Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. III том
Назад: XI
Дальше: Примечания
ПРОШЛОЕ
Граф с щемящей тоской в сердце вышел из этого дома, где он оставил Мерседес, которую, быть может, видел в последний раз.
После смерти маленького Эдуарда в Монте-Кристо произошла глубокая перемена. Он шел долгим, извилистым путем мщения, и, когда достиг вершины, бездна сомнения внезапно разверзлась перед ним.
Более того, разговор с Мерседес пробудил в его душе такие воспоминания, которые он жаждал побороть.
Монте-Кристо был не из тех людей, которые подолгу предаются меланхолии: это пища для заурядного ума, черпающего в ней мнимую оригинальность, но она пагубна для сильных натур. Граф сказал себе, что если он сомневается и чуть ли не порицает себя, значит, в его расчеты вкралась какая-то ошибка.
«Я неверно сужу о прошлом, — говорил он себе, — я не мог так грубо ошибиться. Неужели я поставил себе безумную цель? Неужели я десять лет шел по ложному пути? Неужели зодчему довольно было одного часа, чтобы убедиться в том, что создание рук его, в которое он вложил все свои надежды, если и не невозможно, то по меньшей мере кощунственно?
Я не могу допустить этой мысли, она сведет меня с ума.
Прошлое представляется мне в ложном свете, потому что я смотрю на него слишком издалека. Когда идешь вперед, прошлое, подобно пейзажу, исчезает по мере того, как проходишь мимо. Я словно поранил себя во сне; я вижу кровь, я чувствую боль, но не помню, как получил эту рану.
Ты, возрожденный к жизни, богатый сумасброд, грезящий наяву, всемогущий провидец, всесильный миллионер, возвратись на мгновение к мрачному зрелищу жалкой и голодной жизни, пройди снова тот путь, на который тебя обрекла судьба, куда тебя привело злосчастье, где тебя ждало отчаяние; слишком много алмазов, золота и наслаждения сверкает на поверхности того зеркала, в которое Монте-Кристо смотрит на Дантеса; спрячь эти алмазы, запятнай это золото, сотри эти лучи; богач, вспомни бедняка; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца».
Погруженный в такие думы, Монте-Кристо шел по улице Кессари. Это была та самая улица, по которой двадцать четыре года назад его везла безмолвная стража, эти дома, теперь веселые и оживленные, были в ту ночь темны и молчаливы.
— Это те же дома, — шептал Монте-Кристо, — но только тогда была ночь, а сейчас светлый день; солнце все освещает и всему придает радостный вид.
Он спустился по улице Сен-Лоран на набережную и подошел к Управлению порта; здесь его тогда посадили в баркас.
Мимо шла лодка под холщовым тентом; Монте-Кристо окликнул лодочника, и тот поспешил к нему, предвидя щедрое вознаграждение.
Погода была чудесная, прогулка восхитительная. Солнце, алое, пылающее, спускалось к горизонту, воспламеняя волны; по морю, гладкому, как зеркало, иногда пробегала рябь — это рыба, преследуемая невидимым врагом, выскакивала из воды, ища спасения в чуждой стихии; вдали скользили белые и легкие, как чайки, рыбачьи лодки, направляющиеся в Мартиг, и торговые суда, везущие груз на Корсику или в Испанию.
Но граф не замечал ни безоблачного неба, ни скользящих лодок, ни все заливающего золотого света. Завернувшись в плащ, он вспоминал одну за другой все вехи своего страшного пути: одинокий огонек, светившийся в Каталанах, грозный силуэт замка Иф, указавший ему, куда его везут, борьбу с жандармами, когда он хотел броситься в море, свое отчаяние, когда он почувствовал себя побежденным, и холод ружейного дула, приставленного к виску.
И мало-помалу, подобно высохшим за лето ручьям, которые, когда надвигаются осенние тучи, понемногу наполняются влагой и начинают оживать капля за каплей, граф Монте-Кристо ощутил, как в груди его, капля за каплей, начинает сочиться желчь, некогда заливавшая сердце Эдмона Дантеса.
Для него с этой минуты не было больше ни ясного неба, ни легких лодок, ни золотого сияния; небо заволоклось траурными тучами, а когда перед ним вырос черный гигант, носящий имя замка Иф, он вздрогнул, словно увидел призрак смертельного врага.
Они были у цели. Граф невольно отодвинулся на самый конец лодки, хотя лодочник самым приветливым голосом повторил ему:
— Приехали, сударь.
Монте-Кристо вспомнил, как на этом самом месте, по этой скалистой тропе волокла его стража и как его подгоняли острием штыка.
Некогда этот путь показался Дантесу бесконечным; Монте-Кристо нашел его очень коротким; каждый взмах весла вместе с брызгами воды рождал миллионы мыслей и воспоминаний.
Со времени Июльской революции замок Иф уже не был тюрьмой; он превратился в сторожевой пост, назначением которого было препятствовать провозу контрабанды; у ворот стоял привратник, поджидая посетителей, приезжающих осматривать этот памятник Ужаса, ставший теперь просто достопримечательностью.
Монте-Кристо знал это и все же, когда он вошел под эти своды, спустился по темной лестнице, когда его провели в подземелье, которое он пожелал осмотреть, мертвенная бледность покрыла его чело, и леденящий холод пронизал его сердце.
Граф спросил, не осталось ли здесь какого-нибудь старого тюремщика времен Реставрации; но все они ушли на пенсию или заняли другие должности.
Привратник, который водил его, был здесь только с 1830 года.
Его провели в его собственную темницу.
Он снова увидел тусклый свет, проникавший сквозь узкую отдушину, увидел место, где стояла кровать, теперь уже унесенная, а за кроватью, хоть и заделанное, но выделявшееся своими более светлыми камнями отверстие, пробитое аббатом Фариа.
Монте-Кристо почувствовал, что у него подгибаются ноги; он пододвинул деревянный табурет и сел.
— Что рассказывают об узниках этого замка, если не считать Мирабо? — спросил граф. — Существуют ли какие-нибудь предания об этих мрачных подземельях, глядя на которые даже не веришь, что люди могли заточить сюда живого человека?
— Да, сударь, — отвечал привратник, — об этой самой камере мне рассказывал тюремщик Антуан.
Монте-Кристо вздрогнул. Этот Антуан был его тюремщиком. Он почти забыл его имя и черты его лица, но когда это имя было названо, он его увидел, как живого: бородатое лицо, темную куртку и связку ключей, звяканье которых он, казалось, еще слышал.
Граф обернулся, и ему почудилось, что Антуан стоит в глубине коридора, казавшегося еще более мрачным при свете факела, который держал привратник.
— Если угодно, я расскажу, — предложил привратник.
— Да, расскажите, — отвечал Монте-Кристо.
И он прижал руку к сердцу, чтобы унять его неистовый стук, со страхом готовясь выслушать повесть о самом себе.
— Расскажите, — повторил он.
— В этой самой камере, — начал привратник, — тому уже много лет, жил один арестант, человек очень опасный, говорят, а главное — очень отчаянный. В те же годы здесь находился еще один заключенный, священник, но тот был смирный; он, бедняга, помешался.
— Помешался? — повторил Монте-Кристо. — А на чем?
— Он всем предлагал миллионы, если его выпустят.
Монте-Кристо поднял глаза к небу, но не увидел его: между ним и небесным сводом была каменная преграда. Он подумал о том, что между глазами тех, кому аббат Фариа предлагал сокровища, и этими сокровищами преграда была не меньшая.
— Могли заключенные видеться друг с другом? — спросил Монте-Кристо.
— Нет, сударь, это было строжайше запрещено; но они обошли это запрещение и пробили ход из одной камеры в другую.
— А кто из них пробил ход?
— Молодой, понятно, — сказал привратник, — он был ловкий и сильный, а бедный аббат был уже стар, да и мысли у него путались.
— Слепцы!.. — прошептал Монте-Кристо.
— Словом, — продолжал привратник, — молодой пробил ход; чем? — бог знает, но пробил. Вот поглядите, следы и сейчас еще видны. — И он приблизил к стене факел.
— Да, вижу, — сказал граф глухим от волнения голосом.
— Потом они начали ходить друг к другу. Сколько времени это продолжалось? Никому не известно. Потом старик заболел и умер. Как вы думаете, что сделал молодой?
— Расскажите.
— Он перенес покойника к себе, положил его на свою кровать, лицом к стене, вернулся в пустую камеру, заделал отверстие и залез в мешок мертвеца. Что вы на это скажете?
Монте-Кристо закрыл глаза и снова почувствовал на своем лице прикосновение грубого холста, еще пропитанного смертным холодом.
— Он, видите ли, думал, — продолжал привратник, — что в замке Иф мертвецов хоронят и, понятное дело, не тратятся на гробы; и он рассчитывал вылезти из-под земли, но, на его беду, в замке был другой обычай: мертвых не хоронили, а просто привязывали к ногам ядро и кидали в море; так было и на этот раз. Нашего молодца бросили в море; на другой день в постели нашли настоящего мертвеца, и все открылось; сторожа, которые бросили мешок в море, рассказали то, о чем не решались сказать раньше: когда мешок полетел вниз, они услышали ужасный крик, который тотчас же заглушила вода.
Граф тяжело дышал, сердце его мучительно сжималось.
— Нет! — прошептал он. — Нет! Я сомневался только потому, что начал забывать: но здесь раны моего сердца снова открылись, и я снова жажду мщения.
— А об этом узнике больше ничего не известно? — спросил он.
— Ничего, как есть ничего: понимаете, либо он упал плашмя с высоты пятидесяти футов и убился насмерть…
— Вы сказали, что ему привязали к ногам ядро, он должен был упасть стоймя.
— Либо он упал стоймя, — продолжал привратник, — и тогда ядро потащило его на дно, где он и остался, бедняга!
— Вам жаль его?
— Правду говоря, жаль, хоть он в море был, как дома.
— Почему?
— Да говорят, что этот несчастный парень был прежде моряком, которого посадили в тюрьму за бонапартизм.
— Истина, — прошептал граф, — по воле бога ты всплываешь над водами и над пламенем! Память о бедном моряке еще жива, о его горькой судьбе рассказывают у очага, и все вздрагивают, когда он рассекает воздух и погружается в морскую пучину.
— А его имя вы знаете? — вслух спросил граф.
— Откуда же? — спросил сторож. — Он значился просто под номером тридцать четыре.
— Вильфор! Вильфор! — пробормотал Монте-Кристо. — Вот что ты, должно быть, твердил себе, когда мой призрак тревожил твои бессонные ночи.
— Угодно вам продолжать осмотр, сударь? — спросил привратник.
— Да, покажите мне камеру сумасшедшего аббата.
— Номера двадцать седьмого?
— Да, номера двадцать семь, — повторил Монте-Кристо.
И ему показалось, что он снова слышит голос аббата Фариа, который, в ответ на просьбу назвать себя, через стену крикнул ему этот номер.
— Идемте.
— Подождите, — сказал Монте-Кристо, — мне хочется получше осмотреть эту темницу.
— Это очень кстати, — сказал привратник, — я забыл взять ключ от той камеры.
— Сходите за ним.
— Я оставлю вам факел.
— Нет, возьмите его с собой.
— Но вы останетесь впотьмах.
— Я отлично вижу в темноте.
— Скажите! Совсем как он.
— Как кто?
— Номер тридцать четыре. Говорят, он так привык к темноте, что заметил бы булавку в самом темном углу своей камеры.
— Ему потребовалось десять лет, чтобы дойти до этого, — прошептал граф.
Проводник ушел, унося с собой факел.
Граф сказал правду: не прошло и нескольких секунд, как он стал все различать в темноте, словно при дневном свете. Тогда он осмотрелся, тогда он по-настоящему узнал свою темницу.
— Да, — сказал он, — вот камень, на котором я сидел. Вот след моих плеч на стене! Вот следы моей крови, они остались здесь с того дня, когда я хотел разбить себе голову об стену!.. Вот цифры… я помню их… я начертал их однажды, когда высчитывал годы моего отца, гадая, застану ли я его еще в живых, и годы Мерседес, гадая, будет ли она еще свободна… Когда я кончил этот подсчет, у меня мелькнула надежда… Я не предвидел ни голода, ни измены!
И горький смех вырвался у него из груди. Как во сне, перед ним мелькнули похороны отца… Мерседес, идущая к алтарю!
На другой стене ему бросилась в глаза надпись. Она все еще отчетливо белела на зеленоватой стене:
«Боже, — прочитал Монте-Кристо, — сохрани мне память».
— Да, да, — воскликнул он, — вот единственная молитва моих последних лет в этой темнице. Я уже не молил о свободе, я молил о памяти, я боялся сойти с ума и все забыть; боже, ты сохранил мне память, и я ничего не забыл. Благодарю тебя, господи!
В эту минуту на стенах заиграл свет факела; это спускался привратник.
Монте-Кристо пошел ему навстречу.
— Идите за мной, — сказал тот.
Подземным коридором они прошли к другой двери.
В камере аббата воспоминания снова нахлынули на Монте-Кристо.
Прежде всего ему бросился в глаза вычерченный на стене меридиан, при помощи которого аббат Фариа вычислял время; потом он заметил остатки кровати, на которой умер несчастный узник. Вместо ужаса, который он испытал в собственной темнице, здесь графа охватило нежное и теплое чувство, чувство бесконечной благодарности, и на его глаза навернулись слезы.
— Вот здесь жил сумасшедший аббат, — сказал его проводник, — вот оттуда приходил к нему сосед. — И он указал на пролом, который с этого конца остался незаделанным. — По цвету камней, — продолжал он, — один ученый узнал, что заключенные ходили друг к другу лет десять. Не очень-то весело они, бедные, провели эти десять лет!
Дантес вынул из кармана несколько золотых и протянул их тому человеку, который, совсем его не зная, дважды пожалел его.
Привратник взял деньги, но, при свете факела он увидел, что посетитель вместо нескольких мелких монет дал ему неожиданно большую сумму.
— Сударь, — сказал он, — вы ошиблись.
— В чем?
— Вы дали мне золото.
— Знаю.
— Знаете?
— Да.
— Вы даете мне эти золотые?
— Да.
— И я могу оставить их себе, по совести?
— И по чести, — сказал граф, цитируя Гамлета.
Привратник изумленно посмотрел на него.
— Сударь, — сказал он, боясь поверить своему счастью, — я не понимаю, чем я заслужил такую щедрость.
— Очень просто, мой друг, — сказал граф, — я сам был моряком, и ваш рассказ меня очень заинтересовал.
— Раз уж вы так щедры, сударь, — сказал проводник, — то я вам кое-что предложу.
— Что вы можете мне предложить? Раковины, плетеные корзиночки? Нет, благодарю.
— Нет, нет, сударь; это имеет отношение к моему рассказу.
— Неужели? — живо воскликнул граф. — Что же это?
— Дело было так, — сказал привратник. — Я подумал себе: в камере, где человек провел пятнадцать лет, всегда можно что-нибудь найти; и я начал выстукивать стены.
— Верно, — воскликнул Монте-Кристо, вспомнив тайники аббата.
— После долгих розысков, — продолжал привратник, — я заметил, что у изголовья кровати и под очагом камень звучит гулко.
— Да, — сказал Монте-Кристо.
— Я вынул камни и нашел…
— Веревочную лестницу, инструменты? — воскликнул граф.
— Откуда вы знаете? — удивленно спросил привратник.
— Я не знаю, я просто догадался, — сказал граф, — обычно в тайниках тюремных камер находят именно такие вещи.
— Да, сударь, — сказал проводник, — веревочную лестницу, инструменты.
— Они у вас? — воскликнул Монте-Кристо.
— Нет, сударь; все это я продал посетителям; но у меня еще осталось кое-что.
— Что же именно? — нетерпеливо спросил граф.
— Какая-то книга, написанная на полосках холста.
— Как! — воскликнул Монте-Кристо. — У тебя есть эта книга?
— Может быть, это и не книга, — сказал привратник, — но, во всяком случае, она у меня.
— Сбегай за ней, мой друг, — сказал граф, — и если это то, что я думаю, ты не пожалеешь.
— Бегу, сударь.
И привратник вышел.
Тогда Монте-Кристо опустился на колени перед остатками этой кровати, которую смерть обратила для него в алтарь.
— О мой второй отец, — сказал он, — ты, которому я обязан свободой, знаниями, богатством; ты, подобно высшему существу владевший тайной добра и зла; если в глубине могилы от нас останется нечто, что откликается на голос живущих на земле; если после преображения плоти нечто живое еще носится там, где мы много любили или много страдали, то заклинаю тебя, благородное сердце, высокий разум, проникновенная душа, во имя отеческой любви, которой ты меня подарил, во имя сыновней преданности, которую я питал к тебе, единым словом, знаком, откровением развей мои сомнения, ибо, если они не сменятся верой, они обратятся в раскаяние.
Граф склонил голову и сложил руки.
— Извольте, сударь, — раздался голос позади.
Монте-Кристо вздрогнул и обернулся.
Привратник протягивал ему полоски холста, на которых аббат Фариа запечатлел все сокровища своего знания. Это была рукопись его обширного труда о государственной власти в Италии.
Граф схватил ее, и его взгляд прежде всего упал на эпиграф: он прочел:
«Ты вырвешь у дракона зубы и растопчешь львов, — сказал господь».
— Вот ответ! — воскликнул он. — Благодарю тебя, отец, благодарю.
И, вынув из кармана бумажник, в котором лежало десять тысячефранковых билетов, он сказал:
— Возьми.
— Это мне?
— Да, но с условием, что ты не раскроешь его, пока я не уеду.
И, спрятав на груди вновь обретенную им реликвию, которая была для него дороже всех сокровищ мира, он выбежал из подземелья и прыгнул в лодку.
— В Марсель! — сказал он.
Лодка тронулась. Монте-Кристо устремил взгляд на угрюмый замок.
— Горе тем, — сказал он, — кто заточил меня в эту мрачную темницу, и тем, кто забыл, что я в ней заточен!
Плывя мимо Каталан, граф отвернулся; и, закрыв лицо плащом, он прошептал женское имя.
Победа была полная: граф поборол и второе сомнение. Имя, которое он произнес с нежностью, почти с любовью, было имя Гайде.
Сойдя на берег, Монте-Кристо направился к кладбищу, где его ждал Моррель.
Он тоже, десять лет тому назад, благоговейно искал на этом кладбище могилу, но искал ее напрасно. Он, возвращавшийся во Францию миллионером, не мог отыскать могилы своего отца, умершего от голода.
Правда, старик Моррель велел поставить на ней крест, но крест упал, и могильщик употребил его на дрова, как обычно поступают могильщики со всеми обломками, валяющимися на кладбищах.
Достойный арматор оказался счастливее; он скончался на руках у своих детей и был похоронен ими подле его жены, отошедшей в вечность за два года до него.
Две широкие мраморные плиты, на которых были вырезаны их имена, покоились рядом в тени четырех кипарисов, обнесенные железной решеткой.
Максимилиан стоял, прислонившись к дереву, устремив на могилы невидящий взгляд.
Казалось, он обезумел от горя.
— Максимилиан, — сказал ему граф, — смотреть надо не сюда, а туда! — И он указал на небо.
— Умершие всюду с нами, — сказал Моррель, — вы сами говорили мне это, когда увозили из Парижа.
— Максимилиан, — сказал граф, — по дороге вы сказали, что хотели бы провести несколько дней в Марселе; ваше желание не изменилось?
— У меня нет больше желаний, граф; но мне кажется, что мне легче будет ждать здесь, чем где бы то ни было.
— Тем лучше, Максимилиан, потому что я покидаю вас и увожу с собой ваше слово, не правда ли?
— Я могу забыть его, граф, — сказал Моррель.
— Нет, вы его не забудете, потому что вы прежде всего человек чести, Моррель, потому что вы клялись, потому что вы еще раз поклянетесь.
— Граф, сжальтесь надо мной! Я так несчастен!
— Я знал человека, который был еще несчастнее вас, Моррель.
— Это невозможно.
— Жалкое человеческое тщеславие, — сказал Монте-Кристо. — Каждый считает, что он несчастнее, чем другой несчастный, который плачет и стонет рядом с ним.
— Кто может быть несчастнее человека, который лишился единственного, что он любил и чего желал на свете?
— Слушайте, Моррель, — сказал Монте-Кристо, — и сосредоточьте на минуту свои мысли на том, что я вам скажу. Я знал человека, который жил так же, как и вы, построил все свои мечты о счастье на любви к одной женщине. Этот человек был молод, у него был старик отец, которого он любил, невеста, которую он обожал; должна была состояться свадьба. Но вдруг прихоть судьбы, из тех, что заставили бы усомниться в благости божьей, если бы бог впоследствии не открывал нам, что все в мире служит его единому промыслу, как вдруг эта прихоть судьбы отняла у него свободу, возлюбленную, будущее, которое он уже считал своим (так как он, несчастный слепец, видел только настоящее), и бросила его в темницу.
— Из темницы выходят через неделю, через месяц, через год, — заметил Моррель.
— Он пробыл в ней четырнадцать лет, Моррель, — сказал граф, кладя ему руку на плечо.
Моррель вздрогнул.
— Четырнадцать лет! — прошептал он.
— Четырнадцать лет, — повторил граф. — У него также за эти долгие годы бывали минуты отчаяния; он, так же как и вы, Моррель, считал себя несчастнейшим из людей и хотел убить себя.
— И что же? — спросил Моррель.
— И вот в последнюю минуту господь послал ему спасение в образе человека, ибо господь больше не являет чудес; быть может, сначала он и не понимал бесконечной благости божьей (нужно время, чтобы глаза, затуманенные слезами, вновь стали зрячими); но он все-таки решил терпеть и ждать. Настал день, когда он чудом вышел из могилы, преображенный, богатый, могущественный, полубог; его первый порыв был пойти к отцу. Его отец умер.
— Мой отец тоже умер, — сказал Моррель.
— Да, но ваш отец умер на ваших руках, любимый, счастливый, почитаемый, богатый, дожив до глубокой старости; его отец умер нищим, отчаявшимся, сомневающимся в боге; и когда спустя десять лет после его смерти сын искал его могилу, самая могила исчезла, и никто не мог ему сказать: здесь покоится сердце, которое тебя так любило.
— Боже! — сказал Моррель.
— Этот сын был несчастнее вас, Моррель, он не знал даже, где искать могилу своего отца.
— Но у него оставалась женщина, которую он любил, — сказал Моррель.
— Вы ошибаетесь, Моррель; эта женщина…
— Умерла? — воскликнул Максимилиан.
— Хуже; она изменила ему; она вышла замуж за одного из гонителей своего жениха. Вы видите, Моррель, что этот человек был еще более несчастлив в своей любви, чем вы!
— И бог послал этому человеку утешение? — спросил Моррель.
— Он послал ему покой.
— И этот человек может еще познать счастье?
— Он надеется на это, Максимилиан.
Моррель молча поник головой.
— Я сдержу свое слово, — сказал он, протягивая руку Монте-Кристо, — но только помните…
— Пятого октября, Моррель, я жду вас на острое Монте-Кристо. Четвертого в Бастии вас будет ожидать яхта «Эвро»; вы назовете себя капитану, и он отвезет вас ко мне. Решено, Максимилиан?
— Решено, граф, я сдержу слово. Но помните, что пятого октября…
— Вы ребенок, Моррель, вы еще не понимаете, что такое обещание взрослого человека… я уже двадцать раз повторял вам, что в этот день, если вы все еще будете жаждать смерти, я помогу вам. Прощайте.
— Вы покидаете меня?
— Да, у меня есть дело в Италии; я оставляю вас одного наедине с вашим горем, наедине с этим ширококрылым орлом, которого бог посылает своим избранникам, чтобы он вознес их к его ногам; история Ганимеда, Максимилиан, не сказка, но аллегория.
— Когда вы уезжаете?
— Сейчас; меня уже ждет пароход, через час я буду далеко; вы меня проводите до гавани?
— Я весь в вашем распоряжении, граф.
— Обнимите меня.
Моррель проводил графа до гавани; уже дым, словно огромный султан, вырываясь из черной трубы, подымался к небесам. Пароход вскоре отчалил, и через час, как и сказал Монте-Кристо, тот же султан беловатого дыма, едва различимый, вился на восточном краю горизонта, где уже сгущался сумрак близкой ночи.

XVII

ПЕППИНО
В то самое время, как пароход графа исчезал за мысом Моржион, путешественник, ехавший на почтовых по дороге из Флоренции в Рим, только что оставил позади маленький городок Аквапенденте. Он ехал так быстро, как только можно было, не вызывая подозрений.
Он был в сюртуке или, вернее, в пальто, чрезвычайно от дороги потрепавшемся, но на котором красовалась еще совсем свежая ленточка Почетного легиона; такая же ленточка была продета и в петлицу его костюма. Не только по этому признаку, но и по тому, как он произносил слова, когда обращался к кучеру, этот человек, несомненно, был француз. Доказательством того, что он родился в стране универсального языка, служило еще и то, что по-итальянски он знал только принятые в музыке слова, которые, как «goddam» Фигаро, могут заменить собой все тонкости любого языка.
— Allegro! — говорил он кучеру при каждом подъеме.
— Moderato! — твердил он при каждом спуске.
А только одному богу известно, сколько подъемов и спусков на пути из Флоренции в Рим, если ехать через Аквапенденте!
Кстати сказать, эти два слова немало смешили тех, к кому он обращался.
Перед лицом Вечного города, то есть доехав до Сторты, откуда уже виден Рим, путешественник не испытал того чувства восторженного любопытства, что заставляет каждого чужестранца привстать в экипаже, чтобы увидеть знаменитый купол Святого Петра, который видишь прежде всего, подъезжая к Риму.
Нет, он только вынул из кармана бумажник, а из бумажника сложенный вчетверо листок, который он с почтительной осторожностью развернул и затем снова сложил, сказав всего-навсего:
— Отлично, она здесь.
Экипаж миновал ворота дель-Пополо, свернул налево и остановился у гостиницы «Лондон».
Маэстро Пастрини, наш старый знакомый, встретил путешественника на пороге, со шляпой в руке.
Путешественник вышел из экипажа, заказал хороший обед и спросил адрес банкирского дома Томсон и Френч, который немедленно был ему указан, так как это был один из самых известных банкирских домов Рима.
Он помещался на Банковской улице, недалеко от собора Святого Петра.
В Риме, как и всюду, прибытие почтовой кареты привлекает всеобщее внимание. Несколько юных потомков Мария и Гракхов, босоногие, с продранными локтями, но подбоченясь одной рукой и живописно закинув другую за голову, рассматривали путешественника, карету и лошадей; к этим уличным мальчишкам, юным гражданам Вечного города, присоединилось с полсотни зевак, верноподданных его святейшества, из тех, которые от нечего делать плюют с моста Святого Ангела в Тибр, любуясь на расходящиеся по воде круги, — когда в Тибре есть вода.
А так как римские уличные мальчишки и зеваки, более в этом отношении счастливые, чем парижские, понимают все языки и в особенности французский, то они слышали, как путешественник спросил себе номер, заказал обед и, наконец, осведомился об адресе банкирского дома Томсон и Френч.
Поэтому, когда приезжий вышел из гостиницы в сопровождении неизбежного чичероне, от кучки любопытных отделился человек и, не замеченный путешественником, а также, по-видимому, и его проводником, пошел за ним на некотором расстоянии, выслеживая его с такой ловкостью, которая сделала бы честь парижскому сыщику.
Француз так спешил посетить банкирский дом Томсон и Френч, что не захотел ждать, пока заложат лошадей, и экипаж должен был догнать его по дороге или ожидать у дверей банка.
По дороге экипаж его не нагнал.
Француз вошел в банк; проводник остался ждать в передней, где сразу же вступил в разговор с несколькими лицами без определенных занятий или, вернее, занимающимися чем попало, которые в Риме всегда слоняются возле банков, церквей, развалин, музеев и театров.
Одновременно с французом вошел и тот человек, который отделился от кучки любопытных; француз позвонил у дверей конторы и прошел в первую комнату; его тень последовала за ним.
— Могу я видеть господ Томсона и Френча? — спросил приезжий.
По знаку конторщика, важно восседавшего в первой комнате, подошел служитель.
— Как прикажете доложить? — спросил он, собираясь показать чужестранцу дорогу.
— Барон Данглар, — отвечал путешественник.
— Пожалуйте.
Открылась дверь; служитель и барон исчезли за ней.
Человек, вошедший вслед за Дангларом, сел на скамейку для ожидающих.
Минут пять конторщик продолжал писать; все эти пять минут сидевший на скамейке человек хранил глубокое молчание и полную неподвижность.
Наконец конторщик перестал скрипеть пером; он поднял голову, внимательно посмотрел кругом и, удостоверившись, что они одни, сказал:
— А-а, это ты, Пеппино?
— Да! — лаконически ответил тот.
— Ты почуял, что этот толстяк чего-нибудь стоит?
— На этот раз нашей заслуги тут нет, нас предупредили.
— Так ты знаешь, зачем он сюда явился?
— Еще бы! Он явился за деньгами; остается узнать, какова сумма.
— Сейчас узнаешь, дружок.
— Отлично; только уж, пожалуйста, не врать, как прошлый раз!
— Ты это про что? Про англичанина, который на днях получил три тысячи скудо?
— Нет, при нем в самом деле оказались три тысячи скудо, мы их нашли. Я говорю о том русском князе.
— А что?
— А то! Ты сказал нам про тридцать тысяч ливров, а мы нашли только двадцать две.
— Видно, плохо искали.
— Его обыскивал сам Луиджи Вампа.
— Значит, он либо заплатил долги…
— Русский?
— …либо истратил эти деньги.
— Ну, не может быть.
— Не может быть, а наверное; но дай я схожу на мой наблюдательный пункт, а то француз покончит дело, и я не узнаю точную сумму.
Пеппино кивнул головой и, вынув из кармана четки, принялся бормотать молитвы, а конторщик прошел в ту же дверь, за которой исчезли служитель и барон.
Не прошло и десяти минут, а конторщик вернулся сияющий.
— Ну что? — спросил его Пеппино.
— Alerte! alerte! — сказал конторщик. — Сумма-то кругленькая!
— Миллионов пять, шесть?
— Да; так ты знал?
— По расписке его сиятельства графа Монте-Кристо?
— Ты разве знаешь графа?
— И с кредитом на Рим, Венецию и Вену?
— Верно! — воскликнул конторщик. — Откуда ты все это знаешь?
— Я ведь сказал тебе, что нас заранее предупредили.
— Зачем же ты спрашивал меня?
— Чтобы увериться, что это тот самый человек.
— Это он и есть… Пять миллионов. Недурно, Пеппино?
— Да.
— У нас с тобой никогда столько не будет!
— Как-никак, — философски заметил Пеппино, — кое-что перепадет и нам.
— Тише! Он идет.
Конторщик снова взялся за перо, а Пеппино за четки; и когда дверь отворилась, один писал, а другой молился.
Показались сияющий Данглар и банкир, который проводил его до дверей.
Вслед за Дангларом спустился по лестнице и Пеппино.
Как было условлено, у дверей банкирского дома Томсон и Френч ждала карета. Чичероне — личность весьма услужливая — распахнул дверцу.
Данглар вскочил в экипаж с легкостью двадцатилетнего юноши.
Чичероне захлопнул дверцу и сел на козлы рядом с кучером.
Пеппино поместился на запятках.
— Вашему сиятельству угодно осмотреть собор Святого Петра? — осведомился чичероне.
— Для чего? — спросил барон.
— Да чтобы посмотреть.
— Я приехал в Рим не для того, чтобы смотреть, — отвечал Данглар; затем прибавил про себя, со своей алчной улыбкой: «Я приехал получить».
И он ощупал свой бумажник, в который он только что положил аккредитив.
— В таком случае ваше сиятельство направляется?..
— В гостиницу.
— В отель Пастрини, — сказал кучеру чичероне.
И карета понеслась с быстротой собственного выезда.
Десять минут спустя барон уже был у себя в номере, а Пеппино уселся на скамью у входа в гостиницу, предварительно шепнув несколько слов одному из упомянутых нами потомков Мария и Гракхов; потомок стремглав понесся по дороге в Капитолий.
Данглар был утомлен, доволен и хотел спать. Он лег в постель, засунув бумажник под подушку, и уснул.
Пеппино спешить было некуда; он сыграл с носильщиками в «морра», проиграл три скудо и, чтобы утешиться, выпил бутыль орвиетского вина.
На другое утро Данглар проснулся поздно, хоть накануне и лег рано; уже шесть ночей он спал очень плохо, если даже ему и удавалось заснуть.
Он плотно позавтракал и, равнодушный, как он и сам сказал, к красотам Вечного города, потребовал, чтобы ему в полдень подали почтовых лошадей.
Но Данглар не принял в расчет придирчивости полицейских и лени станционного смотрителя.
Лошадей подали только в два часа пополудни, а чичероне доставил визированный паспорт только в три.
Все эти сборы привлекли к дверям маэстро Пастрини изрядное количество зевак.
Не было также недостатка и в потомках Мария и Гракхов.
Барон победоносно проследовал сквозь толпу зрителей, величавших его «сиятельством» в надежде получить на чай.
Ввиду того что Данглар, человек, как известно, весьма демократических взглядов, всегда до сих пор довольствовался титулом барона и никогда еще не слышал, чтобы его называли сиятельством, был этим очень польщен и роздал десяток серебряных монет всему этому сброду, готовому за второй десяток величать его «высочеством».
— По какой дороге мы поедем? — спросил по-итальянски кучер.
— На Анкону, — ответил барон.
Пастрини перевел и вопрос, и ответ, и лошади помчались галопом.
Данглар намеревался заехать в Венецию и взять там часть своих денег, затем проехать из Венеции в Вену и там получить остальное.
Он хотел обосноваться в этом городе, который ему хвалили как город веселья.
Не успел он проехать и трех лье по римской равнине, как начало смеркаться; Данглар не предполагал, что он выедет в такой поздний час, иначе бы он остался; он осведомился у кучера, далеко ли до ближайшего города.
— Non capisco! — ответил кучер.
Данглар кивнул головой, что должно было означать: отлично!
И карета покатила дальше.
«На первой станции я остановлюсь», — сказал себе Данглар.
Данглара еще не покинуло вчерашнее хорошее расположение духа, к тому же он отлично выспался. Он развалился на мягких подушках превосходной, с двойными рессорами английской кареты; его мчала пара добрых коней; он знал, что до ближайшей станции семь лье. Чем занять свои мысли банкиру, который только что весьма удачно обанкротился?
Минут десять Данглар размышлял об оставшейся в Париже жене, еще минут десять о дочери, странствующей по свету в обществе мадемуазель д'Армильи; затем он посвятил десять минут своим кредиторам и планам, как лучше употребить их деньги; наконец, за отсутствием каких-либо других мыслей, закрыл глаза и уснул.
Впрочем, иногда, разбуженный особенно сильным толчком, Данглар на минуту открывал глаза; каждый раз он убеждался, что мчится все с той же быстротой по римской равнине, усеянной развалинами акведуков, которые кажутся гранитными великанами, окаменевшими на бегу. Но ночь была холодная, темная, дождливая, и было гораздо приятнее дремать в углу кареты, чем высовывать голову в окно и спрашивать, скоро ли они приедут, у кучера, который только и умел отвечать, что: «Non capisco!»
И Данглар снова засыпал, говоря себе, что он всегда успеет проснуться, когда доедет до почтовой станции.
Карета остановилась; Данглар решил, что он наконец достиг желанной цели.
Он открыл глаза и посмотрел в оконное стекло, предполагая, что приехал в какой-нибудь город или по меньшей мере деревню; но он увидел только одинокую хибарку и трех-четырех человек, бродивших около нее, как тени.
Данглар ожидал, что доставивший его на эту станцию кучер подойдет и спросит следуемую ему плату; он думал воспользоваться сменой кучеров, чтобы расспросить нового; но лошадей перепрягли, а за платой никто не явился. Очень удивленный, Данглар открыл дверцу; но чья-то сильная рука тут же ее захлопнула, карета покатила дальше.
Ошеломленный, банкир окончательно проснулся.
— Эй! — крикнул он кучеру. — Эй! Mio caro!
Эти слова Данглар помнил с тех времен, когда его дочь распевала дуэты с князем Кавальканти.
Но mio caro ничего не ответил.
Тогда Данглар опустил окно.
— Эй, приятель! Куда это мы едем? — сказал он, высовываясь.
— Dentro la testa! — крикнул строгий и властный голос.
Данглар понял, что Dentro la testa означает: убери голову. Как мы видим, он делал быстрые успехи в итальянском языке.
Он повиновался, хоть и не без некоторого беспокойства; это беспокойство возрастало с минуты на минуту, и в скором времени в его мозгу вместо той пустоты, которую мы отметили в начале его путешествия и следствием которой явилась его дремота, зашевелилось множество мыслей, как нельзя более способных обострить внимание путника, а тем более путника в положении Данглара.
В окружающем мраке глаза его приобрели ту зоркость, которая обычно сопровождает первые минуты сильных душевных волнений и которая от напряжения впоследствии притупляется. Раньше чем испугаться, человек видит ясно; от испуга у него в глазах двоится, а после испуга мутится.
Данглар увидел, что у правой дверцы скачет человек, закутанный в плащ.
«Должно быть, жандарм, — сказал он себе. — Неужели французская полиция сообщила обо мне по телеграфу папским властям?»
Он решил положить конец неизвестности.
— Куда вы меня везете? — спросил он.
— Dentro la testa! — угрожающе повторил тот же голос.
Данглар обернулся к левому окну.
И у левого окна скакал верховой.
— Я попался, — вздрогнув, пробормотал Данглар.
И он откинулся в глубь кареты, но уже не для того, чтобы вздремнуть, а чтобы собраться с мыслями.
Немного погодя взошла луна.
Из глубины кареты Данглар бросил взгляд на равнину и снова увидел те огромные акведуки, каменные призраки, которые он уже заметил раньше; но только теперь они были уже не с правой стороны, а с левой.
Он понял, что карета повернула и что его везут обратно в Рим.
— Я погиб! — прошептал он. — Они добились моей выдачи.
Карета продолжала нестись с ужасающей скоростью. Прошел томительный час, каждый новый призрак на его пути с несомненностью подтверждал беглецу, что его везут обратно. Наконец он увидел какую-то темную громаду, и ему показалось, что карета налетит на нее. Но лошади повернули и поехали вдоль этой темной громады; то была стена укреплений, опоясывающих Рим.
— Что такое? — пробормотал Данглар. — Мы не въезжаем в город; значит, это не полиция арестовала меня. Боже милостивый! Неужели…
Волосы зашевелились у него на голове.
Он вспомнил рассказы о римских разбойниках, которым не верили в Париже; вспомнил, как Альбер де Морсер развлекал ими г-жу Данглар и Эжени в те времена, когда он должен был стать зятем одной из них и мужем другой.
— Неужели грабители! — пробормотал он.
Вдруг колеса застучали по чему-то более твердому, чем песчаная дорога. Данглар собрался с духом и выглянул; его память, полная подробностей, которые описывал Альбер, подсказала ему, что он находится на Аппиевой дороге.
Налево, в низине, виднелась круглая выемка.
Это был цирк Каракаллы.
По приказанию человека, скакавшего справа, карета остановилась.
В то же время с левой стороны открылась дверца.
— Scendi! — приказал чей-то голос.
Данглар немедленно вышел из экипажа; он еще не мог говорить по-итальянски, но уже понимал все.
Барон, ни жив ни мертв, оглянулся по сторонам.
Его окружали четыре человека, не считая кучера.
— Die qua, — сказал один из этих четырех, спускаясь по тропинке, которая вела в сторону от Аппиевой дороги среди неровных бугров римской равнины.
Данглар беспрекословно последовал за своим вожатым и, даже не оборачиваясь, чувствовал, что остальные трое идут за ним по пятам.
Однако ему показалось, что эти люди, подобно занимающим посты часовым, останавливаются, один за другим, через равные промежутки.
Пройдя таким образом минут десять, в продолжение которых он не обменялся ни единым словом со своим вожатым, Данглар очутился между небольшим холмиком и зарослью высокой травы; три безмолвно стоящих человека образовали треугольник, в центре которого находился он сам.
Он хотел заговорить, но язык не слушался его.
— Avanti! — сказал тот же резкий и повелительный голос.
На этот раз Данглар понял превосходно; ибо слово было подкреплено делом; шедший сзади него человек так сильно его толкнул, что он налетел на провожатого.
Этим провожатым был наш друг Пеппино, который двинулся сквозь высокую траву по такой извилистой тропинке, что только куницы да ящерицы могли бы счесть ее проторенной дорогой.
Пеппино остановился перед невысокой скалой, поросшей густым кустарником; в расщелину этой скалы он скользнул в точности так же, как в феериях проваливаются в люки чертенята.
Голос и жест человека, шедшего по пятам Данглара, вынудили банкира последовать этому примеру. Сомнений больше не было: парижский банкрот попал в руки римских разбойников.
Данглар повиновался, как человек, не имеющий выбора и от страха ставший отважным. Невзирая на свое брюшко, плохо приспособленное для того, чтобы пролезать в расщелины скал, он протиснулся вслед за Пеппино, зажмурив глаза, съехал на спине вниз и стал на ноги.
Коснувшись земли, открыл глаза.
Ход был широкий, но совершенно темный. Пеппино, уже не скрывавшийся теперь, когда он был у себя дома, высек огонь и зажег факел.
Вслед за Дангларом спустились еще два человека, образовав арьергард, и, подталкивая его, если ему случалось остановиться, привели его по отлогому ходу к мрачному перекрестку.
Белые стены, с высеченными в них ярусами гробниц, словно глядели черными, бездонными провалами глаз, подобных глазницам черепа.
Стоявший здесь часовой взял карабин наперевес.
— Кто идет? — спросил он.
— Свой, свой! — сказал Пеппино. — Где атаман?
— Там, — ответил часовой, показывая через плечо на высеченную в скале залу, свет из которой проникал в коридор сквозь широкие сводчатые отверстия.
— Славная добыча, атаман, — сказал по-итальянски Пеппино.
И, схватив Данглара за шиворот, он подвел его к отверстию вроде двери, через которое проходили в залу, служившую, очевидно, жилищем атамана.
— Это тот самый человек? — спросил атаман, погруженный в чтение жизнеописания Александра, составленного Плутархом.
— Тот самый, атаман.
— Отлично; покажи мне его.
Исполняя это невежливое приказание, Пеппино так стремительно поднес факел к лицу Данглара, что тот отшатнулся, опасаясь, как бы огонь не опалил ему брови.
Отвратительный страх искажал черты этого смертельно бледного лица.
— Он устал, — сказал атаман, — укажите ему постель.
— Эта постель, наверное, просто гроб, высеченный в скале, — прошептал Данглар, — сон, который ждет меня, — это смерть от одного из кинжалов, что блестят там в темноте.
В самом деле, в глубине огромной залы приподнимались со своих подстилок из сухих трав и волчьих шкур товарищи человека, которого Альбер де Морсер застал за чтением «Записок Цезаря», а Данглар — за жизнеописанием Александра.
Банкир глухо застонал и последовал за своим проводником; он не пытался ни кричать, ни молить о пощаде. У него больше не было ни сил, ни воли, ни желаний, ни чувств; он шел потому, что его заставляли идти.
Он споткнулся о ступеньку, понял, что перед ним лестница, инстинктивно нагнулся, чтобы не удариться лбом, и очутился в какой-то келье, высеченной прямо в скале.
Келья была чистая и притом сухая, хоть она и находилась глубоко под землей.
В одном углу была постлана постель из сухих трав, покрытых козьими шкурами.
Данглар, увидев это ложе, почел его за лучезарный символ спасения.
— Слава тебе, господи! — прошептал он. — Это в самом деле постель.
Второй раз в течение часа он призывал имя божие, чего с ним не случалось уже лет десять.
— Ecco, — сказал проводник.
И, втолкнув Данглара в келью, он закрыл за ним дверь.
Заскрипел засов; Данглар был в плену.
Впрочем, и не будь засова, надо было быть святым Петром и иметь провожатым ангела господня, чтобы проскользнуть мимо гарнизона, занимавшего катакомбы Сан-Себастьяно и расположившегося вокруг своего предводителя, в котором читатели, несомненно, уже узнали знаменитого Луиджи Вампа.
Данглар также узнал этого разбойника, в существование которого он отказывался верить, когда Альбер пытался познакомить с ним парижан. Он узнал не только его, но также и келью, в которой был заключен Морсер и которая, по всей вероятности, предназначалась для иностранных гостей.
Эти воспоминания вернули Данглару спокойствие. Если разбойники не убили его сразу, значит, они вообще не намерены его убивать.
Его захватили, чтобы ограбить, а так как при нем всего несколько золотых, то за него потребуют выкуп.
Он вспомнил, что Морсера оценили приблизительно в четыре тысячи экю; а поскольку он считал, что обладает гораздо более внушительной внешностью, чем Морсер, то мысленно решил, что за него потребуют выкуп в восемь тысяч экю.
Восемь тысяч экю составляют сорок восемь тысяч ливров.
А у него около пяти миллионов пятидесяти тысяч франков. С такими деньгами можно выпутаться из любого положения.
Итак, почти не сомневаясь, что он выпутается, ибо еще не было примера, чтобы за человека требовали выкуп в пять миллионов пятьдесят тысяч франков, Данглар растянулся на своей постели и, поворочавшись с боку на бок, заснул со спокойствием героя, чье жизнеописание изучал Луиджи Вампа.

XVIII

ПРЕЙСКУРАНТ ЛУИДЖИ ВАМПА
После всякого сна, за исключением того, которого страшился Данглар, наступает пробуждение.
Данглар проснулся.
Парижанину, привыкшему к шелковым занавесям и стенам, обитым мягкими тканями, и смолистому запаху дров, потрескивающих в камине, к ароматам, исходящим от атласного полога, пробуждение в меловой пещере должно казаться дурным сном.
Коснувшись козьих шкур своего ложа, Данглар, вероятно, подумал, что попал во сне к самоедам или лапландцам.
Но в подобных обстоятельствах достаточно секунды, чтобы превратить сомнения в самую твердую уверенность.
«Да, да, — вспомнил он, — я в руках разбойников, о которых нам рассказывал Альбер де Морсер».
Прежде всего он глубоко вздохнул, чтобы убедиться, что он не ранен, он вычитал это в «Дон Кихоте», единственной книге, которую он кое-как прочел и из которой кое-что запомнил.
«Нет, — сказал он себе, — они меня не убили и даже не ранили; но, может быть, они меня ограбили?»
И он стал поспешно исследовать свои карманы. Они оказались в полной неприкосновенности; те сто луидоров, которые он оставил себе на дорогу из Рима в Венецию, лежали по-прежнему в кармане его панталон, а бумажник, в котором находился аккредитив на пять миллионов пятьдесят тысяч франков, все еще лежал в кармане его сюртука.
«Странные разбойники! — сказал он себе. — Они мне оставили кошелек и бумажник! Я правильно решил вчера, когда ложился спать; они потребуют за меня выкуп. Скажите пожалуйста, и часы на месте! Посмотрим, который час».
Часы Данглара, шедевр Брегета, которые он накануне, перед тем как пуститься в путь, тщательно завел, прозвонили половину шестого утра. Иначе Данглар не мог бы определить время, так как в его келью дневной свет не проникал.
Потребовать от разбойников объяснений? Или лучше терпеливо ждать, пока они сами заговорят с ним? Последнее показалось ему более осторожным; Данглар решил ждать.
Он ждал до полудня.
В продолжение всего этого времени у его двери стоял часовой. В восемь часов утра часовой сменился.
Данглару захотелось взглянуть, кто его сторожит.
Он заметил, что лучи света — правда, не дневного, а от лампы — проникали сквозь щели между плохо пригнанными досками двери; он подошел к одной из этих щелей в ту самую минуту, когда разбойник угощался водкой из бурдюка, от которого исходил запах, показавшийся Данглару отвратительным.
— Тьфу! — проворчал он, отступив в глубь своей кельи.
В полдень любитель водки был сменен другим часовым. Данглар и тут полюбопытствовал взглянуть на своего нового сторожа; он опять придвинулся к щели.
На этот раз он увидел атлетически сложенного парня, настоящего Голиафа, с выпученными глазами, толстыми губами, приплюснутым носом; густые космы рыжих волос спадали ему на плечи, извиваясь, как змеи.
«Этот больше похож на людоеда, чем на человеческое существо, — подумал Данглар, — слава богу, я слишком стар и жестковат; дряблый, невкусный толстяк».
Как видите, Данглар еще был способен шутить.

 

 

В эту самую минуту, как бы для того, чтобы доказать, что он отнюдь не людоед, страж уселся против двери, вытащил из своей котомки ломоть черного хлеба, несколько луковиц и кусок сыру и начал жадно поглощать все это.
— Черт знает что, — сказал Данглар, наблюдая сквозь щели за обедом разбойника. — Не понимаю, как можно есть такую гадость.
И он уселся на козьи шкуры, запахом своим напоминавшие ему водку, которую пил первый часовой.
Но как ни крепился Данглар, а тайны естества непостижимы; иной раз голодному желудку самая неприхотливая снедь кажется весьма соблазнительной.
Данглар внезапно ощутил, что его желудок пуст; страж показался ему не таким уж уродливым, хлеб не таким уж черным, а сыр менее высохшим.
К тому же сырые луковицы, отвратительная пища дикаря, напомнили ему соусы робер и подливки, которые в совершенстве стряпал его повар, когда Данглару случалось сказать ему: «Денизо, приготовьте мне сегодня что-нибудь остренькое».
Он встал и постучал в дверь.
Часовой поднял голову.
Данглар снова постучал.
— Che cosa? — спросил разбойник.
— Послушайте, приятель, — сказал Данглар, барабаня пальцами по двери, — по-моему, пора бы позаботиться и обо мне!
Но либо великан не понял его, либо ему не было дано соответствующих распоряжений, только он снова принялся за свой обед.
Данглар почувствовал себя уязвленным и, не желая больше иметь дело с таким неучем, снова улегся на козьи шкуры и не проронил больше ни слова.
Прошло еще четыре часа; великана сменил другой разбойник. Данглар, которого уже давно мучил голод, тихонько встал, снова приник к дверной щели и узнал смышленую физиономию своего провожатого.
Это был Пеппино, который, по-видимому, решил провести свое дежурство поуютнее: он уселся напротив двери и поставил у ног глиняный горшок, полный горячего душистого турецкого гороха, поджаренного на сале.
Рядом с горшком Пеппино поставил корзиночку с веллетрийским виноградом и бутылку орвиетского вина.
Положительно, Пеппино был гурман.
При виде этих аппетитных приготовлений у Данглара потекли слюнки.
«Посмотрим, — сказал себе пленник, — может быть, этот окажется сговорчивее».
И он легонько постучал в дверь.
— Иду, иду, — сказал разбойник по-французски, ибо, бывая в гостинице Пастрини, он научился этому языку.
Он подошел и отпер дверь.
Данглар узнал в нем того человека, который так неистово кричал ему: «Убери голову!» Но теперь было не до упреков; наоборот, он скорчил самую любезную мину и сказал с самой вкрадчивой улыбкой:
— Простите, сударь, но разве мне не дадут пообедать?
— Как же, как же! — воскликнул Пеппино. — Неужели вы, ваше сиятельство, голодны?
— Это «неужели» бесподобно! — пробормотал Данглар. — Вот уже сутки, как я ничего не ел. Ну, разумеется, сударь, — прибавил он громко, — я голоден и даже очень.
— И ваше сиятельство желает покушать?
— Немедленно, если только возможно.
— Ничего нет легче, — сказал Пеппино, — здесь можно получить все, что угодно; конечно, за деньги, как это принято у всех добрых христиан.
— Само собой! — воскликнул Данглар. — Хотя, по правде говоря, если вы держите людей в заключении, вы должны были бы по меньшей мере кормить их.
— Нет, ваше сиятельство, — возразил Пеппино, — у нас это не принято.
— Это довод неосновательный, но не будем спорить, — отвечал Данглар, который надеялся любезным обращением умилостивить своего тюремщика. — Так велите подать мне обед.
— Сию минуту, ваше сиятельство; что вам угодно?
И Пеппино поставил свою миску наземь, так что шедший от нее пар ударил Данглару прямо в ноздри.
— Заказывайте, — сказал он.
— Разве у вас тут есть кухня? — спросил банкир.
— Как же? Конечно, есть. И великолепная!
— И повара?
— Превосходные!
— В таком случае цыпленка, или рыбу, или какую-нибудь дичь; все равно что, только дайте мне поесть.
— Все, что будет угодно вашему сиятельству; итак, скажем, цыпленка?
— Да, цыпленка.
Пеппино выпрямился и крикнул во все горло:
— Цыпленка для его сиятельства!
Голос Пеппино еще отдавался под сводами, как уже появился юноша, красивый, стройный и обнаженный до пояса, словно античный рыбоносец; он нес на голове серебряное блюдо с цыпленком, не придерживая его руками.
— Как в Кафе-де-Пари, — пробормотал Данглар.
— Извольте, ваше сиятельство, — сказал Пеппино, беря блюдо из рук молодого разбойника и ставя его на источенный червями стол, который вместе с табуреткой и ложем из козьих шкур составлял всю меблировку кельи.
Данглар потребовал вилку и нож.
— Извольте, ваше сиятельство, — сказал Пеппино, протягивая ему маленький ножик с тупым концом и деревянную вилку.
Данглар взял в одну руку нож, в другую вилку и приготовился резать птицу.
— Прошу прощения, ваше сиятельство, — сказал Пеппино, кладя руку на плечо банкиру, — здесь принято платить вперед; может быть, гость останется недоволен.
«Это уж совсем не как в Кафе-де-Пари, — подумал Данглар, — не говоря уже о том, что они, наверное, обдерут меня; но не будем скупиться. Я всегда слышал, что в Италии жизнь дешева; вероятно, цыпленок стоит в Риме каких-нибудь двенадцать су».
— Вот возьмите, — сказал он и швырнул Пеппино золотой.
Пеппино подобрал монету. Данглар занес нож над цыпленком.
— Одну минуту, ваше сиятельство, — сказал Пеппино, выпрямляясь, — ваше сиятельство еще не все мне уплатили.
— Я так и думал, что они меня обдерут как липку! — пробормотал Данглар.
Но он решил не противиться этому вымогательству.
— Сколько же я вам еще должен за эту тощую курятину? — спросил он.
— Ваше сиятельство дали мне в счет уплаты луидор.
— Луидор в счет уплаты за цыпленка?
— Разумеется, в счет уплаты.
— Хорошо… Ну, а дальше?
— Так что ваше сиятельство должны мне теперь только четыре тысячи девятьсот девяносто девять луидоров.
Данглар вытаращил глаза, услышав эту чудовищную шутку.
— Презабавно, — пробормотал он, — презабавно!
И он снова хотел приняться за цыпленка, но Пеппино левой рукой удержал его и протянул правую ладонью вверх.
— Платите, — сказал он.
— Что такое? Вы не шутите? — сказал Данглар.
— Мы никогда не шутим, ваше сиятельство, — возразил Пеппино, серьезный, как квакер.
— Как, сто тысяч франков за этого цыпленка!
— Вы не поверите, ваше сиятельство, как трудно выводить птицу в этих проклятых пещерах.
— Все это очень смешно, — сказал Данглар, — очень весело, согласен. Но я голоден, не мешайте мне есть. Вот еще луидор для вас, мой друг.
— В таком случае за вами теперь остается только четыре тысячи девятьсот девяносто восемь луидоров, — сказал Пеппино, сохраняя то же хладнокровие, — немного терпения, и мы рассчитаемся.
— Никогда, — сказал Данглар, возмущенный этим упорным издевательством. — Убирайтесь к черту, вы не знаете, с кем имеете дело!
Пеппино сделал знак, юноша проворно убрал цыпленка. Данглар бросился на свою постель из козьих шкур. Пеппино запер дверь и вновь принялся за свой горох с салом.
Данглар не мог видеть, что делает Пеппино, но разбойник так громко чавкал, что у пленника не оставалось сомнений в том, чем он занят.
Было ясно, что он ест, и притом ест шумно, как человек невоспитанный.
— Болван! — выругался Данглар.
Пеппино сделал вид, что не слышит; и, не повернув даже головы, продолжал есть с той же невозмутимой медлительностью.
Данглару казалось, что его желудок бездонен, как бочка Данаид; не верилось, что он когда-нибудь может наполниться.
Однако он терпел еще полчаса; но надо признать, что эти полчаса показались ему вечностью.
Наконец он встал и снова подошел к двери.
— Послушайте, сударь, — сказал он, — не томите меня дольше и скажите мне сразу, чего от меня хотят.
— Помилуйте, ваше сиятельство, это вы скажите, что вам от нас угодно? Прикажите, и мы исполним.
— В таком случае прежде откройте мне дверь.
Пеппино открыл дверь.
— Я хочу есть, черт возьми! — сказал Данглар.
— Вы голодны?
— Вы это и так знаете.
— Что угодно скушать вашему сиятельству?
— Кусок черствого хлеба, раз цыплята так непомерно дороги в этом проклятом погребе.
— Хлеба? Извольте! — сказал Пеппино. — Эй, хлеба! — крикнул он.
Юноша принес маленький хлебец.
— Пожалуйста! — сказал Пеппино.
— Сколько? — спросил Данглар.
— Четыре тысячи девятьсот девяносто восемь луидоров. Вы уже заплатили вперед два луидора.
— Как! За один хлебец сто тысяч франков?
— Сто тысяч франков, — ответил Пеппино.
— Но ведь сто тысяч франков стоит цыпленок!
— У нас нет прейскуранта, у нас на все одна цена. Мало вы съедите или много, закажете десять блюд или одно — цена не меняется.
— Вы опять шутите! Это нелепо, это просто глупо! Лучше скажите сразу, что вы хотите уморить меня голодом, и дело с концом.
— Да нет же, ваше сиятельство, это вы хотите уморить себя голодом. Заплатите и кушайте.
— Чем я заплачу, скотина? — воскликнул вне себя Данглар. — Ты, кажется, воображаешь, что я таскаю сто тысяч франков с собой в кармане?
— У вас в кармане пять миллионов пятьдесят тысяч франков, ваше сиятельство, — сказал Пеппино, — это составит пятьдесят цыплят по сто тысяч франков штука и полцыпленка за пятьдесят тысяч франков.
Данглар задрожал, повязка упала с его глаз; это, конечно, была шутка, но теперь он ее понял.
Надо, впрочем, сказать, что теперь он не находил ее такой уж плоской, как раньше.
— Послушайте, — сказал он, — если я вам дам эти сто тысяч франков, будем ли мы с вами в расчете? Смогу я спокойно поесть?
— Разумеется, — заявил Пеппино.
— Но как я вам их дам? — спросил Данглар, облегченно вздыхая.
— Ничего нет проще; у вас текущий счет в банкирском доме Томсон и Френч, на Банковской улице в Риме; дайте мне чек на их банк на четыре тысячи девятьсот девяносто восемь луидоров; ваш банкир его примет.
Данглар хотел по крайней мере сохранить видимость доброй воли; он взял перо и бумагу, которые ему подал Пеппино, написал записку и подписался.
— Вот вам чек на предъявителя, — сказал он.
— А вот вам цыпленок.
Данглар со вздохом разрезал птицу; она казалась ему очень постной по сравнению с такой жирной суммой.
Что касается Пеппино, то он внимательно прочитал бумажку, опустил ее в карман и снова принялся за турецкий горох.

XIX

ПРОЩЕНИЕ
На следующий день Данглар снова почувствовал голод; воздух в этой пещере как нельзя более возбуждал аппетит; пленник думал, что в этот день ему не придется тратиться: как человек бережливый, он припрятал половину цыпленка и кусок хлеба в углу своей кельи.
Но не успел он поесть, как ему захотелось пить; он совершенно не принял этого в расчет.
Он боролся с жаждой до тех пор, пока не почувствовал, как его иссохший язык прилипает к нёбу.
Тогда, не в силах больше противиться сжигавшему его огню, он позвал.
Часовой отпер дверь; лицо его было незнакомо узнику.
Данглар решил, что лучше иметь дело со старым знакомым. Он стал звать Пеппино.
— Я здесь, ваше сиятельство, — сказал разбойник, явившись с такой поспешностью, что Данглару это показалось хорошим предзнаменованием, — что вам угодно?
— Пить, — сказал пленник.
— Вашему сиятельству должно быть известно, — заявил Пеппино, — что вино в окрестностях Рима неимоверно дорого.
— В таком случае дайте мне воды, — отвечал Данглар, пытаясь отразить удар.
— Ах, ваше сиятельство, вода еще большая редкость, чем вино: сейчас такая ужасная засуха!
— Я вижу, все начинается сызнова! — сказал Данглар.
И он улыбался, делая вид, что шутит, хотя на висках его выступил пот.
— Послушайте, мой друг, — сказал он, видя, что Пеппино все так же невозмутим, — я прошу у вас стакан вина; неужели вы мне в нем откажете?
— Я уже вам говорил, ваше сиятельство, — серьезно отвечал Пеппино, — что мы не торгуем в розницу.
— В таком случае дайте мне бутылку.
— Какого?
— Подешевле.
— Цена на все вина одна.
— А какая?
— Двадцать пять тысяч франков бутылка.
— Скажите лучше, что вы хотите меня ограбить? — воскликнул Данглар с такой горечью в голосе, что только Гарпагон мог бы оценить ее по достоинству. — Это будет проще, чем сдирать с меня шкуру по частям.
— Возможно, что таково намерение начальника, — сказал Пеппино.
— Начальника? А кто он?
— Вас к нему водили позавчера.
— А где он?
— Здесь.
— Могу я повидать его?
— Ничего нет проще.
Не прошло и минуты, как перед Дангларом предстал Луиджи Вампа.
— Вы меня звали? — спросил он пленника.
— Это вы, сударь, начальник тех, кто доставил меня сюда?
— Да, ваша милость. А что?
— Какой выкуп вы за меня требуете?
— Да просто те пять миллионов, которые у вас с собой.
Данглар почувствовал, как ледяная рука стиснула его сердце.
— Это все, что у меня есть, сударь, это остаток огромного состояния; если вы отнимете их у меня, то отнимите и жизнь.
— Нам запрещено проливать вашу кровь.
— Кто вам запретил?
— Тот, кому мы повинуемся.
— Значит, вы кому-то повинуетесь?
— Да, начальнику.
— Мне казалось, что вы и есть начальник.
— Я начальник этих людей; но у меня тоже есть начальник.
— А этот начальник тоже кому-нибудь повинуется?
— Да.
— Кому же?
— Богу.
Он задумался.
— Не понимаю, — сказал Данглар.
— Возможно.
— Этот самый начальник и приказал вам так со мной обращаться?
— Да.
— С какой целью?
— Этого я не знаю.
— Но ведь когда-нибудь мой кошелек иссякнет?
— Вероятно.
— Послушайте, — сказал Данглар, — хотите миллион?
— Нет.
— Два миллиона?
— Нет.
— Три миллиона?.. Четыре?.. Ну, хотите четыре? Я вам их отдаю с условием, что вы меня выпустите.
— Почему вы предлагаете нам четыре миллиона за то, что стоит пять? — сказал Вампа. — Это ростовщичество, господин банкир, вот как я это понимаю.
— Берите все! Все, слышите! — воскликнул Данглар. — И убейте меня!
— Успокойтесь, ваша милость; не надо горячиться, а то у вас появится такой аппетит, что вы начнете проедать по миллиону в день; будьте бережливы, черт возьми!
— А когда у меня не хватит денег, чтобы платить вам? — воскликнул Данглар вне себя.
— Тогда вы будете голодать.
— Голодать? — сказал Данглар, бледнея.
— Вероятно, — флегматично ответил Вампа.
— Но ведь вы говорите, что не хотите убивать меня?
— Да.
— И дадите мне умереть с голоду?
— Это не одно и то же.

 

 

— Так нет же, негодяи, — воскликнул Данглар, — я обману ваши подлые расчеты! Если уж мне суждено умереть, то чем скорее, тем лучше, мучьте меня, пытайте меня, убейте, но моей подписи вы больше не получите!
— Как вашей милости будет угодно, — сказал Вампа.
И он вышел из кельи.
Данглар, рыча от бешенства, бросился на козьи шкуры. Кто были эти люди?
Кто был их невидимый начальник? Какие у них намерения? И почему все могут от них откупиться, а он один не может?
Да, конечно, смерть, быстрая, насильственная смерть — лучший способ обмануть расчеты его жестоких врагов, которые, видимо, наметили его жертвой какого-то непонятного мщения.
Но умереть!
Быть может, впервые за всю долгую жизнь Данглар думал о смерти, и призывая ее и в то же время страшась, настала минута взглянуть в лицо неумолимому призраку, который таится во всяком живом существе, говорящем себе при каждом биении сердца: «Ты умрешь!»
Данглар походил на дикого зверя, которого травля возбуждает, затем приводит в отчаяние и которому силою отчаяния иногда удается спастись.
Он подумал о побеге. Но окружавшие его стены были толще скалы, у единственного выхода из кельи сидел человек и читал, а за спиной этого человека двигались взад и вперед тени, вооруженные карабинами.
Его решимости хватило только на два дня, после чего он потребовал пищи и предложил за нее миллион.
Ему подали великолепный ужин и взяли предложенный миллион.
С этого времени жизнь несчастного пленника стала беспрерывным отступлением. Он так исстрадался, что не в силах был больше страдать, и исполнял все, чего от него требовали; прошло двенадцать дней, и вот, пообедав, не хуже, чем во времена своего преуспеяния, он подсчитал, сколько выдал чеков; оказалось, что у него остается всего лишь пятьдесят тысяч.
Тогда в нем произошла странная перемена: он, который отдал пять миллионов, решил спасти последние пятьдесят тысяч франков; он решил вести жизнь, полную лишений, лишь бы не отдавать этих пятидесяти тысяч; в мозгу его мелькали проблески надежды, близкие к безумию. Он, который уже так давно забыл бога, стал думать о нем; он говорил себе, что бог иногда творит чудеса; пещера может разрушиться, папские карабинеры могут открыть это проклятое убежище и явиться к нему на помощь; тогда у него еще останется пятьдесят тысяч франков, а пятидесяти тысяч франков достаточно для того, чтобы не умереть с голоду, и он со слезами молил бога оставить ему эти пятьдесят тысяч франков.
Он провел так три дня, и все три дня имя божье было непрерывно если не в сердце у него, то по крайней мере на устах; по временам у него бывали минуты бреда, ему казалось, что он видит через окно, как в бедной комнатке на жалкой постели лежит умирающий старик. Этот старик тоже умирал с голоду.
На четвертый день Данглар был уже не человек, но живой труп; он подобрал все до последней крошки от своих прежних обедов и начал грызть циновку, покрывавшую каменный пол.
Тогда он стал молить Пеппино, как молят ангела-хранителя, дать ему поесть; он предлагал ему тысячу франков за кусочек хлеба.
Пеппино молчал.
На пятый день Данглар подтащился к двери.
— Вы не христианин! — сказал он, поднимаясь на колени. — Вы хотите уморить человека, брата вашего перед богом!
«Где все мои друзья!» — пробормотал он.
И он упал ничком.
Потом поднялся и в исступлении крикнул:
— Начальника! Начальника!
— Я здесь! — внезапно появляясь, сказал Вампа. — Что вам угодно?
— Возьмите мое последнее золото, — пролепетал Данглар, протягивая свой бумажник, — и оставьте меня жить здесь, в этой пещере; я уже не прошу свободы, я только прошу оставить мне жизнь.
— Вы очень страдаете? — спросил Вампа.
— Да, я жестоко страдаю!
— А есть люди, которые страдали еще больше.
— Этого не может быть!
— Но это так! Те, кто умер с голоду.
Данглар вспомнил того старика, которого он во время своих галлюцинаций видел в убогой каморке, на жалкой постели.
Он со стоном припал лбом к каменному полу.
— Да, правда, были такие, которые еще больше страдали, чем я, но это были мученики.
— Вы раскаиваетесь? — спросил чей-то мрачный и торжественный голос, от которого волосы Данглара стали дыбом.
Своим ослабевшим зрением он пытался вглядеться в окружающее и увидел позади Луиджи человека в плаще, полускрытого тенью каменного столба.
— В чем я должен раскаяться? — едва внятно пробормотал Данглар.
— В содеянном зле, — сказал тот же голос.
— Да, я раскаиваюсь, раскаиваюсь! — воскликнул Данглар.
И он стал бить себя в грудь исхудавшей рукой.
— Тогда я вас прощаю, — сказал неизвестный, сбрасывая плащ и делая шаг вперед, чтобы встать на освещенное место.
— Граф Монте-Кристо! — в ужасе воскликнул Данглар, и лицо его, уже бледное от голода и страданий, побледнело еще больше.
— Вы ошибаетесь, я не граф Монте-Кристо.
— Кто же вы?
— Я тот, кого вы продали, предали, обесчестили; я тот, чью невесту вы развратили, тот, кого вы растоптали, чтобы подняться до богатства; я тот, чей отец умер с голоду по вашей вине. Я обрек вас на голодную смерть, и все же вас прощаю, ибо сам нуждаюсь в прощении, я — Эдмон Дантес!
Данглар вскрикнул и упал к его ногам.
— Встаньте, — сказал граф, — я дарую вам жизнь; ваши сообщники не были столь счастливы; один сошел с ума, другой мертв! Оставьте себе ваши пятьдесят тысяч франков, я их вам дарю; а пять миллионов, которые вы украли у сирот, уже возвращены. А теперь ешьте и пейте, сегодня вы мой гость. Вампа, когда этот человек насытится, он свободен.
Данглар, пока граф не удалился, продолжал лежать ничком; когда он поднял голову, он увидел только исчезавшую в проходе смутную тень, перед которой склонились разбойники.
Вампа исполнил приказание графа, и Данглару были поданы лучшие плоды и лучшее вино Италии; затем его посадили в его почтовую карету, провезли по дороге и высадили у какого-то дерева.
Он просидел под ним до утра, не зная, где он.
Когда рассвело, он увидел поблизости ручей; ему хотелось пить, и он подполз к воде.
Наклонившись, чтобы напиться, он увидел, что волосы его поседели.

XX

ПЯТОЕ ОКТЯБРЯ
Было около шести часов вечера; опаловый свет, пронизываемый золотыми лучами осеннего солнца, падал с неба на голубые волны моря.
Дневной жар понемногу спадал, и уже веял тот легкий ветерок, что кажется дыханием самой природы, просыпающейся после знойного полуденного сна; сладостное дуновение, которое освежает берега Средиземного моря и несет от побережья к побережью аромат деревьев, смешанный с терпким запахом моря.
По этому огромному озеру, простирающемуся от Гибралтара до Дарданелл и от Туниса до Венеции, скользила в первой вечерней дымке легкая, стройная яхта. Казалось, это скользит по воде распластавший крылья лебедь. Она неслась стремительная и грациозная, оставляя позади себя фосфоресцирующий след.
Последние лучи солнца угасли на горизонте; но, словно воскрешая ослепительные вымыслы античной мифологии, его нескромные отблески еще вспыхивали на гребнях волн, выдавая тайну Амфитриты; пламенный бог укрылся на ее груди, и она тщетно пыталась спрятать возлюбленного в лазурных складках своего плаща.
Яхта быстро неслась вперед, хотя казалось, ветер был так слаб, что не растрепал бы и локоны на девичьей головке.
На баке стоял человек высокого роста, с бронзовым цветом лица и смотрел неподвижным взглядом, как навстречу ему приближается земля, темным конусом выступавшая из волн, подобно исполинской каталонской шляпе.
— Это и есть Монте-Кристо? — задумчиво и печально спросил путешественник, по-видимому, распоряжавшийся маленькой яхтой.
— Да, ваша милость, — отвечал капитан, — мы у цели.
— Мы у цели! — прошептал путешественник с какой-то непередаваемой грустью. Затем он тихо прибавил: — Да, здесь моя пристань.
И он снова погрузился в думы; на губах его появилась улыбка печальнее слез.
Спустя несколько минут на берегу вспыхнул слабый, тотчас же погасший свет, и до яхты донесся звук выстрела.
— Ваша милость, — сказал капитан, — с берега нам подают сигнал; хотите сами на него ответить?
— Какой сигнал? — спросил тот.
Капитан показал рукой на остров: к вершине его поднимался одинокий белесый дымок, расходящийся в воздухе.
— Да, да! — сказал путешественник, как бы очнувшись от сна. — Хорошо.
Капитан подал ему заряженный карабин; путешественник взял его, медленно поднял и выстрелил.
Не прошло и десяти минут, как уже спустили паруса и бросили якорь в пятистах шагах от небольшой пристани. На волнах уже качалась шлюпка с четырьмя гребцами и рулевым; путешественник спустился в нее, но вместо того чтобы сесть на корме, покрытой для него голубым ковром, скрестил руки и остался стоять.
Гребцы ждали команды, приподняв весла, словно птицы, которые сушат свои крылья.
— Вперед! — сказал путешественник.
Четыре пары весел разом, без всплеска, опустились в воду; и шлюпка, уступая толчку, понеслась стрелой.
Через минуту они уже были в маленькой бухте, расположенной в расселине скал, и шлюпка врезалась в песчаное дно.
— Ваша милость, — сказал рулевой, — двое гребцов перенесут вас на берег.
Путешественник ответил на это предложение жестом полного безразличия, спустил ноги за борт и соскользнул в воду, которая дошла ему до пояса.
— Напрасно вы это, ваша милость, — пробормотал рулевой, — хозяин будет нас бранить.
Путешественник, не отвечая, пошел к берегу, следом за двумя матросами, выбиравшими наиболее удобный грунт.
Шагов через тридцать они добрались до суши; путешественник отряхнулся и стал озираться, стараясь угадать, в какую сторону его поведут, потому что уже совсем стемнело.
Едва он повернул голову, как на плечо ему легла чья-то рука и раздался голос, от звука которого он вздрогнул.
— Добро пожаловать, Максимилиан, — сказал этот голос, — вы точны, благодарю вас.
— Это вы, граф! — воскликнул Моррель и стремительно, почти радостно сжал обеими руками руку Монте-Кристо.
— Как видите, я так же точен, как вы; но вы промокли, дорогой мой; вам надо переодеться, как сказала бы Калипсо Телемаху. Идемте, здесь для вас приготовлено жилье, где вы забудете и усталость, и холод.
Монте-Кристо заметил, что Моррель обернулся; он немного подождал.
В самом деле, Моррель удивился, что привезшие его люди ничего с него не спросили и скрылись прежде, чем он успел им заплатить. Он услышал удары весел по воде: шлюпка возвращалась к яхте.
— Вы ищете своих матросов? — спросил граф.
— Да, они уехали, а ведь я не заплатил им.
— Не беспокойтесь об этом, Максимилиан, — сказал, смеясь, Монте-Кристо, — у меня с моряками договор, по которому доставка на мой остров товаров и путешественников происходит бесплатно. Я абонирован, как говорят в цивилизованных странах.
Моррель с удивлением посмотрел на графа.
— Вы здесь совсем другой, чем в Париже, — сказал он.
— Почему?
— Здесь вы смеетесь.
Чело Монте-Кристо сразу омрачилось.
— Вы правы, Максимилиан, я забылся, — сказал он, — встреча с вами — счастье для меня, и я забыл, что всякое счастье преходяще.
— Нет, нет, граф! — воскликнул Моррель, снова сжимая руки своего друга. — Напротив, смейтесь, будьте счастливы и докажите мне вашим равнодушием, что жизнь тяжела только для тех, кто страдает. Вы милосердны, вы добры, вы великодушны, и вы притворяетесь веселым, чтобы вселить в меня мужество.
— Вы ошибаетесь, Моррель, — сказал Монте-Кристо, — я в самом деле чувствовал себя счастливым.
— Так вы забыли обо мне, тем лучше.
— Почему?
— Вы ведь знаете, мой друг, что я, как гладиатор, приветствующий в цирке великого императора, говорю вам: «Идущий на смерть приветствует тебя».
— Так вы не утешились? — спросил Монте-Кристо, бросая на него загадочный взгляд.
— Неужели вы могли подумать, что это возможно? — с горечью сказал Моррель.
— Поймите меня, Максимилиан, — сказал граф. — Вы не считаете меня пошляком, бросающим слова на ветер? Я имею право спрашивать, утешились ли вы, ибо для меня человеческое сердце не имеет тайн. Посмотрим же вместе, что скрыто в самой глубине вашего сердца. Терзает ли его по-прежнему нестерпимая боль, от которой содрогается тело, как содрогается лев, ужаленный москитом? Мучит ли по-прежнему та палящая жажда, которую может утолить только могила, то безутешное горе, которое выбрасывает человека из жизни и гонит его навстречу смерти? Быть может, в вашем сердце просто иссякло мужество, уныние погасило в нем последний луч надежды, и оно, утратив память, уже не в силах более плакать? Если так, если у вас больше нет слез, если вам кажется, что ваше сердце умерло, если у вас нет иной опоры, кроме бога, и ваш взгляд обращен только к небу, тогда, друг мой, вы утешились, вам не на что больше сетовать.
— Граф, — отвечал Моррель кротко и в то же время твердо, — выслушайте меня, как человека, который перстом указывает на землю, а глаза возводит к небу. Я пришел к вам, чтобы умереть в объятиях друга. Конечно, есть люди, которых я люблю: я люблю свою сестру, люблю ее мужа; но мне нужно, чтобы в последнюю минуту кто-то улыбнулся мне и раскрыл сильные объятия. Жюли разразилась бы слезами и упала в обморок; я увидел бы ее страдания, а я довольно уже страдал; Эмманюель стал бы отнимать у меня пистолет и поднял бы крик на весь дом. Вы же, граф, дали мне слово, и так как вы больше, чем человек, и я считал бы вас божеством, если бы вы не были смертны, вы проводите меня тихо и ласково к вратам вечности.
— Друг мой, — сказал граф, — у меня остается еще одно сомнение: может быть, вы так малодушны, что рисуетесь своим горем?
— Нет, граф, взгляните на меня: все просто, и во мне нет малодушия, — сказал Моррель, протягивая графу руку, — мой пульс не бьется ни чаще, ни медленнее, чем всегда. Я дошел до конца пути; дальше я не пойду. Вы называете себя мудрецом — и вы говорили мне, что надо ждать и надеяться; а вы знаете, к чему это привело? Я ждал целый месяц — это значит, что я целый месяц страдал! Человек — жалкое и несчастное создание: я надеялся, сам не знаю на что, на что-то неизведанное, немыслимое, безрассудное! На чудо… но какое? Один бог это знает, бог, омрачивший наш разум безумием надежды. Да, я ждал; да, я надеялся; и за те четверть часа, что мы беседуем, вы, сами того не зная, истерзали мне сердце, потому что каждое ваше слово доказывало мне, что для меня нет больше надежды. Как ласково, как нежно убаюкает меня смерть!
Моррель произнес последние слова с такой страстной силой, что граф вздрогнул.
— Граф, — продолжал Моррель, видя, что Монте-Кристо не отвечает. — Пятого сентября вы потребовали от меня месячной отсрочки. Я согласился… Друг мой, сегодня пятое октября. — Моррель посмотрел на часы. — Сейчас девять часов; мне осталось жить еще три часа.
— Хорошо, — отвечал Монте-Кристо, — идем.
Моррель машинально последовал за графом и даже не заметил, как они вошли в пещеру.
Он почувствовал под ногами ковер; открылась дверь, воздух наполнился благоуханием, яркий свет ослепил глаза. Моррель остановился в нерешительности: он боялся этой расслабляющей роскоши.
Монте-Кристо дружески подтолкнул его к столу.
— Почему нам не провести оставшиеся три часа, как древние римляне, — сказал он. — Приговоренные к смерти Нероном, своим повелителем и наследником, они возлежали за столом, увенчанные цветами, и вдыхали смерть вместе с благоуханием гелиотропов и роз.
Моррель улыбнулся.
— Как хотите, — сказал он, — смерть всегда смерть: забвение, покой, отсутствие жизни, а следовательно, и страданий.
Он сел за стол; Монте-Кристо сел напротив него.
Это была та самая сказочная столовая, которую мы уже однажды описали; мраморные статуи по-прежнему держали на головах корзины, полные цветов и плодов.
Войдя, Моррель рассеянно оглядел комнату и, вероятно, ничего не увидел.
— Я хочу задать вам вопрос, как мужчина мужчине, — сказал он, пристально глядя на графа.
— Спрашивайте.
— Граф, — продолжал Моррель, — вы владеете всем человеческим знанием, и мне кажется, что вы явились из другого, высшего и более мудрого мира, чем наш.
— В ваших словах, Моррель, есть доля правды, — сказал граф с печальной улыбкой, которая его так красила, — я сошел с планеты, имя которой — страдание.
— Я верю каждому вашему слову, даже не пытаясь проникнуть в его скрытый смысл, граф; вы сказали мне — живи, и я продолжал жить; вы сказали мне — надейся, и я почти надеялся. Теперь я спрашиваю вас, как если бы вы уже познали смерть: граф, это очень мучительно?
Монте-Кристо глядел на Морреля с отеческой нежностью.
— Да, — сказал он, — конечно, это очень мучительно, если вы грубо разрушаете смертную оболочку, которая упорно не хочет умирать. Если вы искромсаете свое тело неприметными для глаза зубьями кинжала, если вы глупой пулей, всегда готовой сбиться с пути, продырявите свой мозг, столь чувствительный к малейшему прикосновению, то вы будете очень страдать и отвратительно расстанетесь с жизнью; в час предсмертных мук она вам покажется лучше, чем купленный такой ценой покой.
— Понимаете, — сказал Моррель, — смерть, как и жизнь, таит в себе и страдания, и наслаждения; надо лишь знать ее тайны.
— Вы глубоко правы, Максимилиан. Смотря по тому, приветливо или враждебно мы встречаем ее, смерть для нас либо друг, который нежно убаюкивает нас, либо недруг, который грубо вырывает нашу душу из тела. Пройдут тысячелетия, и наступит день, когда человек овладеет всеми разрушительными силами природы и заставит их служить на благо человечеству, когда людям станут известны, как вы сказали, тайны смерти; тогда смерть будет столь же сладостной и отрадной, как сон в объятиях возлюбленной.
— И если бы вы пожелали, граф, вы сумели бы так умереть?
— Да.
Моррель протянул ему руку.
— Теперь я понимаю, — сказал он, — почему вы назначили мне свидание здесь, на этом одиноком острове, посреди океана, в этом подземном дворце, в этом склепе, которому позавидовал бы фараон; потому что вы меня любите, граф, правда? Любите настолько, что хотите, чтобы я умер такой смертью, о какой вы сейчас говорили: смертью без мучений, смертью, которая позволила бы мне угаснуть, произнося имя Валентины и пожимая вам руку.
— Да, вы угадали, Моррель, — просто ответил граф, — этого я хочу.
— Благодарю вас; мысль, что завтра я уже не буду страдать, сладостна моему истерзанному сердцу.
— Вы ни о чем не жалеете? — спросил Монте-Кристо.
— Нет! — отвечал Моррель.
— Даже и обо мне? — спросил граф с глубоким волнением.
Моррель молчал; его ясный взгляд вдруг затуманился, потом загорелся непривычным блеском; крупная слеза покатилась по его щеке.
— Как! — сказал граф. — Вам еще жаль чего-то на земле и вы хотите умереть?
— Умоляю, ни слова больше, граф, — сказал Моррель упавшим голосом, — довольно вам мучить меня.
Граф подумал, что Моррель слабеет.
И в душе его вновь ожило ужасное сомнение, которое он уже однажды поборол в замке Иф.
«Я хочу вернуть этому человеку счастье, — сказал он себе, — я хочу бросить это счастье на чашу весов, чтобы она перетянула ту чашу, куда я нагромоздил зло. Что, если я ошибся, и этот человек не настолько несчастлив, чтобы заслужить счастье? Что станется тогда со мной? Ведь только вспоминая добро, я могу забыть о зле».
— Послушайте, Моррель, — сказал он, — ваше горе безмерно, я знаю; но вы веруете в бога и не захотите погубить свою душу.
Моррель печально улыбнулся.
— Граф, — возразил он, — я не любитель красивых слов, но, клянусь вам, моя душа больше мне не принадлежит.
— Вы знаете, Моррель, что я один на свете, — сказал Монте-Кристо. — Я привык смотреть на вас, как на сына: и чтобы спасти своего сына, я готов пожертвовать жизнью, а богатством и подавно.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, Моррель, что вы решили расстаться с жизнью, потому что вам незнакомы наслаждения, которые она сулит тому, кто очень богат. У меня около ста миллионов, я вам дарю их; с таким состоянием вы можете достигнуть всего, чего только пожелаете. Если вы честолюбивы, перед вами открыты все поприща. Переверните мир, измените его лицо, предавайтесь любым безумствам, совершайте преступления, но живите!
— Вы дали мне слово, граф, — холодно отвечал Моррель и взглянул на свои часы, — уже половина двенадцатого.
— Моррель! Подумайте! У меня на глазах, в моем доме!
— Тогда отпустите меня, — мрачно сказал Максимилиан, — не то я подумаю, что вы меня любите не ради меня, а ради себя. — И он поднялся.
— Хорошо, — сказал Монте-Кристо, и лицо его просветлело, — я вижу, ваше решение непреклонно, да, вы глубоко несчастны, и, как вы сами сказали, исцелить вас могло бы только чудо; садитесь же, Моррель, и ждите.
Моррель повиновался; тогда Монте-Кристо встал, подошел к запертому шкафу, ключ от которого он носил при себе на золотой цепочке, и достал оттуда серебряный ларчик искусной чеканки, по углам которого были изваяны четыре стройные женские фигуры, изогнутые в горестном порыве, словно ангелы, тоскующие о небе.
Он поставил ларчик на стол.
Затем, открыв его, он вынул золотую коробочку, крышка которой откидывалась при нажиме на скрытую пружину.
Коробочка была наполнена тестообразным маслянистым веществом; отблеск золота и драгоценных камней, украшавших коробочку, мешал разглядеть его цвет.
Оно отливало лазурью, пурпуром и золотом.
Граф зачерпнул золоченой ложечкой немного этого вещества и протянул Моррелю, устремив на него испытующий взгляд.
Теперь стало видно, что вещество это зеленоватого цвета.
— Вот что вы просили у меня, — сказал он. — Вот что я вам обещал.
— Прежде чем умереть, — сказал Максимилиан, беря ложечку из рук Монте-Кристо, — я хочу поблагодарить вас от всего сердца.
Граф взял другую ложку и второй раз зачерпнул из золотой коробочки.
— Что вы делаете, друг? — спросил Моррель, хватая его за руку.
— Да простит меня бог, Моррель, — улыбаясь, ответил граф, — но, право, жизнь надоела мне не меньше, чем вам, и раз уж мне представляется такой случай…
— Остановитесь! — воскликнул Максимилиан. — Вы любите, вы любимы, вы не утратили надежды — не делайте этого! Это было бы преступлением! Прощайте, мой благородный, великодушный друг; я расскажу Валентине обо всем, что вы для меня сделали.
И медленно, но без колебаний, только сжимая левой рукой руку графа, Моррель с наслаждением проглотил таинственное вещество.
Оба замолчали. Али, безмолвный и внимательный, принес табак, кальяны, подал кофе и удалился.
Мало-помалу потускнели лампы в руках статуй, и Моррелю стало казаться, что аромат курений ослабевает.
Монте-Кристо, сидя напротив, смотрел на него из полумрака, и Моррель различал только его блестящие глаза.
Бесконечная слабость охватила Максимилиана; кальян выпал у него из рук; предметы теряли очертания и цвет; его затуманенному взору казалось, будто в стене напротив раскрываются какие-то двери и завесы.
— Друг, — сказал он, — я чувствую, что умираю; благодарю.
Он сделал усилие, чтобы в последний раз протянуть графу руку, но рука бессильно повисла.
Тогда ему почудилось, что Монте-Кристо улыбается, но не той странной, пугающей улыбкой, которая порой приоткрывала ему тайны этой бездонной души, а с тем ласковым сочувствием, с каким отцы смотрят на безрассудства своих детей.
В то же время граф словно вырос; он казался почти великаном на фоне красной обивки стен; его черные волосы были откинуты назад, и он стоял, гордый и грозный, подобно ангелу, который встретит грешников в день Страшного суда.
Моррель, ослабевший, сраженный, откинулся в кресле; сладостная истома разлилась по его жилам. Все преобразилось в его сознании, как меняются пестрые узоры в калейдоскопе.
Полулежа, обессиленный, задыхающийся, Моррель уже не чувствовал в себе ничего живого, кроме единственной грезы: ему казалось, что он несется на всех парусах к тому смутному бреду, которым начинается иная безвестность, именуемая смертью.
Он снова попытался протянуть руку графу, но на этот раз рука даже не пошевельнулась; он хотел сказать последнее прости, но отяжелевший язык был недвижим, словно камень, замыкающий гробницу.
Его утомленные глаза невольно закрылись, но сквозь сомкнутые веки ему мерещился неясный образ, и он его узнал, несмотря на темноту.
Это был граф; он подошел к одной из дверей и открыл ее.
И в ту же минуту ослепительный свет, сиявший в соседней комнате, или, вернее, в сказочном замке, озарил залу, где Моррель предавался своей сладостной агонии.
На пороге, разделявшем эти две залы, появилась женщина дивной красоты.
Бледная, с нежной улыбкой, она казалась ангелом милосердия, заклинающим ангела мщения.
«Небо открывается мне? — подумал Максимилиан, приподымая веки. — Этот ангел похож на того, которого я потерял».
Монте-Кристо указал девушке на кресло, где лежал Моррель.
Она приблизилась к нему, сложив руки, с улыбкой на устах.
— Валентина! — крикнул Моррель из глубины души.
Но с его губ не слетело ни звука; и, словно вложив все свои силы в этот немой крик, он глубоко вздохнул и закрыл глаза.
Валентина бросилась к нему.
Губы Морреля еще раз шевельнулись.
— Он вас зовет, — сказал граф. — Вас зовет из глубины своего сна тот, кому вы вверили свою судьбу и с кем смерть едва не разлучила вас. Но к счастью, я был на страже, и я победил смерть! Валентина, отныне ничто на земле не должно вас разлучить, ибо, чтобы соединиться с вами, он бросился в могилу. Не будь меня, вы бы умерли оба; я возвращаю вас друг другу; да зачтет мне господь эти две жизни, которые я спас!
Валентина схватила руку Монте-Кристо и, в порыве безмерной радости, поднесла ее к губам.
— Да, благодарите меня! — сказал граф. — Неустанно повторяйте мне, что я дал вам счастье! Вы не знаете, как мне нужна эта уверенность!
— Я благодарна вам от всей души, — сказала Валентина, — Если вы не верите в мою искренность, спросите Гайде. Пусть моя возлюбленная сестра Гайде скажет вам, что с тех пор, как мы покинули Францию, только ее рассказы о вас помогали мне терпеливо ждать счастливого часа, который ныне засиял для меня.
— Так вы любите Гайде? — спросил Монте-Кристо с волнением, которое он тщетно пытался скрыть.
— От всей души!
— Слушайте, Валентина, — сказал граф, — я буду просить вас об одной милости.
— Меня, боже мой! Неужели я буду так счастлива?..
— Да. Вы назвали Гайде вашей сестрой; пусть она в самом деле станет вашей сестрой, Валентина; воздайте ей за все, чем вы считаете себя обязанной мне: берегите ее и вы и Моррель, ибо, — голос графа стал едва слышен, — отныне она одна на свете…
— Одна на свете! — повторил голос позади графа. — Почему?
Монте-Кристо обернулся.
Перед ним стояла Гайде, бледная, похолодевшая, и смотрела на него со смертельным испугом.
— Потому что с завтрашнего дня, дочь моя, ты будешь свободна, — отвечал граф, — и займешь то положение, которое тебе подобает; потому что я не хочу, чтобы моя судьба омрачала твою. Дочь великого паши, я возвращаю тебе богатства и имя твоего отца.
Гайде побледнела, подняла свои прозрачные руки, подобно деве, вручающей себя богу, и спросила голосом, глухим от слез:
— Так ты покидаешь меня, господин мой?
— Ты молода, Гайде, ты прекрасна; забудь самое имя мое и будь счастлива.
— Хорошо, — сказала Гайде, — твои приказания будут исполнены, господин мой: я забуду твое имя и буду счастлива. — И она отступила к двери.
— Боже мой! — вскричала Валентина, поддерживая отяжелевшую голову Морреля. — Разве вы не видите, как она бледна, как она страдает?
Гайде сказала душераздирающим голосом:
— Зачем ему понимать меня? Он господин, а я невольница, и он вправе ничего не замечать.
Граф содрогнулся при звуке этого голоса, который коснулся самых тайных струн его сердца; его глаза встретились с глазами Гайде и не выдержали их огня.
— Боже мой! — сказал Монте-Кристо. — Неужели то, что ты позволил мне заподозрить, правда? Так ты не хотела бы расстаться со мной, Гайде?
— Я молода, — кратко ответила она, — я люблю жизнь, которую ты сделал для меня такой сладостной, и мне было бы жаль умереть.
— А если я тебя покину, Гайде…
— Я умру, господин мой!
— Так ты любишь меня?
— Он спрашивает, люблю ли я его! Валентина, скажи ему, любишь ли ты Максимилиана!
Граф почувствовал, что его сердцу становится тесно в груди; он протянул руки, и Гайде, вскрикнув, бросилась в его объятия.
— Да, я люблю тебя! Я люблю тебя, как любят отца, брата, мужа! Я люблю тебя, как жизнь. Я люблю тебя, как бога, потому что ты для меня самый прекрасный, самый лучший, самый великий из людей!
— Пусть твое желание исполнится, мой ангел, — сказал граф. — Богу, который воскресил меня и дал мне победу над моими врагами, не угодно, чтобы моя победа завершилась раскаянием; я хотел покарать себя, а бог хочет меня простить. Так люби же меня, Гайде! Кто знает? Быть может, твоя любовь поможет мне забыть то, что я должен забыть.
— О чем ты говоришь, господин? — спросила девушка.
— Я говорю, Гайде, что одно твое слово научило меня большему, чем вся моя мудрость, накопленная за двадцать лет. У меня на свете осталась только ты, Гайде, ты одна привязываешь меня к жизни, ты одна можешь дать мне страдание, ты одна можешь дать мне счастье!
— Слышишь, Валентина? — воскликнула Гайде. — Он говорит, что я могу дать ему страдание, когда я готова жизнь отдать за него!
Граф глубоко задумался.
— Неужели я провижу истину? — сказал он наконец. — О боже, пусть награда или возмездие, я принимаю свою судьбу. Идем, Гайде, идем…
И, обняв гибкий стан девушки, он пожал Валентине руку и удалился.
Прошло около часа; Валентина, безмолвно, едва дыша, с остановившимся взглядом, все еще сидела подле Морреля. Наконец она почувствовала, что сердце его забилось; еле уловимый вздох вылетел из полураскрытых губ, и легкая дрожь, предвестница возврата к жизни, пробежала по всему его телу.
Наконец глаза его открылись, но взгляд его был неподвижен и невидящ; потом к нему вернулось зрение, ясное, отчетливое; вместе со зрением вернулось и сознание, а вместе с сознанием — скорбь.
— Я все еще жив! — воскликнул он с отчаянием. — Граф обманул меня!
И он порывисто схватил со стола нож.
— Друг, — сказала Валентина со своей пленительной улыбкой, — очнись и взгляни на меня.
Моррель громко вскрикнул и, лепеча бессвязные слова, не веря себе, словно ослепленный небесным видением, упал на колени.

 

На другой день, в первых лучах рассвета, Моррель и Валентина, найдя дверь пещеры открытой, вышли на воздух. Они гуляли под руку по берегу моря, и Валентина рассказывала Моррелю, как Монте-Кристо появился в ее комнате, как он ей все открыл, как он дал ей воочию убедиться в преступлении и, наконец, как он чудом спас ее от смерти, между тем как все считали ее умершей.
В утренней лазури неба еще мерцали последние звезды.
Вдруг Моррель заметил в тени скал человека, который словно ждал знака, чтобы подойти; он указал на него Валентине.
— Это Джакопо, — сказала она, — капитан яхты.
И она сделала ему знак подойти.
— Вы хотите нам что-то сказать? — спросил Моррель.
— Я должен передать вам письмо от графа.
— От графа! — повторили они в один голос.
— Да, прочтите.
Моррель вскрыл письмо и прочел:
«Дорогой Максимилиан!
У берега вас ждет фелука. Джакопо доставит вас в Ливорно, где господин Нуартье поджидает свою внучку, чтобы благословить ее перед тем, как она пойдет с вами к алтарю. Все, что находится в этой пещере, мой дом на Елисейских полях и моя вилла в Трепоре — свадебный подарок Эдмона Дантеса сыну его хозяина, Морреля. Надеюсь, мадемуазель де Вильфор не откажется принять половину этого подарка, ибо я умоляю ее отдать парижским беднякам состояние, которое она наследует после отца, сошедшего с ума, и после брата, скончавшегося вместе с ее мачехой в сентябре этого года.
Попросите ангела, охраняющего отныне вашу жизнь, Моррель, не забывать в своих молитвах человека, который, подобно сатане, возомнил себя равным богу и который понял со всем смирением христианина, что только в руке божьей высшее могущество и высшая мудрость. Быть может, эти молитвы смягчат раскаяние, которое я уношу в своем сердце.
Вам, Моррель, я хочу открыть тайну искуса, которому я вас подверг: в этом мире нет ни счастья, ни несчастья, то и другое постигается лишь в сравнении. Только тот, кто был беспредельно несчастлив, способен испытать беспредельное блаженство. Надо возжаждать смерти, Максимилиан, чтобы понять, как хороша жизнь.
Живите же и будьте счастливы, мои нежно любимые дети, и никогда не забывайте, что, пока не настанет день, когда господь отдернет пред человеком завесу будущего, вся человеческая мудрость будет заключена в двух словах:
Ждать и надеяться.
Ваш друг Эдмон Дантес, граф Монте-Кристо».
Слушая это письмо, сообщавшее ей о безумии отца и о смерти брата, о чем она узнавала впервые, Валентина побледнела, горестный вздох вырвался из ее груди, и молчаливые, но жгучие слезы заструились по ее лицу; счастье досталось ей дорогой ценой.
Моррель с беспокойством посмотрел кругом.
— Право, граф слишком далеко заходит в своей щедрости, — сказал он. — Валентина вполне удовольствуется моим скромным состоянием. Где граф? Проводите меня к нему, мой друг.
— Взгляните, — сказал Джакопо.

 

 

Они обратили взгляд туда, куда указывал моряк, и вдали, на темно-синей черте, отделявшей небо от моря, они увидели белый парус, не больше крыла морской чайки.
— Уехал! — воскликнул Моррель. — Прощай, мой друг, мой отец!
— Уехала! — прошептала Валентина. — Прощай, Гайде! Прощай, сестра!
— Кто знает, увидимся ли мы еще когда-нибудь! — сказал Моррель, отирая слезу.
— Друг мой, — отвечала Валентина, — разве не сказал нам граф, что вся человеческая мудрость заключена в двух словах:
Ждать и надеяться!

 


notes

Назад: XI
Дальше: Примечания