Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. III том
Назад: Часть V
Дальше: XI
ВЗЛОМ
На следующий день после того, как происходил переданный нами разговор, граф Монте-Кристо уехал в Отейль вместе с Али, несколькими слугами и лошадьми, которых он хотел испытать.
Еще накануне он и не думал, что поедет, так же как и Андреа. Эта поездка была вызвана главным образом возвращением из Нормандии Бертуччо, который привез новости о доме и о корвете. Дом был вполне готов, а корвет уже неделю стоял на якоре в маленькой бухте со всем своим экипажем из шести человек, исполнил все нужные формальности и мог в любое время выйти в море. Монте-Кристо похвалил Бертуччо за расторопность и предложил ему быть готовым к скорому отъезду, так как намеревался покинуть Францию не позже чем через месяц.
— А пока, — сказал он ему, — возможно, что мне понадобится проехать в одну ночь из Парижа в Трепор; я хочу, чтобы мне были приготовлены на пути восемь подстав, так чтобы я мог сделать эти пятьдесят лье в десять часов.
— Ваше сиятельство уже высказывали это желание, — отвечал Бертуччо, — и лошади готовы. Я их купил и сам разместил в наиболее удобных пунктах, то есть в таких деревнях, где никто обычно не останавливается.
— Отлично, — сказал Монте-Кристо, — я останусь здесь день-два, сообразуйтесь с этим.
Как только Бертуччо вышел из комнаты, чтобы отдать нужные распоряжения, на пороге показался Батистен; он нес письмо на золоченом подносе.
— Вы зачем явились? — спросил граф, увидя, что он весь в пыли. — Я вас, кажется, не звал?
Батистен, не отвечая, подошел к графу и подал ему письмо.
— Очень важное и спешное, — сказал он.
Граф вскрыл письмо и прочел:
«Графа Монте-Кристо предупреждают, что сегодня ночью в его дом на Елисейских полях проникнет человек, чтобы выкрасть документы, которые он считает спрятанными в конторке, стоящей в будуаре; граф Монте-Кристо настолько отважный человек, что не станет вмешивать в это дело полицию, каковое вмешательство могло бы сильно повредить тому, кто сообщает эти сведения. Граф может сам разделаться со взломщиком или через отверстие в стене, отделяющей спальню от будуара, или спрятавшись в самом будуаре. Присутствие многих людей и принятие видимых мер предосторожности, несомненно, остановят злоумышленника, и граф Монте-Кристо упустит возможность узнать врага, случайно обнаруженного тем лицом, которое предупреждает об этом графа и которое, быть может, окажется уже не в состоянии сделать это вторично, если при неудаче этой попытки злоумышленник надумал бы совершить новую».
Первой мыслью, мелькнувшей у графа, было подозрение, что это воровская уловка, грубая западня, что его извещают о небольшой опасности, чтобы отвлечь его внимание от опасности более серьезной. Он уже собирался отослать письмо полицейскому комиссару, невзирая на предупреждение, а может быть, именно благодаря предупреждению своего анонимного доброжелателя, как вдруг у него мелькнула мысль: не встретится ли он действительно с каким-нибудь личным своим врагом, которого только он и может узнать и который в случае необходимости только ему одному и может на что-нибудь пригодиться, как случилось с Фиеско и тем мавром, который хотел его убить.
Мы знаем графа; поэтому нам нечего говорить о том, что это был человек отважный и сильный духом, бравшийся за невозможное с той энергией, которая отличает людей высшего порядка. Вся его жизнь, принятое и неуклонно выполняемое им решение ни перед чем не отступать научили графа черпать неизведанные наслаждения в его битвах против природы, которая есть бог, и против мира, который можно было бы назвать дьяволом.
— Они вряд ли собираются красть у меня документы, — сказал Монте-Кристо, — они хотят убить меня; это не воры, это убийцы. Я вовсе не желаю, чтобы господин префект полиции вмешивался в мои личные дела. Я, право, достаточно богат, чтобы не отягощать бюджет префектуры.
Граф позвал Батистена, который, подав письмо, вышел из комнаты.
— Немедленно возвращайтесь в Париж, — сказал он, — и привезите сюда всех оставшихся слуг. Они все понадобятся мне здесь.
— Так в доме никого не останется, господин граф? — спросил Батистен.
— Нет, останется привратник.
— Может быть, господин граф примет во внимание, что от привратницкой до дома довольно далеко.
— Ну и что же?
— Могут ведь обокрасть весь дом, и он ничего не услышит.
— Кто может обокрасть?
— Воры.
— Вы осел, сударь. Я предпочитаю, чтобы воры разграбили весь дом, чем терпеть недостаток в прислуге.
Батистен поклонился.
— Вы понимаете, — сказал граф, — привезите сюда всех, до единого, но чтобы в доме все осталось, как обычно, вы только закроете ставни нижнего этажа, вот и все.
— А во втором этаже?
— Вы же знаете, что их никогда не закрывают. Ступайте.
Граф велел сказать, что он пообедает один и что прислуживать ему будет Али.
Он пообедал с обычной умеренностью, а после обеда, приказав Али следовать за собой, вышел через калитку, дошел, как бы прогуливаясь, до Булонского леса, повернул, словно непредумышленно, в сторону Парижа и уже в сумерках очутился напротив своего дома на Елисейских полях.
В доме царила полная тьма; только слабый огонек светился в привратницкой, стоявшей, как и говорил Батистен, шагах в сорока от дома.
Монте-Кристо прислонился к дереву и своим зорким взглядом окинул двойную аллею, прохожих и соседние улицы, чтобы проверить, не подстерегает ли его кто-нибудь. Минут через десять он убедился, что никто за ним не следит.
Тогда он подбежал вместе с Али к калитке, быстро вошел и по черной лестнице, от которой у него был ключ, прошел в свою спальню, не коснувшись ни одной занавеси, так что даже привратник не подозревал, что в дом, который он считал пустым, вернулся его хозяин.
Войдя в спальню, граф дал Али знак остановиться; затем он прошел в будуар и осмотрел его; все было как всегда; секретер стоял на своем месте, ключ торчал в замке. Он дважды повернул ключ, вынул его, подошел к двери спальни, снял скобу задвижки и вышел из будуара.
Тем временем Али принес и положил на стол указанное графом оружие: короткий карабин и пару двуствольных пистолетов, допускающих такой же верный прицел, как пистолеты, из которых стреляют в тире. Вооруженный таким образом, граф держал в своих руках жизнь пяти человек.
Было около половины десятого; граф и Али наскоро закусили ломтем хлеба и стаканом испанского вина; затем граф нажал пружину одной из тех раздвижных филенок, благодаря которым он мог из одной комнаты видеть, что делается в другой. Рядом с ним лежали его пистолеты и карабин, и Али, стоя возле него, держал в руке один из тех арабских топориков, форма которых не изменилась со времен крестовых походов.
В одно из окон спальни, выходившее, как и окно будуара, на Елисейские поля, графу видна была улица.
Так прошло два часа; было совершенно темно, а между тем Али своим острым зрением дикаря и граф благодаря привычке к темноте различали малейшее колебание ветвей во дворе.
Огонек в привратницкой уже давно потух.
Можно было предположить, что нападающие, если действительно предстояло нападение, пройдут по лестнице из нижнего этажа, а не влезут в окно. Монте-Кристо думал, что злоумышленники хотят его убить, а не обокрасть. Следовательно, их целью является его спальня, и они доберутся до нее или по потайной лестнице, или через окно будуара.
Он поставил Али у двери на лестницу, а сам продолжал наблюдать за будуаром.
На часах Дома Инвалидов пробило без четверти двенадцать; сырой западный ветер донес до них три зловещих удара.
Не успел еще замереть последний стук, как граф уловил со стороны будуара легкий скрип; затем еще и еще; на четвертый раз граф перестал сомневаться. Опытная и твердая рука вырезала алмазом оконное стекло.
Сердце у графа забилось. Как бы ни были люди закалены в тревогах, как бы ни были они готовы встретить грозящую опасность, они всегда чувствуют по ускоренному биению сердца и по легкой дрожи, какая огромная разница между воображением и действительностью, между замыслом и выполнением.
Монте-Кристо знаком предупредил Али; тот, поняв, что опасность надвигается со стороны будуара, подошел ближе к своему хозяину.
Монте-Кристо горел нетерпением узнать, кто его враги и сколько их.
Окно, которое скрипело под алмазом, приходилось как раз напротив отверстия, куда заглядывал граф. Его взгляд остановился на этом окне. Он увидел, что в ночном мраке вырисовывается какая-то еще более темная тень; вслед за тем одно из оконных стекол стало непроницаемым, как будто на него снаружи наклеили лист бумаги, потом стекло треснуло, но не упало. Через проделанное отверстие просунулась рука и стала искать задвижку; секунду спустя окно открылось, и появился человек. Он был один.
— Вот смелый мошенник! — прошептал граф.
В эту минуту Али тихонько тронул его за плечо, он обернулся; Али показывал ему на то окно в спальне, которое выходило на улицу.
Монте-Кристо сделал три шага по направлению к этому окну; он знал изумительную чуткость своего верного слуги. И действительно, он увидел, что от ворот напротив отделился человек и, взобравшись на тумбу, старается разглядеть, что происходит в доме.
— Так, — сказал он, — их двое; один действует, а другой сторожит.
Он дал знак Али не спускать глаз с человека на улице и вернулся к тому, который забрался в будуар.
Взломщик уже вошел в комнату и осторожно двигался, вытянув руки вперед.
Наконец он, по-видимому, освоился с обстановкой; в будуаре были две двери, и он обе запер на задвижки.
Когда он подходил к той, которая вела в спальню, Монте-Кристо подумал, что он собирается войти, и взялся за один из пистолетов; но он услышал лишь шорох задвижки, скользящей в медных петлях. Это была мера предосторожности, и только; ночной посетитель, не зная, что граф позаботился снять скобу, мог теперь чувствовать себя как дома и совершенно спокойно приниматься за работу.
Взломщик неторопливо вытащил из своего широкого кармана какой-то предмет, поставил его на столик, затем подошел к секретеру, нащупал замок и заметил, что вопреки его ожиданиям ключа нет.
Но взломщик был человек предусмотрительный и все предвидел. Граф услышал характерное звяканье: так звякает связка отмычек в руках слесаря, пришедшего отпереть испорченный замок. Воры прозвали их «соловьями», вероятно, потому, что им доставляет удовольствие слушать, как они поют по ночам, со скрипом поворачиваясь в замке.
— Да это просто вор, — разочарованно пробормотал Монте-Кристо.
Но в темноте человек не мог подобрать подходящего инструмента. Тогда он прибег к помощи того предмета, который он поставил на столик; он нажал пружину, и тотчас же луч света, правда слабый, но все же достаточный для того, чтобы видеть, осветил его руки и лицо.
— Вот оно что! — негромко воскликнул Монте-Кристо, изумленно отступая на шаг. — Да ведь это…
Али поднял топорик.
— Стой на месте, — шепотом сказал ему Монте-Кристо, — и положи топор; оружие нам больше не понадобится.
Затем он прибавил несколько слов, еще понизив голос, потому что при вырвавшемся у него изумленном возгласе, хоть и еле слышном, взломщик встрепенулся и застыл в позе античного точильщика.
Выслушав графа, Али на цыпочках отошел от него, подошел к стене алькова и снял с вешалки черное одеяние и треугольную шляпу. Тем временем Монте-Кристо быстро сбросил с себя сюртук, жилет и сорочку; при свете тонкого луча, пробивающегося через щель в филенке, можно было различить на груди у графа гибкую и тонкую кольчугу, какие во Франции, где больше не страшатся кинжалов, уже никто не носит после Людовика XVI, который боялся быть заколотым и которому вместо этого отрубили голову.
Эта кольчуга тотчас же скрылась под длинной сутаной, как волосы графа — под париком с тонзурой; надетая поверх парика треугольная шляпа окончательно превратила графа в аббата.
Между тем взломщик, не слыша больше ни звука, снова выпрямился и, пока Монте-Кристо совершал свое превращение, подошел к секретеру, замок которого начал уже потрескивать под его «соловьем».
— Ладно, ладно, несколько минут ты еще повозишься! — прошептал граф, по-видимому, полагаясь на какой-то секрет в замке, неизвестный взломщику, несмотря на всю его опытность.
И он подошел к окну.
Человек, который взобрался на тумбу, теперь слез с нее и шагал взад и вперед по улице; но странное дело: вместо того чтобы следить за прохожими, которые могли появиться либо со стороны Елисейских полей, либо со стороны предместья Сент-Оноре, он, по-видимому, интересовался лишь тем, что происходило в доме графа, и всячески старался увидеть, что творится в будуаре.
Монте-Кристо вдруг хлопнул себя по лбу, и на его губах появилась молчаливая улыбка.
Он подошел к Али.
— Стой здесь в темноте, — тихо сказал он ему, — и что бы ты ни услышал, что бы ни произошло, не выходи отсюда и не показывайся, пока я тебя не кликну по имени.
Али кивнул головой.
Тогда Монте-Кристо достал из шкафа зажженную свечу и, выбрав минуту, когда вор был всецело поглощен замком, тихонько открыл дверь, стараясь, чтобы свет падал на его лицо.
Дверь открылась так тихо, что вор ничего не услышал. Но, к его великому изумлению, комната неожиданно осветилась.
Он обернулся.
— Добрый вечер, дорогой господин Кадрусс! — сказал Монте-Кристо. — Что это вы делаете здесь в такой поздний час?
— Аббат Бузони! — воскликнул Кадрусс.
И, не понимая, каким путем очутился здесь этот странный посетитель, раз он закрыл обе двери, он выронил связку отмычек и замер как в столбняке.
Граф стал между Кадруссом и окном, отрезая таким образом перепуганному вору единственный путь отступления.

 

 

— Аббат Бузони! — повторил Кадрусс, оторопело глядя на графа.
— Да, аббат Бузони! — сказал Монте-Кристо. — Он самый, и я очень рад, что вы меня узнали, дорогой господин Кадрусс; это доказывает, что у вас хорошая память, потому что, если я не ошибаюсь, мы не виделись уже лет десять.
Это спокойствие, эта ирония, этот властный тон внушили Кадруссу такой ужас, что у него закружилась голова.
— Аббат! — бормотал он, стискивая руки и стуча зубами.
— Итак, вы решили обокрасть графа Монте-Кристо? — продолжал мнимый аббат.
— Господин аббат, — прошептал Кадрусс, тщетно пытаясь проскользнуть мимо графа к окну, — господин аббат, я сам не знаю… поверьте… клянусь вам…
— Вырезанное стекло, — продолжал граф, — потайной фонарь, связка отмычек, наполовину взломанный секретер — все это говорит само за себя.
Кадрусс беспомощно озирался, ища угол, куда бы спрятаться, или щель, через которую можно было бы улизнуть.
— Я вижу, вы все тот же, господин убийца, — сказал граф.
— Господин аббат, раз вы все знаете, вы должны знать, что это не я, это Карконта; это и суд признал: ведь меня приговорили только к галерам.
— Разве вы уже отбыли свой срок, что опять стараетесь туда попасть?
— Нет, господин аббат, меня освободил один человек.
— Этот человек оказал обществу большую услугу.
— Но я обещал… — сказал Кадрусс.
— Итак, вы бежали с каторги? — прервал его Монте-Кристо.
— Увы, — ответил перепуганный Кадрусс.
— Рецидив при отягчающих обстоятельствах?.. За это, если не ошибаюсь, полагается гильотина. Тем хуже, диаволо, как говорят остряки у меня на родине.
— Господин аббат, я поддался искушению…
— Все преступники так говорят.
— Нужда…
— Бросьте, — презрительно сказал Бузони, — человек в нужде просит милостыню, крадет булку с прилавка, но не является в пустой дом взламывать секретер. А когда ювелир Жоаннес отсчитал вам сорок пять тысяч франков за тот алмаз, который вы от меня получили, и вы убили его, чтобы завладеть и алмазом, и деньгами, вы это тоже сделали из нужды?
— Простите меня, господин аббат, — сказал Кадрусс, — вы меня уже спасли однажды, спасите меня еще раз.
— Не имею особого желания повторять этот опыт.
— Вы здесь один, господин аббат? — спросил Кадрусс, умоляюще складывая руки. — Или у вас тут спрятаны жандармы, готовые схватить меня.
— Я совсем один, — сказал аббат, — и я готов сжалиться над вами, и, хотя мое мягкосердечие может привести к новым бедам, я вас отпущу, если вы мне во всем признаетесь.
— Господин аббат, — воскликнул Кадрусс, делая шаг к Монте-Кристо, — вот уж поистине вы мой спаситель.
— Вы говорите, что вам помогли бежать с каторги?
— Это правда, верьте моему слову, господин аббат!
— Кто?
— Один англичанин.
— Как его звали?
— Лорд Уилмор.
— Я с ним знаком; я проверю, не лжете ли вы.
— Господин аббат, я говорю чистую правду.
— Так этот англичанин вам покровительствовал?
— Не мне, а молодому корсиканцу, с которым мы были скованы одной цепью.
— Как звали этого молодого корсиканца?
— Бенедетто.
— Это только имя.
— У него не было фамилии, это найденыш.
— И этот молодой человек бежал вместе с вами?
— Да.
— Каким образом?
— Мы работали в Сен-Мандрие, около Тулона. Вы знаете Сен-Мандрие?
— Знаю.
— Ну так вот, пока все спали, от полудня до часу…
— Полуденный отдых у каторжников! Вот и жалей их после этого! — сказал аббат.
— А как же, — заметил Кадрусс. — Нельзя все время работать, мы не собаки.
— К счастью для собак, — сказал Монте-Кристо.
— Пока остальные отдыхали, мы немного отошли в сторону, перепилили наши кандалы напильником, который нам передал этот англичанин, и удрали вплавь.
— А что сталось с этим Бенедетто?
— Не знаю.
— Вы должны это знать.
— Нет, право, не знаю. Мы с ним расстались в Гиере.
И чтобы придать больше весу своим уверениям, Кадрусс приблизился еще на шаг к аббату, который продолжал стоять на месте с тем же спокойным и вопрошающим видом.
— Вы лжете, — властно сказал аббат Бузони.
— Господин аббат!..
— Вы лжете! Этот человек по-прежнему ваш приятель, а может быть, и сообщник.
— Господин аббат!
— На какие средства вы жили с тех пор, как бежали из Тулона? Отвечайте.
— Как придется.
— Вы лжете! — в третий раз возразил аббат еще более властным тоном.
Кадрусс с ужасом посмотрел на графа.
— Вы жили, — продолжал он, — на деньги, которые он вам давал.
— Да, правда, — сказал Кадрусс. — Бенедетто стал сыном знатного вельможи.
— Как же он может быть сыном вельможи?
— Побочным сыном.
— А как зовут этого вельможу?
— Граф Монте-Кристо, хозяин этого дома.
— Бенедетто — сын графа? — сказал Монте-Кристо, в свою очередь, изумленный.
— Да, по всему так выходит. Граф нашел ему подставного отца, граф дает ему четыре тысячи франков в месяц, граф оставил ему по завещанию пятьсот тысяч франков.
— Вот оно что! — сказал мнимый аббат, начиная догадываться в чем дело. — А какое имя носит пока этот молодой человек?
— Андреа Кавальканти.
— Так это тот самый молодой человек, которого принимает у себя мой друг граф Монте-Кристо и который собирается жениться на мадемуазель Данглар?
— Вот именно.
— И вы это терпите, несчастный! Зная его жизнь и лежащее на нем клеймо?
— А с какой стати я буду мешать товарищу? — спросил Кадрусс.
— Верно, это уж мое дело предупредить господина Данглара.
— Не делайте этого, господин аббат!
— Почему?
— Потому что вы этим лишили бы нас куска хлеба.
— И вы думаете, что для того, чтобы сохранить двум негодяям кусок хлеба, я стану участником их плутней, сообщником их преступлений?
— Господин аббат! — умолял Кадрусс, еще ближе подступая к нему.
— Я все скажу.
— Кому?
— Господину Данглару.
— Черта с два! — воскликнул Кадрусс, выхватывая нож и ударяя графа в грудь. — Ничего ты не скажешь, аббат!
К полному изумлению Кадрусса, лезвие не вонзилось в грудь, а отскочило.
В тот же миг граф схватил левой рукой кисть Кадрусса и сжал ее с такой силой, что нож выпал из его онемевших пальцев и злодей вскрикнул от боли.
Но граф, не обращая внимания на его крики, продолжал выворачивать ему кисть до тех пор, пока он не упал сначала на колени, а затем ничком на пол.
Граф поставил ногу ему на голову и сказал:
— Следовало бы размозжить тебе череп, негодяй.
— Пощадите, пощадите! — кричал Кадрусс.
Граф снял ногу.
— Вставай! — сказал он.
Кадрусс встал на ноги.
— Ну и хватка у вас, господин аббат! — сказал он, потирая онемевшую руку. — Ну и силища!
— Молчи! Бог дает мне силу укротить такого кровожадного зверя, как ты. Я действую во имя его, помни это, негодяй. И если я щажу тебя в эту минуту, то только для того, чтобы содействовать промыслу божию.
— Уф! — пробормотал Кадрусс, с трудом приходя в себя.
— Вот тебе перо и бумага. Пиши то, что я тебе продиктую.
— Я не умею писать, господин аббат.
— Лжешь; бери и пиши.
Кадрусс покорно сел и написал:
«Милостивый государь, человек, которого вы принимаете у себя и за которого намереваетесь выдать вашу дочь, — беглый каторжник, бежавший вместе со мной с Тулонской каторги; он значился под № 59, а я под № 58.
Его звали Бенедетто; своего настоящего имени он сам не знает, потому что он никогда не знал своих родителей».
— Подпишись! — продолжал граф.
— Вы хотите погубить меня?
— Если бы я хотел погубить тебя, глупец, я бы отправил тебя в полицию; к тому же, когда эта записка попадет по адресу, тебе, по всей вероятности, уже нечего будет опасаться; подписывайся.
Кадрусс подписался.
— Пиши: Господину барону Данглару, банкиру, улица Шоссе-д'Антен.
Кадрусс надписал адрес.
Аббат взял записку в руки.
— Теперь уходи, — сказал он.
— Каким путем?
— Каким пришел.
— Вы хотите, чтобы я вылез в это окно?
— Ты же влез в него.
— Вы замышляете что-то против меня, господин аббат?
— Дурак, что же я могу замышлять?
— Почему вам не выпустить меня через ворота?
— Зачем будить привратника?
— Господин аббат, скажите мне, что вы не желаете моей смерти.
— Я хочу того, чего хочет господь.
— Но поклянитесь, что вы не убьете меня, пока я буду спускаться.
— Какой же ты трусливый дурак!
— Что вы со мной сделаете?
— Об этом тебя надо спросить. Я пытался сделать из тебя счастливого человека, а ты стал убийцей!
— Господин аббат, — сказал Кадрусс, — попытайтесь в последний раз.
— Хорошо, — сказал граф. — Ты знаешь, что я всегда держу свое слово?
— Да, — сказал Кадрусс.
— Если ты вернешься к себе домой цел и невредим…
— Кого же мне бояться, кроме вас?
— Если ты вернешься домой цел и невредим, покинь Париж, покинь Францию, и, где бы ты ни был, до тех пор пока ты будешь вести честную жизнь, ты будешь получать от меня небольшое содержание; ибо, если ты вернешься домой цел и невредим, то…
— То?.. — спросил дрожащий Кадрусс.
— То я буду считать, что господь простил тебя, и я тоже тебя прощу.
— Вы меня до смерти пугаете! — пробормотал, отступая, Кадрусс.
— Теперь уходи! — сказал граф, указывая Кадруссу на окно.
Кадрусс, еще не вполне успокоенный этим обещанием, вылез в окно и поставил ногу на приставную лестницу. Там он замер, весь дрожа.
— Теперь слезай, — сказал аббат, скрестив руки.
Кадрусс наконец уразумел, что с этой стороны ему ничто не грозит, и стал спускаться.
Тогда граф подошел к окну со свечой в руке, так что с улицы можно было видеть, как человек спускается из окна, а другой ему светит.
— Что вы делаете, господин аббат? — сказал Кадрусс. — А если патруль…
И он задул свечу.
Затем он продолжал спускаться; но совершенно успокоился лишь тогда, когда ступил на землю.
Монте-Кристо вернулся в свою спальню и, окинув быстрым взглядом сад и улицу, увидел сначала Кадрусса, который, спустившись в сад, обошел его и приставил лестницу в противоположном конце ограды, для того чтобы перелезть не там, где он влезал.
Потом, взглянув опять на улицу, он увидел, как поджидавший человек побежал по улице в ту же сторону, что и Кадрусс, и остановился как раз за тем углом, где тот собрался перелезать.
Кадрусс медленно поднялся по лестнице и, добравшись до последних перекладин, посмотрел через ограду, чтобы убедиться в том, что улица безлюдна.
Не было видно ни души, не слышно было ни малейшего шума.
Часы Дома Инвалидов пробили час.
Тогда Кадрусс уселся верхом на ограду и, подтянув к себе лестницу, перекинул ее через стену; затем принялся снова спускаться, или, вернее, стал съезжать по продольным брусьям с ловкостью, доказывающей, что это упражнение ему не внове.
Но, начав съезжать вниз, он не мог уже остановиться. Хоть он и увидел, уже на полпути, как из-за темного угла выскочил человек; хоть он и увидел, уже касаясь земли, как тот замахнулся на него рукой, но раньше, чем он успел принять оборонительное положение, эта рука с такой яростью ударила его в спину, что он выпустил лестницу с криком:
— Помогите!
Тут же он получил новый удар в бок и упал.
— Убивают! — закричал он.

 

 

Противник вцепился ему в волосы и нанес ему третий удар — в грудь.
На этот раз Кадрусс хотел снова крикнуть, но издал только стон, истекая кровью, тремя потоками струившейся из трех ран.
Убийца, увидев, что жертва больше не кричит, приподнял его голову за волосы; глаза Кадрусса были закрыты, рот перекошен. Убийца счел его мертвым, отпустил его голову и исчез.
Тогда Кадрусс, поняв, что он ушел, приподнялся на локте и из последних сил крикнул хриплым голосом:
— Убили! Я умираю! Помогите, господин аббат, помогите!
Этот жуткий крик прорезал ночную тьму. Открылась дверь потайной лестницы, затем калитка сада, и Али и его хозяин подбежали с фонарем.

VI

ДЕСНИЦА ГОСПОДНЯ
Кадрусс все еще звал жалобным голосом:
— Господин аббат, помогите! Помогите!
— Что случилось? — спросил Монте-Кристо.
— Помогите! — повторил Кадрусс. — Меня убили.
— Мы идем, потерпите.
— Все кончено! Поздно! Вы пришли смотреть, как я умираю. Какие удары! Сколько крови!
И он потерял сознание.
Али и его хозяин подняли раненого и перенесли его в дом. Там Монте-Кристо велел Али раздеть его и увидел три страшные раны.
— Боже, — сказал он, — иногда твое мщение медлит; но тогда оно еще более грозным нисходит с неба.
Али посмотрел на своего господина, как бы спрашивая, что делать дальше.
— Отправляйся в предместье Сент-Оноре к господину де Вильфору, королевскому прокурору, и привези его сюда. По дороге разбуди привратника и пошли его за доктором.
Али повиновался и оставил мнимого аббата наедине с Кадруссом, все еще лежавшим без сознания.
Когда несчастный снова открыл глаза, граф, сидя в нескольких шагах от него, смотрел на него с выражением угрюмого сострадания и, казалось, беззвучно шептал молитву.
— Доктора, доктора, — простонал Кадрусс.
— За ним уже послали, — ответил аббат.
— Я знаю, это бесполезно, меня не спасти, но, может быть, он подкрепит мои силы, и я успею сделать заявление.
— О чем?
— О моем убийце.
— Так вы его знаете?
— Еще бы не знать! Это Бенедетто.
— Тот самый молодой корсиканец?
— Он самый.
— Ваш товарищ?
— Да. Он дал мне план графского дома, надеясь, должно быть, что я убью графа и он получит наследство или что граф меня убьет и тогда он от меня избавится. А потом он подстерег меня на улице и убил.
— Я послал сразу и за доктором, и за королевским прокурором.
— Он опоздает, — сказал Кадрусс, — я чувствую, что вся кровь из меня уходит.
— Постойте, — сказал Монте-Кристо.
Он вышел из комнаты и вернулся с флаконом в руках.
Глаза умирающего, страшные в своей неподвижности, во время его отсутствия ни на секунду не отрывались от двери, через которую, он чувствовал, должна была явиться помощь.
— Скорее, господин аббат, скорее! — сказал он. — Я сейчас потеряю сознание.
Монте-Кристо подошел к раненому и влил в его синие губы три капли жидкости из флакона.
Кадрусс глубоко вздохнул.
— Еще… еще… — сказал он. — Вы возвращаете мне жизнь.
— Еще две капли, и вы умрете, — ответил аббат.
— Что же никто не идет? Я хочу назвать убийцу!
— Хотите, я напишу за вас заявление? Вы его подпишете?
— Да… да… — сказал Кадрусс, и глаза его заблестели при мысли об этом посмертном мщении.
Монте-Кристо написал:
«Я умираю от руки убийцы, корсиканца Бенедетто, моего товарища по каторге в Тулоне, значившегося под № 59».
— Скорее, скорее! — сказал Кадрусс. — А то я не успею подписать.
Монте-Кристо подал Кадруссу перо, и тот, собрав все свои силы, подписал заявление и откинулся назад.
— Остальное вы расскажете сами, господин аббат, — сказал он. — Вы скажете, что он называет себя Андреа Кавальканти, что он живет в гостинице Принцев, что… боже мой, я умираю!
И Кадрусс снова лишился чувств. Аббат поднес к его лицу флакон, и раненый снова открыл глаза.
Жажда мщения не оставляла его, пока он лежал в обмороке.
— Вы все расскажете, правда, господин аббат?
— Все это, конечно, и еще многое другое.
— А что еще?
— Я скажу, что он, вероятно, дал вам план этого дома в надежде, что граф убьет вас. Я скажу, что он предупредил графа письмом; я скажу, что, так как граф был в отлучке, это письмо получил я и что я ждал вас.
— И его казнят, правда? — сказал Кадрусс. — Его казнят, вы обещаете? Я умираю с этой надеждой, так мне легче умереть.
— Я скажу, — продолжал граф, — что он явился следом за вами, что он все время вас подстерегал; что, увидав, как вы вылезли из окна, он забежал за угол и там спрятался.
— Так вы все это видели?
— Вспомни мои слова: «Если ты вернешься домой цел и невредим, я буду считать, что господь простил тебя, и я тоже тебя прощу».
— И вы не предупредили меня? — воскликнул Кадрусс, пытаясь приподняться на локте. — Вы знали, что он меня убьет, как только я выйду отсюда, и вы меня не предупредили?
— Нет, потому что в руке Бенедетто я видел божье правосудие, и я считал кощунством противиться воле провидения.
— Божье правосудие! Не говорите мне о нем, господин аббат. Вы лучше всех знаете, что, если бы оно существовало, некоторые люди были бы наказаны.
— Терпение, — сказал аббат голосом, от которого умирающий затрепетал, — терпение!
Кадрусс, пораженный, взглянул на графа.
— К тому же, — сказал аббат, — господь милостив ко всем, он был милостив и к тебе. Он раньше всего отец, а затем уже судия.
— Так вы верите в бога? — сказал Кадрусс.
— Если бы я имел несчастье не верить в него до сих пор, — сказал Монте-Кристо, — то я поверил бы теперь, глядя на тебя.
Кадрусс поднял к небу сжатые кулаки.
— Слушай, — сказал аббат, простирая руку над раненым, словно повелевая ему верить, — вот что сделал для тебя бог, которого ты отвергаешь в твой смертный час: он дал тебе здоровье, силы, обеспеченный труд, даже друзей — словом, такую жизнь, которая удовлетворила бы всякого человека со спокойной совестью и естественными желаниями. Что сделал ты, вместо того чтобы воспользоваться этими дарами, которые бог столь редко посылает с такой щедростью? Ты погряз в лености и пьянстве и, пьяный, предал одного из своих лучших друзей.
— Помогите! — закричал Кадрусс. — Мне нужен не священник, а доктор; быть может, мои раны не смертельны, я не умру, меня можно спасти!
— Ты ранен смертельно, и не дай я тебе этой жидкости, ты был бы уже мертв. Слушай же!
— Странный вы священник! — прошептал Кадрусс. — Вместо того чтобы утешать умирающих, вы лишаете их последней надежды!
— Слушай, — продолжал аббат, — когда ты предал своего друга, бог, еще не карая, предостерег тебя: ты впал в нищету, ты познал голод. Половину той жизни, которую ты мог посвятить приобретению земных благ, ты предавался зависти. Уже тогда ты думал о преступлении, оправдывал себя в собственных глазах нуждою. Господь явил тебе чудо, из моих рук даровал тебе в твоей нищете богатство, несметное для такого бедняка, как ты. Но это богатство, нежданное, негаданное, неслыханное, кажется тебе уже недостаточным, как только оно у тебя в руках; тебе хочется удвоить его. Каким же способом? Убийством. Ты удвоил его, и господь отнял его у тебя и поставил тебя перед судом людей.
— Это не я, — сказал Кадрусс, — не я хотел убить еврея, это Карконта.
— Да, — сказал Монте-Кристо. — И господь в бесконечном своем милосердии не покарал тебя смертью, которой ты по справедливости заслуживал, но позволил, чтобы твои слова тронули судей, и они оставили тебе жизнь.
— Как же! И отправили меня на вечную каторгу! Хороша милость!
— Эту милость, несчастный, ты, однако, считал милостью, когда она была тебе оказана. Твое подлое сердце, трепещущее в ожидании смерти, забилось от радости, услышав о твоем вечном позоре, потому что ты, как и все каторжники, сказал себе: с каторги можно уйти, а из могилы нельзя. И ты оказался прав; ворота тюрьмы неожиданно раскрылись для тебя. В Тулон приезжает англичанин, который дал обет избавить двух людей от бесчестия; его выбор падает на тебя и на твоего товарища; на тебя сваливается с неба новое счастье, у тебя есть и деньги, и покой, ты можешь снова зажить человеческой жизнью, — ты, который был обречен на жизнь каторжника; тогда, несчастный, ты искушаешь господа в третий раз. Мне этого мало, говоришь ты, когда на самом деле у тебя было больше, чем когда-либо раньше, и ты совершаешь третье преступление, ничем не вызванное, ничем не оправданное. Терпение господне истощилось. Господь покарал тебя.
Кадрусс слабел на глазах.
— Пить, — сказал он, — дайте пить… я весь горю!
Монте-Кристо подал ему стакан воды.
— Подлец Бенедетто, — сказал Кадрусс, отдавая стакан, — он-то вывернется.
— Никто не вывернется, говорю я тебе… Бенедетто будет наказан!
— Тогда и вы тоже будете наказаны, — сказал Кадрусс, — потому что вы не исполнили свой долг священника… Вы должны были помешать Бенедетто убить меня.
— Я! — сказал граф с улыбкой, от которой кровь застыла в жилах умирающего. — Я должен был помешать Бенедетто убить тебя, после того как ты сломал свой нож о кольчугу на моей груди!.. Да, если бы я увидел твое смирение и раскаяние, я, быть может, и помешал бы Бенедетто убить тебя, но ты был дерзок и коварен, и я дал свершиться воле божьей.
— Я не верю в бога! — закричал Кадрусс. — И ты тоже не веришь в него… ты лжешь… лжешь!..
— Молчи, — сказал аббат, — ты теряешь последние капли крови, еще оставшиеся в твоем теле… Ты не веришь в бога, а умираешь, пораженный его рукой! Ты не веришь в бога, а бог ждет только одной молитвы, одного слова, одной слезы, чтобы простить… Бог, который мог так направить кинжал убийцы, чтобы ты умер на месте, бог дал тебе эти минуты, чтобы раскаяться… Загляни в свою душу и покайся!
— Нет, — сказал Кадрусс, — нет, я ни в чем не раскаиваюсь. Бога нет, провидения нет, есть только случай.
— Есть провидение, есть бог, — сказал Монте-Кристо. — Смотри: вот ты умираешь, в отчаянии отрицая бога, а я стою перед тобой, богатый, счастливый, в расцвете сил, и возношу молитвы к тому богу, в которого ты пытаешься не верить и все же веришь в глубине души.
— Но кто же вы? — сказал Кадрусс, устремив померкнувшие глаза на графа.
— Смотри внимательно, — сказал Монте-Кристо, беря свечу и поднося ее к своему лицу.
— Вы аббат… аббат Бузони…
Монте-Кристо сорвал парик и встряхнул длинными черными волосами, так красиво обрамлявшими его бледное лицо.
— Боже, — с ужасом сказал Кадрусс, — если бы не черные волосы, я бы сказал, что вы тот англичанин, лорд Уилмор.
— Я не аббат Бузони и не лорд Уилмор, — ответил Монте-Кристо. — Вглядись внимательно, вглядись в прошлое, в самые давние твои воспоминания.
В этих словах графа была такая магнетическая сила, что слабеющие чувства несчастного ожили в последний раз.
— В самом деле, — сказал он, — я словно уже где-то видел вас, я вас знал когда-то.
— Да, Кадрусс, ты меня видел, ты меня знал.
— Но кто же вы наконец? И почему, если вы меня знали, вы даете мне умереть?
— Потому что ничто не может тебя спасти, Кадрусс, раны твои смертельны. Если бы тебя можно было спасти, я увидел бы в этом последний знак милосердия господня, и я бы попытался, клянусь тебе могилой моего отца, вернуть тебя к жизни и раскаянию.
— Могилой твоего отца! — сказал Кадрусс, в котором вспыхнула последняя искра жизни, и приподнялся, чтобы взглянуть поближе на человека, который произнес эту священнейшую из клятв. — Да кто же ты?
Граф не переставал следить за ходом агонии. Он понял, что эта вспышка — последняя; он наклонился над умирающим и остановил на нем спокойный и печальный взор.
— Я… — сказал он ему на ухо, — я…
И с его еле раскрытых губ слетело имя, произнесенное так тихо, словно он сам боялся услышать его.
Кадрусс приподнялся на колени, вытянул руки, отшатнулся, потом сложил ладони и последним усилием воздел их к небу.
— О боже мой, боже мой, — сказал он, — прости, что я отрицал тебя; ты существуешь, ты поистине отец небесный и судья земной! Господи боже мой, я долго не верил в тебя! Господи, прими душу мою!
И Кадрусс, закрыв глаза, упал навзничь с последним криком и последним вздохом.
Кровь сразу перестала течь из ран.
Он был мертв.
— Один! — загадочно произнес граф, устремив глаза на труп, обезображенный ужасной смертью.
Десять минут спустя прибыли доктор и королевский прокурор, приведенные один привратником, другой Али, и были встречены аббатом Бузони, молившимся у изголовья мертвеца.

VII

БОШАН
В Париже целых две недели только и говорили что об этой дерзкой попытке обокрасть графа. Умирающий подписал заявление, в котором указывал на некоего Бенедетто, как на своего убийцу. Полиции было предписано пустить по следам убийцы всех своих агентов.
Нож Кадрусса, потайной фонарь, связка отмычек и вся его одежда, исключая жилет, которого нигде не нашли, были приобщены к делу; труп был отправлен в морг.
Граф всем отвечал, что все это произошло, пока он был у себя в Отейле, и что, таким образом, он знает об этом только со слов аббата Бузони, который, по странной случайности, попросил позволения провести эту ночь у него в доме, чтобы сделать выписки из некоторых редчайших книг, имеющихся в его библиотеке.
Один только Бертуччо бледнел каждый раз, когда при нем произносили имя Бенедетто, но никто не интересовался цветом лица Бертуччо.
Вильфор, призванный на место преступления, пожелал сам заняться делом и вел следствие с тем страстным рвением, с каким он относился ко всем уголовным делам, которые вел лично.
Но прошло уже три недели, а самые тщательнейшие розыски не привели ни к чему; в обществе начинали забывать об этом покушении и об убийстве вора его сообщником и занялись предстоящей свадьбой мадемуазель Данглар и графа Андреа Кавальканти.
Этот брак был почти уже официально объявлен, и Андреа бывал в доме банкира на правах жениха.
Написали Кавальканти-отцу; тот весьма одобрил этот брак, очень жалел, что служба мешает ему покинуть Парму, где он сейчас находится, и изъявил согласие выделить капитал, приносящий полтораста тысяч ливров годового дохода.
Было условлено, что три миллиона будут помещены у Данглара, который пустит их в оборот; правда, нашлись люди, выразившие молодому человеку свои сомнения в устойчивом положении дел его будущего тестя, который за последнее время терпел на бирже неудачу за неудачей; но Андреа, преисполненный высокого доверия и бескорыстия, отверг все эти пустые слухи и был даже настолько деликатен, что ни слова не сказал о них барону.
Недаром барон был в восторге от графа Андреа Кавальканти.
Что касается мадемуазель Эжени Данглар, — в своей инстинктивной ненависти к замужеству она была рада появлению Андреа, как способу избавиться от Морсера; но когда Андреа сделался слишком близок, она начала относиться к нему с явным отвращением.
Быть может, барон это и заметил; но так как он мог приписать это отвращение только капризу, то сделал вид, что не замечает его.
Между тем выговоренная Бошаном отсрочка приходила к концу. Кстати, Морсер имел возможность оценить по достоинству совет Монте-Кристо, который убеждал его дать делу заглохнуть; никто не обратил внимания на газетную заметку, касавшуюся генерала, и никому не пришло в голову узнать в офицере, сдавшем Янинский замок, благородного графа, заседающего в Палате пэров.
Тем не менее Альбер считал себя оскорбленным, ибо не подлежало сомнению, что оскорбительные для него строки были помещены в газете преднамеренно. Кроме того, поведение Бошана в конце их беседы оставило в его душе горький осадок. Поэтому он лелеял мысль о дуэли, настоящую причину которой, если только Бошан на это согласился бы, он надеялся скрыть даже от своих секундантов.
Бошана никто не видел с тех пор, как Альбер был у него; всем, кто о нем осведомлялся, отвечали, что он на несколько дней уехал.
Где же он был? Никто этого не знал.
Однажды утром Альбера разбудил камердинер и доложил ему о приходе Бошана. Альбер протер глаза, велел попросить Бошана подождать внизу, в курительной, быстро оделся и спустился вниз.
Он застал Бошана шагающим из угла в угол. Увидев его, Бошан остановился.
— То, что вы сами явились ко мне, не дожидаясь сегодняшнего моего посещения, кажется мне добрым знаком, — сказал Альбер. — Ну, говорите скорей, могу ли я протянуть вам руку и сказать: Бошан, признайтесь, что вы были не правы, и останьтесь моим другом. Или же я должен просто спросить вас, какое оружие вы выбираете?
— Альбер, — сказал Бошан с печалью в голосе, изумившей Морсера, — прежде всего сядем и поговорим.
— Но мне казалось бы, сударь, что, прежде чем сесть, вы должны дать мне ответ?
— Альбер, — сказал журналист, — бывают обстоятельства, когда всего труднее — дать ответ.
— Я вам это облегчу, сударь, повторив свой вопрос: берете вы обратно свою заметку, да или нет?
— Морсер, так просто не отвечают: да или нет, когда дело касается чести, общественного положения, самой жизни такого человека, как генерал-лейтенант граф де Морсер, пэр Франции.
— А что же в таком случае делают?
— Делают то, что сделал я, Альбер. Говорят себе: деньги, время и усилия не играют роли, когда дело идет о репутации и интересах целой семьи. Говорят себе: мало одной вероятности, нужна уверенность, когда идешь биться насмерть с другом. Говорят себе: если мне придется скрестить шпагу или обменяться выстрелом с человеком, которому я в течение трех лет дружески жал руку, то я по крайней мере должен знать, почему я это делаю, чтобы иметь возможность явиться к барьеру с чистым сердцем и спокойной совестью, которые необходимы человеку, когда он защищает свою жизнь.
— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо сказал Альбер, — но что все это значит?
— Это значит, что я только что вернулся из Янины.
— Из Янины? Вы?
— Да, я.
— Не может быть!
— Дорогой Альбер, вот мой паспорт; взгляните на визы: Женева, Милан, Венеция, Триест, Дельвино, Янина. Вы, надеюсь, поверите полиции одной республики, одного королевства и одной империи?
Альбер бросил взгляд на паспорт и с изумлением посмотрел на Бошана.
— Вы были в Янине? — переспросил он.
— Альбер, если бы вы были мне чужой, незнакомец, какой-нибудь лорд, как тот англичанин, который явился несколько месяцев тому назад требовать у меня удовлетворения и которого я убил, чтобы избавиться от него, вы отлично понимаете, я не взял бы на себя такой труд; но мне казалось, что из уважения к вам я обязан это сделать. Мне потребовалась неделя, чтобы доехать туда, неделя на возвращение; четыре дня карантина и двое суток на месте, — это составило ровно три недели. Сегодня ночью я вернулся, и вот я у вас.
— Боже мой, сколько предисловий, Бошан! Почему вы медлите и не говорите того, чего я жду от вас!
— По правде говоря, Альбер…
— Можно подумать, что вы не решаетесь.
— Да, я боюсь.
— Вы боитесь признаться, что ваш корреспондент обманул вас? Бросьте самолюбие, Бошан, и признайтесь, ведь в вашей храбрости никто не усомнится.
— Совсем не так, — прошептал журналист, — как раз наоборот…
Альбер смертельно побледнел; он хотел что-то сказать, но слова замерли у него на губах.
— Друг мой, — сказал Бошан самым ласковым голосом, — поверьте, я был бы счастлив принести вам мои извинения и принес бы их от всей души; но, увы…
— Но что?
— Заметка соответствовала истине, друг мой.
— Как! Этот французский офицер…
— Да.
— Этот Фернан?
— Да.
— Изменник, который выдал замки паши, на службе у которого состоял…
— Простите меня за то, что я должен вам сказать, мой друг; этот человек — ваш отец!
Альбер сделал яростное движение, чтобы броситься на Бошана, но тот удержал его не столько рукой, сколько ласковым взглядом.
— Вот, друг мой, — сказал он, вынимая из кармана бумагу, — вот доказательство.
Альбер развернул бумагу; то было заявление четырех именитых граждан Янины, удостоверяющее, что полковник Фернан Мондего, полковник-инструктор на службе у визиря Али-Тебелина, выдал Янинский замок за две тысячи кошельков.
Подписи были заверены консулом.
Альбер пошатнулся и, сраженный, упал в кресло.
Теперь уже не могло быть сомнений, фамилия значилась полностью.
После минуты немого отчаяния он не выдержал, все его тело напряглось, из глаз брызнули слезы.
Бошан, с глубокой скорбью глядевший на убитого горем друга, подошел к нему.
— Альбер, — сказал он, — теперь вы меня понимаете? Я хотел лично все видеть, во всем убедиться, надеясь, что все разъяснится в смысле, благоприятном для вашего отца, и что я смогу защитить его доброе имя. Но, наоборот, из собранных мною сведений явствует, что этот офицер-инструктор Фернан Мондего, возведенный Али-пашой в звание генерал-губернатора, не кто иной, как граф Фернан де Морсер; тогда я вернулся сюда, помня, что вы почтили меня своей дружбой, и бросился к вам.
Альбер все еще полулежал в кресле, закрыв руками лицо, словно желая скрыться от дневного света.
— Я бросился к вам, — продолжал Бошан, — чтобы сказать вам: Альбер, проступки наших отцов в наше беспокойное время не бросают тени на детей. Альбер, немногие прошли через все революции, среди которых мы родились, без того, чтобы их военный мундир или судейская мантия не оказались запятнаны грязью или кровью. Никто на свете теперь, когда у меня все доказательства, когда ваша тайна в моих руках, не может заставить меня принять вызов, который ваша собственная совесть, я в этом уверен, сочла бы преступлением; но то, чего вы больше не вправе от меня требовать, я вам добровольно предлагаю. Хотите, чтобы эти доказательства, эти разоблачения, свидетельства, которыми располагаю я один, исчезли навсегда? Хотите, чтобы эта страшная тайна осталась между вами и мной? Доверенная моей чести, она никогда не будет разглашена. Скажите, вы этого хотите, Альбер? Вы этого хотите, мой друг?
Альбер бросился Бошану на шею.
— Мой благородный друг! — воскликнул он.
— Возьмите, — сказал Бошан, подавая Альберу бумаги.
Альбер судорожно схватил их, сжал их, смял, хотел было разорвать; но, подумав, что, быть может, когда-нибудь ветер поднимет уцелевший клочок и коснется им его лба, он подошел к свече, всегда зажженной для сигар, и сжег их все, до последнего клочка.
— Дорогой, несравненный друг! — шептал Альбер, сжигая бумаги.
— Пусть все это забудется, как дурной сон, — сказал Бошан, — пусть все это исчезнет, как эти последние искры, бегущие по почерневшей бумаге, пусть все это развеется, как этот последний дымок, вьющийся над безгласным пеплом.
— Да, да, — сказал Альбер, — и пусть от всего этого останется лишь вечная дружба, в которой я клянусь вам, мой спаситель. Эту дружбу будут чтить наши дети, она будет служить мне вечным напоминанием, что честью моего имени я обязан вам. Если бы кто-нибудь узнал об этом, Бошан, говорю вам, я бы застрелился; или нет, ради моей матери я остался бы жить, но я бы покинул Францию.
— Милый Альбер! — промолвил Бошан.
Но Альбера быстро оставила эта внезапная и несколько искусственная радость, и он впал в еще более глубокую печаль.

 

 

— В чем дело? — спросил Бошан. — Скажите, что с вами?
— У меня что-то сломалось в душе, — сказал Альбер. — Знаете, Бошан, не так легко сразу расстаться с тем уважением, с тем доверием, с той гордостью, которую внушает сыну незапятнанное имя отца. Ах, Бошан! Как я встречусь теперь с отцом? Отклоню лоб, когда он приблизит к нему губы, отдерну руку, когда он протянет мне свою?.. Знаете, Бошан, я несчастнейший из людей. Несчастная моя матушка! — продолжал он, глядя сквозь слезы на портрет графини. — Если она знала об этом, как она должна была страдать!
— Крепитесь, мой друг! — сказал Бошан, беря его за руку.
— Но каким образом попала эта заметка в вашу газету? — воскликнул Альбер. — За всем этим кроется чья-то ненависть, какой-то невидимый враг.
— Тем более надо быть мужественным, — сказал Бошан. — На вашем лице не должно быть никаких следов волнения; носите это горе в себе, как туча несет в себе погибель и смерть, роковую тайну, которую никто не видит, пока не грянет гроза. Друг, берегите ваши силы для той минуты, когда она грянет.
— Разве вы думаете, что это не конец? — в ужасе спросил Альбер.
— Я ничего не думаю, но в конце концов все возможно. Кстати…
— Что такое? — спросил Альбер, видя, что Бошан колеблется.
— Вы все еще считаетесь женихом мадемуазель Данглар?
— Почему вы меня спрашиваете об этом сейчас?
— Потому что, мне кажется, вопрос о том, состоится этот брак или нет, связан с тем, что нас сейчас занимает.
— Как! — вспыхнул Альбер. — Вы думаете, что Данглар…
— Я вас просто спрашиваю, как обстоит дело с вашей свадьбой. Черт возьми, не выводите из моих слов ничего другого, кроме того, что я в них вкладываю, и не придавайте им такого значения, какого у них нет!
— Нет, — сказал Альбер, — свадьба расстроилась.
— Хорошо. — Потом, видя, что молодой человек снова опечалился, Бошан сказал: — Знаете, Альбер, послушайтесь моего совета, выйдем на воздух; прокатимся по Булонскому лесу в экипаже или верхом; это вас успокоит; потом заедем куда-нибудь позавтракать, а после каждый из нас пойдет по своим делам.
— С удовольствием, — сказал Альбер, — но только пойдем пешком, я думаю, мне будет полезно немного утомиться.
— Пожалуй, — сказал Бошан.
И друзья вышли и пешком пошли по бульвару. Дойдя до церкви Мадлен, Бошан сказал:
— Слушайте, раз уж мы здесь, зайдем к графу Монте-Кристо, он развлечет вас; он превосходно умеет отвлекать людей от их мыслей, потому что никогда ни о чем не спрашивает; а, по-моему, люди, которые никогда ни о чем не спрашивают, самые лучшие утешители.
— Пожалуй, — сказал Альбер, — зайдем к нему, я его люблю.

VIII

ПУТЕШЕСТВИЕ
Монте-Кристо очень обрадовался, увидев, что молодые люди пришли вместе.
— Итак, я надеюсь, все кончено, разъяснено, улажено? — сказал он.
— Да, — отвечал Бошан, — эти нелепые слухи сами собой заглохли; и если бы они снова всплыли, я первый ополчился бы против них. Не будем больше говорить об этом.
— Альбер вам подтвердит, — сказал граф, — что я ему советовал то же самое. Кстати, — прибавил он, — вы застали меня за неприятнейшим занятием.
— А что вы делали? — спросил Альбер. — Приводили в порядок свои бумаги?
— Только не свои, слава богу! Мои бумаги всегда в образцовом порядке, ибо у меня их нет. Я разбирал бумаги господина Кавальканти.
— Кавальканти? — переспросил Бошан.
— Разве вы не знаете, что граф ему покровительствует? — сказал Альбер.
— Вы не совсем правы, — сказал Монте-Кристо, — я никому не покровительствую, и меньше всего Кавальканти.
— Он женится вместо меня на мадемуазель Данглар, каковое обстоятельство, — продолжал Альбер, пытаясь улыбнуться, — как вы сами понимаете, дорогой Бошан, повергает меня в отчаяние.
— Как! Кавальканти женится на мадемуазель Данглар? — спросил Бошан.
— Вы что же, с неба свалились? — сказал Монте-Кристо. — Вы, журналист, возлюбленный Молвы! Весь Париж только об этом и говорит.
— И это вы, граф, устроили этот брак? — спросил Бошан.
— Я? Пожалуйста, господин создатель новостей, не вздумайте распространять подобные слухи! Бог мой! Чтобы я да устраивал чей-нибудь брак? Нет, вы меня не знаете; наоборот, я всячески противился этому; я отказался быть посредником.
— Понимаю, — сказал Бошан, — из-за вашего друга Альбера.
— Только не из-за меня, — сказал Альбер. — Граф не откажется подтвердить, что я, наоборот, давно просил его расстроить эти планы. Граф уверяет, что не его я должен благодарить за это; пусть так, мне придется, как древним, воздвигнуть алтарь неведомо кому.
— Послушайте, — сказал Монте-Кристо, — это все так далеко от меня, что я даже нахожусь в натянутых отношениях и с тестем, и с женихом; и только мадемуазель Эжени, которая, по-видимому, не имеет особой склонности к замужеству, сохранила ко мне добрые чувства и благодарность за то, что я не старался заставить ее отказаться от дорогой ее сердцу свободы.
— И скоро эта свадьба состоится?
— Да, невзирая на все мои предосторожности. Я ведь не знаю этого молодого человека; говорят, он богат и из хорошей семьи; но для меня все это только «говорят». Я до тошноты повторял это Данглару, но он без ума от своего итальянца. Я счел даже нужным сообщить ему об одном обстоятельстве, по-моему, еще более важном: этого молодого человека не то подменили, когда он был грудным младенцем, не то его украли цыгане, не то его где-то потерял его воспитатель, не знаю точно. Но мне доподлинно известно, что его отец ничего о нем не знал десять с лишним лет. Что он делал эти десять лет бродячей жизни, бог весть. Но и это предостережение не помогло. Мне поручили написать майору, попросить его выслать документы: вот они. Я их посылаю Дангларам, но, как Пилат, умываю руки.
— А мадемуазель д'Армильи? — спросил Бошан. — Она не в обиде на вас, что вы отнимаете у нее ученицу?
— Право, не могу вам сказать; но, по-видимому, она уезжает в Италию. Госпожа Данглар говорила со мной о ней и просила у меня рекомендательных писем к итальянским импресарио; я дал ей записку к директору театра Валле, который мне кое-чем обязан. Но что с вами, Альбер? Вы такой грустный; уж не влюблены ли вы, сами того не подозревая, в мадемуазель Данглар?
— Как будто нет, — сказал Альбер с печальной улыбкой.
Бошан принялся рассматривать картины.
— Во всяком случае, — продолжал Монте-Кристо, — вы не такой, как всегда. Скажите, что с вами?
— У меня мигрень, — сказал Альбер.
— Если так, мой дорогой виконт, — сказал Монте-Кристо, — то я могу предложить вам незаменимое лекарство, которое мне всегда помогает, когда мне не по себе.
— Какое? — спросил Альбер.
— Перемену мест.
— Вот как? — сказал Альбер.
— Да. Я и сам сейчас очень не в духе и собираюсь уехать. Хотите, поедем вместе?
— Вы не в духе, граф, — сказал Бошан, — почему?
— Вам легко говорить; а вот посмотрел бы я на вас, если бы в вашем доме велось следствие!
— Следствие? Какое следствие?
— А как же, сам господин де Вильфор ведет следствие по делу о моем уважаемом убийце, — это какой-то разбойник, бежавший с каторги, по-видимому.
— Ах да, — сказал Бошан, — я читал об этом в газетах. Кто это такой, этот Кадрусс?
— Какой-то провансалец. Вильфор слышал о нем, когда служил в Марселе, а Данглар даже припоминает, что видел его. Поэтому господин королевский прокурор принял самое горячее участие в этом деле, оно, по-видимому, чрезвычайно заинтересовало и префекта полиции. Благодаря их вниманию, за которое я им как нельзя более признателен, мне уже недели две как приводят на дом всех бандитов, каких только можно раздобыть в Париже и его окрестностях, под предлогом, что это убийца Кадрусса. Если так будет продолжаться, через три месяца в славном французском королевстве не останется ни одного жулика, ни одного убийцы, который не знал бы назубок плана моего дома. Мне остается только отдать им его в полное распоряжение и уехать куда глаза глядят. Поедем со мной, виконт!
— С удовольствием.
— Значит, решено?
— Да, но куда же мы едем?
— Я вам уже сказал, туда, где воздух чист, где шум убаюкивает, где, как бы ни был горд человек, он становится смиренным и чувствует свое ничтожество. Я люблю это уничижение, я, которого, подобно Августу, называют властителем Вселенной.
— Но где же это?
— На море, виконт. Я, видите ли, моряк: еще ребенком я засыпал на руках у старого Океана и на груди у прекрасной Амфитриты; я играл его зеленым плащом и ее лазоревыми одеждами; я люблю море, как возлюбленную, и если долго не вижу его, тоскую по нем.
— Поедем, граф!
— На море?
— Да.
— Вы согласны?
— Согласен.
— В таком случае, виконт, у моего крыльца сегодня будет ждать дорожная карета, в которой ехать так же удобно, как в кровати; в нее будут впряжены четыре лошади. Послушайте, Бошан, в моей карете можно очень удобно поместиться вчетвером. Хотите поехать с нами? Я вас приглашаю.
— Благодарю вас, я только что был на море.
— Как, вы были на море?
— Да, почти. Я только что совершил маленькое путешествие на Борромейские острова.
— Все равно поедем! — сказал Альбер.
— Нет, дорогой Морсер, вы должны понять, что, если я отказываюсь от такой чести, значит, это невозможно. Кроме того, — прибавил он, понизив голос, — сейчас очень важно, чтобы я был в Париже, хотя бы уже для того, чтобы следить за корреспонденцией, поступающей в газету.
— Вы верный друг, — сказал Альбер, — да, вы правы; следите, наблюдайте, Бошан, и постарайтесь открыть врага, который опубликовал это сообщение.
Альбер и Бошан простились; в последнее рукопожатие они вложили все то, что не могли сказать при постороннем.
— Славный малый этот Бошан! — сказал Монте-Кристо, когда журналист ушел. — Правда, Альбер?
— Золотое сердце, уверяю вас. Я очень люблю его. А теперь скажите, хотя, в сущности, мне это безразлично, — куда мы отправляемся?
— В Нормандию, если вы ничего не имеете против.
— Чудесно. Мы там будем на лоне природы, правда? Ни общества, ни соседей?
— Мы будем наедине с лошадьми для верховой езды, собаками для охоты и с лодкой для рыбной ловли, вот и все.
— Это то, что мне надо; я предупрежу свою мать, а затем я к вашим услугам.
— А вам разрешат? — спросил Монте-Кристо.
— Что именно?
— Ехать в Нормандию.
— Мне? Да разве я не волен в своих поступках?
— Да, вы путешествуете один, где хотите, это я знаю, ведь мы встретились в Италии.
— Так в чем же дело?
— Но разрешат ли вам уехать с человеком, которого зовут граф Монте-Кристо?
— У вас плохая память, граф.
— Почему?
— Разве я не говорил вам, с какой симпатией моя мать относится к вам?
— Женщины изменчивы, сказал Франциск Первый; женщина подобна волне, сказал Шекспир; один был великий король, другой — великий поэт; и уж, наверное, они оба хорошо знали женскую природу.
— Да, но моя мать не просто женщина, а Женщина.
— Простите, я вас не совсем понял.
— Я хочу сказать, что моя мать скупа на чувства, но уж если она кого-нибудь полюбила, то это на всю жизнь.
— Вот как, — сказал, вздыхая, Монте-Кристо, — и вы полагаете, что она делает мне честь относиться ко мне иначе, чем с полнейшим равнодушием?
— Я вам уже говорил и опять повторяю, — возразил Альбер, — вы, видно, в самом деле очень своеобразный, необыкновенный человек.
— Полно!
— Да, потому что моя матушка не осталась чужда тому, не скажу — любопытству, но интересу, который вы возбуждаете. Когда мы одни, мы только о вас и говорим.
— И она советует вам не доверять этому Манфреду?
— Напротив, она говорит мне: «Альбер, я уверена, что граф благородный человек; постарайся заслужить его любовь».
Монте-Кристо отвернулся и вздохнул.
— В самом деле? — спросил он.
— Так что, вы понимаете, — продолжал Альбер, — она не только не воспротивится моей поездке, но от всего сердца одобрит ее, поскольку это согласуется с ее наставлениями.
— Ну, так до вечера, — сказал Монте-Кристо. — Будьте здесь к пяти часам; мы приедем на место в полночь или в час ночи.
— Как? В Трепор?
— В Трепор или его окрестности.
— Вы думаете за восемь часов проехать сорок восемь лье?
— Это еще слишком долго, — сказал Монте-Кристо.
— Да вы чародей! Скоро вы обгоните не только железную дорогу — это не так уж трудно, особенно во Франции, но и телеграф.
— Но так как нам все же требуется восемь часов, чтобы доехать, не опаздывайте.
— Не беспокойтесь, я совершенно свободен — только собраться в дорогу.
— Итак, в пять часов.
— В пять часов.
Альбер вышел. Монте-Кристо с улыбкой кивнул ему головой и постоял молча, погруженный в глубокое раздумье. Наконец, проведя рукой по лбу, как будто отгоняя от себя думы, он подошел к гонгу и ударил по нему два раза.
Вошел Бертуччо.
— Бертуччо, — сказал Монте-Кристо, — не завтра, не послезавтра, как я предполагал, а сегодня в пять часов я уезжаю в Нормандию; до пяти часов у вас времени больше чем достаточно; распорядитесь, чтобы были предупреждены конюхи первой подставы; со мной едет виконт де Морсер. Ступайте.
Бертуччо удалился, и в Понтуаз поскакал верховой предупредить, что карета проедет ровно в шесть часов. Конюх в Понтуазе послал нарочного к следующей подставе, и та, в свою очередь, дала знать дальше; и шесть часов спустя все подставы, расположенные на пути, были предупреждены.
Перед отъездом граф поднялся к Гайде, сообщил ей, что уезжает, сказал — куда и предоставил весь дом в ее распоряжение.
Альбер явился вовремя. Он сел в карету в мрачном настроении, которое, однако, вскоре рассеялось от удовольствия, доставляемого быстрой ездой. Альбер никогда не представлял себе, чтобы можно было ездить так быстро.
— Во Франции нет никакой возможности передвигаться по дорогам, — сказал Монте-Кристо. — Ужасная вещь эта езда на почтовых, по два лье в час, этот нелепый закон, запрещающий одному путешественнику обгонять другого, не испросив на это разрешения; какой-нибудь больной или чудак может загородить путь всем остальным здоровым и бодрым людям. Я избегаю этих неудобств, путешествуя с собственным кучером и на собственных лошадях. Верно, Али?
И граф, высунувшись из окна, слегка прикрикивал на лошадей, а у них словно вырастали крылья; они уже не мчались — они летели. Карета проносилась, как гром, по Королевской дороге, и все оборачивались, провожая глазами этот сверкающий метеор. Али, слушая эти окрики, улыбался, обнажая свои белые зубы, сжимая своими сильными руками вожжи, и подзадоривал лошадей, пышные гривы которых развевались по ветру. Али, сын пустыни, был в своей стихии и, в белоснежном бурнусе, с черным лицом и сверкающими глазами, окруженный облаком пыли, казался духом самума или богом урагана.
— Вот наслаждение, которого я никогда не знал, — сказал Альбер, — наслаждение быстроты.
И последние тучи, омрачавшие его чело, исчезали, словно уносимые встречным ветром.
— Где вы достаете таких лошадей? — спросил Альбер. — Или вам их делают на заказ?
— Вот именно. Шесть лет тому назад я нашел в Венгрии замечательного жеребца, известного своей резвостью; я его купил уж не помню за сколько; платил Бертуччо. В тот же год он произвел тридцать два жеребенка. Мы с вами сделаем смотр всему потомству этого отца; они все как один, без единого пятнышка, кроме звезды на лбу, потому что этому баловню конского завода выбирали кобыл, как паше выбирают наложниц.
— Восхитительно!.. Но скажите, граф, на что вам столько лошадей?
— Вы же видите, я на них езжу.
— Но ведь не все время вы ездите?
— Когда они мне больше не будут нужны, Бертуччо продаст их; он утверждает, что наживет на этом тысяч сорок.
— Но ведь в Европе даже короли не так богаты, чтобы купить их.
— В таком случае он продаст их любому восточному владыке, который, чтобы купить их, опустошит свою казну и снова наполнит ее при помощи палочных ударов по пяткам своих подданных.
— Знаете, граф, что мне пришло в голову?
— Говорите.
— Мне думается, что после вас самый богатый человек в Европе это господин Бертуччо.
— Вы ошибаетесь, виконт. Я уверен, если вывернуть карманы Бертуччо, не найдешь и гроша.
— Неужели? — сказал Альбер. — Так ваш Бертуччо тоже чудо? Не заводите меня так далеко в мир чудес, дорогой граф, не то, предупреждаю, я перестану вам верить.
— У меня нет никаких чудес, Альбер; цифры и здравый смысл — вот и все. Вот вам задача: управляющий ворует, но почему он ворует?
— Такова его природа, мне кажется, — сказал Альбер, — он ворует, потому что не может не воровать.
— Вы ошибаетесь: он ворует потому, что у него есть жена, дети, потому что он хочет упрочить положение свое и своей семьи, а главное, он не уверен в том, что никогда не расстанется со своим хозяином, и хочет обеспечить свое будущее. А Бертуччо один на свете; он распоряжается моим кошельком, не преследуя личного интереса; он уверен, что никогда не расстанется со мной.
— Почему?
— Потому что лучшего мне не найти.
— Вы вертитесь в заколдованном кругу, в кругу вероятностей.
— Нет, это уверенность. Для меня хороший слуга тот, чья жизнь и смерть в моих руках.
— А жизнь и смерть Бертуччо в ваших руках? — спросил Альбер.
— Да, — холодно ответил Монте-Кристо.
Есть слова, которые замыкают беседу, как железная дверь. Именно так прозвучало «да» графа.
Дальнейший путь совершался с такой же скоростью; тридцать две лошади, распределенные на восемь подстав, пробежали сорок восемь лье в восемь часов.
В середине ночи подъехали к прекрасному парку. Привратник стоял у распахнутых ворот. Он был предупрежден конюхом последней подставы.
Был второй час. Альбера провели в его комнаты. Его ждали ванна и ужин. Лакей, который ехал на запятках кареты, был к его услугам. Батистен, ехавший на козлах, был к услугам графа.
Альбер принял ванну, поужинал и лег спать. Всю ночь его баюкал меланхоличный шум прибоя. Встав с постели, он распахнул стеклянную дверь и очутился на маленькой террасе; впереди открывался вид на море, то есть на бесконечность, а сзади — на прелестный парк, примыкающий к роще.
В небольшой бухте покачивался на волнах маленький корвет с узким килем и стройным рангоутом; на гафеле развевался флаг с гербом Монте-Кристо: золотая гора на лазоревом море, увенчанная червленым крестом; это могло быть иносказанием имени Монте-Кристо, напоминающего о Голгофе, которую страсти Спасителя сделали горой более драгоценной, чем золото, и о позорном кресте, освященном его божественной кровью, но могло быть и намеком на личную драму, погребенную в неведомом прошлом этого загадочного человека.
Вокруг корвета покачивались несколько шхун, принадлежавших рыбакам соседних деревень и казавшихся смиренными подданными, ожидающими повелений своего короля.
Здесь, как и повсюду, где хоть на два дня останавливался Монте-Кристо, жизнь была налажена с величайшим комфортом; так что она с первой же секунды становилась легкой и приятной.
Альбер нашел в своей прихожей два ружья и все необходимые охотничьи принадлежности. Одна из комнат в первом этаже была отведена под хитроумные снаряды, которые англичане — великие рыболовы, ибо они терпеливы и праздны, — все еще не могут ввести в обиход старозаветных французских удильщиков.
Весь день прошел в этих разнообразных развлечениях, в которых Монте-Кристо не имел себе равного: подстрелили в парке с десяток фазанов, наловили в ручье столько же форелей, пообедали в беседке, выходящей на море, и пили чай в библиотеке.
К вечеру третьего дня Альбер, совершенно разбитый этим времяпрепровождением, казавшимся Монте-Кристо детской забавой, спал в кресле у окна, в то время как граф вместе со своим архитектором составлял план оранжереи, которую он собирался устроить в своем доме. Вдруг послышался стук копыт по каменистой дороге, и Альбер поднял голову: он посмотрел в окно и с чрезвычайно неприятным изумлением увидел на дороге своего камердинера, которого он не взял с собой, чтобы не доставлять Монте-Кристо лишних хлопот.
— Это Флорантен! — воскликнул он, вскакивая с кресла. — Неужели матушка захворала?
И он бросился к двери.

 

 

Монте-Кристо проводил его глазами и видел, как он подбежал к камердинеру и как тот, с трудом переводя дух, вытащил из кармана небольшой запечатанный пакет. В этом пакете были газеты и письмо.
— От кого письмо? — быстро спросил Альбер.
— От господина Бошана… — ответил Флорантен.
— Так это Бошан прислал вас?
— Да, сударь. Он вызвал меня к себе, дал мне денег на дорогу, достал мне почтовую лошадь и взял с меня слово, что я без промедлений доставлю вам пакет. Я сделал весь путь в пятнадцать часов.
Альбер с трепетом вскрыл письмо. Едва он прочел первые строчки, как с его губ сорвался крик, и он, весь дрожа, схватился за газету.
Вдруг в глазах у него потемнело, он зашатался и упал бы, если бы Флорантен не поддержал его.
— Бедный юноша! — прошептал Монте-Кристо так тихо, что сам не мог услышать своих слов. — Верно, что грехи отцов падают на детей до третьего и четвертого колена.
Тем временем Альбер собрался с силами и стал читать дальше; потом, откинув волосы с вспотевшего лба, он скомкал письмо и газету.
— Флорантен, — сказал он, — может ваша лошадь проделать обратный путь в Париж?
— Это разбитая почтовая кляча.
— Боже мой! А что было дома, когда вы уезжали?
— Все было довольно спокойно; но когда я вернулся от господина Бошана, я застал графиню в слезах; она послала за мной, чтобы узнать, когда вы возвращаетесь. Тогда я ей сказал, что еду за вами по поручению господина Бошана. Сначала она протянула было руку, словно хотела остановить меня, но, подумав, сказала: «Поезжайте, Флорантен, пусть он возвращается».
— Будь спокойна, — сказал Альбер, — я вернусь, и — горе негодяю!.. Но прежде всего надо уехать.
И он вернулся в комнату, где его ждал Монте-Кристо.
Это был уже не тот человек; за пять минут он неузнаваемо изменился: голос его стал хриплым, лицо покрылось красными пятнами, глаза горели под припухшими веками, походка стала нетвердой, как у пьяного.
— Граф, — сказал он, — благодарю вас за ваше милое гостеприимство, которым я был бы рад и дольше воспользоваться, но мне необходимо вернуться в Париж.
— Что случилось?
— Большое несчастье; разрешите мне уехать, дело идет о том, что мне дороже жизни. Не спрашивайте ни о чем, умоляю вас, но дайте мне лошадь!
— Мои конюшни к вашим услугам, виконт, — сказал Монте-Кристо, — но вы измучаетесь, если проедете весь путь верхом, возьмите коляску, карету, любой экипаж.
— Нет, это слишком долго; и я не боюсь усталости, напротив, она мне поможет.
Альбер сделал несколько шагов, шатаясь, словно пораженный пулей, и упал на стул у самой двери.
Монте-Кристо не видел этого второго приступа слабости; он стоял у окна и кричал:
— Али, лошадь для виконта! Живее, он спешит!
Эти слова вернули Альбера к жизни; он выбежал из комнаты, граф последовал за ним.
— Благодарю вас! — прошептал Альбер, вскакивая в седло. — Возвращайтесь как можно скорее, Флорантен. Нужен ли какой-нибудь пароль, чтобы мне давали лошадей?
— Вы просто отдадите ту, на которой скачете; вам немедленно оседлают другую.
Альбер уже собирался пустить лошадь вскачь, но остановился.
— Быть может, вы сочтете мой отъезд странным, нелепым, безумным, — сказал он. — Вы не знаете, как могут несколько газетных строк довести человека до отчаяния. Вот, прочтите, — прибавил он, бросая графу газету, — но только когда я уеду, чтобы вы не видели, как я краснею.
Он всадил шпоры, которые успели прицепить к его ботфортам, в бока лошади, и та, удивленная, что нашелся седок, считающий, будто она нуждается в понукании, помчалась, как стрела, пущенная из арбалета.
Граф проводил всадника глазами, полными бесконечного сочувствия, и, только после того как он окончательно исчез из виду, перевел свой взгляд на газету и прочел:
«Французский офицер на службе у Али, янинского паши, о котором говорила три недели тому назад газета «Беспристрастный голос» и который не только сдал замки Янины, но и продал своего благодетеля туркам, назывался в то время действительно Фернан, как сообщил наш уважаемый коллега; но с тех пор он успел прибавить к своему имени дворянский титул и название поместья.
В настоящее время он носит имя графа де Морсера и заседает в Палате пэров».
Таким образом, эта ужасная тайна, которую Бошан хотел так великодушно скрыть, снова встала, как призрак, во всеоружии, и другая газета, кем-то безжалостно осведомленная, напечатала на третий день после отъезда Альбера в Нормандию те несколько строк, которые чуть не свели с ума несчастного юношу.

IX

СУД
В восемь часов утра Альбер, как вихрь, ворвался к Бошану. Камердинер был предупрежден и провел Морсера в комнату своего господина, который только что принял ванну.
— Итак? — спросил Альбер.
— Итак, мой бедный друг, — ответил Бошан, — я ждал вас.
— Я здесь. Излишне говорить, Бошан, что я уверен в вашей доброте и благородстве и не допускаю мысли, что вы кому-нибудь рассказали об этом. Кроме того, вы меня вызвали сюда, это лишнее доказательство вашей дружбы. Поэтому не станем терять времени на лишние разговоры; вы имеете представление о том, от кого исходит удар?
— Я вам сейчас кое-что сообщу.
— Да, но сначала вы должны изложить мне во всех подробностях, что здесь произошло.
И Бошан рассказал подавленному горем и стыдом Альберу следующее.
Заметка появилась третьего дня утром не в «Беспристрастном голосе», а в другой газете, к тому же правительственной. Бошан сидел за завтраком, когда увидел эту заметку; он немедля послал за кабриолетом и, не кончив завтрака, поспешил в редакцию.
Хотя политические взгляды Бошана и были совершенно противоположны тем, которых придерживался редактор этой газеты, он, как случается подчас и даже нередко, был его закадычным другом.
Когда он вошел, редактор держал в руках номер собственной газеты и с явным удовольствием читал передовую о свекловичном сахаре, им же, по-видимому, и написанную.
— Я вижу у вас в руках номер вашей газеты, дорогой мой, — сказал Бошан, — значит, незачем объяснять, почему я к вам пришел.
— Неужели вы сторонник тростникового сахара? — спросил редактор правительственной газеты.
— Нет, — отвечал Бошан, — этот вопрос меня нимало не занимает; я пришел совсем по другому поводу.
— А по какому?
— По поводу заметки о Морсере.
— Ах, вот что, правда, это любопытно?
— Настолько любопытно, что это пахнет обвинением в диффамации, и еще не известно, каков будет исход процесса.
— Отнюдь нет: одновременно с заметкой мы получили и все подтверждающие ее документы, и мы совершенно уверены, что Морсер промолчит. К тому же мы оказываем услугу родине, изобличая негодяев, недостойных той чести, которую им оказывают.
Бошан смутился.
— Но кто же вас так хорошо осведомил? — спросил он. — Ведь моя газета первая заговорила об этом, но была вынуждена умолкнуть за неимением доказательств; между тем мы больше всего заинтересованы в разоблачении Морсера, потому что он пэр Франции, а мы поддерживаем оппозицию.
— Все очень просто; мы вовсе и не гонялись за сенсацией, она сама свалилась на нас. Вчера к нам явился человек из Янины с обличительными документами; мы не решались выступить с обвинением, но он заявил нам, что в случае нашего отказа статья появится в другой газете. Вы сами знаете, Бошан, что значит интересное сообщение; нам не хотелось упускать случая. Теперь удар нанесен; он сокрушителен и отзовется эхом во всей Европе.
Бошан понял, что ему остается только склонить голову, и вышел в полном отчаянии, решив послать гонца к Альберу.
Но он не мог написать Альберу о событиях, которые разыгрались уже после отъезда гонца. В тот же день в Палате пэров царило большое возбуждение, охватившее всех членов обычно столь спокойного высокого собрания. Все явились чуть ли не раньше назначенного времени и толковали между собой о злосчастном происшествии, которое неизбежно должно было привлечь общественное внимание к одному из наиболее видных членов верхней палаты.
Одни вполголоса читали и обсуждали заметку, другие обменивались воспоминаниями, которые подтверждали сообщенные факты. Граф де Морсер не пользовался любовью своих коллег. Как все выскочки, он старался поддерживать свое достоинство при помощи крайнего высокомерия. Подлинные аристократы смеялись над ним; люди одаренные пренебрегали им; прославленные воины с незапятнанным именем инстинктивно его презирали. Графу грозила горькая участь искупительной жертвы. На него указал перст всевышнего, и все готовы были требовать заклания.
Только сам граф де Морсер ничего не знал. Он не получал газеты, где было напечатано позорящее сообщение, и все утро писал письма, а потом испытывал новую лошадь.
Итак, он прибыл в обычное время с высоко поднятой головой, надменным взглядом и горделивой осанкой, вышел из своей кареты, прошел по коридорам и вошел в залу, не замечая смущения курьеров и небрежных поклонов своих коллег.
Когда Морсер вошел, заседание уже началось.
Хотя граф, не зная, как мы уже сказали, о том, что произошло, держался так же, как всегда, но выражение его лица и его походка показались всем еще более надменными, чем обычно, и его появление в этот день представилось столь дерзким этому ревниво оберегающему свою честь собранию, что все усмотрели в этом непристойность, иные — вызов, а кое-кто — оскорбление.
Было очевидно, что вся палата горит желанием приступить к прениям.
Изобличающая газета была в руках у всех, но, как всегда бывает, никто не решался взять на себя ответственность и выступить первым. Наконец один из самых почтенных пэров, открытый противник графа де Морсера, поднялся на трибуну с торжественностью, возвещавшей, что наступила долгожданная минута.
Воцарилось зловещее молчание; один только Морсер не подозревал о причине того глубокого внимания, с которым на этот раз встретили оратора, не пользовавшегося обычно такой благосклонностью своих слушателей.
Граф спокойно пропустил мимо ушей вступление, в котором оратор заявлял, что он будет говорить о предмете, столь серьезном, столь священном и жизненном для Палаты, что он просит своих коллег выслушать его с особым вниманием.
Но при первых же его словах о Янине и полковнике Фернане граф де Морсер так страшно побледнел, что трепет пробежал по рядам, и все присутствующие впились глазами в графа.
Душевные раны незримы, но они никогда не закрываются; всегда мучительные, всегда кровоточащие, они вечно остаются разверстыми в глубинах человеческой души.
Среди гробового молчания оратор прочитал вслух заметку. Раздался приглушенный ропот, тотчас же прекратившийся, как только обличитель вновь заговорил. Он начал с того, что объяснил всю тяжесть взятой им на себя задачи: дело идет о чести графа де Морсера, о чести всей Палаты, и ради того, чтобы оградить их, он и открывает прения, во время которых придется коснуться личных, а потому всегда жгучих вопросов. В заключение он потребовал назначить расследование и произвести его с возможной быстротой, дабы в самом корне пресечь клевету и восстановить доброе имя графа де Морсера, отомстив за оскорбление, нанесенное лицу, так высоко стоящему в общественном мнении.
Морсер был так подавлен, так потрясен этим безмерным и неожиданным бедствием, что едва мог пробормотать несколько слов, устремив на своих коллег помутившийся взор. Это смущение, которое, впрочем, могло иметь своим источником как изумление невинного, так и стыд виновного, вызвало некоторое сочувствие к нему. Истинно великодушные люди всегда готовы проявить сострадание, если несчастье их врага превосходит их ненависть.
Председатель поставил вопрос на голосование, и было постановлено произвести расследование.
Графа спросили, сколько ему потребуется времени, чтобы приготовиться к защите.
Морсер успел несколько оправиться после первого удара, и к нему вернулось самообладание.
— Господа пэры, — ответил он, — что значит время, когда нужно отразить нападение неведомых врагов, скрывающихся в тени собственной гнусности; немедленно громовым ударом должен я ответить на эту молнию, на миг ослепившую меня; почему мне не дано вместо словесных оправданий пролить свою кровь, чтобы доказать моим собратьям, что я достоин быть в их рядах!
Эти слова произвели благоприятное впечатление.
— Поэтому я прошу, — продолжал Морсер, — чтобы расследование было произведено как можно скорее, и представлю Палате все необходимые документы.
— Какой день угодно вам будет назначить? — спросил председатель.
— С сегодняшнего дня я отдаю себя в распоряжение Палаты, — отвечал граф.
Председатель позвонил.
— Угодно ли Палате, чтобы расследование состоялось сегодня же?
— Да, — был единодушный ответ собрания.
Выбрали комиссию из двенадцати человек для рассмотрения документов, которые представит Морсер. Первое заседание этой комиссии было назначено на восемь часов вечера, в помещении Палаты. Если бы потребовалось несколько заседаний, то они должны были происходить там же, в то же время. Как только было принято это постановление, Морсер попросил разрешения удалиться; ему необходимо было собрать документы, давно уже подготовленные им с присущей ему хитростью и коварством, ибо он всегда предвидел возможность подобной катастрофы.
Бошан рассказал все это Альберу.
Альбер слушал его, дрожа то от гнева, то от стыда; он не смел надеяться, ибо после поездки Бошана в Янину знал, что отец его виновен, и не понимал, как мог бы он доказать свою невиновность.
— А дальше? — спросил он, когда Бошан умолк.
— Дальше? — повторил Бошан.
— Да.
— Друг мой, это слово налагает на меня ужасную обязанность. Вы непременно хотите знать, что было дальше?
— Я должен знать, и пусть уж лучше я узнаю об этом от вас, чем от кого-либо другого.
— В таком случае, — сказал Бошан, — соберите все свое мужество, Альбер; никогда еще оно вам не было так нужно.
Альбер провел рукой по лбу, словно пробуя собственные силы, как человек, намеревающийся защищать свою жизнь, проверяет крепость своей кольчуги и сгибает лезвие шпаги.
Он почувствовал себя сильным, потому что принимал за энергию свое лихорадочное возбуждение.
— Говорите, — сказал он.
— Наступил вечер, — продолжал Бошан. — Весь Париж ждал, затаив дыхание. Многие утверждали, что вашему отцу стоит только показаться, и обвинение рухнет само собой; другие говорили, что ваш отец совсем не явится; были и такие, которые видели, как он уезжал в Брюссель, а кое-кто даже справлялся в полиции, верно ли, что он выправил себе паспорт.
Я должен вам сознаться, что сделал все возможное, чтобы уговорить одного из членов комиссии, молодого пэра, провести меня в залу. Он заехал за мной в семь часов и, прежде чем кто-либо явился, передал меня курьеру, который и запер меня в какой-то ложе. Я был скрыт за колонной и окутан полнейшим мраком; я мог надеяться, что увижу и услышу от слова до слова предстоящую ужасную сцену.
Ровно в восемь все были в сборе.
Господин де Морсер вошел с последним ударом часов. В руках у него были какие-то бумаги, и он казался вполне спокойным; вопреки своему обыкновению держался он просто, одет был изысканно и строго и, по обычаю старых военных, застегнут на все пуговицы.
Его появление произвело наилучшее впечатление: члены комиссии были настроены отнюдь не недоброжелательно, и кое-кто из них подошел к графу и пожал ему руку.
Альбер чувствовал, что все эти подробности разрывают ему сердце, а между тем к его мукам примешивалась и доля признательности; ему хотелось обнять этих людей, выказавших его отцу уважение в час тяжелого испытания.
В эту минуту вошел курьер и подал председателю письмо.
«Слово принадлежит вам, господин де Морсер», — сказал председатель, распечатывая письмо.
— Граф начал свою защитительную речь, и, уверяю вас, Альбер, — продолжал Бошан, — она была построена необычайно красноречиво и искусно. Он представил документы, удостоверяющие, что визирь Янины до последней минуты доверял ему всецело и поручил ему вести с самим султаном переговоры, от которых зависела его жизнь или смерть. Он показал перстень, знак власти, которым Али-паша имел обыкновение запечатывать свои письма и который он дал графу, чтобы тот по возвращении мог к нему проникнуть в любое время дня или ночи, даже в самый гарем. К несчастью, сказал он, переговоры не увенчались успехом, и когда он вернулся, чтобы защитить своего благодетеля, то нашел его уже мертвым. Но, сказал граф, перед смертью Али-паша, — так велико было его доверие, — поручил ему свою любимую жену и дочь.
Альбер вздрогнул при этих словах, потому что, по мере того как говорил Бошан, в его уме вставал рассказ Гайде, и он вспоминал все, что рассказывала прекрасная гречанка об этом поручении, об этом перстне и о том, как она была продана и уведена в рабство.
— И какое впечатление произвела речь графа? — с тревогой спросил Альбер.
— Сознаюсь, она меня тронула и всю комиссию также, — сказал Бошан.
— Тем временем председатель стал небрежно проглядывать только что переданное ему письмо; но с первых же строк оно приковало к себе его внимание; он прочел его, перечел еще раз и остановил взгляд на графе де Морсере.
«Граф, — сказал он, — вы только что сказали нам, что визирь Янины поручил вам свою жену и дочь?»
«Да, сударь, — отвечал Морсер, — но и в этом, как и во всем остальном, меня постигла неудача. Когда я возвратился, Василики и ее дочь Гайде уже исчезли».
«Вы знали их?»
«Благодаря моей близости к паше и его безграничному доверию ко мне я не раз видел их».
«Имеете ли вы представление о том, что с ними сталось?»
«Да, сударь. Я слышал, что они не вынесли своего горя, а может быть, и бедности. Я не был богат, жизнь моя вечно была в опасности, и я, к великому моему сожалению, не имел возможности разыскивать их».
Председатель нахмурился.
«Господа, — сказал он, — вы слышали объяснение графа де Морсера. Граф, можете ли вы в подтверждение ваших слов сослаться на каких-нибудь свидетелей?»
«К сожалению, нет, — отвечал граф, — все те, кто окружал визиря и встречал меня при его дворе, либо умерли, либо рассеялись по лицу земли; насколько я знаю, я единственный из всех моих соотечественников пережил эту ужасную войну; у меня есть только письма Али-Тебелина, и я представил их вам; у меня есть лишь перстень, знак его воли, вот он; у меня есть еще самое убедительное доказательство, а именно, что после анонимного выпада не появилось ни одного свидетельства, которое можно было бы противопоставить моему слову честного человека и, наконец, моя незапятнанная военная карьера».
По собранию пробежал шепот одобрения; в эту минуту, Альбер, не случись ничего неожиданного, честь вашего отца была бы спасена.
Оставалось только голосовать, но тут председатель взял слово.
«Господа, — сказал он, — и вы, граф, были бы рады, я полагаю, выслушать весьма важного, как он уверяет, свидетеля, который сам пожелал дать показания; после всего того, что нам сказал граф, мы не сомневаемся, что этот свидетель только подтвердит полнейшую невиновность нашего коллеги. Вот письмо, которое я только что получил, желаете ли вы, чтобы я его вам прочел, или вы примете решение не оглашать его и не задерживаться на этом?»
Граф де Морсер побледнел и так стиснул бумаги, что они захрустели под его пальцами.
Комиссия постановила заслушать письмо; граф глубоко задумался и не выразил своего мнения.
Тогда председатель огласил следующее письмо:
«Господин председатель!
Я могу представить следственной комиссии, призванной расследовать поведение генерал-лейтенанта графа де Морсера в Эпире и Македонии, самые точные сведения».
Председатель на секунду замолк.
Граф де Морсер побледнел; председатель окинул слушателей вопросительным взглядом.
«Продолжайте!» — закричали со всех сторон.
Председатель продолжал:
«Али-паша умер при мне, и на моих глазах протекли его последние минуты; я знаю, какая судьба постигла Василики и Гайде; я к услугам комиссии и даже прошу оказать мне честь и выслушать меня. Когда вам вручат это письмо, я буду находиться в вестибюле Палаты».
«А кто этот свидетель, или, вернее, этот враг?» — спросил граф изменившимся голосом.
«Мы это сейчас узнаем, — отвечал председатель. — Угодно ли комиссии выслушать этого свидетеля?»
«Да, да!» — в один голос отвечали все.
Позвали курьера.
«Дожидается ли кто-нибудь в вестибюле?» — спросил председатель.
«Да, господин председатель».
«Кто?»
«Женщина, в сопровождении слуги».
Все переглянулись.
«Пригласите сюда эту женщину», — сказал председатель.
Пять минут спустя курьер вернулся; все глаза были обращены на дверь, и я также, — прибавил Бошан, — разделял общее напряженное ожидание.
Позади курьера шла женщина, с головы до ног закутанная в покрывало. По неясным очертаниям фигуры и по запаху духов под этим покрывалом угадывалась молодая и изящная женщина.
Председатель попросил незнакомку приоткрыть покрывало, и глазам присутствующих предстала молодая девушка, одетая в греческий костюм; она была необычайно красива.
— Это она! — сказал Альбер.
— Кто она?
— Гайде.
— Кто вам сказал?
— Увы, я догадываюсь. Но продолжайте, Бошан, прошу вас. Вы видите, я спокоен и не теряю присутствия духа, хотя мы, вероятно, приближаемся к развязке.
— Господин де Морсер глядел на эту девушку с изумлением и ужасом, — продолжал Бошан. — Слова, готовые слететь с этих прелестных губ, означали для него жизнь или смерть; остальные были так удивлены и заинтересованы появлением незнакомки, что спасение или гибель господина де Морсера уже не столь занимали их мысли.
Председатель предложил девушке сесть, но она покачала головой. Граф же упал в свое кресло; ноги явно отказывались служить ему.
«Сударыня, — сказал председатель, — вы писали комиссии, что желаете сообщить сведения о событиях в Янине, и заявляли, что были свидетельницей этих событий».
«Это правда», — отвечала незнакомка с чарующей грустью и той мелодичностью голоса, которая отличает речь всех жителей Востока.
«Однако, — сказал председатель, — разрешите мне вам заметить, что вы были тогда слишком молоды».
«Мне было четыре года; но, так как для меня это были события необычайной важности, то я не забыла ни одной подробности, ни одна мелочь не изгладилась из моей памяти».
«Но чем же были важны для вас эти события и кто вы, что эта катастрофа произвела на вас такое глубокое впечатление?»
«Дело шло о жизни или смерти моего отца, — отвечала девушка, — я Гайде, дочь Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены».
Скромный и в то же время горделивый румянец, заливший лицо девушки, ее огненный взор и величавость ее слов произвели невыразимое впечатление на собравшихся.
Граф де Морсер с таким ужасом смотрел на нее, словно пропасть внезапно разверзлась у его ног.
«Сударыня, — сказал председатель, почтительно ей поклонившись, — разрешите мне задать вам один вопрос, отнюдь не означающий с моей стороны сомнения, и это будет последний мой вопрос: можете ли вы подтвердить ваше заявление?»
«Да, могу, — отвечала Гайде, вынимая из складок своего покрывала благовонный атласный мешочек, — вот свидетельство о моем рождении, составленное моим отцом и подписанное его военачальниками; вот свидетельство о моем крещении, ибо мой отец дал свое согласие на то, чтобы я воспитывалась в вере моей матери; на этом свидетельстве стоит печать великого примаса Македонии и Эпира; вот, наконец (и это, вероятно, самый важный документ), свидетельство о продаже меня и моей матери армянскому купцу Эль-Коббиру французским офицером, который в своей гнусной сделке с Портой выговорил себе, как долю добычи, жену и дочь своего благодетеля и продал их за тысячу кошельков, то есть за четыреста тысяч франков».
Лицо графа покрылось зеленоватой бледностью, а глаза его налились кровью, когда раздались эти ужасные обвинения, которые собрание выслушало в зловещем молчании.
Гайде, все такая же спокойная, но более грозная в своем спокойствии, чем была бы другая в гневе, протянула председателю свидетельство о продаже, составленное на арабском языке.
Так как считали возможным, что некоторые из предъявленных документов могут оказаться составленными на арабском, новогреческом или турецком языке, то к заседанию был вызван переводчик, состоявший при Палате, за ним послали.
Один из благородных пэров, которому был знаком арабский язык, изученный им во время великого египетского похода, следил глазами за чтением пергамента, в то время как переводчик оглашал его вслух:
«Я, Эль-Коббир, торговец невольниками и поставщик гарема его величества султана, удостоверяю, что получил от французского вельможи графа Монте-Кристо, для вручения падишаху, изумруд, оцененный в две тысячи кошельков, как плату за молодую невольницу-христианку, одиннадцати лет от роду, по имени Гайде, признанную дочь покойного Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены, каковая была мне продана тому семь лет, вместе со своей матерью, умершей при прибытии ее в Константинополь, франкским полковником, состоявшим на службе у визиря Али-Тебелина, по имени Фернан Мондего.

 

 

Вышеупомянутая покупка была мною совершена за счет его величества султана и по его уполномочию за тысячу кошельков.
Составлено в Константинополе, с дозволения его величества, в год 1247 гиджры.
Подписано: Эль-Коббир.
Настоящее свидетельство, для вящего удостоверения его истинности, непреложности и подлинности, будет снабжено печатью его величества, наложение каковой продавец обязуется исходатайствовать».
Рядом с подписью торговца действительно стояла печать падишаха.
За этим чтением и за этим зрелищем последовало гробовое молчание; все, что было живого в графе, сосредоточилось в его глазах, и эти глаза, как бы помимо его воли прикованные к Гайде, пылали огнем и кровью.
«Сударыня, — сказал председатель, — не можем ли мы попросить разъяснений у графа Монте-Кристо, который, насколько мне известно, вместе с вами находится в Париже?»
«Сударь, граф Монте-Кристо, мой второй отец, уже три дня как уехал в Нормандию».
«Но в таком случае, сударыня, — сказал председатель, — кто подал вам мысль сделать ваше заявление, за которое Палата приносит вам благодарность? Впрочем, принимая во внимание ваше рождение и перенесенные вами несчастья, ваш поступок вполне естествен».
«Сударь, — отвечала Гайде, — этот поступок внушили мне почтение к мертвым и мое горе. Хоть я и христианка, но, да простит мне бог, я всегда мечтала отомстить за моего доблестного отца. И с тех пор как я ступила на французскую землю, с тех пор как я узнала, что предатель живет в Париже, мои глаза и уши были всегда открыты. Я веду уединенную жизнь в доме моего благородного покровителя, но я живу так потому, что люблю тень и тишину, которые позволяют мне жить наедине со своими мыслями. Но граф Монте-Кристо окружает меня отеческими заботами, и ничто в жизни мира не чуждо мне; правда, я беру от нее только отголоски. Я читаю все газеты, получаю все журналы, знаю новую музыку; и вот, следя, хоть и со стороны, за жизнью других людей, я узнала, что произошло сегодня утром в Палате пэров и что должно было произойти сегодня вечером… Тогда я написала письмо».
«И граф Монте-Кристо не знает о вашем письме?» — спросил председатель.
«Ничего не знает, и я даже опасаюсь, что он его не одобрит, когда узнает; а между тем это великий для меня день, — продолжала девушка, подняв к небу взор, полный огня, — день, когда я наконец отомстила за своего отца!»
Граф за все это время не произнес ни слова; его коллеги не без участия смотрели на этого человека, чья жизнь разбилась от благовонного дыхания женщины; несчастье уже чертило зловещие знаки на его челе.
«Господин де Морсер, — сказал председатель, — признаете ли вы в этой девушке дочь Али-Тебелина, янинского паши?»
«Нет, — сказал граф, с усилием вставая, — все это лишь козни моих врагов».
Гайде, не отрывавшая глаз от двери, словно она ждала кого-то, быстро обернулась и, увидя графа, страшно вскрикнула.
«Ты не узнаешь меня, — воскликнула она, — но зато я узнаю тебя! Ты Фернан Мондего, французский офицер, обучавший войска моего благородного отца. Это ты предал замки Янины! Это ты, отправленный им в Константинополь, чтобы договориться с султаном о жизни или смерти твоего благодетеля, привез подложный фирман о полном помиловании! Ты благодаря этому фирману получил перстень паши, чтобы заставить Селима, хранителя огня, повиноваться тебе! Ты зарезал Селима. Ты продал мою мать и меня купцу Эль-Коббиру! Убийца! Убийца! Убийца! На лбу у тебя до сих пор кровь твоего господина! Смотрите все!»
Эти слова были произнесены с таким страстным убеждением, что все глаза обратились на лоб графа, и он сам поднес к нему руку, точно чувствовал, что он влажен от крови Али.
«Вы, значит, утверждаете, что вы узнали в графе де Морсере офицера Фернана Мондего?»
«Узнаю ли я его! — воскликнула Гайде. — Моя мать сказала мне: «Ты была свободна; у тебя был отец, который тебя любил, ты могла бы стать почти королевой! Вглядись в этого человека, это он сделал тебя рабыней, он надел на копье голову твоего отца, он продал нас, он нас выдал! Посмотри на его правую руку, на ней большой рубец; если ты когда-нибудь забудешь его лицо, ты узнаешь его по этой руке, в которую отсчитал червонцы купец Эль-Коббир!» Узнаю ли я его! Пусть он посмеет теперь сказать, что он меня не узнает!»
Каждое слово обрушивалось на графа, как удар ножа, лишая его остатка сил; при последних словах Гайде он невольно спрятал на груди свою руку, действительно искалеченную раной, и упал в кресло, сраженный отчаянием.
От виденного и слышанного мысли присутствующих закружились вихрем, как опавшие листья, подхваченные могучим дыханием северного ветра.
«Граф де Морсер, — сказал председатель, — не поддавайтесь отчаянию, отвечайте; перед верховным правосудием Палаты все равны, как перед господним судом; оно не позволит вашим врагам раздавить вас, не дав вам возможности сразиться с ними. Может быть, вы желаете нового расследования? Желаете, чтобы я послал двух членов Палаты в Янину? Говорите!»
Граф ничего не ответил.
Тогда члены комиссии с ужасом переглянулись. Все знали властный и непреклонный нрав генерала. Нужен был страшный упадок сил, чтобы этот человек перестал обороняться; и все думали, что за этим безмолвием, похожим на сон, последует пробуждение, подобное грозе.
«Ну что же, — сказал председатель, — что вы решаете?»
«Ничего», — глухо ответил граф, поднимаясь с места.
«Значит, дочь Али-Тебелина действительно сказала правду? — спросил председатель. — Значит, она и есть тот страшный свидетель, которому виновный не смеет ответить «нет»? Значит, вы действительно совершили все, в чем вас обвиняют?»
Граф обвел окружающих взглядом, отчаянное выражение которого разжалобило бы тигров, но не могло смягчить судей; затем он поднял глаза вверх, но сейчас же опустил их, как бы страшась, что своды разверзнутся и явят во всем его блеске другое, небесное судилище, другого, всевышнего судью.
И вдруг резким движением он разорвал душивший его воротник и вышел из залы в мрачном безумии; его шаги зловеще отдались под сводами, и вслед за тем грохот кареты, вскачь уносившей его, потряс колонны флорентийского портика.
«Господа, — сказал председатель, когда воцарилась тишина, — виновен ли граф де Морсер в вероломстве, предательстве и бесчестии?»
«Да!» — единогласно ответили члены следственной комиссии.
Гайде оставалась до конца заседания; она выслушала приговор графу, и ни одна черта ее лица не выразила ни радости, ни сострадания.
Потом, опустив покрывало на лицо, она величаво поклонилась членам собрания и вышла той поступью, которой Виргилий наделял богинь.

X

Назад: Часть V
Дальше: XI