра, заперлась и запретила открывать дверь кому бы то ни было.
Но для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он направился к апартаментам королевы Наваррской и неожиданно вошел к ней через потайной ход.
Хотя он знал, что его ждет печальное зрелище, и заранее подготовил к нему свою душу, плачевная картина, какую он увидел, превзошла его воображение.
Маргарита, полумертвая, лежала на шезлонге, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а только хрипела, словно в агонии.
В другом углу комнаты Анриетта Неверская, эта неустрашимая женщина, лежала в обмороке, распростершись на ковре. Вернувшись с Гревской площади, она, как и Маргарита, лишилась сил, а бедная Жийона бегала от одной к другой, не осмеливаясь сказать им хоть слово утешения.
Во время кризиса, который следует за великим потрясением, люди оберегают свое горе, как скупец — сокровище, и считают врагом всякого, кто пытается отнять у них малейшую его частицу.
Карл IX открыл дверь и, оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату.
Обе женщины не видели его. Жийона, пытавшаяся помочь Анриетте, привстала на одно колено и испуганно посмотрела на короля.
Король сделал ей знак рукой — она встала, сделала реверанс и вышла.
Карл подошел к Маргарите; с минуту он смотрел на нее молча; потом обратился к ней с неожиданной для него нежностью в голосе:
— Марго! Сестричка!
Молодая женщина вздрогнула и приподнялась.
— Ваше величество! — произнесла она.
— Сестричка, не падай духом! Маргарита подняла глаза к небу.
Да, я понимаю, — сказал Карл, — но выслушай меня.
Королева Наваррская сделала знак, что слушает.
— Ты обещала мне прийти на бал, — сказал король.
— Кто? Я? — воскликнула Маргарита.
— Да, ты обещала, тебя ждут, и если ты не придешь, твое отсутствие вызовет всеобщее недоумение.
— Простите меня, брат мой, — Ответила Маргарита, — вы же видите: я очень страдаю.
— Пересильте себя.
Маргарита попыталась взять себя в руки, но силы покинули ее, и она снова уронила голову на подушки.
— Нет, нет, не пойду, — сказала она. Карл взял ее за руку и сел рядом с ней.
— Марго! Я знаю: сегодня ты потеряла друга, — заговорил он, — но подумай обо мне: ведь я потерял всех своих друзей! Даже больше — я потерял мать! Ты всегда могла плакать так, как сейчас, а я даже в минуты самых страшных страданий должен был найти в себе силы улыбаться. Тебе тяжело, но посмотри на меня — ведь я умираю! Будь мужественной, Марго, — прошу тебя, сестра, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома — это наш тяжкий крест, будем же и мы нести его, подобно Христу, до Голгофы; если же мы споткнемся на пути, мы снова встанем, безропотно и мужественно, как и Он.
— О, Господи, Господи! — воскликнула Маргарита.
— Да, — сказал Карл, отвечая на ее мысль, — да, сестра, жертва тяжела, но все чем-нибудь жертвуют: одни жертвуют честью, другие — жизнью. Неужели ты думаешь, что я в свои двадцать пять лет, я, взошедший на лучший престол в мире, умру без сожаления? Посмотри на меня… у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего, это правда. Зато улыбка… разве, глядя на мою улыбку, не подумаешь, что я надеюсь на выздоровление? И однако, через неделю, самое большее — через месяц, ты будешь оплакивать меня, сестра, как оплакиваешь того, кто расстался с жизнью сегодня утром.
— Братец!.. — воскликнула Маргарита, обвивая руками шею Карла.
— Ну так оденься же, дорогая Маргарита, — сказал король, — скрой свою бледность и приходи на бал. Я велел принести тебе новые драгоценности и украшения, достойные твоей красоты.
— Ах, эти брильянты, туалеты… Мне сейчас не де них! — сказала Маргарита.
— Жизнь вся еще впереди, Маргарита, — по крайней мере для тебя, — с улыбкой возразил Карл, — Нет! Нет!
— Помни одно, сестра: иной раз память умерших почтишь всего достойнее, если сумеешь подавить, вернее, скрыть свое горе.
— Хорошо, государь! Я приду, — дрожа, ответила Маргарита.
Слеза набежала на глаза Карла, но сейчас же испарилась на воспаленных веках. Он поклонился сестре, поцеловал ее в лоб, потом на минуту остановился перед Анриеттой, ничего не видевшей и не слыхавшей, промолвил:
— Несчастная женщина! — и бесшумно удалился.
После ухода короля сейчас же вошли пажи — они несли ларцы и футляры.
Маргарита сделала знак рукой, чтобы все это положили на пол.
Пажи вышли, осталась одна Жийона.
— Приготовь мне все для туалета, Жийона, — сказала Маргарита.
Девушка с изумлением посмотрела на госпожу.
— Да, — сказала Маргарита с непередаваемым чувством горечи, — да, я оденусь и пойду на бал — меня там ждут. Не мешкай! Так день будет закончен: утром — праздник на Гревской площади, вечером — праздник в Лувре!
— А ее светлость герцогиня? — спросила Жийона.
— О! Она счастливица! Она может остаться здесь, она может плакать, она может страдать на свободе. Ведь она не дочь короля, не жена короля, не сестра короля. Она не королева! Помоги мне одеться, Жийона.
Девушка исполнила приказание. Драгоценности были великолепны, платье — роскошно. Маргарита никогда еще не была так хороша.
Она посмотрела на себя в зеркало.
— Мой брат совершенно прав, — сказала она. — Какое жалкое создание — человек!
В это время вернулась Жийона.
— Ваше величество, вас кто-то спрашивает, — сказала она.
— Меня?
— Да, вас.
— Кто он такой?
— Не знаю, но больно страховиден: при одном взгляде на него дрожь берет.
— Спроси, как его зовут, — побледнев, сказала Маргарита.
Жийона вышла и сейчас же вернулась.
— Он не захотел назвать себя, ваше величество, но просит меня передать вам вот это.
Жийона протянула Маргарите ковчежец — вчера вечером Маргарита отдала его Ла Молю.
— Впусти, впусти его! — поспешно сказала Маргарита.
Она еще больше побледнела и замерла.
Тяжелые шаги загремели по паркету. Эхо, по-видимому, возмущенное тем, что должно воспроизводить этот шум, прокатилось под панелями, и на пороге показался какой-то человек.
— Вы… — произнесла королева.
— Я тот, кого вы однажды встретили на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей повозке двух раненых дворян.
— Да, Да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.
— Палач парижского судебного округа, ваше величество.
Это были единственные слова, которые услыхала Анриетта из всего, что говорилось здесь в течение часа. Она отняла руки от бледного лица и посмотрела на палача своими изумрудными глазами, из которых, казалось, исходили два пламенеющих луча.
— Вы пришли?.. — вся дрожа, спросила Маргарита.
— …чтобы напомнить вам о том обещании, которое вы дали младшему из двух дворян, тому, который поручил мне вернуть вам этот ковчежец. Вы помните об этом, ваше величество?
— О да! — воскликнула королева. — Ничей великий прах никогда еще не обретал более достойного успокоения! Но где же она?
— Она у меня дома, вместе с телом.

 

 

— У вас? Почему же вы ее не принесли?
— Меня могли задержать у ворот Лувра, могли заставить снять плащ — и что было бы, если бы у меня под плащом нашли человеческую голову?
— Вы правы, пусть она будет пока у вас, я приду за ней завтра.
— Завтра, ваше величество? Завтра, пожалуй, будет поздно, — сказал мэтр Кабош.
— Почему?
— Потому что королева-мать приказала мне сберечь для ее кабалистических опытов головы первых двух казненных, обезглавленных мною.
— Какое святотатство! Головы наших возлюбленных. Ты слышишь, Анриетта? — воскликнула Маргарита бросаясь к подруге, та вскочила, как подброшенная пружиной, ной. — Анриетта, ангел мой, ты слышишь, что говорит этот человек?
— Да… Но что же нам делать?
— Надо идти за ним.
У Анриетты вырвался болезненный крик, как это бывает у людей, которые из великого несчастья возвращаются к действительности.
— Ах, как мне было хорошо! Я почти умерла! — воскликнула она.
Тем временем Маргарита набросила на голые плечи бархатный плащ.
— Идем, идем! — сказала она. — Посмотрим на них еще раз.
Маргарита велела запереть все двери, приказала подать носилки к маленькой потайной калитке, затем, сделав знак Кабошу следовать за ними, под руку с Анриеттой потайным ходом спустилась вниз.
Внизу у двери ждали носилки, у калитки — слуга Кабоша с фонарем.
Конюхи Маргариты были люди верные: когда надо, они были глухи и немы и более надежны, чем вьючные животные.
Носилки двигались минут десять; впереди шли мэтр Кабош и его слуга с фонарем; потом они остановились. Палач отворил носилки, слуга побежал вперед. Маргарита сошла с носилок и помогла сойти герцогине Неверской. Нервное напряжение помогало им преодолевать великую скорбь, переполнявшую их обеих.
Перед женщинами возвышалась башня позорного столба, словно темный, безобразный великан, бросавший красноватый свет из двух узких отверстий, пламеневших на самом верху.
В дверях башни появился слуга Кабоша. — Входите, сударыни, — сказал Кабош, — в башне все же легли.
В тот же миг свет в обеих бойницах погас. Женщины, прижимаясь друг к другу, прошли под стрельчатым сводом маленькой двери и в темноте пошли по сырому неровному полу. В конце коридора, на повороте, они увидели свет; страшный хозяин этого дома повел их туда. Дверь за ними закрылась.
Кабош, держа в руке восковой факел, провел их в большую низкую закопченную комнату. Посреди комнаты стоял накрытый на три прибора стол с остатками ужина. Эти три прибора были поставлены, конечно, для самого палача, для его жены и для его подручного.
На самом видном месте была прибита к стене грамота, скрепленная королевской печатью. Это был патент на звание палача.
В углу стоял большой меч с длинной рукоятью. Это был разящий меч правосудия.
Тут и там висели грубые изображения святых, подвергаемых всем видам пыток.
Войдя в комнату, Кабош низко поклонился.
— Простите меня, ваше величество, что я осмелился прийти в Лувр и привести вас сюда, — сказал он, — но такова была последняя воля дворянина, и я должен был…
— Хорошо сделали, очень хорошо сделали, — сказала Маргарита, — вот вам, мэтр, награда за ваше усердие.
Кабош с грустью взглянул на полный золота кошелек, который Маргарита положила на стол.
— Золото! Вечно это золото! — прошептал он. — Ах, сударыня! Если бы я сам мог искупить ценою золота ту кровь, которую мне пришлось пролить сегодня!
— Мэтр, — с болезненной нерешительностью произнесла Маргарита, оглядываясь вокруг, — мэтр, надо еще куда-то идти? Я не вижу…
— Нет, ваше величество, нет — они здесь, но это грустное зрелище, лучше избавить вас от этого. Я принесу сюда в плаще то, за чем вы пришли.
Маргарита и Анриетта переглянулись.
— Нет, — сказала Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое приняла она, — ведите нас, мы пойдем за вами.
Кабош взял факел и отворил дубовую дверь на лестницу; видны были всего несколько ступенек этой лестницы, углублявшейся, погружавшейся в недра земли. Порыв ветра сорвал несколько искр с факела и пахнул в лицо принцесс тошнотворным запахом сырости и крови.
Анриетта, белая, как алебастровая статуя, оперлась на руку подруги, державшейся тверже, но на первой же ступеньке она пошатнулась.
— Не могу! Никогда не смогу! — сказала она.
— Кто любит по-настоящему, Анриетта, тот должен любить и после смерти, — заметила королева.
Страшное и в то же время трогательное зрелище представляли собой эти две женщины: блистая красотой, молодостью и драгоценностями, они шли, согнувшись, под отвратительным меловым сводом; одна из них, более слабая духом, оперлась на руку другой, более сильной, а более сильная оперлась на руку палача.
Наконец они дошли до последней ступеньки.
В глубине подвала лежали два тела, накрытые широким черным саржевым покрывалом.
Кабош приподнял угол покрывала и поднес факел поближе.
— Взгляните, ваше величество, — сказал он.
Одетые в черное, молодые люди лежали рядом в страшной симметрии смерти. Их головы, склоненные и приставленные к туловищу, казалось, были отделены от него только ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила их руки: волею случая или благоговейными заботами палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса.
Взгляд любви таился под сомкнутыми веками Ла Моля, презрительная усмешка таилась под веками Коконнаса.
Маргарита опустилась на колени подле своего возлюбленного и руками, которые ослепительно сверкали драгоценностями, осторожно приподняла голову любимого человека.
Герцогиня Неверская стояла, прислонившись к стене; она не могла оторвать взгляда от этого бледного лица, на котором она столько раз ловила выражение счастья и любви.
— Ла Моль! Мой дорогой Ла Моль! — прошептала Маргарита.
— Аннибал! Аннибал! — воскликнула герцогиня Неверская. — Такой красивый, такой гордый, такой храбрый! Ты больше не ответишь мне!..
Из глаз у нее хлынули слезы.
Эта женщина, в дни счастья такая гордая, такая бесстрашная, такая дерзновенная, эта женщина, доходившая в своем скептицизме до предела сомнений, в страсти — до жестокости, эта женщина никогда не думала о смерти.
Маргарита подала ей пример. Она спрятала в мешочек, вышитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, голову Ла Моля, которая на фоне бархата и золота стала еще красивее и красоту которой должны были сохранить особые средства, употреблявшиеся в те времена при бальзамировании умерших королей.
Анриетта завернула голову Коконнаса в полу своего плаща.
Обе женщины, согнувшись под гнетом скорби больше, чем под тяжестью ноши, стали подниматься по лестнице, бросив прощальный взгляд на останки, которые они покидали на милость палача в этом мрачном складе трупов обыкновенных преступников.
— Не тревожьтесь, ваше величество, — сказал Кабош: он понял этот взгляд, — клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.
— А вот на это закажи заупокойные обедни, — сказала Анриетта, срывая с шеи великолепное рубиновое ожерелье и протягивая его палачу.
Они вернулись в Лувр тем же самым путем, каким из него вышли. У пропускных ворот королева назвала себя, а перед дверью на лестницу, которая вела в ее покои, сошла с носилок, поднялась к себе, положила скорбные останки рядом со своей опочивальней — в кабинете, который должен был с этой минуты стать молельней, оставила Анриетту на страже этой комнаты и около десяти часов вечера, более бледная и более прекрасная, чем когда бы то ни было, вошла в тот огромный бальный зал, где два с половиной года назад мы открыли первую главу нашей истории.
Все глаза устремились на нее, но она выдержала этот общий взгляд с гордым, почти радостным видом: ведь она же свято выполнила последнюю волю своего друга.
При виде Маргариты Карл, шатаясь, пошел к ней сквозь окружавшую его раззолоченную волну.
— Сестра, благодарю вас! — сказал он и тихо прибавил:
— Осторожно! У вас на руке кровавое пятно…
— Это пустяки, государь! — отвечала Маргарита. — Важно то, что у меня на губах улыбка!

XII

КРОВАВЫЙ ПОТ
Через несколько дней после ужасной сцены, о которой мы уже рассказали, то есть 30 мая 1574 года, когда двор пребывал в Венсенне, из спальни короля внезапно донесся страшный вопль; королю стало значительно хуже на балу, который он пожелал назначить на день казни молодых людей, и врачи предписали ему переехать за город на свежий воздух.
Было восемь часов утра. Небольшая группа придворных с жаром обсуждала что-то в передней, как вдруг раздался крик, и на пороге появилась кормилица Карла; заливаясь слезами, она кричала голосом, полным отчаяния:
— Помогите королю! Помогите королю!

 

 

— Его величеству стало хуже? — спросил де Нансе, которого, как нам известно, король освободил от всякого повиновения королеве Екатерине и взял на службу к себе.
— Ох, сколько крови! Сколько крови! — причитала кормилица. — Врачей! Бегите за врачами!
Мазилло и Амбруаз Паре сменяли друг друга у постели августейшего больного, но дежуривший в тот день Амбруаз Паре, увидев, что король заснул, воспользовался этим забытьем, чтобы отлучиться на несколько минут.
У короля выступил обильный пот, а так как капиллярные сосуды у Карла расширились, то это привело к кровотечению, и кровь стала просачиваться сквозь поры на коже; этот кровавый пот перепугал кормилицу, которая не могла привыкнуть к столь странному явлению и которая, будучи, как мы помним, протестанткой, без конца твердила Карлу, что кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь, требует его крови.
Все бросились в разные стороны; врач должен был находиться где-то поблизости, и все боялись упустить его.
Передняя опустела: каждому хотелось показать свое усердие и привести искомого врача.
В это время входная дверь открылась и появилась Екатерина. Она торопливо шла через переднюю и быстрым шагом вошла в комнату сына.
Карл лежал на постели; глаза его потухли, грудь вздымалась, все его тело истекало красноватым потом; откинутая рука свисала с постели, а на конце каждого пальца висел жидкий рубин.
Зрелище было ужасное.
При звуке шагов матери, видимо, узнав ее походку, Карл приподнялся.
— Простите, ваше величество, — сказал он, глядя на мать, — но мне хотелось бы умереть спокойно.
— Сын мой! Умереть от кратковременного приступа этой скверной болезни? — возразила Екатерина. — Вы хотите довести нас до отчаяния?
— Ваше величество, я чувствую, что у меня душа с телом расстается. Я говорю вам, что смерть близка, смерть всем чертям!.. Я чувствую то, что чувствую, и знаю, что говорю.
— Государь! — заговорила королева. — Самая серьезная ваша болезнь — это ваше воображение. После столь заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши физические страдания должны уменьшиться. Но душевная болезнь упорствует, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам…
— Кормилица! — сказал Карл. — Посторожи у двери, пусть никто ко мне не входит: королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.
Кормилица исполнила его приказание.
— В самом деле, — продолжал Карл, — днем раньше, днем позже, этот разговор все равно должен состояться, и лучше сегодня, чем завтра. К тому же завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать третье лицо.
— Почему?
— Потому что, повторяю вам, смерть подходит, — продолжал Карл с пугающей торжественностью, — потому что с минуты на минуту она может войти в комнату так, как вошли вы: бледная и молчаливая, и без доклада. Ночью я привел в порядок мои личные дела, а сейчас наступило время привести в порядок дела государственные.
— А кто этот человек, которого вы желаете видеть? — спросила Екатерина.
— Мой брат, ваше величество. Прикажите позвать его.
— Государь! — сказала королева. — Я с радостью вижу, что упреки, которые, по всей вероятности, не вырвались у вас в минуту страданий, а были продиктованы вам ненавистью, изгладились из вашей памяти, а скоро изгладятся и из сердца. Кормилица! — крикнула Екатерина. — Кормилица!
Добрая женщина, стоявшая на страже за порогом, открыла дверь.
— Кормилица! — обратилась к ней Екатерина. — Мой сын приказывает вам, как только придет господин де Нансе, сказать ему, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.
Карл движением руки остановил добрую женщину, собиравшуюся исполнить приказание.
— Я сказал — брата, ваше величество, — возразил Карл.
Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость. Но Карл повелительным жестом поднял руку.
— Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, — сказал он. — Мой единственный брат — это Генрих; не тот Генрих, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Генрих и узнает мою последнюю волю.
— Неужели вы думаете, — воскликнула флорентийка с несвойственной ей смелостью перед страшной волей сына: ненависть, которую она питала к Беарнцу, достигла такой степени, что сорвала с нее маску ее всегдашнего притворства, — что если вы при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе — свое право королевы, свое право матери?
— Ваше величество, я еще король, — ответил Карл — еще повелеваю я, ваше величество! Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, а вы не зовете командира моей охраны… Тысяча чертей! Предупреждаю вас, что у меня еще хватит сил самому пойти за ним.
Он сделал движение, чтобы сойти с кровати, обнажив при этом свое тело, похожее на тело Христа после бичевания.
— Государь! — удерживая его, воскликнула Екатерина. — Вы оскорбляете нас всех, вы забываете обиды, нанесенные нашей семье, вы отрекаетесь от нашей крови; только наследный принц французского престола должен преклонить колена у смертного одра французского короля. А мое место предназначено мне здесь законами природы и этикета, и потому я остаюсь!
— А по какому праву вы здесь остаетесь, ваше величество? — спросил Карл IX.
— По праву матери!
— Вы не мать мне, ваше величество, так же, как и герцог Алансонский мне не брат!
— Вы бредите, сударь! — воскликнула Екатерина. — С каких это пор та, что дала жизнь, не является матерью того, кто получил от нее жизнь?
— С тех пор, ваше величество, как эта лишенная человеческих чувств мать отнимает то, что она дала, — ответил Карл, вытирая кровавую пену, показавшуюся у него на губах.
— О чем вы говорите, Карл? Я вас не понимаю, — пробормотала Екатерина, глядя на сына широко раскрытыми от изумления глазами.
— Сейчас поймете, ваше величество! Карл пошарил под подушкой и вытащил оттуда серебряный ключик.
— Возьмите этот ключ, ваше величество, и откройте мою дорожную шкатулку: в ней лежат кое-какие бумаги, которые ответят вам за меня.
Карл протянул руку к великолепной резной шкатулке, запиравшейся на серебряный замок серебряным же ключом и стоявшей в комнате на самом видном месте.
Карл находился в лучшем положении, нежели Екатерина, и, побежденная этим, она уступила. Она медленно подошла к шкатулке, открыла ее, заглянула внутрь и внезапно отшатнулась, словно увидела перед собой спящую змею.
— Что в этой шкатулке так испугало вас, ваше величество? — спросил Карл, не спускавший с матери глаз.
— Ничего, — произнесла Екатерина.
— В таком случае, ваше величество, протяните руку и выньте из шкатулки книгу; там ведь лежит книга, не правда ли? — добавил Карл с бледной улыбкой, более страшной у него, чем любая угроза у всякого другого.
— Да, — пролепетала Екатерина.
— Книга об охоте?
— Да.
— Возьмите ее и подайте мне.
При всей своей самоуверенности, Екатерина побледнела и задрожала всем телом.
— Рок! — прошептала она, опуская руку в шкатулку и беря книгу.
— Хорошо, — сказал Карл. — А теперь слушайте: это книга об охоте… Я был безрассуден… Больше всего на свете я любил охоту… и слишком жадно читал эту книгу об охоте… Вы поняли меня, ваше величество?
Екатерина глухо застонала.
— Это была моя слабость, — продолжал Карл. — Сожгите книгу, ваше величество! Люди не должны знать о слабостях королей!
Екатерина подошла к горящему камину, бросила книгу в огонь и застыла, безмолвная и неподвижная, глядя потухшими глазами, как голубоватое пламя пожирает страницы, пропитанные ядом.
По мере того, как разгоралась книга, по комнате распространялся сильный запах чеснока.
Вскоре огонь поглотил ее без остатка.
— А теперь, ваше величество, позовите моего брата, — произнес Карл с неотразимым величием.
В глубоком оцепенении, подавленная множеством противоречивых чувств, которые даже ее глубокий ум не в силах был разобрать, а почти сверхчеловеческая сила Воли — преодолеть, Екатерина сделала шаг вперед, намереваясь что-то сказать.
Мать терзали угрызения совести, королеву — ужас, отравительницу — вновь вспыхнувшая ненависть. Последнее чувство победило все остальные.
— Будь он проклят! — воскликнула она, бросаясь вон из комнаты. — Он торжествует, он у цели! Да, будь проклят! Проклят!
— Вы слышали: моего брата, моего брата Генриха! — крикнул вдогонку матери Карл. — Моего брата Генриха, с которым я сию же минуту хочу говорить о регентстве в королевстве!
Почти тотчас же после ухода Екатерины в противоположную дверь вошел Амбруаз Паре. Остановившись на пороге, он принюхался к чесночному запаху, наполнившему опочивальню.
— Кто жег мышьяк? — спросил он.
— Я, — ответил Карл.

XIII

ВЫШКА ВЕНСЕННСКОГО ДОНЖОНА
А в это время Генрих Наваррский задумчиво прогуливался в одиночестве по вышке донжона; он знал, что двор живет в замке, который он видел в ста шагах от себя, и его пронизывающий взгляд как будто видел сквозь стены умирающего Карла.
Была пора голубизны и золота: потоки солнечных лучей освещали далекие равнины и заливали жидким золотом верхушки леса, гордившегося великолепием молодой листвы. Даже серые камни донжона, казалось, были пропитаны мягким небесным теплом, дикие цветы, занесенные в щели стены дуновением ветра, раскрывали свои венчики красного и желтого бархата под поцелуями легкого дуновения воздуха. Но взгляд Генриха не останавливался ни на зеленеющих равнинах, ни на белых и золотых верхушках деревьев взгляд его переносился через пространство и, пылая честолюбием, останавливался на столице Франции, которой было предназначено со временем стать столицей мира.
— Париж! — шептал король Наваррский. — Вот он — Париж, Париж, то есть радость, торжество, слава, власть и счастье!.. Париж, где находится Лувр, и Лувр, где находится трон. Подумать только, что отделяют меня от столь желанного Парижа всего лишь камни, которые подползли к моим ногам и в которых вместе со мной помещается и моя врагиня!
Переведя взгляд с Парижа на Венсенн, он заметил слева от себя, в долине, осененной миндальными деревьями в цвету, мужчину, на кирасе которого упорно играл луч солнца, и эта пламеневшая точка летала в пространстве при каждом движении этого мужчины.
Мужчина сидел верхом на горячем коне, держа в поводу другого, по-видимому, такого же нетерпеливого.
Король Наваррский остановил взгляд на всаднике и увидел, что он вытащил шпагу из ножен, надел на ее острие носовой платок и стал махать платком, словно подавая кому-то знак.
В ту же минуту с холма напротив ему ответили таким же знаком, а затем весь замок был словно опоясан порхающими платками.
Это был де Myи со своими гугенотами: узнав, что король при смерти, и опасаясь каких-либо злоумышлении против Генриха, они собрались, готовые и защищать, и нападать.
Генрих снова перевел взгляд на всадника, которого он заметил раньше, чем других, перегнулся через балюстраду, прикрыл глаза ладонью и, отразив таким образом ослепительные солнечные лучи, узнал молодого гугенота. — Де Муи! — крикнул он, как будто де Муи мог его услышать.
От радости, что окружен друзьями, Генрих снял шляпу и замахал шарфом.
Все белые вымпелы вновь замелькали с особым оживлением, свидетельствовавшим о радости его друзей.
— Увы! Они ждут меня, а я не могу к ним присоединиться!.. — сказал Генрих. — Зачем я не сделал этого, когда, пожалуй, еще мог!.. А теперь слишком поздно.
Он жестом выразил свое отчаяние, на что де Муи ответил ему знаком, который говорил: «Буду ждать».
В это мгновение Генрих услыхал шаги, раздававшиеся на каменной лестнице. Он быстро отошел. Гугеноты поняли причину его отступления. Шпаги снова ушли в ножны, платки исчезли.
Генрих увидел выходившую с лестницы на вышку женщину, прерывистое дыхание которой свидетельствовало о быстром подъеме, и не без тайного ужаса, который он всегда испытывал при виде ее, узнал Екатерину Медичи.
Позади нее шли два стражника; на верхней ступеньке лестницы они остановились.
— Ого! — прошептал Генрих. — Что-то новое и притом серьезное должно было случиться, если королева-мать сама поднялась ко мне на вышку Венсеннского донжона.
Чтобы отдышаться, Екатерина села на каменную скамейку, стоявшую у самых зубцов стены.
Генрих подошел к ней с самой любезной улыбкой.
— Милая матушка! Уж не ко мне ли вы пришли? — спросил он.

 

 

— Да, — ответила Екатерина, — я хочу в последний раз доказать вам мое расположение. Наступила решительная минута: король умирает и хочет поговорить с вами.
— Со мной? — затрепетав от радости, переспросил Генрих.
— Да, с вами. Я уверена, что ему сказали, будто вы не только сожалеете о наваррском престоле, но простираете свое честолюбие и на французский престол.
— Даже на французский? — произнес Генрих.
— Это не так, я знаю, но король этому верит, и нет ни малейшего сомнения, что разговор, который он намерен вести с вами, имеет целью устроить вам какую-то ловушку.
— Мне?
— Да. Перед смертью Карл желает знать, чего он может опасаться и чего от вас ожидать, и от вашего ответа на его предложения — обратите на это особое внимание — будут зависеть его последние приказания, то есть ваша жизнь или ваша смерть.
— Но что он может мне предложить?
— Почем я знаю? Вероятно, что-нибудь невозможное.
— А вы, матушка, не догадываетесь — что именно?
— Нет, я могу только предполагать; например-… Екатерина остановилась.
— Ну так что же?
— Я предполагаю, что, так как он верит наговорам о ваших честолюбивых замыслах, он хочет получить доказательство вашего честолюбия из ваших собственных уст. Представьте себе, что вас будут искушать, как, бывало, искушали преступников, чтобы вырвать у них признание без пытки; представьте себе, — продолжала Екатерина, пристально глядя на Генриха, — что вам предложат управление государством, даже регентство.
Невыразимая радость разлилась в угнетенном сердце Генриха, но он понял ход Екатерины, и его сильная и гибкая душа вся напряглась под этим натиском.
— Мне? — переспросил он. — Но это была бы слишком грубая ловушка предлагать мне регентство, когда есть вы, когда есть мой брат герцог Алансонский…
Екатерина закусила губы, чтобы скрыть свое удовлетворение.
— Значит, вы отказываетесь от регентства? — живо спросила она.
«Король уже умер, — подумал Генрих, — и она устраивает мне ловушку».
— Прежде всего я должен выслушать французского короля, — ответил он, — вы же сами сказали, что все, о чем мы сейчас говорили, — только предположение.
— Разумеется, — заметила Екатерина, — но это все же не мешает вам открыть свои намерения.
— Ах, Боже мой! — простодушно воскликнул Генрих. — Так как я ни на что не притязаю, у меня нет никаких намерений!
— Это не ответ, — возразила Екатерина и, чувствуя, что время не терпит, дала волю своему гневу. — Так или иначе, отвечайте прямо!
— Я не могу ответить прямо на предположения, ваше величество: определенное решение — вещь настолько трудная, а главное — настолько серьезная, что надо подождать настоящих предложений.
— Послушайте, — сказала Екатерина, — мы не можем терять время, а мы теряем его в бесплодных пререканиях, в увертках. Сыграем игру так, как подобает королю и королеве. Если вы согласитесь принять регентство, вы погибли.
«Король жив», — подумал Генрих.
— Ваше величество! — ответил он твердо. — Жизнь людей, жизнь королей в руках Божиих! Бог вразумит меня. Пусть доложат его величеству, что я готов предстать перед ним.
— Подумайте хорошенько.
— За те два года, что я был в опале, за тот месяц, что я был узником, у меня было время все обдумать, и я обдумал, — с многозначительным видом ответил Генрих. — Будьте добры, пройдите к королю первой и передайте ему, что я следую за вами. Эти два храбреца, — добавил Генрих, указывая на двух солдат, — позаботятся, чтобы я не убежал. Кроме того, я отнюдь не намерен бежать.
Слова Генриха прозвучали так твердо, что Екатерина прекрасно поняла: все ее попытки, в какую бы форму она их ни облекала, не достигнут цели, и она поспешила удалиться.
Как только она скрылась из виду, Генрих подбежал к парапету и знаками сказал де Муи «Подъезжайте поближе и будьте готовы ко всему».
Де Муи было спешился, но тут он вскочил в седло и вместе с запасным конем галопом подскакал и занял позицию на расстоянии двух мушкетных выстрелов от донжона.
Генрих жестом поблагодарил его и спустился вниз.
На первой площадке он встретил ожидавших его двух солдат.
Двойной караул швейцарцев и легких конников охранял вход в крепостные дворы: чтобы войти в замок или выйти из него, нужно было преодолеть двойную стену Протазанов.
Там Екатерина дожидалась Генриха.
Она знаком приказала двум солдатам, сопровождавшим Генриха, отойти и положила руку на его руку.
— В этом дворе двое ворот, — сказала она, — вон у тех — видите? — за покоями короля вас ждут Добрый конь и свобода, если вы откажетесь от регентства, а у тех, в которые вы сейчас прошли… если вы послушаетесь голоса вашего честолюбия… Что вы сказали?
— Я хочу сказать, ваше величество, что если король назначит меня регентом, то отдавать приказания солдатам буду я, а не вы. Я говорю, что если я выйду из замка сегодня ночью, все эти алебарды, все эти мушкеты склонятся передо мной.
— Безумец! — в отчаянии прошептала Екатерина. — Верь мне: не играй с Екатериной в страшную игру на жизнь и на смерть.
— А почему не играть? — спросил Генрих, пристально глядя на Екатерину. — Почему не играть с вами, как с любым другим, если до сих пор выигрывал я?
— Что ж, поднимитесь к королю, раз вы ничему не верите и ничего не желаете слушать, — сказала Екатерина, одной рукой показывая на лестницу, а другой играя одним из двух отравленных кинжальчиков, которые она носила в черных шагреневых ножнах, ставших историческими.
— Проходите первой, сударыня, — сказал Генрих. — Пока я не стану регентом, честь идти впереди принадлежит вам.
Екатерина, все намерения которой были разгаданы, больше не пыталась бороться и пошла первой.

XIV

РЕГЕНТСТВО
Король начинал терять терпение. Он велел позвать к себе де Нансе и только приказал ему сходить за Генрихом, как Генрих появился на пороге.
Увидав зятя, Карл радостно вскрикнул, а Генрих остановился в ужасе, словно перед ним был труп.
Два врача, стоявшие по обе стороны королевского ложа, удалились. Священник, увещевавший несчастного государя принять христианскую кончину, тоже вышел из комнаты.
Карла IX не любили, однако многие, стоявшие в передних, плакали. Когда умирает король, каким бы он ни был, всегда находятся люди, которые с его смертью что-то теряют и опасаются, что это «что-то» они уже не обретут при его преемнике.
Эта скорбь, эти рыдания, слова Екатерины, мрачная и торжественная обстановка последних минут королей, наконец, вид самого короля, пораженного болезнью, которая уже вполне определилась, но примера которой еще не знала наука, — все это подействовало на юный, а следовательно, впечатлительный ум Генриха так страшно, что, вопреки своему решению не доставлять Карлу, в его состоянии, волнений, Генрих не мог, как мы заметили, подавить чувство ужаса, и оно отразилось на, его, лице при виде умирающего, залитого кровью.
Карл грустно улыбнулся: от умирающих не ускользают впечатления окружающих.
— Подойди, Анрио, — протягивая зятю руку, произнес он с такой нежностью в голосе, какой никогда еще не слышал у него Генрих. — Подойди ко мне, я так страдал оттого, что не видел тебя! При жизни я сильно мучил тебя, мой милый друг, но верь мне: теперь я часто упрекаю себя за это. Часто случалось и так, что я помогал тем, кто тебя мучил, но король не властен над обстоятельствами. Кроме моей матери Екатерины, кроме моего брата герцога Анжуйского, кроме моего брата герцога Алансонского, надо мной всю жизнь тяготело то, что прекращается для меня только теперь, когда я близок к смерти, — государственные интересы.
— Государь! — пролепетал Генрих. — Я помню только одно — любовь, которую я всегда питал к моему брату, и уважение, которое я всегда оказывал моему королю.
— Да, да, ты прав, — сказал Карл, — я благодарен тебе, Анрио, за то, что ты так говоришь. Ведь, по совести сказать, ты много претерпел в мое царствование, не говоря уже о том, что в мое царствование умерла твоя мать. Но ты должен был видеть, что порой меня часто толкали на это другие. Иногда я не сдавался, иногда же уставал бороться и уступал. Но ты прав: не будем больше говорить о прошлом, сейчас меня торопит настоящее, меня пугает будущее.
Несчастный король закрыл исхудавшими руками свое мертвенно-бледное лицо.
Помолчав с минуту, он тряхнул головой, желая отогнать от себя мрачные мысли, и оросил все вокруг себя кровавым дождем.
— Надо спасать государство, — тихо продолжал он, наклоняясь к Генриху, — нельзя допустить, чтобы оно попало в руки фанатиков или женщин.
Как мы сказали, Карл произнес эти слова тихо, но Генриху показалось, будто он услышал за нишей в изголовье кровати что-то похожее на подавленный крик ярости. Быть может, какое-то отверстие, проделанное в стене без ведома Карла, позволило Екатерине подслушивать эти предсмертные слова.
— Женщин? — чтобы вызвать Карла на объяснение, — переспросил король Наваррский.
— Да, Генрих, — ответил Карл. — Моя мать хочет быть регентшей, пока не вернется из Польши мой брат. Но слушай, что я тебе скажу; он не вернется.
— Как! Не вернется? — воскликнул Генрих, и сердце его глухо забилось от радости.
— Нет, не вернется, — подтвердил Карл, — его не выпустят подданные.
— Но неужели вы думаете, брат мой, — спросил Генрих, — что королева-мать не написала ему заранее?
— Конечно, написала, но Нансе перехватил гонца в Шато-Тьери и привез письмо мне. В этом письме она писала, что я при смерти. Но я тоже написал письмо в Варшаву, — а мое-то письмо дойдет, я в этом уверен, — и за моим братом будут наблюдать. Таким образом, по всей вероятности, Генрих, престол окажется свободным.
За альковом снова послышался какой-то звук, еще более явственный, нежели первый.
«Она несомненно там, — подумал Генрих, — она подслушивает, она ждет!».
Карл ничего не услышал.
— Я умираю, а наследника-сына у меня нет, — продолжал он.
Карл остановился; казалось, милая сердцу мысль озарила его лицо, и он положил руку на плечо короля Наваррского.
— Увы! — продолжал он. — Помнишь, Анрио, того бледного маленького ребенка, которого однажды вечером я показал тебе, когда он спал в шелковой колыбели, хранимый ангелом? Увы! Анрио, они его убьют!..
Глаза Генриха наполнились слезами.
— Государь! — воскликнул он. — Богом клянусь вам, что его жизнь я буду охранять день и ночь! Приказывайте, мой король!
— Спасибо! Спасибо, Анрио! — произнес король, изливая душу, что было совершенно не в его характере, но что вызывалось обстоятельствами. — Я принимаю твое обещание. Не делай из него короля… к счастью, он рожден не для трона, он рожден счастливым человеком. Я оставляю ему независимое состояние, а от матери пусть он получит ее благородство — благородство души. Может быть, для него будет лучше, если посвятить его служению церкви; тогда он внушит меньше опасений. Ах! Мне кажется, что я бы умер если не счастливым, то хоть по крайней мере спокойным, если бы сейчас меня утешали ласки этого ребенка и милое лицо его матери.
— Государь, но разве вы не можете послать за ними?
— Эх, чудак! Да им не уйти отсюда живыми! Вот каково положение королей, Анрио: они не могут ни жить, ни умереть, как хочется. Но после того, как ты дал мне слово, я чувствую себя спокойнее.
Генрих задумался.
— Да, мой король, я, конечно, дал вам слово, но смогу ли я сдержать его?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Разве я сам не в опале, разве я сам не в опасности так же, как он?.. Больше, чем он: ведь он ребенок, а я мужчина.
— Ты ошибаешься, — ответил Карл, — С моей смертью ты будешь силен и могуществен, а силу и могущество даст тебе вот это.
С этими словами умирающий вынул из-под подушки грамоту.
— Возьми, — сказал он.
Генрих пробежал глазами бумагу, скрепленную королевской печатью.
— Государь! Вы назначаете меня регентом? — побледнев от радости, — сказал Генрих.
— Да, я назначаю тебя регентом до возвращения герцога Анжуйского, а так как, по всей вероятности, герцог Анжуйский никогда не вернется, то этот лист дает тебе не регентство, а трон.
— Трон! Мне? — прошептал Генрих.
— Да, тебе, — ответил Карл, — тебе, единственно достойному, а главное — единственно способному справиться с этими распущенными придворными и с этими развратными девками, которые живут чужими слезами и чужой кровью. Мой брат герцог Алансонский — предатель, он будет предавать всех; оставь его в крепости, куда я засадил его. Моя мать захочет умертвить тебя — отправь ее в изгнание. Через три-четыре месяца, а может быть, и через год мой брат герцог Анжуйский покинет Варшаву и явится оспаривать у тебя власть — ответь Генриху папским бреве. Я вел переговоры об этом через моего посланника, герцога Неверского, и ты немедленно получишь это бреве.
— О мой король!
— Берегись только одного, Генрих, — гражданской войны. Но, оставаясь католиком, ты ее избежишь, потому что гугенотская партия может быть сплоченной только при условии, если ты станешь во главе ее, а принц Конде не в силах бороться с тобой. Франция — страна равнинная, Генрих, следовательно, страна католическая. Французский король должен быть королем католиков, а не королем гугенотов, ибо французский король должен быть королем большинства. Говорят, что меня мучит совесть за Варфоломеевскую ночь. Сомнения — да! А совесть — нет. Говорят, что у меня из всех пор выходит кровь гугенотов. Я знаю, что из меня выходит: мышьяк, а не кровь!

 

 

— Государь, что вы говорите?
— Ничего. Если моя смерть требует отмщения, Анрио, пусть воздаст это отмщение Бог. Давай говорить только о том, что будет после моей смерти. Я оставляю тебе в наследство хороший парламент, испытанное войско. Опирайся на парламент и на войско в борьбе с единственными твоими врагами: с моей матерью и с герцогом Алансонским. В эту минуту раздались в вестибюле глухое бряцание оружия и военные команды.
— Это моя смерть, — прошептал Генрих.
— Ты боишься, ты колеблешься? — с тревогой спросил Карл.
— Я? Нет, государь, — ответил Генрих, — я не боюсь и не колеблюсь. Я согласен.
Карл пожал ему руку. В это время к нему подошла кормилица с питьем, которое она готовила в соседней комнате, не обращая внимания на то, что в трех шагах от нее решалась судьба Франции.
— Добрая кормилица! — сказал Карл. — Позови мою мать и скажи, чтобы привели сюда герцога Алансонского.

XV

КОРОЛЬ УМЕР — ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!
Спустя несколько минут вошли Екатерина и герцог Алансонский, дрожавшие от страха и бледные от ярости. Генрих угадал: Екатерина знала все и в нескольких словах рассказала Франсуа. Они сделали несколько шагов и остановились в ожидании.
Генрих стоял в изголовье постели Карла.
Король объявил им свою волю.
— Ваше величество! — обратился он к матери. — Если бы у меня был сын, регентшей стали бы вы; если бы не было вас, регентом стал бы король Польский; если бы, наконец, не было короля Польского, регентом стал бы мой брат Франсуа. Но сына у меня нет, и после меня трон принадлежит моему брату, герцогу Анжуйскому, но он отсутствует. Рано или поздно он явится и потребует этот трон, но я не хочу, чтобы он нашел на своем месте человека, который, опираясь на почти равные права, станет защищать эти права и тем самым развяжет в королевстве войну между претендентами. Вот почему я не назначаю регентшей вас — ибо вам пришлось бы выбирать между двумя сыновьями, а это было бы тягостно для материнского сердца. Вот почему я не остановил своего выбора и на моем брате Франсуа — мой брат Франсуа мог бы сказать старшему брату: «У вас есть свой престол, зачем же вы его бросили?» Нет! Я выбирал такого регента, который может принять корону только на хранение и который будет держать ее под своей рукой, а не надевать на голову. Этот регент — король Наваррский. Приветствуйте его, ваше величество! Приветствуйте его, брат мой!
Подтверждая свою последнюю волю. Карл сделал Генриху приветственный знак рукой.
Екатерина и герцог Алансонский сделали движение — это было нечто среднее между нервной дрожью и поклоном.
— Ваше высочество регент! Возьмите, — сказал Карл королю Наваррскому. — Вот грамота, которая, до возвращения короля Польского, предоставляет вам командование всеми войсками, ключи от государственной казны, королевские права и власть.
Екатерина пожирала Генриха взглядом, Франсуа шатался, едва держась на ногах, но и слабость одного, и твердость другой не только не успокаивали Генриха, но указывали ему на непосредственную, нависшую над ним, уже грозившую ему опасность.
Сильным напряжением воли Генрих превозмог свою боязнь и взял свиток из рук короля. Затем, выпрямившись во весь рост, он устремил на Екатерину и Франсуа пристальный взгляд, который говорил:
«Берегитесь! Я ваш господин!».
Екатерина поняла этот взгляд.
— Нет, нет, никогда! — сказала она. — Никогда мой род не склонит головы перед чужим родом! Никогда во Франции не будет царствовать Бурбон, пока будет жив хоть один Валуа.
— Матушка, матушка! — закричал Карл, поднимаясь на постели, на красных простынях, страшный, как никогда. — Берегитесь, я еще король! Да, да, ненадолго, я это прекрасно знаю, но ведь недолго отдать приказ, карающий убийц и отравителей!
— Хорошо! Отдавайте приказ, если посмеете. А я пойду отдавать свои приказы. Идемте, Франсуа, идемте!
И она быстро вышла, увлекая за собой герцога Алансонского.
— Нансе! — крикнул Карл. — Нансе, сюда, сюда! Я приказываю, я требую, Нансе: арестуйте мою мать, арестуйте моего брата, арестуйте…
Хлынувшая горлом кровь прервала слова Карла в то, самое мгновение, когда командир охраны открыл дверь; король, задыхаясь, хрипел на своей постели.
Нансе услышал только свое имя, но приказания, произнесенные уже не так отчетливо, потерялись в пространстве.
— Охраняйте дверь, — сказал ему Генрих, — и не впускайте никого.
Нансе поклонился и вышел. Генрих снова перевел взгляд на лежавшее перед ним безжизненное тело, которое могло бы показаться трупом, если бы слабое дыхание не шевелило бахрому кровавой пены, окаймлявшей его губы.
Генрих долго смотрел на Карла, потом сказал себе:
— Вот решительная минута: царствование или жизнь? В это мгновение стенной ковер за альковом чуть приподнялся, из-за него показалось бледное лицо, и в мертвой тишине, царившей в королевской спальне, прозвучал чей-то голос.
— Жизнь! — сказал этот голос.
— Рене! — воскликнул Генрих.
— Да, государь.
— Значит, твое предсказание — ложь. Я не буду королем? — воскликнул Генрих.
— Будете, государь, но ваше время еще не пришло.
— Почем ты знаешь? Говори, я хочу знать, могу ли я тебе верить!
— Слушайте.
— Слушаю.
— Нагнитесь.
Король Наваррский наклонился над телом Карла. Рене тоже согнулся. Их разделяла только ширина кровати, но и это расстояние теперь уменьшилось благодаря их движению. Между ними лежало по-прежнему безгласное и недвижимое тело умиравшего короля.
— Слушайте! — сказал Рене. — Меня здесь поставила королева-мать, чтобы я погубил вас, но я предпочитаю служить вам, ибо верю вашему гороскопу. Оказав вам услугу тем, что я сейчас для вас сделаю, я спасу одновременно и свое тело, и свою душу.
— А может быть, та же королева-мать и велела тебе сказать мне все это? — преисполненный ужаса и сомнений, спросил Генрих.
— Нет, — ответил Рене. — Выслушайте одну тайну. Он наклонился еще ниже. Генрих последовал его примеру, так что головы их теперь почти соприкасались.
В этом разговоре двух мужчин, склонившихся над телом умиравшего короля, было что-то до такой степени жуткое, что у суеверного флорентийца волосы на голове встали дыбом, а на лице Генриха выступили крупные капли пота.

 

 

— Выслушайте, — продолжал Рене, — выслушайте тайну, которая известна мне одному и которую я вам открою, если вы поклянетесь над этим умирающим простить мне смерть вашей матери.
— Я уже обещал простить тебя, — ответил Генрих, его лицо омрачилось.
— Обещали, но не клялись, — отклонившись, сказал Рене.
— Клянусь, — протягивая правую руку над головой короля, — произнес Генрих.
— Так вот, государь, — поспешно проговорил Рене, — польский король уже едет!
— Нет, — сказал Генрих, — король Карл задержал гонца.
— Король Карл задержал только одного, по дороге в Шато-Тьери, но королева-мать, со свойственной ей предусмотрительностью, послала трех по трем дорогам.
— Горе мне! — сказал Генрих.
— Гонец из Варшавы прибыл сегодня утром. Король Польский выехал вслед за ним, никто и не подумал задержать его, потому что в Варшаве еще не знали о болезни короля. Гонец опередил Генриха Анжуйского всего на несколько часов.
— О, если бы в моем распоряжении было только семь дней! — воскликнул Генрих.
— Да, но в вашем распоряжении нет и семи часов. Разве вы не слышали, как готовили оружие, как оно звенело?
— Слышал.
— Это оружие готовили против вас. Они придут и убьют вас здесь, в спальне короля!
— Но король еще не умер.
Рене пристально посмотрел на Карла.
— Он умрет через десять минут. Следовательно, вам остается жить всего десять минут, а может быть, и того меньше.
— Что же делать?
— Бежать, не теряя ни минуты, ни одной секунды.
— Но каким путем? Если они ждут меня в передней, они убьют меня, как только я выйду.
— Слушайте! Ради вас я рискую всем, не забывайте этого никогда.
— Будь покоен.
— Вы пойдете за мной потайным ходом; я доведу вас до потайной калитки. Затем, чтобы дать вам время, я пойду к вашей теще и скажу, что вы сейчас спуститесь; подумают, что вы сами обнаружили этот потайной ход и воспользовались им, чтобы убежать. Идемте же, идемте!
Генрих наклонился к Карлу и поцеловал его в лоб.
— Прощай, брат, — сказал он. — Я никогда не забуду, что последним твоим желанием было видеть меня своим преемником. Я не забуду, что последним твоим желанием было сделать меня королем. Почий в мире! От имени моих собратьев я прощаю тебе кровь, которую ты пролил.
— Берегитесь! Берегитесь! — сказал Рене. — Он приходит в себя! Бегите, пока он не раскрыл глаз, бегите!
— Кормилица! — пробормотал Карл. — Кормилица!
Генрих выхватил шпагу Карла, висевшую у него в головах и теперь ненужную умиравшему королю, сунул за пазуху грамоту, назначавшую его регентом, в последний раз поцеловал Карла в лоб, обежал кровать и выбежал через дверь; дверь тотчас же за ним закрылась.
— Кормилица! — громче крикнул Карл. — Кормилица! Добрая женщина подбежала к нему.
— Ну что тебе, мой Шарло? — спросила она.
— Кормилица! — заговорил король, подняв веки и раскрыв глаза, расширенные страшной предсмертной недвижимостью. — Должно быть, что-то произошло, пока я спал: я вижу яркий свет, я вижу Господа нашего; я вижу пресветлого Иисуса Христа и присноблаженную Деву Марию. Они просят. Они молят за меня Бога. Всемогущий Господь меня прощает… зовет меня к Себе… Господи! Господи! Прими меня в милосердии Твоем… Господи! Забудь, что я был королем, — ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны!.. Господи! Забудь преступления короля и помни только страдания человека… Господи! Вот я!
Произнося эти слова. Карл приподнимался все больше и больше, как будто желая идти на голос Того, Кто звал его к Себе, затем испустил дух и упал, мертв и недвижим, на руки кормилицы.
А в это время, когда солдаты по приказу Екатерины занимали коридор, по которому Генрих неминуемо должен был проследовать, сам Генрих, ведомый Рене, прошел по потайному ходу к потайной калитке, вскочил на коня и поскакал туда, где, как ему было известно, он должен был найти де Муи.
Часовые обернулись на топот лошади, скакавшей по гулкой мостовой, и крикнули:
— Бежит! Бежит!
— Кто? — подходя к окну, крикнула королева-мать.
— Король Наваррский! Король Наваррский! — орали часовые.
— Стреляй! Стреляй по нему! — крикнула Екатерина. Часовые прицелились, но Генрих был уже далеко.
— Бежит — значит, побежден! — воскликнула королева-мать.
— Бежит — значит, король я! — прошептал герцог Алансонский.
Но в эту самую минуту — Франсуа и его мать еще стояли у окна — подъемный мост загромыхал под копытами коней, и, предшествуемый бряцанием оружия и шумом множества голосов, молодой человек со шляпой в руке галопом влетел в Луврский двор с криком: «Франция!»; за ним следовало четверо дворян, покрытых, как и он, потом, пылью и пеной взмыленных коней.
— Сын! — крикнула Екатерина, протягивая руки в окно.
— Матушка! — ответил молодой человек, спрыгивая с коня.
— Брат! Герцог Анжуйский! — с ужасом воскликнул Франсуа, отступая назад.
— Слишком поздно? — спросил мать Генрих Анжуйский.
— Нет, напротив, как раз вовремя; сама десница Божия не привела бы тебя более кстати. Смотри и слушай!
В самом деле, из королевской опочивальни вышел на балкон командир охраны де Нансе.
Все взоры обратились к нему.
Он разломил надвое деревянный жезл и, держа в вытянутых руках половинки, три раза крикнул:
— Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! И выпустил обе половинки из рук.
— Да здравствует король Генрих Третий! — крикнула Екатерина и в порыве благочестивой благодарности перекрестилась. — Да здравствует король Генрих Третий!
Все уста повторили этот возглас, кроме уст герцога Франсуа.
— А-а! Она обвела меня вокруг пальца, — прошептал он, раздирая ногтями грудь.
— Я восторжествовала! — воскликнула Екатерина. — Этот проклятый Беарнец не будет царствовать!

XVI

ЭПИЛОГ
Прошел год после смерти короля Карла IX и восшествия на престол его преемника.
Король Генрих III, благополучно царствовавший милостью Божией и своей матери Екатерины, принял участие в пышной процессии к Клерийской Божьей Матери.
Он шел пешком вместе с королевой — своей женой и со своим двором.
Генрих III мог разрешить себе это приятное времяпрепровождение: серьезные заботы не беспокоили его в ту пору. Король Наваррский жил в Наварре, куда он так долго стремился, и, по слухам, был сильно увлечен красивой девушкой из рода Монморанси, которую звал Могильщицей. Маргарита была с ним, печальная и мрачная, и только среди красивых гор, она хотя и не развлеклась, но все же почувствовала, что самые тяжкие страдания в нашей жизни, причиняемые разлукой с близкими или же их кончиной, терзают ее не с прежней силой.
Париж был спокоен. Королева-мать, истинная регентша с тех пор, как ее дорогой сын Генрих стал королем, жила то в Лувре, то во дворце Суасон, который стоял тогда на том самом месте, где теперь находится Хлебный рынок — от него уцелела изящная колонна, ее можно видеть и сегодня.
Однажды вечером она усиленно занималась изучением созвездий вместе с Рене, о предательских проделках которого она не знала и который снова вошел к ней в милость за ложные показания, которые он так кстати дал в деле Коконнаса и Ла Моля. В это самое время ей сказали, что какой-то мужчина, желающий сообщить ей крайне важное известие, ждет ее в молельне.
Екатерина поспешно спустилась к себе в молельню и увидела там Морвеля.
— Он здесь! — воскликнул отставной командир петардщиков, вопреки правилам придворного этикета не дав Екатерине времени обратиться к нему первой.
— Кто — «он»? — осведомилась Екатерина.
— Кто же еще, ваше величество, как не король Наваррский?
— Здесь? — сказала Екатерина. — Здесь… он… Генрих… зачем этот безумец здесь?
— Якобы он приехал повидаться с госпожой де Сов, только и всего. Но по всей вероятности, он приехал, чтобы составить заговор против короля.
— А почем вы знаете, что он здесь?
— Вчера я видел, как он входил в один дом, а минуту спустя туда же вошла госпожа де Сов.
— Вы уверены, что это он?
— Я ждал, пока он выйдет, и на это ушла часть ночи. В три часа утра влюбленные вышли оттуда. Король проводил госпожу де Сов до самой пропускной калитки Лувра. Благодаря — привратнику, несомненно подкупленному, она вернулась домой без всяких затруднений, а король, напевая песенку, пошел обратно, да так свободно, словно он был у себя в горах.
— Куда же он пошел?
— На улицу Арбр-сек, в гостиницу «Путеводная звезда», к тому самому трактирщику, у которого жили два колдуна, казненные в прошлом году по приказанию вашего величества.
— Почему же вы не пришли сказать об этом мне сейчас же?
— Потому, что я не был вполне в этом уверен.
— А теперь?
— Теперь уверен.
— Ты видел его?
— Как нельзя лучше. Я сел в засаду напротив, у одного виноторговца. Сперва я увидал его, когда он входил в тот же дом, что и накануне, а потом, так как госпожа де Сов запоздала, он имел неосторожность прижаться лицом к оконному стеклу во втором этаже, и на этот раз у меня не осталось никаких сомнений. Кроме того, минуту спустя к нему снова пришла госпожа де Сов, — Так ты думаешь, они, как и прошлой ночью, пробудут там до трех часов утра?
— Вполне возможно.
— А где этот дом?
— Близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре.
— Хорошо, — сказала Екатерина. — Господин де Сов знает ваш почерк?
— Нет.
— Садитесь и пишите. Морвель сел и взял перо.
— Я готов, ваше величество, — сказал он.

 

 

Екатерина продиктовала:
«Пока барон де Сов находится на службе в Лувре, баронесса с одним франтом из числа его друзей пребывает в доме близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре; барон де Сов узнает этот дом по красному кресту, который будет начерчен на его стене».
— И что же? — спросил Морвель.
— Снимите копию с этого письма, — ответила Екатерина.
Морвель беспрекословно повиновался.
— А теперь, — сказала Екатерина, — отдайте эти письма какому-нибудь сообразительному человеку: пусть одно из них он отдаст барону де Сов, а другое обронит в Луврских коридорах.
— Не понимаю, — сказал Морвель. — Екатерина пожала плечами.
— Вы не понимаете, что, получив такое письмо, муж рассердится?
— По-моему, ваше величество, во времена короля Наваррского он не сердился!
— То, что сходит с рук королю, может не сойти с рук простому кавалеру. А кроме того, если не рассердится он, то за него рассердитесь вы.
— Я?
— Конечно! Вы возьмете с собой четверых, если надо — шестерых человек, наденете маски, вышибете дверь, как будто вас послал барон, захватите влюбленных в разгар свидания и нанесете удар именем короля. А наутро записка, затерянная в одном из Луврских коридоров, и найденное какой-нибудь доброй душой письмо засвидетельствуют, что это была месть мужа. Только по воле случая поклонником оказался король Наваррский. Но кто же мог это предвидеть, если все думали, что он в По?
Морвель с восхищением посмотрел на Екатерину, поклонился и вышел.
В то время как Морвель выходил из дворца Суасон, г-жа де Сов входила в домик у Круа-де-Пти-Шан.
Генрих ждал ее у приоткрытой двери. Увидев ее на лестнице, он спросил:
— За вами не следили?
— Нет, нет, — отвечала Шарлотта. — Разве что случайно…
— А за мной, по-моему, следили, — сказал Генрих, — и не только прошлой ночью, но и сегодня вечером.
— О Господи! — сказала Шарлотта. — Вы пугаете меня, государь. Если то, что вы вспомнили о вашей прежней подруге, принесет вам несчастье, я буду безутешна.
— Не беспокойтесь, душенька, — возразил Беарнец, — в темноте нас охраняют три шпаги.
— Три? Этого слишком мало, государь.
— Вполне достаточно, если эти шпаги зовутся де Муи, Сокур и Бартельми.
— Так де Муи приехал в Париж вместе с вами?
— Разумеется.
— Неужели он осмелился вернуться в столицу? Значит, и у него есть несчастная женщина, которая от него без ума?
— Нет, но у него есть враг, которого, он поклялся убить. Только ненависть, дорогая, заставляет нас делать столько же глупостей, сколько любовь.
— Спасибо, государь.
— Я говорю не о тех глупостях, которые я делаю сейчас, я говорю о глупостях былых и будущих, — сказал Генрих. — Но не будем спорить: мы не можем терять время.
— Вы все-таки решили уехать?
— Сегодня ночью.
— Вы, значит, покончили с делами, ради которых вы приехали в Париж?
— Я приезжал только ради вас.
— Гасконский обманщик!

 

 

— Я говорю правду, моя бесценная! Но оставим воспоминания о прошлом: мне остается два-три часа счастья, а затем — вечная разлука.
— Ах, государь! Нет ничего вечного, кроме моей любви!
Генрих, который только что сказал, что у него нет времени на споры, спорить не стал, а поверил ей или же, будучи скептиком, сделал вид, что верит.
А тем временем, как сказал король Наваррский, де Муи и два его товарища прятались по соседству с этим домиком.
Было условленно, что Генрих выйдет из домика не в три часа, а в полночь, что они, как вчера, проводят госпожу де Сов до Лувра и что оттуда они отправятся на улицу Серизе, где живет Морвель.
Де Муи только сегодня днем получил точные сведения о доме, где жил его враг.
Все трое были на своем посту уже около часа и вдруг заметили человека, за ним на расстоянии в несколько шагов шли пятеро. Подойдя к дверям домика, он начал подбирать ключ.
Де Муи, прятавшийся в нише соседнего дома, одним прыжком подскочил из своего укрытия к этому человеку и схватил его за руку.
— Одну минуту, — сказал он, — вход воспрещен! Человек отскочил, и от скачка с него свалилась шляпа.
— Де Муи де Сен-Фаль! — воскликнул он.
— Морвель! — крикнул гугенот, поднимая шпагу, — Я искал тебя, а ты сам пришел ко мне? Спасибо!
Однако гнев не заставил его забыть о Генрихе и, повернувшись к окну, он свистнул, как свистят беарнские пастухи.
— Этого довольно, — сказал он Сокуру. — Ну, а теперь подходи, убийца! Подходи! И он бросился на Морвеля. Морвель успел вытащить из-за пояса пистолет.
— Ага! На этот раз ты, кажется, погиб, — прицеливаясь в молодого человека, сказал Истребитель короля.
Он выстрелил, но де Муи отскочил вправо, и пуля пролетела мимо.
— А теперь моя очередь! — крикнул молодой человек и нанес Морвелю такой стремительный удар шпагой, что, хотя удар пришелся в кожаный пояс, отточенное острие пробило его и вонзилось в тело.
Истребитель короля испустил дикий крик, выражавший такую страшную боль, что сопровождавшие его стражники решили, что он ранен смертельно, и в страхе бросились бежать по направлению к улице Сент-Оноре.
Морвель был не из храбрецов Увидев, что стражники бросили его, а перед ним такой противник, как де Муи, он тоже решил спастись бегством и с криком: «Помогите!» побежал в том же направлении, что и стражники, Де Муи, Сокур и Бартельми бросились за ними.
Когда они вбегали на улицу Гренель, на которую они свернули, чтобы перерезать путь врагам, одно из окон распахнулось, и какой-то человек спрыгнул со второго этажа на землю, только что смоченную дождем.
Это был Генрих.
Свист де Муи предупредил его об опасности, а пистолетный выстрел показал, что опасность серьезна, и увлек его на помощь друзьям.
Пылкий и сильный, он бросился по их следам с обнаженной шпагой в руке.
Генрих бежал на крик, доносившийся от Заставы Сержантов. Это кричал Морвель — чувствуя, что де Муи настигает его, он снова стал звать на помощь своих людей, гонимых страхом.
Ему оставалось только или обернуться, или получить удар в спину.
Морвель обернулся, встретил клинок своего врага и почти в тот же миг нанес такой ловкий удар, что проколол ему перевязь. Но де Муи тотчас дал ему отпор.
Шпага еще раз вонзилась в то место, куда Морвель уже был ранен, и кровь хлынула из двойной раны двойной струей.
— Попал! — подбегая, крикнул Генрих. — Улю-лю! Улю-лю, де Муи!
Де Муи в подбадривании не нуждался.
Он снова атаковал Морвеля, но тот не стал ждать его. Зажав рану левой рукой, он бросился бежать со всех ног.
— Бей скорее! Бей! — кричал король. — Вон его солдаты остановились, да эти отчаянные трусы — пустяк для храбрецов!
У Морвеля разрывались легкие, он дышал со свистом, каждый его вздох вырывался вместе с кровавой пеной. И вдруг он упал, сразу потеряв все силы, но тотчас приподнялся и, повернувшись на одном колене, наставил острие своей шпаги на де Муи.
— Друзья! Друзья! — кричал Морвель. — Их только двое! Стреляйте, стреляйте в них!
Сокур и Бартельми заблудились, преследуя двух стражников, бежавших по улице Де-Пули, так что король и де Муи оказались вдвоем против четверых.
— Стреляй! — продолжал вопить Морвель, видя, что один из солдат взял на изготовку свой мушкет.
— Пускай стреляет, но прежде умри, предатель! Умри, жалкий трус! Умри, проклятый убийца! — кричал де Муи.
Отведя левой рукой шпагу Морвеля, он правой всадил свою шпагу сверху вниз в грудь врага, да с такой силой, что пригвоздил его к земле.
— Берегись! Берегись! — крикнул Генрих.
Де Муи отскочил, оставив шпагу в груди Морвеля: один из солдат уже прицелился и готов был выстрелить в него в упор. В то же мгновение Генрих проткнул солдата шпагой — тот испустил крик и упал рядом с Морвелем. Два других солдата бросились бежать.
— Идем, идем, де Муи! — крикнул Генрих. — Нельзя терять ни минуты: если нас узнают, нам конец!
— Подождите, государь! Неужели вы думаете, что я оставлю свою шпагу в теле этого жалкого труса?
Он подошел к Морвелю, лежавшему, казалось, без движения, но в тот момент, когда де Муи взялся за рукоять шпаги, оставшейся в груди Морвеля, тот приподнялся, схватил мушкет и выстрелил в грудь де Муи.
Молодой человек упал даже не вскрикнув: он был убит наповал.
Генрих бросился на Морвеля, но Морвель тоже упал, и шпага Генриха пронзила труп.
Надо было бежать: шум привлек множество людей, мог прийти сюда и ночной дозор. Генрих искал среди привлеченных шумом любопытных какое-нибудь знакомое лицо и внезапно вскрикнул от радости.
Он узнал Ла Юрьера.
Вся эта сцена происходила у подножия Трагуарского креста, то есть напротив улицы Арбр-сек, и наш старый знакомый, мрачный от природы и вдобавок до глубины души опечаленный казнью Ла Моля и Коконнаса, своих любимых посетителей, бросил свои печи и кастрюли как раз в то время, когда готовил ужин для короля Наваррского, и примчался сюда.
— Дорогой Ла Юрьер. Поручаю вам де Муи, хотя сильно опасаюсь, что ему ничто уже не поможет. Отнесите его к себе, и если он еще жив, ничего не жалейте, вот вам кошелек. А того, другого, оставьте в канаве, пусть там гниет, как собака!
— А вы? — спросил Ла Юрьер.
— Мне надо еще попрощаться. Бегу и через десять минут буду у вас. Моих лошадей держите наготове.
Генрих побежал к домику у Круа-де-Пти-Шан, но, пробежав улицу Гренель, в ужасе остановился.
Многочисленная группа людей собралась у дверей домика.
— Кто в этом доме? Что случилось? — спросил Генрих.
— Ох! Большое несчастье, сударь, — ответил тот, к кому он обратился. — Сейчас одну молодую красивую женщину зарезал ее муж — ему передали записку, и он узнал, что его жена здесь с любовником.
— А муж? — вскричал Генрих.
— Удрал.
— А жена?
— Там.
— Умерла?
— Нет еще, но, слава Богу, лучшего-то она и не заслуживает.
— О-о! Я проклят! — воскликнул Генрих.
Он бросился в дом.
Комната была полна народу, и весь этот народ окружил кровать, на которой лежала несчастная Шарлотта, пронзенная двумя ударами кинжала.
Ее муж, два года скрывавший ревность к Генриху, воспользовался случаем, чтобы отомстить ей.
— Шарлотта! Шарлотта! — крикнул Генрих, расталкивая толпу и падая на колени перед кроватью.
Шарлотта открыла красивые глаза, уже затуманенные смертью, испустила крик, от которого кровь брызнула из обеих ран, и сделала усилие, чтобы приподняться.
— О, я знала, что не могу умереть, не увидев его, — произнесла она.
Она будто ждала этой минуты, чтобы вручить Генриху свою душу, так сильно его любившую: она коснулась губами лба короля Наваррского, прошептала в последний раз:
«Люблю тебя» и упала бездыханной.
Генрих не мог дольше оставаться, иначе он погубил бы себя. Он вынул из ножен кинжал, отрезал локон от прекрасных белокурых волос, которые так часто распускал, любуясь их длиной, зарыдал и вышел, сопровождаемый рыданиями присутствующих, не подозревавших, что они оплакивают несчастье столь высокопоставленных особ.
— Друг, любимая — все меня бросают, — воскликнул обезумевший от горя Генрих, — все меня покидают, все от меня уходят!
— Да, государь, — тихо произнес какой-то человек, который отделился от толпы любопытных, теснившихся у домика, и пошел за Генрихом, — но в будущем у вас по-прежнему трон!
— Рене! — воскликнул Генрих.
— Да, государь, Рене, и он оберегает вас: этот негодяй перед смертью назвал вас. Стало известно, что вы в Париже, и вас всюду разыскивают стрелки. Бегите, бегите!
— А ты, Рене, говоришь, что я буду королем! Это беглец-то?
— Смотрите, государь, — отвечал флорентиец, показывая звезду, просверкивавшую сквозь черную тучу. — Это не я говорю вам это — это говорит она.
Генрих вздохнул и исчез в темноте.

 

Назад: Часть VI
Дальше: ГРАФИНЯ ДЕ МОНСОРО (роман)