Глава 16
Ничья слабость
Настало время возобновить знакомство с семейством Миглз, и вот в один субботний полдень, памятуя свой уговор с мистером Миглзом при посещении Подворья Кровоточащего Сердца, Кленнэм отправился в Туикнем, где у мистера Миглза имелся собственный коттедж. День выдался погожий, ясный, и так как Артуру, давно не бывавшему в родных краях, любая сельская дорога Англии судила много интересных впечатлений, он отправил свой багаж, с дилижансом, а сам решил идти пешком. Была тут для него и прелесть новизны — на чужбине ему редко приходилось разнообразить свой досуг долгими пешеходными прогулками.
Он выбрал путь на Фулем и Путин, ради удовольствия пройтись через вересковую пустошь. Там солнце светило особенно ярко и радостно; но, еще не успев далеко уйти по дороге, ведущей в Туикнем, он уже блуждал в неведомых далях других дорог, более призрачных и туманных. Они открылись перед ним, как только мерный, бодрящий шаг и прелесть окружающего ландшафта сделали свое дело. Когда бродишь один в сельской тиши, трудно не отдаться раздумью. А у Кленнэма так много было нерешенных вопросов, что пиши для размышлений ему хватило бы даже, если бы он шел на край света.
Первым был вопрос, который почти не выходил у него из головы в последнее время: что делать дальше, к какому занятию себя приставить и где это занятие искать? Он отнюдь не был богат, и каждый день нерешительности и бездействия увеличивал его тревоги, связанные с отцовским наследством. Стоило ему задуматься о том, как лучше распорядиться этим наследством, чтобы сохранить его в неприкосновенности или приумножить — и тотчас же вновь являлась беспокойная мысль, что где-то есть человек, который вправе требовать исправления причиненного ему зла. Об одном только этом можно было бы размышлять в течение самой длинной прогулки. Но был и другой предмет — его отношения с матерью, которую он аккуратно навещал теперь три-четыре раза в неделю, и на взгляд все шло у них гладко и мирно, однако же взаимное доверие так и не установилось. Неизменным и едва ли не главным предметом его дум и забот оставалась Крошка Доррит; в силу превратности его собственной судьбы и всего того, что ему пришлось узнать о судьбе и жизни этой девушки, она была теперь единственной живой душой, с которой его связывали узы теплых человеческих чувств — уважения, бескорыстного участия, благодарности, сострадания, узы, основанные на невинной доверчивости, с одной стороны, и ласковом покровительстве — с другой. В раздумья Кленнэма о ее будущем невольно вплеталась мысль о том дне, когда всеразрешающая рука смерти даст, наконец, свободу ее отцу; ибо только такой оборот событий позволил бы Артуру на деле проявить свое дружеское участие, переменить всю ее жизнь, убрать тяготы с ее нелегкого пути, предоставить ей домашний кров, которого она никогда не имела; иными словами, он принял решение удочерить это бедное дитя долговой тюрьмы и сделать так, чтобы оно обрело отдых и покой. Быть может, его мысли занимал и еще один предмет, имевший непосредственное отношение к тому месту, куда он направлялся; но тут все очертания были настолько смутны, что скорей даже это был не предмет, а некая призрачная дымка, обволакивающая все прочие раздумья.
Уже пустошь осталась позади, когда он заприметил на дороге пешехода, идущего в ту же сторону, и что-то в облике этого пешехода показалось ему знакомым. Где-то он уже видел этот наклон головы, эту сосредоточенно-задумчивую манеру в сочетании с твердым, энергичным шагом. Но вот пешеход остановился и сдвинул шляпу на затылок, как бы рассматривая какую-то вещь, — и Кленнэм узнал Дэниела Дойса.
— Здравствуйте, мистер Дойс, — сказал Кленнэм, поравнявшись с ним. — Рад встретить вас снова, и к тому же в местах, куда более приятных, нежели Министерство Волокиты.
— А, приятель мистера Миглза! — воскликнул опознанный преступник, оторвавшись от выкладок, которые он, видимо, делал в уме, и пожимая руку Артуру. — Очень приятно, сэр. Вы уж извините, запамятовал вашу фамилию.
— Охотно извиняю. Тем более что фамилия ничем не прославленная. Не Полип.
— Знаю, знаю, — засмеялся Дойс. — Я уже вспомнил: Кленнэм. Рад вас видеть, мистер Кленнэм.
— Сдается мне, мистер Дойс, — сказал Артур, когда они зашагали дальше, — что мы с вами держим путь в одно и то же место.
— Значит, и вы в Туикнем? — спросил Дэниел. — Что ж, тем лучше.
Они очень быстро освоились друг с другом, и у них завязался оживленный разговор, за которым время летело незаметно. Злонамеренный изобретатель отличался скромностью и здравым умом; кроме того, он привык сочетать смелый и оригинальный замысел с точным и тщательным исполнением, и одно это, при всей его непритязательности, делало его человеком далеко не заурядным. Нелегко было заставить Дэниела Дойса разговориться о себе; поначалу он отделывался скупыми и уклончивыми ответами: да, он сделал то-то и то-то, такое-то изобретение принадлежит ему, и такое-то усовершенствование — тоже ему; но ведь таково уж его ремесло, знаете ли, таково уж его ремесло. Однако мало-помалу он уверился, что его расспрашивают не из праздного любопытства, и это развязало ему язык. Так Артур узнал, что он сын кузнеца, родом с севера; что мать, овдовев, отдала его в ученье к слесарю; что проучившись немного времени, он стал «придумывать разные мелочишки», и это повело к тому, что слесарь освободил его от контракта и отпустил с денежным подарком, благодаря которому он смог осуществить свою заветную мечту — определиться в ученики к опытному механику. В мастерской этого механика он провел семь лет, упорно трудился, упорно учился, упорно недосыпал и недоедал. Когда положенный срок пришел к концу, он не захотел уйти и еще семь или восемь лет работал в мастерской на жаловании; а после того подался на берега Клайда, где снова работал и снова учился, сменяя книгу на молоток и сверло, чтобы пополнить свои теоретические и практические знания. Так прошло еще шесть или семь лет. Потом ему предложили поехать в Лион, и он принял это предложение; из Лиона перекочевал в Германию, а находясь в Германии, получил приглашение в Россию, в Санкт-Петербург, где дела у него пошли очень успешно, пожалуй успешней, чем где бы то ни было. Однако вполне естественное чувство влекло его в Англию; ему хотелось добиться успеха на родине, хотелось послужить ей в меру своих сил. И вот он вернулся. Открыл небольшой завод, изобретал, рассчитывал, строил и, наконец, после двенадцати лет неустанных трудов и стараний зачислен в Британский Почетный Легион — Легион Отвергнутых Министерством Волокиты, и удостоился Британского Большого Креста — креста, поставленного на его деле Полипами и Чваннингами.
— Можно только пожалеть, что вы затеяли это дело, мистер Дойс, — сказал Кленнэм.
— Верно, сэр, — но, с другой стороны, как же быть? Если человек имел несчастье изобрести что-то, что может принести пользу его отечеству, он должен добиться толку, чего бы это ни стоило.
— А не лучше ли махнуть рукой? — спросил Кленнэм.
— Невозможно. — Дойс покачал головой, задумчиво улыбаясь. — Мысль дана человеку не для того, чтоб быть похороненной в его голове. Мысль дана ему для того, чтобы создавать вещи, полезные людям. Человек должен бороться за свою жизнь и защищать ее, пока хватит сил. Так же и изобретатель должен бороться за свое изобретение.
— Вы хотите сказать, — отозвался Артур, проникаясь все большим уважением к этому тихому человеку, — что даже и теперь вы не утратили мужества?
— Не имею на это права, — отвечал Дойс. — Ведь идея моя все-таки верна!
Некоторое время они шагали молча, затем Кленнэм, желая переменить разговор и в то же время не желая делать это слишком резко, спросил мистера Дойса, есть ли у него компаньон, который делил бы с ним вес заботы и трудности.
— Нет, — отвечал тот. — Теперь нет. Был у меня компаньон, в то время когда я начинал. Хороший был человек, настоящий друг. Но он несколько лет назад умер; и так как я не мог примириться с мыслью, что кто-то другой займет его место, я выкупил у наследников его долю, и с тех пор управляюсь один. Только, знаете что? — добавил он, остановившись и с добродушной усмешкой положив на локоть Кленнэма свою правую руку со странно отогнутым большим пальцем, — изобретатели не годятся для ведения дел.
— Неужели?
— По крайней мере так утверждают деловые люди, — сказал Дойс и, весело расхохотавшись, снова зашагал вперед. — Уж не знаю почему, но принято считать, что мы, горемычные, начисто лишены обыкновенного житейского здравого смысла. Даже милейший хозяин этого дома, — Дойс мотнул головой в сторону Туикнема, — лучший мой друг на земле, почитает своим долгом опекать меня, как существо, неспособное о себе позаботиться.
Артур Кленнэм в свою очередь не удержался от смеха, услышав это справедливое замечание.
— Выходит, нужен мне такой компаньон, который был бы настоящим деловым человеком и никогда не грешил бы по части изобретательства, — снова заговорил Дойс, сняв шляпу и проводя ладонью по лбу. — Хотя бы в угоду ходячему мнению и для того, чтобы поддержать престиж предприятия. Не думаю, чтобы этот новый компаньон — кто бы он ни был — нашел у меня очень уж большие упущения или беспорядок в делах; а впрочем, это ему судить, а не мне.
— Так, значит, вы еще не подыскали себе компаньона?
— Нет, сэр, еще нет. Я, собственно, только недавно решил, что мне без этого не обойтись. Видите ли, дел все прибавляется, а мне и на заводе работы предовольно, годы-то уже не те. Нужно и переписку вести и книги содержать в порядке, и за границу ездить — там тоже хозяйский глаз требуется, — и меня уже на все не хватает. Вот если удастся улучить полчасика, думаю потолковать обо всем этом с моим — моим опекуном и покровителем, — сказал Дэниел Дойс, и в глазах у него снова блеснул смех. — Он человек умудренный опытом и хорошо разбирается в подобных материях.
Еще много о чем они беседовали, пока не добрались до цели своего путешествия. Во всех суждениях Дойса чувствовалась спокойная и сдержанная уверенность — уверенность человека, который твердо знает: что верно, то всегда будет верно, вопреки всем Полипам, населяющим родной океан, и останется верным, даже если этот океан пересохнет до последней капли; однако эта величавая уверенность ничем не напоминала величественного апломба чиновных лиц.
Хорошо зная местоположение коттеджа, Дойс повел Артура дорогой, откуда это местоположение казалось особенно живописным. Дом был прелестный (некоторая причудливость архитектуры его не портила); он стоял близ дороги, на речном берегу, и казалось, трудно было подобрать для семейства Миглз более подходящее обиталище. Вокруг дома тянулся сад, должно быть так же прекрасно расцветавший в майскую пору, как сейчас, в майскую пору своей жизни, цвела Бэби; и густо разросшиеся деревья склонялись над домом, оберегая его, как мистер и миссис Миглз оберегали свою любимую дочку. Тут прежде стоял другой, кирпичный дом; часть его снесли совсем, а другую перестроили заново, так что в нынешнем коттедже были и добротные старые стены, словно бы символизировавшие собой мистера и миссис Миглз, и прехорошенькая, легкая новенькая пристройка, словно бы символизировавшая Бэби. К дому еще лепилась оранжерея, выстроенная позднее; в тени ее стекла казались тусклыми и темными, но когда ударяло в них солнце, они то вспыхивали, как пламя пожара, то мирно поблескивали, как прозрачные капли воды. Эту оранжерею можно было бы счесть символом Тэттикорэм. Из окон открывался вид на реку, по которой скользила лодка перевозчика; и мирный этот вид, казалось, назидательно говорил обитателям дома: «Вот вы молоды или стары, запальчивы или кротки, негодуете или смиряетесь, а тихие струи потока всегда неизменны в своем беге. Какие бы бури ни бушевали в сердцах, вода за кормою журчит всегда одну и ту же песню. Год за годом проходит, и все столько же миль в час пробегают речные воды, все на столько же ярдов сносит течением лодку при переправе, все так же здесь белеют кувшинки, а там шелестят камыши, и река свершает свой вечный путь, не ведая перемен и смятений; тогда как ваш путь по реке времени прихотлив и полон неожиданностей».
Не успел прозвонить колокольчик у калитки, как мистер Миглз уже вышел встречать гостей. Не успел выйти мистер Миглз, как вышла миссис Миглз. Не успела выйти миссис Миглз, как вышла Бэби. Не успела выйти Бэби, как вышла Тэттикорэм. Никогда еще не оказывали нигде гостям более радушного приема.
— Вот так мы и живем, мистер Кленнэм, — сказал мистер Миглз. — Сидим себе, как видите, в своей домашней скорлупе и не помышляем о том, чтобы высунуть из нее нос — то бишь отправиться в путешествие. Не похоже на Марсель, а? Тут уж никаких аллон-маршон не услышишь.
— Да, красота этих мест совсем иная, — сказал Кленнэм, осматриваясь кругом.
— А ведь до чего хорошо было в карантине, честное слово! — воскликнул мистер Миглз, весело потирая руки. — Я бы совсем не прочь опять там очутиться. Уж очень приятная у нас подобралась компания.
Таково было неизменное свойство мистера Миглза: путешествуя, он на все ворчал, а приехав домой, хотел опять очутиться там, где путешествовал.
— Жаль, что теперь не лето, — сказал мистер Миглз. — и вы не можете полюбоваться нашим садом во всем его великолепии. Летом вы бы тут сами себя не услышали из-за птичьего гомона. Как люди практические, мы не позволяем распугивать птиц; и птицы — они ведь тоже народ практический — слетаются сюда тучами. Мы от души рады, Кленнэм (с вашего позволения я опущу «мистера»); поверьте, от души рады.
— С тех пор как мы с вами прогуливались по террасе над Средиземным морем, я не слыхал таких сердечных речей, — сказал Кленнэм, но, вспомнив свой ночной разговор с Крошкой Доррит, поспешил честно добавить: — кроме одного раза.
— А какой вид открывался с этой террасы! — воскликнул мистер Миглз. — Я не сторонник военного духа в государстве, но, пожалуй, немножко аллон-маршон — так, самая малость — придало бы жизни здешним местам. А то уж очень у нас тут непробудная тишь.
Сопроводив эту характеристику своего идиллического приюта сомнительным покачиванием головы, мистер Миглз повел гостей в дом.
Дом был просторен, но не слишком велик, выглядел внутри так же привлекательно, как и снаружи, и все в нем было очень хорошо и удобно устроено. Кое-что в обстановке — завешенные картины, чехлы на мебели, свернутые драпировки — напоминало об отсутствии у хозяев склонности к домоседству; но как нетрудно было угадать, одна из причуд мистера Миглза состояла в том, что, пока семейство путешествовало, комнаты должны были всегда содержаться в таком виде, как будто хозяева возвращаются послезавтра. Дом был битком набит всякой всячиной, вывезенной мистером Миглзом из путешествий, и это придавало ему сходство с жильем какого-то добродушного корсара. Были тут древности из Центральной Италии, изготовленные на предприятиях лучших современных фирм, доведших до совершенства эту отрасль промышленности; кусочки мумий из Египта (а может быть, из Бирмингема); модели венецианских гондол; модели швейцарских деревушек; обломки мозаичных плит из Геркуланума и Помпеи, похожие на окаменелый мясной фарш; пепел из усыпальниц и лава из Везувия; испанские веера, мавританские туфли, тосканские головные шпильки, каррарские статуэтки, трастеверинские шарфы, генуэзский бархат и филигрань, неаполитанские кораллы, римские камеи, женевские ювелирные изделия, арабские фонари, четки, освященные самим папой, и еще целые груды всевозможного хлама. На стенах красовались виды множества мест, схожие и несхожие с натурой; а одно небольшое зальце увешано было изображениями каких-то древних святых с жилами, напоминавшими пряди каната, морщинами в виде татуировки и прической, как у Нептуна, причем все это было покрыто столь густым слоем лака, что каждый праведник с успехом заменял клейкую бумагу для ловли мух, в просторечии именуемую липучкой. По поводу своих приобретений мистер Миглз говорил то, что обычно говорится в подобных случаях: он не знаток, он судит только по своему вкусу, эти картины достались ему за бесценок, но многим они нравятся. Во всяком случае, одно лицо, понимающее толк в этих вещах, говорило ему, что «Мудрец за чтением» (завернутый в одеяло старичок с горжеткой из лебяжьего пуха вместо бороды, которому густая сеть трещинок придавала сходство с перепекшимся пирогом) — отличнейший Гверчино. А что касается вон той картины направо, так тут дело ясное для каждого: если уж это не поздний Себастиан дель Пьомбо, так спрашивается, кто же? Тициан? Может быть, конечно, и Тициан, а может быть, Тициан только коснулся этого шедевра своей кистью. «А может быть, и не касался», — заметил Дойс; но мистер Миглз предпочел пропустить это замечание мимо ушей.
Показав гостям все свои трофеи, мистер Миглз увел их к себе в кабинет. Это была уютная светлая комната окнами на лужайку, меблированная частью как гардеробная, частью как контора. В углу на особом столико можно было заметить весы для взвешивания золота и лопаточку для сгребания денег.
— Вот взгляните, — сказал мистер Миглз. — Ровно тридцать пять лет я простоял за конторкой, на которой покоились эти два предмета (в то время я не больше помышлял о том, чтобы шататься по свету, нежели теперь — о том, чтобы сидеть дома). Когда я навсегда оставил банк, я попросил позволения взять их себе на память. Рассказываю вам это, чтобы вы не подумали, будто я целыми днями сижу туг и считаю свои деньги, точно король из песенки о двадцати четырех дроздах. А то послушать Бэби, так на это похоже.
Внимание Кленнэма привлекла висевшая на степс картина, с которой смотрели, обнявшись, две прехорошенькие маленькие девочки.
— Да, Кленнэм, — понизив голос, произнес мистер Миглз. — Обе мои дочки. Этот портрет был писан почти семнадцать лет тому назад. Они тут совсем еще младенцы — как я часто говорю мамочке.
— А как их имена? — спросил Кленнэм.
— Ох, в самом деле! Ведь вы же никогда не слышали другого имени, кроме Бэби. Ее настоящее имя — Минни; а ее сестра звалась Лилли.
— Могли бы вы догадаться, мистер Кленнэм, что одна из этих девочек — я? — раздался голос самой Бэби, появившейся в это время в дверях.
— Об этом догадаться не трудно, гораздо трудней решить, которая именно. Право же, — сказал Кленнэм, переводя взгляд с портрета на прелестный оригинал и обратно, — сходство так велико, что мне и сейчас кажется, будто оба изображения — ваши.
— Слыхала, мамочка? — воскликнул мистер Миглз, обращаясь к жене, которая вслед за дочерью вошла в комнату. — Не вы первый затрудняетесь решением, Кленнэм. Мы уже к этому привыкли. Ну, я вам подскажу: Бэби — та, что слева.
Рядом с портретом висело большое зеркало, и когда Артур снова взглянул в ту сторону, он увидел в нем отражение Тэттикорэм, которая с минуту помедлила у отворенной двери, прислушиваясь к разговору, а затем прошла мимо с презрительной и злобной гримасой, обезобразившей ее красивое лицо.
— Однако, что же это я! — сказал мистер Миглз. — Ведь вы отшагали немало миль и, наверно, не прочь бы переобуться. Вот Дэниел, тот никогда сам до этого не додумается, если ему не сунуть в руки машинку для снимания сапог.
— Отчего ж бы это? — спросил Дэниел, лукаво подмигнув Кленнэму.
— Оттого, что у вас голова слишком занята другими вещами, — сказал мистер Миглз, похлопывая его по плечу с видом человека, который понимает слабости ближнего, но не желает потакать им. — Цифры, колеса, шестерни, болты, гайки, цилиндры — да чего только там нет.
— В моей профессии, помня о большом, нельзя забывать о малом, — смеясь, возразил Дэниел. — Но все равно, все равно. Пусть будет по-вашему.
Поздней, расположившись у огня в отведенной ему комнате, Кленнэм невольно задал себе вопрос: а не сидит ли в милейшем, честнейшем и сердечнейшем мистере Миглзе совсем малюсенькая частица того самого горчичного зернышка, из которого выросло гигантское дерево Министерства Волокиты? Ибо как еще можно было объяснить его нелепое покровительственно-снисходительное отношение к Дэниелу Дойсу, вызванное не какими-нибудь личными особенностями последнего, но лишь тем обстоятельством, что Дойс — созидатель, человек, не идущий чужим, проторенным путем. Кленнэм мог бы раздумывать об этом целый час, пока не пришло время спуститься к обеду, не будь его мысли отвлечены другим вопросом, который занимал его еще до марсельского карантина и теперь снова настойчиво встал перед ним. Вопрос этот, весьма важный и существенный, состоял в следующем: позволительно ли ему влюбиться в Бэби?
Он старше ее ровно вдвое. (Кленнэм снял правую ногу с левой и заложил левую на правую, после чего попробовал сосчитать еще раз, но вышло то же самое.) Он старше ее ровно вдвое. Ну, и что же? Он молодо выглядит, молод душой, по-молодому здоров я силен. В сорок лет человек еще не стар, и есть немало мужчин, которые по тем или иным причинам женятся не раньше этого возраста. Но, с другой стороны, дело ведь не в том, как он на это смотрит; дело в том, как посмотрит она.
Он не сомневался в дружеском расположении к нему мистера Миглза, и сам в свою очередь был искренне расположен к мистеру Миглзу и его милой супруге. Он понимал, что для этих родителей, души не чаявших в своей единственной прелестной дочке, необходимость отдать ее мужу явится тяжким испытанием, о котором они, верно, не решаются и думать. Но ведь чем девушка прелестней, милей, красивей, тем неизбежней это испытание. Так почему бы им не решить вопрос в его пользу, раз уж все равно придется его решать?
И тут ему снова пришло в голову: дело ведь не в том, как они на это смотрят, дело в том, как посмотрит она.
Артур Кленнэм был человек по натуре скромный и всегда находил у себя множество недостатков. Он так склонен был преувеличивать в мыслях достоинства Минни и умалять собственные, что чем дольше он раздумывал над этим, тем больше терял надежду. Переодевшись к обеду, он окончательно принял решение, что влюбляться в Бэби ему не следует.
Это был на редкость приятный вечер. Они сидели впятером вокруг обеденного стола, вспоминали места, где им привелось побывать, людей, с которыми встречались в путешествии (Дэниел Дойс с интересом следил за разговором, как следит за карточной игрой не участвующий в ней партнер, и только время от времени вставлял замечания к случаю); и так им было хорошо и весело вместе, как не бывает подчас и после долгих лет знакомства.
— А мисс Уэйд? — спросил мистер Миглз, после того как они перебрали в разговоре с десяток дорожных спутников. — Никто не видел с тех пор мисс Уэйд?
— Я видела, — сказала Тэттикорэм.
Она принесла своей барышне мантилью, за которой та ее посылала, и только что склонилась, чтобы накинуть мантилью на плечи Бэби, как услышала вопрос, побудивший ее сделать это неожиданное заявление.
— Тэтти! — воскликнула молодая девушка. — Ты видела мисс Уэйд? Да где же?
— Здесь, в Туикнеме, мисс.
— Каким образом?
Нетерпеливый взгляд Тэттикорэм ответил, как показалось Кленнэму: «Глазами!» Но вслух она произнесла только:
— Я с ней встретилась у церкви.
— Любопытно, что она делала у церкви, — сказал мистер Миглз. — Не шла же молиться.
— Она меня туда вызвала запиской, — сказала Тэтти.
— Ох, Тэтти, убери, пожалуйста, руки, — вполголоса сказала ее молодая госпожа. — Мне чудится, будто меня трогает кто-то чужой.
Она сказала это без всякой злобы или раздражения, с непосредственностью балованного ребенка, у которого что на уме, то и на языке, и гримаса недовольства тут же сменяется веселой улыбкой. Тэттикорэм поджала свои пухлые красные губы и скрестила руки на груди.
— Угодно ли вам знать, сэр, — спросила она, повернувшись к мистеру Миглзу, — о чем мисс Уэйд писала мне?
— Ну раз уж на то пошло, Тэттикорэм, — отвечал мистер Миглз, — мы здесь все люди свои, так что, пожалуй, скажи, если хочешь.
— Она узнала ваш адрес, еще когда мы путешествовали вместе, — сказала Тэттикорэм, — и так как ей случалось видеть меня не совсем… не совсем…
— Не совсем в хорошем расположении духа, Тэттикорэм, — подсказал мистер Миглз и, глядя в черные глаза, предостерегающе покачал головой. — Не торопись, Тэттикорэм, сосчитай до двадцати пяти.
Она снова поджала губы и тяжело перевела дыхание.
— Она и написала мне, что сели меня вдруг кто-нибудь обидит, — Тэттикорэм метнула взгляд на свою барышню, — или вообще мне станет не по душе здесь, — новый взгляд в ту же сторону, — так она охотно возьмет меня к себе и обещает мне самое хорошее обращение. И чтобы я подумала об этом, а она меня будет ждать в следующее воскресенье у церкви. Вот я и пошла туда, чтобы поблагодарить ее за ее доброту.
— Тэтти, — сказала молодая девушка, протягивая ей через плечо свою руку, — эта мисс Уэйд так напугала меня, когда мы прощались, мне даже неприятно думать, что совсем недавно она была здесь, так близко, а я и не знала. Тэтти, милая!
Тэтти словно застыла на месте.
— Э-э… Тэттикорэм! — воскликнул мистер Миглз. — Сосчитай-ка еще раз до двадцати пяти!
Но, досчитав, должно быть, самое большее до двенадцати, Тэтти нагнулась и поцеловала протянутую руку, коснувшись при этом шелковистых локонов ее обладательницы. Рука ласково погладила склоненную щеку, и Тэттикорэм ушла.
— Вот, извольте видеть, — негромко сказал мистер Миглз, доставая сахарницу с передвижного столика для закусок, стоявшего справа от него. — Не очутись эта девушка среди людей практических, судьба ее могла обернуться самым печальным для нее образом. Но мы с мамочкой, как люди практические, понимаем, что все ее существо бунтует порой при виде той заботы и нежности, которой мы окружаем нашу Бэби. Она-то, бедняжка, никогда не знала родительской заботы и нежности! Страшно подумать, что творится, верно, в душе этой бедной девочки, такой страстной и непокорной, когда во время воскресной службы дело доходит до пятой заповеди. Мне всегда так и хочется крикнуть ей: «Ты в церкви, Тэттикорэм! Сосчитай-ка до двадцати пяти!»
Кроме закусочного столика мистеру Миглзу помогали справляться с его хозяйскими обязанностями две молоденькие служанки, чьи блестящие глаза и румяные щеки радовали взор не меньше, чем парадное убранство обеденного стола. «А что же тут удивительного? — говаривал по этому поводу мистер Миглз. — Я всегда говорю мамочке: если уж смотришь на что-то, так чем оно красивей, тем на него и смотреть приятнее».
Штат домашней прислуги дополняла некая миссис Тикит — кухарка и домоправительница, когда семейство пребывало дома, и только домоправительница, когда оно отправлялось путешествовать. Мистер Миглз выразил сожаление, что характер обязанностей, которыми эта почтенная особа занята в настоящее время, мешает представить ее новому гостю, но пообещал непременно осуществить это знакомство на следующий день. Миссис Тикит — одна из основ благополучия этого дома, пояснил он, и всем его друзьям она хорошо известна. Вот это ее портрет, на той стене. Как только все семейство отбывает из дому, она облачается в шелковое платье и черные как смоль букли, в которых художник изобразил ее на портрете (когда она хлопочет на кухне, волосы у нее рыжеватые с проседью) и усаживается в гостиной, у окна, положив перед собою «Домашний лечебник» доктора Бухана, всегда заложенный на одном и том же месте ее очками. Здесь она и проводит целые дни во время их отсутствия, и сколько бы это отсутствие ни длилось, нет такой силы, которая могла бы заставить миссис Тикит покинуть свой пост у окна или расстаться с ученым трудом доктора Бухана — хотя по глубокому убеждению мистера Миглза она в жизни не прочитала ни единого слова из советов этого почтенного эскулапа.
Вечером уселись сыграть роббер-другой, по старинке, а Бэби то следила за игрой, заглядывая в отцовские карты, то напевала что-то вполголоса, подыгрывая себе на фортепьяно. Она была балованным ребенком; но могло ли быть иначе? Кто, постоянно видя перед собой такое прелестное и милое создание, не поддался бы его нежным чарам? Кто. проведя хоть один вечер в этом доме, не полюбил бы ее за то, что от одного ее присутствия в комнате словно становилось светлей и веселей? Так думал Кленнэм, невзирая на только что принятое решение.
Занятый этими мыслями, он объявил ренонс, имея масть на руках. — Что же это вы, батенька, о чем думаете? — упрекнул его мистер Миглз, который был его партнером. — Виноват, сэр, ни о чем, — ответил Кленнэм. — Вот то-то и есть, так в другой раз думайте, пожалуйста, — сказал мистер Миглз. Бэби со смехом высказала предположение, что Кленнэм думал о мисс Уэйд. — Почему же о мисс Уэйд. Бэби? — спросил ее отец. — В самом деле, почему о мисс Уэйд? — повторил Артур Кленнэм. Бэби слегка покраснела и отошла к фортепьяно.
Наконец, пожелав друг другу покойной ночи, стали расходиться по спальням, и тут Артур ненароком услышал, как Дойс спрашивал у хозяина дома, не уделит ли тот ему с утра, еще до завтрака, полчаса для беседы. Хозяин пообещал, и Кленнэм решил несколько задержаться в гостиной, чтобы предварить эту беседу кое-какими собственными соображениями.
— Мистер Миглз, — сказал он, когда они остались вдвоем. — Помните, вы мне в свое время посоветовали ехать прямо в Лондон?
— Как же, разумеется.
— Тогда же вы мне дали еще один добрый совет, в котором я весьма нуждался.
— Не помню, о чем именно шла речь, — отвечал мистер Миглз, — но хорошо помню, что разговор у нас был самый душевный.
— Так вот, я воспользовался вашим советом и теперь, освободившись от занятия, по многим причинам весьма для меня тягостного, желал бы найти себе и своим скромным средствам какое-либо иное применение.
— Одобряю! И чем скорей, тем лучше, — сказал мистер Миглз.
— Сегодня по дороге к вам я узнал, что вашему другу мистеру Дойсу нужен компаньон — не механик, как он сам, но человек, который мог бы наладить должным образом деловую сторону его предприятия.
— Именно, — подтвердил мистер Миглз, засунув руки в карманы и придав своему лицу деловито-сосредоточенное выражение эпохи лопатки и весов.
— Мистер Дойс упомянул в разговоре, что намерен посоветоваться с вами относительно выбора такого компаньона. Если вам кажется, что мы с ним могли бы подойти друг другу по взглядам и ресурсам, не будете ли вы так добры назвать ему мое имя? Я, правда, говорю, не зная всех обстоятельств, а среди них могут быть неприемлемые для обеих сторон.
— Бесспорно, бесспорно, — отозвался мистер Миглз с осмотрительностью, достойной лопатки и весов.
— Но это уж вопрос цифр и расчетов…
— Именно, именно, — сказал мистер Миглз с тем уважением к цифрам, которое опять-таки напоминало о лопатке и весах.
— И я охотно занялся бы этим вопросом, заручившись согласием мистера Дойса и вашим одобрением. Словом, если вы возьмете на себя труд передать мое предложение мистеру Дойсу, вы меня крайне обяжете.
— Охотно принимаю ваше поручение, Кленнэм, — сказал мистер Миглз. — И, оставляя в стороне разные частности, которые вы, как деловой человек, сочтете нужным оговорить заранее, хочу сказать вам: я уверен, что из этого выйдет толк. В одном можете не сомневаться: Дэниел честнейший человек.
— Я настолько убежден в этом, что сразу же решил переговорить с вами.
— Им нужно руководить, направлять его, помогать ему; он ведь из породы чудаков, — продолжал мистер Миглз, видимо желая этим сказать, что Дойс делает веши, которых еще никто не делал, и идет путями, которыми еще никто не ходил, — но честность его выше похвал. Ну а теперь — доброй ночи.
Кленнэм вернулся в свою комнату, сел снова в кресло у камина и стал думать о том, как он рад своему решению не влюбляться в Бэби. Она так хороша, так мила, так чиста душой, так готова откликнуться на зов, обращенный к ее нетронутым еще чувствам, что того, кто сумеет эти чувства пробудить, можно счесть счастливейшим из смертных, а потому он очень рад принятому решению.
Но поскольку те же доводы могли бы сгодиться и для противоположного решения, он еще продолжал размышлять об этом предмете. Для очистки совести, должно быть. «Представим себе человека, — думал он, — который достиг совершеннолетия добрых два десятка лет тому назад; обстоятельства его воспитания сделали его робким и неуверенным в себе; обстоятельства его нынешней жизни делают его угрюмым и замкнутым; он знает, что лишен многих привлекательных черточек, которые так нравятся ему в других, и в этом повинны долгие годы, проведенные на чужбине, в суровом одиночестве; у него нет добрых сестер, которые могли бы встретить и обласкать его жену; нет уютного дома, куда он мог бы ее ввести; он почти чужой в Англии; не обладает и богатством (что хоть отчасти искупило бы все эти недостатки); в нем только и есть хорошего, что любящее сердце и горячее желание поступать по справедливости — и вот такой человек явился бы сюда, в этот дом, и поддавшись очарованию прелестной юной девушки, вообразил бы, что может надеяться завоевать ее сердце; ведь это была бы непозволительная слабость!»
Он встал, тихонько растворил окно и загляделся на реку, мерно текущую внизу. Год за годом проходит, и все столько же миль в час пробегают речные воды, все на столько же ярдов сносит течением лодку при переправе, все так же здесь белеют кувшинки, а там шелестит камыш; никаких перемен, никаких смятений.
Отчего же так тоскливо и тягостно у него на сердце? Он в этой слабости не повинен. Чья же это слабость? Ничья, ничья. Отчего же не забыть об этом? Но забыть он не мог. И невольно закрадывалась мысль (у каждого бывают такие минуты): а не лучше ли быть таким, как эта река, в вечном однообразии катящая свои воды, — жить, не ведая радостей, но не ведая и горя.
Глава 17
Ничей соперник
Наутро, перед завтраком, Артур решил побродить по окрестностям. Погода была отменная, до завтрака оставалось не менее часа, и, перебравшись через реку, он пошел по тропинке, извивавшейся среди лугов. Когда тропинка вновь привела его к берегу, он увидел там какого-то путника, который дожидался переправы и криками торопил перевозчика, замешкавшегося на другой стороне.
Это был молодой человек, самое большее лет тридцати. Платье ловко сидело на его ладной фигуре, лицо было смуглое, взгляд живой и веселый. Когда Артур, миновав перелаз, спустился к реке, незнакомец скользнул по нем беглым взглядом, и снова вернулся к своему несложному занятию — он коротал время, сталкивая ногой и воду небольшие голыши. Что-то жестокое почудилось Кленнэму в том, как он каблуком выворачивал камешек из земли и придвигал его к себе, чтобы удобнее было прицелиться. Кому из нас не случалось испытывать подобное чувство, глядя, как человек совершает самый пустяковый поступок: срывает цветок, отбрасывает мешающий ему предмет, наконец просто ломает что-то?
Незнакомец, судя по выражению его лица, был поглощен своими мыслями и не обращал никакого внимания на красавца ньюфаундленда, который настороженным взглядом следил за хозяином, косясь на каждый летящий с берега камень, и готовый по первому знаку броситься за ним в воду. Однако знак так и не был подан, а тем временем перевозчик причалил к берегу, и хозяин, ухватив собаку за ошейник, заставил ее войти в лодку.
— Нельзя, нельзя сегодня, — прикрикнул он при этом. — Как ты покажешься на глаза дамам, если с тебя будет течь вода? Куш!
Вслед за джентльменом и собакой вошел в лодку и Кленнэм. Собака послушно улеглась под скамью, а джентльмен остался стоять, заложив руки в карманы и загораживая Кленнэму перспективу. Как только лодка коснулась берега, и джентльмен и собака легко соскочили на землю и ушли. Кленнэм был очень рад от них избавиться.
Он уже подходил к садовой калитке, когда часы на ближней церкви пробили назначенное для завтрака время. Не успел он дернуть колокольчик, как из-за ограды послышался громкий собачий лай.
«Вчера я тут никаких собак не слышал», — подумал Кленнэм. Одна из румяных служанок отворила калитку, и первое, что представилось его взгляду, были ньюфаундленд и его хозяин.
— Мисс Минни еще не спускалась вниз, джентльмены, — зарумянившись еще больше, сказала привратница, когда все трое вошли в сад. Затем, обращаясь к хозяину собаки, она добавила: — Мистер Кленнэм, сэр, — и убежала.
— Забавно, как мы с вами повстречались, мистер Кленнэм, — сказал молодой человек. Собака тотчас замолчала. — Разрешите представиться: Генри Гоуэн. Не правда ли, чудесный уголок, и сегодня он особенно хорош.
Тон был приветливый, голос приятный; и все же Кленнэм почувствовал, что если бы не принятое решение не влюбляться в Бэби, этот Генри Гоуэн ему бы не понравился.
— Вы как будто не очень хорошо знаете здешние места? — спросил этот Гоуэн после того, как Артур также высказал свое восхищение.
— Совсем не знаю. Я здесь первый раз и только со вчерашнего вечера.
— А-а! Ну, надо сказать, вы попали не в самую лучшую пору. Какая красота была здесь нынешней весной, перед тем как хозяева отправились в путешествие! Право, жаль, что вы не могли этого видеть.
Если бы не упоминавшееся уже не раз решение, Кленнэм в ответ на эту любезность от души пожелал бы ему провалиться в кратер Этны.
— Я за последние три года имел удовольствие бывать здесь в самое разное время, и смею вам сказать, это — рай!
Бессовестный плут! Он заслужил быть названным так (верней, заслужил бы, если б не то мудрое решение) за то, что произнес слово «рай». Ведь он затем только произнес его, что увидел приближавшуюся Бэби, которая, услышав это слово, должна была заключить, что ее он считает ангелом, черт бы его побрал!
Ах, как она вся сияла, как была довольна! Как ласкала она собаку и как привычно собака кинулась к ней! Как красноречивы были эти зардевшиеся щеки и потупленный взгляд, это смущение, эта несмелая радость! Разве Кленнэм хоть раз видел ее такою? Правда, не было никаких причин к тому, чтобы он хотел, мог или надеялся увидеть ее такою, правда, он никогда даже не мечтал об этом; но все же — разве она когда-нибудь на его памяти бывала такою?
Он стоял один, в стороне от них. Этот Гоуэн, упомянув о рае, поспешил к ней навстречу и взял ее за руку. Собака уперлась в нее своими огромными лапами и положила голову ей на грудь. Она смеялась, здороваясь с гостем, и была явно увлечена возней с собакой — слишком, слишком увлечена, — так по крайней мере могло показаться стороннему наблюдателю, будь это человек влюбленный в нее.
Наконец она освободилась и подошла к Кленнэму, протянула ему свои пальчики, пожелала доброго утра и мило улыбнулась, как бы ожидая, что он предложит ей руку, чтобы вести ее в дом. Этот Гоуэи даже бровью не повел. Видно, знал, что ему нечего опасаться.
Легкая тень пробежала по круглому, добродушному лицу мистера Миглза, когда все трое вошли в столовую (верней сказать, все четверо, считая и собаку, которая была не самой неприятной в этой четверке). От Кленнэма это не укрылось, как не укрылся и беспокойный взгляд, брошенный на мужа хозяйкой дома.
— Ну, Гоуэн, — сказал мистер Миглз, словно бы даже подавив вздох, — что у вас нынче новенького?
— Да все по-старому, сэр. Мы с Львом рано встали и сразу же отправились в путь, чтобы поспеть сюда к завтраку, как уж у нас заведено по воскресеньям. Я ведь теперь поселился в Кингстоне, хочу написать там два или три пейзажа. — Затем он рассказал, как они с Кленнэмом встретились у перевоза и вместе явились в дом.
— Как здоровье миссис Гоуэн, Генри? — спросила миссис Миглз. (Кленнэм прислушался.)
— Благодарю вас, матушка здорова. (Кленнэм перестал прислушиваться.) Я взял на себя смелость пригласить к вам еще одного гостя — надеюсь, это не причинит неудобства хозяевам. У меня не было другого выхода, — пояснил он, обращаясь к мистеру Миглзу. — Один мой знакомый напросился сегодня ко мне на обед; а так как он из хорошей семьи, я решил, что вы не рассердитесь, если я предложу ему приехать сюда.
— Кто же этот знакомый? — спросил мистер Миглз с непонятным оживлением.
— Молодой человек по фамилии Полип. Сын Тита Полипа, Клэренс, он служит по ведомству своего родителя. Могу поручиться, во всяком случае, что вечер не станет темней от его присутствия. Он с неба звезд не хватает.
— Так, так, — сказал мистер Миглз. — Он, значит, из Полипов? Мы с этим семейством немного знакомы, Дэн, верно? Черт возьми, да ведь оно сейчас у самого, можно сказать, кормила. Позвольте, позвольте. Кем же этот молодой человек доводится лорду Децимусу Полипу? Милорд в тысяча семьсот девяносто седьмом году женился на леди Джемайме Билберри, второй дочери от третьего брака — нет, что я путаю! То вовсе была леди Серафина. Леди Джемайма была первой дочерью от второго брака пятнадцатого баронета Чваннинга, с досточтимой Клементиной Тузеллем. Так, отлично. Отец вашего друга женился на девице из рода Чваннингов, а отец его отца был женат на своей двоюродной сестре, девице Полип. Отец того отца, что женился на девице Полип, был женат на девице Джодлби… Пожалуй, Гоуэн, я забрался слишком далеко. Но мне хочется установить, в каком родстве состоит этот молодой человек с лордом Децимусом.
— Нет ничего проще. Его отец — родной племянник лорда Децимуса.
— Родной — племянник — лорда Децимуса, — с расстановкой повторил мистер Миглз, зажмурившись, чтобы ничто не мешало ему насладиться смакованием этой родословной. — Черт возьми, а вы правы, Гоуэн. Именно так.
— И стало быть, сам он доводится лорду Децимусу внучатым племянником.
— Погодите-ка! — сказал мистер Миглз, широко раскрывая глаза, словно осененный какой-то новой мыслью. — А по материнской линии, выходит, он внучатый племянник леди Чваннинг?
— Совершенно справедливо.
— Так, так, так, — произнес мистер Миглз с живейшим интересом. — Скажите пожалуйста! Что ж, мы будем очень рады вашему другу. Окажем ему самый теплый прием, в меру наших скромных средств, и, во всяком случае, я надеюсь, с голоду он у нас не умрет.
В начале этого диалога Кленнэм приготовился стать свидетелем вспышки безобидного, но бурного гнева со стороны мистера Миглза, вроде той сцены, когда он за шиворот тащил Дэниела Дойса из Министерства Волокиты. Но за добрейшим мистером Миглзом водилась одна маленькая слабость, весьма распространенная среди рода человеческого, и даже тесное соприкосновение с Министерством Волокиты не могло надолго исцелить его от этой слабости. Кленнэм взглянул на Дойса, но Дойсу все это, видимо, было хорошо знакомо, а потому он сидел, уставясь в свою тарелку, и не ответил ни словом, ни жестом.
— Весьма вам признателен, — сказал Гоуэн в заключение разговора. — Клэренс изрядный осел, но, в общем, добряк и миляга, каких мало.
К концу завтрака выяснилось, что у Гоуэна что ни знакомый, то либо изрядный осел, либо изрядная бестия, однако в то же время чудеснейший малый, душа-человек, золотое сердце, добряк и миляга, каких мало. Чтобы при любой посылке приходить неизменно к подобному выводу, мистер Генри Гоуэн должен был рассуждать примерно так: «У меня на каждого из людей заведен особый счет, куда наиаккуратнейшим образом заносится все, что я нахожу в нем хорошего и дурного. Данные этого добросовестного учета позволяют мне с удовольствием отметить, что чем никудышнее человек, тем он, как правило, симпатичней, а также сделать утешительный вывод, что разница между порядочным человеком и прохвостом значительно меньше, нежели вы склонны думать». Вдохновленный этим открытием, он, словно бы стараясь всегда отыскать в человеке хорошее, на самом деле пренебрегал им там, где оно было, и обнаруживал там, где его не было; впрочем, других неприятных или опасных последствий описанный метод не имел.
Но мистеру Миглзу все это явно доставляло меньше удовольствия, чем изучение генеалогического древа Полипов. Снова и снова набегала тень на его лицо, которое Кленнэм всегда привык видеть таким ясным, и всякий раз настороженность и беспокойство отражались во внимательном взгляде его жены. Когда Бэби порой тянулась приласкать собаку, Кленнэм не мог отделаться от впечатления, что мистеру Миглзу это неприятно; а однажды, когда вышло так, что и Гоуэн склонился над собакой в одно время с нею, мистер Миглз поспешно вышел из комнаты, и Артуру показалось, что на глазах у него блеснули слезы. И еще ему показалось — а может быть, и не показалось, — что все эти мелочи не укрылись и от самой Бэби; что она нынче особенно старалась всячески выказывать отцу свою горячую любовь; что для того именно она по дороге в церковь и обратно брала его под руку и шла с ним вместе, поотстав от других. И положительно Артур мог бы поклясться, что поздней, гуляя один по саду, он ненароком видел в окно кабинета, как она нежно обнимала обоих родителей и плакала, уткнувшись в отцовское плечо.
Под вечер пошел дождь, и им пришлось провести остаток дня дома, за рассматриванием коллекций мистера Миглза и за дружеской беседой. Этот Гоуэн был бойким собеседником: говорил он главным образом о себе, весьма непринужденно и остроумно. По роду занятий он, видимо, был художник и некоторое время жил в Риме; что-то, однако, было в нем несерьезное, поверхностное, любительское, какой-то изъян чувствовался в его отношении к искусству и к собственной работе — но в чем тут именно дело, Кленнэм не мог понять.
Он решил обратиться за помощью к Дэниелу Дойсу, который стоял и смотрел в окно.
— Вы хорошо знаете мистера Гоуэна? — спросил он вполголоса, подойдя и став рядом.
— Встречал его здесь. Он является каждое воскресенье, когда семейство дома.
— Насколько я мог понять, он художник?
— Да, в некотором роде, — угрюмо ответил Дойс.
— Как это «в некотором роде»? — спросил Кленнэм, улыбнувшись.
— Он забрел в искусство, как на Пэлл-Мэлл, — гуляючи, мимоходом, — сказал Дойс, — а искусство, мне кажется, не парк для прогулок.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что семейство Гоуэн представляет собой отдаленную ветвь рода Полипов и что родитель мистера Генри Гоуэна некогда состоял при одном из наших посольств за границей, а впоследствии был возвращен за ненадобностью на родину и пристроен где-то в качестве инспектора чего-то, на каковом посту и умер, зажав в руке только что полученное жалованье, право на которое он доблестно отстаивал до последнего вздоха. За столь выдающиеся государственные заслуги вдове его по представлению очередного властвующего Полипа определена была пенсия в размере двухсот или трехсот фунтов в год; а преемник этого Полипа присоединил к пенсии тихую и уютную квартирку в Хэмптонкортском дворце, где старушка и доживала свой век, сообща с другими старушками обоего пола, сетуя на дурные времена и порчу нравов. Сына ее, мистера Генри Гоуэна, не имевшего иного подспорья в жизни, кроме весьма скромных средств, доставшихся ему по наследству от папаши-инспектора, оказалось нелегко пристроить к месту — тем более что свободных государственных синекур становилось все меньше, а ни к каким мастерствам молодой человек не проявлял склонности, кроме того, что был великим мастером мотать деньги. В конце концов он объявил о своем намерении стать художником, отчасти потому, что издавна баловался живописью, отчасти же, чтобы насолить главным Полипам, не позаботившимся о его судьбе. Дальше события разворачивались следующим образом: сперва был нанесен жестокий удар щепетильности некоторых дам из высшего круга; затем рисунки мистера Генри Гоуэна стали ходить по рукам в великосветских гостиных, вызывая восторженные восклицания: «Настоящий Клод! Настоящий Кейп! Настоящий шедевр!» Наконец лорд Децимус купил одну из его картин, и во время званого обеда, на который приглашен был весь Совет с Президентом во главе, изрек с высоты своего величия:
«А знаете, мне и в самом деле кажется, что это очень хорошо написано». Короче говоря, видные особы не щадили усилий, чтобы ввести молодого художника в моду. Однако из этого так ничего и не вышло. Помешали предрассудки, господствовавшие в публике. Люди с непонятным упорством отказывались восхищаться приобретением лорда Децимуса, с непонятным упорством считали, что на любом поприще (кроме того, на котором они сами подвизались) успех может быть достигнут лишь неустанным трудом, неуклонным рвением и непоколебимой преданностью делу. И теперь мистер Гоуэн, подобно тому ветхому ящику, который называют гробом Магомета (хоть в нем никогда не было ни останков пророка, ни чьих-либо еще), оказался подвешенным в пространстве между двумя сферами, со злобой и завистью взирая и на землю, от которой он оторвался, и на небо, которого так и не достиг.
Вот, в общих чертах, то, что удалось узнать о нем Кленнэму в это дождливое воскресенье и в последующие дни.
Спустя примерно час после обеденного времени прибыл молодой Полип со своим моноклем. Из уважения к родственным связям гостя мистер Миглз дал на этот вечер отставку розовощеким служанкам и поручил их обязанности двум мрачного вида лакеям. При виде Артура молодой Полип до того оторопел и растерялся, что долго не мог прийти в себя и только бормотал в замешательстве: «Э-э… послушайте! Э-э… знаете ли, доложу я вам!»
Немного оправившись, он воспользовался первым удобным случаем, чтобы отвести своего друга в сторону и пропищать тем тонким голоском, который еще усиливал создаваемое им впечатление беспомощности:
— Гоуэн, мне нужно поговорить с вами. Э-э… послушайте. Кто этот субъект?
— Какой-то знакомый хозяев дома. Не мой, во всяком случае.
— Имейте в виду: это ярый радикал, — сказал молодой Полип.
— Да ну? А вы откуда знаете?
— Черт побери, сэр, он недавно явился в наше министерство и стал приставать ко всем самым нахальным образом. Потом пошел к нам домой и приставал к моему отцу до тех пор, пока его не выставили за дверь. Потом опять пришел в министерство и стал приставать ко мне. Послушайте, вы не представляете себе, что это за человек.
— А что ему было нужно?
— Черт побери, сэр, — ответил молодой Полип, — он, знаете, хотел бы узнать! Ворвался в министерство — хотя ему даже не был назначен прием — и заявил, что хотел бы узнать!
От изумления и негодования он так таращил глаза, что рисковал ослепнуть, но тут весьма кстати явился лакей с докладом, что кушать подано. Мистер Миглз, проявив живейший интерес к состоянию здоровья его двоюродного дедушки и двоюродной бабушки, просил его вести к столу миссис Миглз. И глядя на гостя, восседающего по правую руку хозяйки дома, мистер Миглз сиял так, словно все семейство Полипов собралось за его обеденным столом.
От вчерашней милой непринужденности не осталось и следа. Не только обед, но и сами обедающие казались остывшими, безвкусными, пересушенными — и во всем был виноват этот жалкий, скудоумный маленький Полип. Он вообще не отличался красноречием, но сейчас, от присутствия Кленнэма, на него словно столбняк нашел. Повинуясь какой-то настойчивой и непреодолимой потребности, он беспрестанно поглядывал на упомянутого джентльмена, вследствие чего его монокль попадал то к нему в суп, то в бокал с вином, то в тарелку миссис Миглз, то свешивался у него через плечо на манер шнурка от сонетки, так что одному из мрачных лакеев несколько раз пришлось водворять его на грудь посрамленного владельца. Расстройство чувств, порождаемое в молодом Полипе частым исчезновением этого оптического прибора, упорно не желавшего держаться в глазу, еще усиливалось при каждом взгляде на загадочного Кленнэма. В своей растерянности он хватал и подносил к глазу ложки, вилки и другие предметы обеденной сервировки, а обнаружив ошибку, смущался еще больше, но все-таки не мог заставить себя не смотреть на Кленнэма. А стоило Кленнэму заговорить, как злополучный юнец весь замирал от страха, что он так или иначе непременно договорится до того, что, знаете, хотел бы узнать.
Таким образом, едва ли кто-нибудь, кроме мистера Миглза, испытывал приятные чувства во время этого обеда. Но уж мистер Миглз наслаждался присутствием молодого Полипа в полной мере. Как склянка золотой воды в сказке, разлившись, превратилась в целый фонтан золота, так и ему казалось, что с появлением этого крошечного Полипчика, над столом словно простерлась тень всего генеалогического древа Полипов. И в этой тени как бы потускнели неоценимые душевные качества самого мистера Миглза. Исчезла его искренность, его непринужденность, он будто гнался за чем-то совсем ему чужим и ненужным; он перестал быть самим собой. Какое редкое, исключительное явление! Не правда ли, случай мистера Миглза — единственный в своем роде?
Наконец сырой промозглый вечер завершился сырой промозглой ночью, и молодой Полип уехал в кабриолете, вяло попыхивая сигарой, а противный Гоуэн ушел пешком вместе со своей противной собакой. Весь день Бэби старалась быть особенно приветливой с Кленнэмом; но Кленнэм с самого завтрака держался несколько замкнуто — верней, держался бы, будь он и правда влюблен в Бэби.
Только что он поднялся к себе в комнату и снова бросился в кресло перед камином, как в дверь постучали и вошел Дойс со свечой в руке, спросить, в котором часу и как он намерен возвращаться завтра в Лондон? Когда этот вопрос был выяснен, Кленнэм невзначай упомянул о Гоуэне — этот Гоуэн не давал бы ему покоя, будь он его соперником.
— Не верится, чтобы из него вышел большой художник, — сказал он.
— Не верится, — отозвался Дойс.
Засунув одну руку в карман и уставясь на пламя свечи, которую он держал в другой руке, мидтер Дойс не трогался с места, как будто был уверен, что разговор на этом не кончится.
— Мне кажется, наш добрый друг как-то переменился и даже помрачнел с приходом мистера Гоуэна, — заметил Кленнэм.
— Да, — промолвил Дойс.
— Но о его дочери нельзя сказать того же.
— Нет, — промолвил Дойс.
Оба помолчали. Затем мистер Дойс, не отрывая глаз от пламени свечи, медленно заговорил снова:
— Дело в том, что он уже два раза увозил дочку за границу в надежде отвлечь ее мысли от мистера Гоуэна. Ему кажется, что она не совсем равнодушна к этому молодому человеку, а на его взгляд (как и на мой, да и вы, верно, с этим согласитесь) такой брак едва ли принес бы ей счастье.
— Я… — Кленнэм поперхнулся, закашлялся и умолк.
— Да вы простудились, — сказал Дэниел Дойс, по-прежнему не глядя на Кленнэма.
— Я полагаю, они помолвлены? — небрежно спросил Кленнэм.
— Нет, нет, это мне доподлинно известно. Молодой человек добивался этого, но не добился. С тех пор как они вернулись из путешествия, он с позволения нашего друга является в гости по воскресеньям, но и только. Обманывать отца и мать Минни не станет. Вы путешествовали вместе с ними и не могли не видеть, какими тесными узами, нерасторжимыми даже в смерти, связаны члены этой семьи. Ничего более того, что все мы видим, между мисс Минни и мистером Гоуэном нет, я в этом не сомневаюсь.
— Ах! Довольно и этого! — воскликнул Кленнэм.
Мистер Дойс пожелал ему доброй ночи тоном человека, услышавшего если не вопль отчаяния, то стон боли, и стремящегося хоть немного подбодрить и утешить того, у кого этот стон или вопль вырвался. Должно быть, это было просто очередное чудачество с его стороны; не мог же он услышать что-либо подобное без того, чтобы и Кленнэм это услышал.
Дождь лил упорно, барабанил по крыше, глухо ударял в размокшую землю, шумел в кустарнике, в оголенных ветвях деревьев. Дождь лил упорно, уныло. Ночь будто плакала.
Если бы Кленнэм не принял решения не влюбляться в Бэби, если б он проявил ранее упомянутую слабость, если бы мало-помалу убедил себя поставить на эту карту все свои думы, все свои надежды, все богатство своей глубокой и нерастраченной души — а потом увидел, что карта бита, тяжко пришлось бы ему в эту ночь. А так…
А так только дождь лил упорно и уныло.
Глава 18
Поклонник Крошки Доррит
Не следует думать, будто Крошка Доррит дожила до своего двадцать второго дня рождения, не имея ни одного поклонника. Даже в унылой тюрьме Маршалси вечно юный Стрелок порой натягивал тетиву своего старенького лука, и неоперенная стрела вонзалась в сердце того или иного пансионера.
Впрочем, поклонник Крошки Доррит не принадлежал к числу пансионеров. Это был наделенный чувствительным сердцем сын одного тюремного сторожа. Отец мечтал со временем передать незапятнанный тюремный ключ сыну и потому с самого нежного возраста приучал последнего к обязанностям своей профессии и к честолюбивой надежде, что эта профессия сделается наследственной в семье. А пока что будущий преемник отцовского звания помогал матери, которая держала на углу Хорсмонгер-лейн (не все сторожа жили при тюрьме) небольшую табачную лавочку, пользовавшуюся широкой популярностью среди обитателей Маршалси.
Еще в те далекие времена, когда его дама сердца сидела, бывало, в детском креслице у очага караульни, Юный Джон (Чивери по фамилии), который был годом старше, подолгу не сводил с нее восторженного взгляда. Когда они вместе играли на дворе, его любимая игра состояла в том, что он запирал ее в воображаемую тюрьму, а потом выпускал на волю за настоящий поцелуй. Когда он настолько подрос, что мог дотянуться до замочной скважины тюремных ворот, он не раз оставлял отцовский обед или ужин стынуть на ветру в то время, как сам до рези в глазу любовался на свою возлюбленную при помощи этого нехитрого оптического прибора.
Быть может, в беспечную пору детства, когда не страшна простуда и можно (о счастье!) не думать о своих пищеварительных органах, влечение Юного Джона порой несколько ослабевало; но с годами оно окрепло и превратилось в неугасимый пламень. В девятнадцать лет, по случаю дня рождения Крошки Доррит, он вывел мелом на стене напротив ее дверей: «Привет тебе, волшебное созданье!» В двадцать три он научился робко преподносить по воскресеньям сигары Отцу Маршалси, бывшему в то же время отцом царицы его сердца.
Юный Джон был невелик ростом; тоненькие ножки его часто спотыкались, реденькие белесые волосы разлетались во все стороны. Один глаз (быть может, тот, что глядел в замочную скважину) имел наклонность слезиться и казался больше другого, как будто постоянно был вытаращен от удивления. Силою характера Юный Джон не отличался. Но у него была большая душа — возвышенная, открытая, преданная.
Робея перед кумиром своих грез, Юный Джон не мог быть чересчур самонадеянным, но все же в размышлениях об интересующем его предмете он взвешивал все положительные и отрицательные стороны. И при всем своем смирении ему удалось усмотреть здесь кое-какую закономерность, позволявшую верить в счастливое будущее. В самом деле: скажем, все сложится к лучшему, и они поженятся. Она — дитя тюрьмы, он — тюремный сторож. Разве не подходит одно к другому? Теперь дальше: скажем, он получит помещение при тюрьме. И тогда она будет жить бесплатно в той самой комнате, которую столько лет нанимала за деньги. Разве нет в этом заслуженной справедливости? Из окна комнаты, если привстать на цыпочки, можно увидеть, что делается на улице; а если увить окно душистым горошком да еще повесить клетку с канарейкой, получится просто райский приют. Разве не заманчивая перспектива? И потом жизнь в тюрьме имеет даже свою прелесть: по крайней мере принадлежишь только друг другу. Вдали от человечества, оставшегося по ту сторону тюремной стены (не считая той его части, что заперта по эту); лишь понаслышке зная о его горестях и тревогах от пилигримов, идущих на богомолье в Храм Неплательщиков; деля свое время между райским приютом наверху и караульней внизу — так будут они скользить по реке времени в идиллической безмятежности семейного счастья. И со слезами умиления Юный Джон завершал свои мечты картиной надгробного камня на соседнем кладбище, у самой тюремной стены, со следующей трогательной надписью на нем:
Здесь покоится
ДЖОН ЧИВЕРИ
который шестьдесят лет прослужил сторожем и пятьдесят лет главным сторожем в тюрьме Маршалси за этой стеной и окруженный всеобщим почетом и уважением отошел в вечность тридцать первого декабря одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года в возрасте восьмидесяти трех лет
а также его любимая и любящая супруга
ЭМИ урожденная ДОРРИТ
которая пережила свою потерю не более как на двое суток и испустила свой последний вздох в упомянутой тюрьме Маршалси
там она родилась,
там она жила,
там она скончалась.
Для супругов Чивери не составляли тайны сердечные переживания их сына — хотя бы потому, что были случаи, когда, взволнованный этими переживаниями, он проявлял излишнюю раздражительность в обращении с покупателями, чем наносил ущерб торговле. Но оба родителя в свою очередь пришли к убеждению, что вопрос может быть разрешен благополучным образом. Миссис Чивери, женщина мудрая, просила мужа помнить о том, что брак с мисс Доррит, в некотором роде потомственной гражданкой Маршалси, пользующейся у пансионеров большим уважением, несомненно подкрепит виды их Джона на карьеру сторожа. Миссис Чивери также просила мужа не забывать о том, что если их Джон обладает средствами и положением в обществе, то мисс Доррит зато обладает хорошим происхождением, а она (миссис Чивери) держится того мнения, что две половинки составляют целое. Наконец, рассуждая уже как мать, а не как дипломат, миссис Чипери просила мужа подумать и о том, что их Джон всегда был слабеньким, а эта любовь его и вовсе извела, так что если ему будут перечить, он еще чего доброго руки на себя наложит, и очень даже просто. Все эти доводы возымели столь сильное действие на мистера Чивери, что он теперь всякий раз, когда сын собирался с воскресным визитом в Маршалси, давал ему шлепка «на счастье» — а это у него, человека немногословного, должно было означать, что он желает своему отпрыску, наконец, объясниться и получить благоприятный ответ. Но у Юного Джона не хватало духу на решительное объяснение, и, возвращаясь ни с чем, он тут-то и срывал свою досаду на покупателях табачной лавочки.
В этом деле, как и в других делах, меньше всего думали о самой Крошке Доррит. Ее брат и сестра знали всю историю и пользовались ею, как веревкой, на которой можно было вывесить для просушки жалкие лохмотья старого мифа о благородном происхождении семьи. Фанни подчеркивала благородство своего происхождения тем, что насмехалась над бедным вздыхателем, когда он слонялся около тюрьмы в надежде хоть издали поглядеть на возлюбленную. Тип подчеркивал благородство своего происхождения и своей натуры тем, что на кегельбане корчил из себя охранителя семейной чести, роняя хвастливые намеки относительно хорошей трепки, которую некий джентльмен намерен задать в один прекрасный день некоему молокососу. Но не они одни в семействе Доррит извлекали выгоду из сердечной склонности Юного Джона. Нет, нет. Предполагалось, разумеется, что Отцу Маршалси ничего не известно об этом обстоятельстве; его обветшалое достоинство не позволяло ему даже заметить что-либо подобное. Но он благосклонно принимал воскресные подношения сигар, и порой даже снисходил до того, что прогуливался по двору вместе с подносителем (окрыляя его гордостью и надеждой) и милостиво выкуривал сигару в его обществе. Столь же одобрительно-благосклонный прием находили знаки внимания, оказываемые Чивери-старшим, который всегда спешил уступить свое кресло и свою газету Отцу Маршалси, если тот заходил в караульню в его дежурство, и даже давал понять, что, пожелай мистер Доррит как-нибудь вечерком шагнуть за ворота и выглянуть на улицу, к этому бы не встретилось препятствий. И если старик не пользовался последним любезным приглашением, то лишь потому, что уже не находил в нем ничего привлекательного; все прочие любезности он охотно принимал и не раз говаривал при случае: «Весьма приятный человек этот Чивери; любезный и уважительный. И сын у него такой же; умеет даже оценить деликатные особенности положения некоторых лиц. Очень, очень достойные люди. Их поступки радуют меня».
Юный Джон с неизменной почтительностью относился ко всем членам семейства Доррит. Далекий от всякого сомнения в неоспоримости их претензий, он принимал за чистую монету жалкие кривляний, которым был свидетелем. Ему и в голову не приходило ответить на оскорбительные выходки Типа; даже не будь он так кроток и миролюбив от природы, все равно он счел бы кощунством раскрыть рот или поднять руку на священную особу ее брата. Он скорбел, что навлек на себя гнев этой избранной натуры; однако был склонен находить это в порядке вещей и всячески старался смягчить и умилостивить доблестную личность, о которой идет речь. Ее отец — джентльмен, ставший жертвой обстоятельств, но сохранивший и в несчастье тонкий ум и изысканные манеры, — внушал ему глубочайшее уважение. Ее сестра казалась ему несколько тщеславной и высокомерной, но он готов был понять это в девице, наделенной такими совершенствами, и к тому же знававшей лучшие времена. Одной лишь Крошке Доррит бедный малый инстинктивно отдавал должное и выделял ее из всей семейки тем, что любил и уважал попросту такою, какой она и была на самом деле.
Табачная лавочка на углу Хорсмонгер-лейн помешалась в одноэтажном сельского вида домике, где всегда можно было насладиться ароматами тюремных задворок и полюбоваться видом пустынного тротуара, тянущегося вдоль тюремной стены. Фигура шотландского горца в натуральную величину была бы чересчур величественной для столь скромного заведения, и ее заменял у входа экземпляр поменьше, который сильно смахивал на падшего херувима, приличия ради обрядившегося в шотландскую юбочку.
И вот в одно прекрасное воскресенье, отобедав пораньше, Юный Джон вышел из дверей, осененных херувимом, готовый к своему обычному воскресному визиту. Он шел не с пустыми руками; в кармане у него был запас сигар для очередного приношения. Одет он был скромно, но изящно: сюртук цвета сливы с черным бархатным воротником такой величины, какую только могли выдержать его хрупкие плечи, шелковый жилет в золотистых разводах, аккуратно повязанный галстук самого модного рисунка, с лиловыми фазанами по гороховому полю, панталоны, так щедро разукрашенные кантами, что каждая штанина напоминала трехструнную лютню, и, наконец, высоченный твердый цилиндр. Когда мудрая миссис Чивери заметила, что вдобавок ко всему прочему ее Джон прихватил с собой еще белые лайковые перчатки и трость с костяным набалдашником в виде руки, палец которой указывал ему нужное направление, и когда она увидела, что, оснащенный этими боевыми доспехами, он сразу же повернул направо за угол — она сказала мужу, только что сменившемуся с дежурства, что, кажется, догадывается, куда дует ветер.
В Маршалси в это воскресенье было особенно много посетителей, и Отец Маршалси целый день оставался дома, чтобы все желающие могли засвидетельствовать ему свое почтение. Сделав круг по тюремному двору, поклонник Крошки Доррит с замиранием сердца поднялся наверх и постучал в знакомую дверь.
— Войдите, войдите! — откликнулся приветливый голос. Голос Отца — ее отца и Отца Маршалси. Почтенный старец сидел в кресле; черная бархатная ермолка на голове, газета в руках, рядом на столе случайно забытая монетка в полкроны, напротив два стула. Все готово к дворцовому приему.
— А! Джон Чивери! Как поживаете, мой юный друг?
— Хорошо, сэр, благодарю вас. Надеюсь, и вы в добром здравии?
— Да, Джон Чивери, да. Не могу пожаловаться.
— Я взял на себя смелость, сэр, если вам…
— А? — В этом месте разговора Отец Маршалсн всегда приподнимал брови и рассеянно улыбался с видом человека, мысли которого далеко.
— …Несколько сигар, сэр.
— О! (Миг крайнего удивления.) Благодарю вас, мой юный друг, благодарю вас. Но, право, не злоупотребляю ли я… Нет? Ну, хорошо, хорошо, не будем говорить об этом. Прошу вас, положите их на камин. И садитесь, пожалуйста, садитесь. Вы ведь не чужой здесь, Джон.
— Благодарю вас, вы очень добры, сэр. А мисс… — тут Юный Джон принялся вращать свой цилиндр на пальце левой руки, на манер колеса, в котором бегает белка. — Мисс Эми здорова, сэр?
— Да, Джон, да; вполне здорова. Ее сейчас нет дома.
— Нет дома, сэр?
— Да, Джон. Она пошла прогуляться. Мои дети все много гуляют, Джон. Естественная в их годы потребность, Джон.
— Разумеется, сэр, вполне естественная.
— Прогуляться. Да, прогуляться. — Он тихонько постукивал пальцами по столу, а взгляд его был устремлен в окно. — Она говорила, что пойдет на Железный мост, за последнее время это стало ее излюбленным местом для прогулок. — Он вернулся к прерванной беседе. — Ваш отец, кажется, сейчас не дежурит, Джон?
— Нет, сэр, он должен заступить с вечера. — Еще несколько оборотов цилиндра, затем Юный Джон встал. — Позвольте пожелать вам всего наилучшего, сэр.
— Уже уходите? Всего наилучшего, Джон. Ничего, ничего (великодушно-снисходительным тоном), — можете не снимать перчатку, Джон. Попрощаемся без церемоний. Ведь вы не чужой под этим кровом. Джон.
Восхищенный оказанным ему сердечным приемом, Джон стал спускаться вниз. На повороте лестницы он столкнулся с компанией пансионеров и их гостей, которые шли представляться Отцу Маршалси; как раз в эту минуту мистер Доррит, перегнувшись через перила, громко и отчетливо крикнул ему вдогонку: «Весьма признателен за ваш маленький подарок, Джон!»
Спустя короткое время, уплатив положенный пенни за переход, поклонник Крошки Доррит уже шагал по Железному мосту, высматривая знакомую и милую фигурку. Он совсем было отчаялся найти ее, как вдруг увидел — впереди, почти у Мидлсекского конца моста. Она стояла неподвижно, глядя на воду. Казалось, она глубоко задумалась о чем-то, и ему захотелось отгадать, о чем именно. За мостом уходили вдаль ряды городских крыш и труб, дымивших меньше, чем по будням; чернели в небе верхушки мачт и церковные шпили. Не эта ли картина занимала ее мысли?
Он ждал, не решаясь подойти — довольно долго, как ему казалось, — несколько раз отходил и снова возвращался, а Крошка Доррит все стояла на том же месте и, погруженная в раздумье, даже не замечала присутствия своего поклонника. В конце концов он решил сделать вид, будто невзначай заметил ее, проходя мимо, и, обратившись к ней, начать разговор. Вокруг было тихо и пустынно, и упустить сейчас случай для разговора значило бы упустить его навсегда.
Он двинулся вперед, но она не слыхала его шагов, пока он совсем не поравнялся с нею. Когда он окликнул ее по имени, она вздрогнула и отшатнулась, не то с испугом, не то с отвращением, отчего у него болезненно сжалось сердце. Не раз уже он замечал, что она его избегает — сказать по правде, она всегда избегала его последнее время. Слишком уж часто, завидя его издали, она тотчас же сворачивала в сторону и исчезала; трудно было, объяснить это простой случайностью. Но бедняга Джон старался усмотреть тут проявление застенчивости, природную скромность, знак того, что она догадывается о его сердечной тайне — словом, что угодно, только не выражение неприязни. И вот сейчас ее взгляд сказал ему: «Так это вы! Из всех людей на свете вы последний, кого бы мне хотелось видеть!»
Это длилось всего лишь миг. Она тут же овладела собой и сказала своим обычным тихим голосом: «Ах, это вы, мистер Джон!» Но она понимала то, что произошло, так же как понимал это он; и они стояли и смотрели друг на друга, одинаково смущенные.
— Мисс Эми, я, кажется, напугал вас.
— Да, немножко. Я — мне хотелось побыть одной, и я не ожидала, что кто-нибудь меня здесь увидит.
— Мисс Эми, я взял на себя смелость прийти сюда, потому что мистер Доррит, у которого я сейчас только был, сказал, что вы…
Она вдруг жалобно простонала: «Ах, отец, отец!» — и отвернулась. Сердце у него сжалось еще сильнее.
— Мисс Эми, надеюсь, я вас не встревожил, упомянув о мистере Доррите. Уверяю вас, я застал его в добром здоровье и в наилучшем расположении духа, и он был ко мне особенно добр, сказал, что я не чужой под его кровом, и вообще обошелся со мной как нельзя сердечнее.
Тут Крошка Доррит к полному ужасу своего поклонника закрыла лицо руками и стала раскачиваться из стороны в сторону, словно от боли, повторяя: «Ах, отец, ну зачем! Ах, милый мой, дорогой мой отец, зачем же, зачем!»
Бедный малый смотрел на нее во все глаза, изнывая от сочувствия к ее горю, но не зная, как ему помочь. Но вот она, не поворачивая головы, вынула из кармана платок, прижала его к лицу и пустилась бежать. В первое мгновение он оторопел; потом, опомнившись, бросился за нею.
— Мисс Эми, ради бога! Умоляю вас, постойте минутку! Мисс Эми, уж если на то пошло, так позвольте, лучше я уйду. Я просто не могу вынести мысли, что вы убежали из-за меня.
Услышав его дрожащий голос, в котором звучало непритворное отчаяние, Крошка Доррит остановилась.
— Господи, что же мне делать! — воскликнула она. — Я не знаю, что мне делать!
Впервые в жизни Юный Джон видел ее в таком волнении — ее, которую он с детства привык считать образцом спокойствия и уравновешенности; и сознание, что никто как он тому причиной, заставило его содрогнуться с цилиндра до подошв. Ему стало ясно, что объясниться необходимо. Вдруг его неправильно поняли, приписали ему намерения или поступки, которых у него и в мыслях не было. Он стал молить, как о величайшей милости, чтобы она выслушала его.
— Мисс Эми, я очень хорошо сознаю, что не смею равняться с вами происхождением. Напрасно было бы закрывать глаза на это. Никогда в роду Чивери не было джентльменов, и не такой я бесчестный человек, чтобы обманывать вас в столь важном вопросе. Мисс Эми, я очень хорошо сознаю, что ваш благородный брат и ваша достойная сестра относятся ко мне с презрением. Но я могу только почтительно стараться заслужить их дружбу, помня, насколько я ниже их по происхождению, с какой стороны ни взять, хоть со стороны табачной лавки, хоть со стороны караульни, и желать им всяческого добра и благополучия.
Было нечто трогательное в искренности бедного малого и в контрасте между его мягким сердцем и твердой шляпой (а, может быть, и лбом тоже). Крошка Доррит стала уговаривать его, что он не должен принижать себя и свое положение, пуще же всего не должен думать, будто она считает себя выше его. Это придало ему духу.
— Мисс Эми, — начал он, запинаясь, — я давно-давно — целую вечность, кажется, — лелею в своем сердце желание кое-что сказать вам. Можно мне сказать это?
Невольным движением Крошка Доррит снова отстранилась от него, и что-то похожее на давешний испуг мелькнуло в ее взгляде. Но она сразу справилась с собой и быстрым шагом пошла по мосту, ничего не говоря.
— Можно мне — я ведь только спрашиваю, мисс Эми, — можно мне сказать? Я уже имел несчастье огорчить вас, — хотя видит бог, меньше всего желал этого! — и теперь не вымолвлю ни слова иначе как с вашего позволения. Пусть уж я один мучаюсь и страдаю душой; зачем чтобы из-за меня мучилась и страдала та, ради минутного удовольствия которой я охотно бросился бы с этого моста? Правда, не так уж велика была бы заслуга; ведь жизнь для меня немногого стоит.
Столь мрачные мысли при столь щегольском наряде могли бы вызвать смех, но столь возвышенные чувства внушали уважение. Это подсказало Крошке Доррит выход.
— Пожалуйста, Джон Чивери, — произнесла она, стараясь говорить ровным голосом, хоть все еще дрожала от волнения, — если уж вы так деликатны, что спрашиваете меня об этом — пожалуйста, не говорите.
— Никогда, мисс Эми?
— Да, пожалуйста. Никогда.
— Боже мой! — простонал Юный Джон.
— Позвольте лучше мне сказать вам кое-что. Я скажу это от всей души и постараюсь как можно ясней выразить свою мысль. Не нужно, Джон, думать о нас, — о моем брате, сестре, обо мне самой, — будто мы особенные, не такие, как все; ведь если и жили мы когда-то иначе, нежели живем сейчас (а как — сама хорошенько не знаю), то этого давно уже нет, и никогда больше не будет. И потому куда лучше и для вас и для других, если вы запомните это и перестанете относиться к нам как относились до сих пор.
Юный Джон с убитым видом пообещал, что запомнит ее слова, и выразил готовность исполнить все, что она пожелает.
— Что же касается меня, — продолжала Крошка Доррит, — постарайтесь думать обо мне как можно меньше: чем меньше, тем лучше. И если уж вам непременно захочется про меня вспомнить, так пусть я для вас буду просто девочкой, которая вместе с вами выросла в тюрьме, зная всегда одни заботы — слабым, беззащитным и непритязательным существом. Главное, помните, что за воротами тюрьмы я особенно беззащитна и одинока.
Он постарается исполнить все, что она пожелает. Но почему мисс Эми так настаивает, чтобы он помнил именно об этом?
— Потому, — отвечала Крошка Доррит, — что тогда, я убеждена, вы не забудете нынешнего разговора и не сделаете попытки к нему вернуться. Зная ваше великодушие, я могу не сомневаться в этом; я вам доверяю и всегда буду доверять. Сейчас я вам докажу, насколько я нам доверяю. Я очень люблю это место, где мы с вами беседуем сейчас, — тут поклоннику Крошки Доррит показалось, что ее бледное личико слегка порозовело. — Люблю и часто прихожу сюда. Но я знаю: мне достаточно сказать вам об этом, чтоб быть уверенной, что вы никогда больше не станете искать меня здесь. И я — я в самом деле уверена.
Она может положиться на него, сказал Юный Джон. Он самый несчастный человек на свете, но ее слово больше, чем закон для него.
— А теперь прощайте, Джон, — сказала Крошка Доррит. — Я надеюсь, вы себе со временем найдете хорошую жену и будете счастливы с нею. Вы заслуживаете счастья, Джон, и вы непременно будете счастливы.
При виде ее протянутой руки, сердце, бившееся под жилетом с золотистыми разводами (купленным по дешевке, если уж говорить правду), разбухло до размеров сердца настоящего джентльмена, и бедняга, чувствуя, что оно уже не помещается в его неджентльменской груди, разразился рыданиями.
— Ну, не надо плакать, — жалобно сказала Крошка Доррит. — Право же, не надо! Прощайте, Джон. Благослови вас бог!
— Прощайте, мисс Эми. Прощайте.
И он побрел прочь — успев только увидеть, как она присела на край скамейки и, опершись своей маленькой ручкой о парапет, склонилась головой на холодный камень, словно под тяжестью печальных мыслей.
Поучительный пример тщеты людских чаяний являл собою поклонник Крошки Доррит, когда, надвинув на глаза свой парадный цилиндр, подняв, словно в защиту от дождя, бархатный воротник, застегнув на все пуговицы сюртук цвета сливы, чтоб не видно было шелкового жилета в золотистых разводах, шел он домой, куда властно указывал костяной палец, — шел самыми мрачными и глухими переулками и на ходу сочинял новую эпитафию для надгробной плиты на кладбище св. Георгия:
Здесь покоятся бренные останки