Книга: Одна история
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья

Часть вторая

Резервного фонда Сьюзен, скопленного на случай побега, хватило для приобретения скромного дома в Пятнадцатом юго-восточном округе, на Генри-роуд. Цена оказалась приемлемой: о реструктуризации городской среды, о безалкогольных барах еще никто слыхом не слыхивал. Дом прежде находился в совместной собственности – такой эвфемизм предполагал замки на всех дверях, асбестовую панельную обшивку стен, убогую кухоньку между этажами, единоличные газовые счетчики и свои особые пятна в каждой комнате. За оставшиеся дни лета и начало осени мы с жаром посрывали все обои, припорошив себе волосы перхотью дистемперы, выбросили старый хлам и привыкли спать на широком матрасе, брошенном прямо на пол. Обзавелись тостером и чайником, на обед заказывали еду из киприотской таверны в конце улицы.
Нам потребовались услуги сантехника, электрика и газовщика – все остальное сделали своими руками. Из двух сломанных комодов, накрытых спиленными дверцами платяных шкафов, я соорудил себе письменный стол, отшлифовал, загрунтовал, покрасил, и этот неподъемный монстр прочно обосновался у меня в кабинете. Кроме того, я нарезал по размеру и разложил где нужно циновки из кокосового волокна и закрепил на лестнице ковровую дорожку. Мы вместе отскоблили стены от пожелтевшей, шуршащей бумаги до самой штукатурки, которую в свою очередь покрасили валиками в живые, нетривиальные цвета: бирюзовый, нарциссово-желтый, вишневый. Свой кабинет я выкрасил в приглушенный густо-зеленый цвет, узнав от Барни, что такой колер используется в родильных палатах, дабы успокаивать рожениц. Я надеялся, что в часы напряженного труда он и на меня будет оказывать аналогичное воздействие.
Меня задел скептический вопрос Джоан: «Для начала: как ты собираешься зарабатывать?» Поскольку я не озабочивался этой проблемой, ничто не мешало мне и дальше существовать за счет Сьюзен, но, учитывая, что наши отношения должны длиться вечно, я на каком-то этапе признал, что сам должен ее содержать, а не она меня. Я никогда не спрашивал ее о финансовом положении семейства Маклауд и не интересовался, есть ли у нее пресловутая тетушка, которая когда-нибудь любезно отпишет ей все свое состояние.
Мне показалась перспективной специальность юрисконсульта. Особых амбиций у меня не было, а все завышенные ожидания лежали в области любви. Юриспруденция привлекала мой организованный ум и старательную натуру, а к тому же законники востребованы в любом обществе, правда ведь? Помню, как одна приятельница изложила мне свою теорию брака: это нечто такое, что позволяет окунаться и выныривать по мере необходимости. Возможно, в таком определении сквозит ужасающая корысть, даже цинизм, но это лишь на первый взгляд. Та женщина любила своего мужа и под «выныриванием из брака» не подразумевала супружескую измену. Напротив, ее афоризм был признанием механики супружества, ведущей темой в басовой партии жизни, под которую можно бежать трусцой, пока не возникнет необходимость «окунуться», чтобы найти поддержку, проявления любви и все остальное. Мне был близок такой подход: зачем требовать больше, чем просит или дает твой темперамент? Но в свете моего тогдашнего понимания жизни мне больше импонировало другое тождество. Работа – это дорога, по которой бежишь трусцой, а любовь – это моя жизнь.
* * *
Я приступил к учебе. По утрам Сьюзен готовила мне завтрак, а по вечерам – ужин, если на обратном пути я не покупал кебаб или шефталью. Иногда она встречала меня песней: «Паренек, ты занят день-деньской». Кроме всего прочего, она относила мои вещи в прачечную-автомат, а потом дома гладила. Мы по-прежнему ходили на концерты и художественные выставки. Брошенный на пол матрас уступил место двуспальной кровати, на которой мы спали вместе каждую ночь, а я еще и корректировал свои представления о любви и сексе, почерпнутые из фильмов. Например, представление о том, что любовники блаженно засыпают в объятиях друг друга, на практике обернулось тем, что один засыпает, навалившись на другого, и тот, кто внизу, измучившись от судорог и онемения конечностей, осторожно высвобождается, стараясь не разбудить ту, что наверху. Вдобавок я узнал, что храпят не только мужчины.
Мои родители не ответили на письмо с новым адресом, и я не стал зазывать их на Генри-роуд. Как-то раз, вернувшись после занятий, я нашел Сьюзен в необычайном волнении. К нам с ознакомительными целями пожаловала Марта Маклауд, мисс Брюзга собственной персоной. От нее не укрылось, что мать, которая в Деревне спала на узкой койке, теперь обзавелась двуспальной кроватью. К счастью, в моем темно-зеленом кабинете стоял разложенный диван-кровать, не застеленный утром. Впрочем, как заметила Сьюзен, два двуспальных ложа вряд ли могут сойти за одно односпальное. На весьма вероятное недовольство Марты Маклауд организацией наших спальных мест я готов был ответить с вызывающей гордостью. Сьюзен придумала более запутанную версию, хотя в нюансы я, надо признаться, не вникал. В конце-то концов, мы жили вместе, разве не так?
Поднявшись в мансарду, где еще ожидали ремонта две комнаты, Марта, насколько я понимаю, сказала:
– Вам впору жильцов пускать.
Когда Сьюзен замешкалась с ответом, ее дочь выдала не то аргумент, не то инструкцию:
– Надо пользоваться.
В тот вечер мы обсудили, что она хотела этим сказать. Финансовый аргумент в пользу сдачи комнат был признан достаточно веским: мы могли бы практически окупить содержание дома. А как насчет моральных доводов? Вероятно, с появлением жильцов у Сьюзен нашлись бы более осмысленные занятия, чем ожидание бесстыжего любовника. Не исключено, впрочем, что Марта имела в виду нечто другое: жильцы могли бы кое-как разбавить мое наглое присутствие и замаскировать реальное положение дел в доме двадцать три по Генри-роуд, где Сладкий Мальчик Номер Один в открытую сожительствовал с прелюбодейкой более чем вдвое старше его.
Если Марта своим появлением растревожила Сьюзен, то меня по зрелом размышлении она растревожила не меньше. Я не предусмотрел, что Сьюзен придется выяснить отношения с дочерьми. Все мои мысли были устремлены на Маклауда: как увести у него Сьюзен и впоследствии убедить ее с ним развестись. Не только ради нас обоих, но в основном ради нее самой. Чтобы она стерла из своей жизни эту ошибку и обеспечила себе юридическое и моральное право быть счастливой. А быть счастливой означало жить со мной, и только со мной, без каких бы то ни было оков.
* * *
Наш дом стоял на тихой улице; посетители бывали у нас крайне редко. Помню, как-то субботним утром меня отвлек от учебника по гражданскому праву звонок в парадную дверь. Я услышал, как Сьюзен предлагает незваному гостю – двум незваным гостям, мужчине и женщине – пройти в кухню. Минут через двадцать она сказала, затворяя входную дверь:
– Вам, я уверена, теперь намного спокойнее.
– Кто это был? – спросил я, когда Сьюзен проходила мимо кабинета.
Она заглянула ко мне:
– Миссионеры, черт бы их побрал. Миссионеры. Я дала им возможность облегчить душу и указала на дверь. Пусть обрабатывают кого-нибудь другого, кто готов к обращению в их веру.
– Не настоящие миссионеры?
– Это общий термин. Настоящие миссионеры, естественно, хуже всех.
– То есть это были свидетели Иеговы, или Плимутские братья, или баптисты, или кто?
– Или кто. Спросили, не тревожит ли меня состояние этого мира. Обычный вопрос-ловушка. Потом стали нудить по поводу Библии – можно подумать, я о ней никогда не слыхала. У меня чуть не вырвалось, что все это мне давно известно и вообще я – презренная Иезавель, блудница.
Она не стала больше отрывать меня от учебников. А я задумался над такими вот внезапными всплесками эмоций, от которых она становилась мне еще дороже. Я черпал знания из книг, она – из жизни, в который раз подумалось мне.
* * *
Как-то вечером зазвонил телефон. Я снял трубку и, как принято, назвал свой номер.
– Вы кто? – осведомился голос, который, как я мгновенно понял, принадлежал Маклауду.
– А вы кто? – Я изобразил небрежную интонацию.
– Гордон Маклауд, – с расстановкой ответил он. – С кем имею честь?
– Это Пол Робертс.
Он бросил трубку, и я сразу пожалел, что не сообразил представиться как «Микки-Маус», или «Юрий Гагарин», или «Главный по Би-би-си».
Рассказывать Сьюзен об этом звонке я не стал. Какой смысл?
* * *
Но через неделю-другую к нам наведался некий господин, назвавшийся Морисом. Сьюзен отдаленно его знала. Похоже, он был как-то связан с Маклаудом по работе и, видимо, заранее сообщил Сьюзен о своем появлении. Мне показалось, он специально подгадал время, чтобы застать меня дома. Но за давностью лет точно сказать не берусь: быть может, так совпало.
Я не задал ни одного самоочевидного вопроса. В противном случае у Сьюзен были бы наготове ответы. А может, и нет.
На мой взгляд, было ему около пятидесяти. В своих воспоминаниях я надел на него пальто-тренч и, кажется, широкополую шляпу, а также костюм с галстуком (все это, весьма вероятно, я пририсовал позднее). Держался он едва ли не по-родственному. Пожал мне руку. Согласился выпить чашку кофе, воспользовался туалетом, попросил пепельницу и завел разговор на пустые, общие темы, излюбленные взрослыми. Сьюзен, играя роль гостеприимной хозяйки, приглушила в себе некоторые качества, за которые я особенно ее любил: дерзость и неудержимую смешливость в отношении внешнего мира.
Помню, в какой-то момент разговор коснулся закрытия «Рейнольдс ньюс». На долю этой газеты (полное название – «Рейнольдс ньюс энд санди ситизен») выпали тяжелые времена, ее сократили до воскресного таблоида, а потом и вовсе закрыли – видимо, незадолго до той беседы.
– Мне кажется, это погоды не делает, – сказал я.
Я и в самом деле не усматривал здесь ничего из ряда вон выходящего. Возможно, пару раз мне и попадалась на глаза эта «Рейнольдс ньюс», но от меня не укрылась глубокая озабоченность в голосе Мориса.
– Вы так считаете? – светским тоном переспросил он.
– По большому счету, да.
– А как же плюрализм средств массовой информации? Разве его не следует ценить?
– По мне, все газеты примерно одинаковы; одной больше, одной меньше – невелика разница.
– А вы, часом, не из «новых левых»?
Я посмеялся. Не над его словами, а над ним самим. Что он хочет на меня навесить, мать его так? Кем хочет меня выставить? А сам, между прочим, копия членов правления теннисного клуба у нас в Деревне.
– Нет, политику я презираю, – ответил я.
– Вы презираете политику? Не кажется ли вам, что это не совсем здравое отношение? Вам удобно прикрываться цинизмом? А чем, по-вашему, можно заменить политику? Прихлопнуть газеты – и прихлопнуть всю нашу политическую деятельность? Прихлопнуть демократию? Мне видится здесь позиция левака-революционера.
Этот тип начал меня не на шутку раздражать. Я оказался не то чтобы вне сферы своей компетентности, но вне сферы своих интересов.
– Прошу прощения, – сказал я. – Это совсем не так. Но дело, видите ли, в том, – добавил я, глядя на него с удручающей серьезностью, – что я принадлежу к отработанному поколению. Вам может показаться, что мы для этого слишком молоды, но тем не менее: мы – отработанный материал.
Вскоре после этого он ушел.
– Ох, Кейси-Пол, какой ты вредный.
– Я?
– Ты, кто же еще? Он ведь упомянул, что работал в «Рейнольдс ньюс», – разве ты не обратил внимания?
– Нет, я подумал – он шпион.
– Чтоский? Русский?
– Да нет, я считаю, его к нам заслали, чтобы разнюхать, что к чему, а потом написать отчет.
– Не исключено.
– Думаешь, нам стоит беспокоиться?
– В ближайшие два-три дня – наверное, нет.
* * *
Созревает решение: поскольку ты студент, а все твои друзья-приятели, кроме тех, что живут с родителями, платят за жилье, то и тебе нужно последовать их примеру. Спрашиваешь у одного, у другого, сколько с них берут. Выбираешь среднее: четыре фунта в неделю. Вполне приемлемо. Кто получает государственную стипендию, тот может себе это позволить.
В понедельник вечером вручаешь Сьюзен четыре десятки.
– Это что? – спрашивает она.
– Я решил, что должен платить тебе за квартиру, – отвечаешь ей с излишней, наверное, чопорностью. – Примерно такую сумму платят все.
Бумажки летят в тебя. Не совсем в лицо, как показали бы в кино. Они рассыпались по полу. Весь вечер нагнетается молчание, и на ночь глядя ты устраиваешься на диване. Переживаешь, что не проявил деликатности в вопросе квартплаты – почти как в том случае, когда подарил ей пастернак. Всю ночь зеленые банкноты так и валяются на полу. Наутро ты возвращаешь их в бумажник. Эта тема больше не муссируется.
* * *
После визита Марты произошли два события. Комнаты в мансарде были сданы жильцам, а Сьюзен впервые после нашего бегства съездила в Деревню. Сказала, что необходимо и целесообразно время от времени туда наведываться. Как-никак, половина дома принадлежит ей, а она далеко не уверена, что Маклауд будет оплачивать счета и следить за состоянием бойлера (я не понял: почему, собственно? Ладно, не важно). Миссис Дайер, которая по-прежнему ежедневно приходила убирать и поворовывать, обещала держать хозяйку в курсе всех дел, требовавших ее внимания. Сьюзен поклялась, что будет появляться дома только в отсутствие Маклауда. Я ее отпустил, хотя и со скрипом.
* * *
Недавно я сказал: «Вот в таком виде я хотел бы сохранить в памяти минувшие события, будь это в моей власти. Но нет». Кое-что я опустил, но некоторые эпизоды больше откладывать невозможно. С чего же начать? С «читальни», как называлась у Маклаудов одна из комнат на нижнем этаже. Час был поздний, но мне совершенно не хотелось идти домой. Сьюзен, по всей видимости, уже легла спать – точно не помню. Не помню даже, какую книгу я там читал. Определенно взятую с полки наугад. Я так и не сориентировался в этой подборке книг. Там были хранимые двумя, а то и тремя поколениями старинные собрания сочинений в кожаных переплетах, а также альбомы по искусству, сборники поэзии, большое количество исторической литературы, кое-какие биографические произведения, романы, детективы. У нас, в родительском доме, книги, словно в доказательство того факта, что к ним относятся с уважением, были расставлены в строгом порядке: по тематике, по авторам, даже по размеру. А здесь царила иная система, точнее, насколько я мог судить, бессистемность. Геродот соседствовал с комическими стишками Салливана, трехтомная история Крестовых походов – с Джейн Остин, а Лоуренс Аравийский втиснулся между Хемингуэем и практическим пособием по бодибилдингу. Что это было – тонкая шутка? Богемная небрежность? Или особый род заявления: в доме главные – не книги, а мы сами.
Из этих размышлений меня вывел грохот: створка двери ударилась о книжный шкаф с такой силой, что отскочила назад, и входящий пнул ее вновь. На пороге стоял Маклауд; помню, на нем был клетчатый домашний халат, подпоясанный длинным темно-бордовым витым шнуром. Из-под халата выглядывали слоновьи пижамные штаны и кожаные тапки.
– Ты что тут делаешь? – спросил он таким тоном, каким обычно посылают собеседника куда подальше.
У меня сама собой включилась защитная реакция – наглость.
– Читаю, – ответил я и помахал книгой.
Маклауд с топотом бросился ко мне, вырвал у меня книгу и запустил ее, как летающую тарелку, через всю комнату.
Я не сдержал ухмылку. Он-то думал, что расправился с книжонкой, которую я принес с собой, а это оказался том из его библиотеки. Умора!
И тут он меня ударил. Точнее, собрался нанести серию из трех (кажется, так) ударов, и в результате его запястье один раз скользнуло по моему виску. Два других удара пришлись в воздух.
Я вскочил и попытался дать ему сдачи. Если не ошибаюсь, мне удалось ткнуть его в плечо. Ни он, ни я особо не закрывались: оба показали себя никудышными бойцами. Если честно, я до той поры вообще никого не бил. Маклауд, как я понимаю, оказался опытнее, но ненамного. Пока он соображал, что еще сказать и куда ударить, я проскользнул мимо него, бросился к двери черного хода и смылся.
После чего с облегчением вернулся в тот дом, где на меня не поднимали руку более десяти лет – после того как раз-другой отшлепали (вне сомнения, заслуженно).
* * *
Нет, это не совсем так – что я никого не бил. В начальной школе учитель физкультуры загонял поголовно всех мальчишек на ежегодные соревнования по боксу; участников распределяли по весу и году рождения. У меня не было ни малейшего желания бить или получать по морде. Но, изучив списки, я заметил, что в моей весовой категории не оказалось ни одного участника, и решил записаться, надеясь на победу из-за неявки соперника.
На мою (и не только на мою) беду, хитрость не удалась: другой парнишка, Бейтс, задумал то же самое. И вот мы с ним сошлись на ринге: два перепуганных задохлика в майках и домашних трусах, на ногах кеды, на руках огромные, не по размеру перчатки. Пару минут каждый из нас вполне сносно изображал атаку и поспешный отход, но физрук прервал бой, указав, что ни один из наших ударов не достиг цели.
Последовала команда «Бокс!», после чего я подскочил к утратившему бдительность противнику, чьи перчатки болтались где-то у коленок, и ударил его в нос. Бейтс пискнул, а потом увидел на своей белоснежной майке каплю крови – и разревелся.
А я стал чемпионом школы в возрастной категории до 12 лет и в весовой категории до тридцати восьми килограммов. Естественно, больше на такие подвиги меня не тянуло.
* * *
Когда я в следующий раз оказался у Маклаудов, муж Сьюзен держался исключительно по-дружески. Вроде бы именно тогда он и взялся учить меня решать кроссворды, изобразив это занятие как предназначенное для мужчин. Или, по крайней мере, как не предназначенное для Сьюзен. Так что его выходку в библиотеке я расценил как помутнение рассудка. Вообще говоря, нельзя исключать, что тот эксцесс был отчасти спровоцирован мною. Мне ведь ничего не стоило, например, расспросить его, по какой версии системы Дьюи организована его библиотека. Нет, теперь-то я понимаю, что и в этом можно было бы усмотреть провокацию.
Какой срок разделял тот эпизод и следующий? Ну, скажем, полгода. Опять же, время было позднее. В доме Маклаудов, в отличие от нашего, близ входной двери начиналась парадная лестница; была еще и черная лестница, поуже, которая начиналась от кухни; можно предположить, что первоначально по ней сновали служанки в чепцах, ныне вытесненные механизацией домашнего труда. Во время учебного года, приезжая в гости к Сьюзен, я, как правило, ночевал в комнатке наверху, куда можно было попасть по любой из лестниц. Мы со Сьюзен прослушали пластинку (в преддверии концерта), и у меня в ушах все еще звучала музыка, когда я поднимался к себе по черной лестнице. Вдруг раздался какой-то рев, сопровождаемый то ли пинком, то ли подножкой и толчком в плечо, – и я стал падать навзничь. Каким-то чудом я сумел ухватиться за перила, едва не вывихнув плечо, но все же удержался на ногах.
– Ублюдок, сука! – вырвалось у меня.
– Чтоский? – долетел ответ с верхней площадки. – Чтоский, пернатый мой дружок?
Из полутьмы на меня сверху вниз взирал этот квадратный хам. Я решил, что Маклауд – полный, законченный псих. Несколько мгновений мы таращились друг на друга, а затем облаченная в халат фигура с топотом растворилась в потемках, и где-то на расстоянии хлопнула дверь.
Страшили меня не кулаки Маклауда – то есть в первую очередь не они. Страшила меня его злоба. У нас в семье никто не злобствовал. Мы могли позволить себе иронический комментарий, дерзкий ответ или язвительное уточнение; могли произнести недвусмысленные слова, налагающие запрет на какие-либо действия, и более жесткие фразы в осуждение уже совершенных действий. Но во всем, что выходило за эти рамки, мы поступали так, как от века повелось в приличных английских семьях. Мы загоняли внутрь и ярость, и злобу, и презрение. Если и облекали их в слова, то про себя. Кто вел дневник, тот мог записать эти слова черным по белому. Но при этом мы немного стыдились, полагая, что другие себе такого не позволяют, а потому с течением времени загоняли низменные чувства еще глубже.
В тот вечер, поднявшись к себе в каморку, я взял стул и заблокировал дверь, как показывают в кино. А потом, лежа в постели, думал: неужели это и есть взрослый мир? Под маской видимого? И глубоко ли он отстоит… будет отстоять… от поверхности?
Ответов так и не нашлось.
* * *
В разговорах со Сьюзен я не упоминал ни первого, ни второго происшествия. Загонял вглубь злобу и стыд… что ж, это было у меня в крови, разве нет?
Вы даже представить себе не можете долгие часы счастья, восторга, веселья. О них я уже рассказывал. Вот ведь какая штука – память: она… ну, скажем так. Вам доводилось видеть, как работает электрический дровокол? Впечатляющее приспособление. Распиливаешь бревно на колоды нужной длины, помещаешь колоду в желоб, ногой жмешь на педаль, и колода уезжает под лезвие в форме топора. Дрова получаются аккуратные, расколотые вдоль древесных волокон. К чему я веду? Если жизнь – это поперечное сечение, то память – раскол вдоль волокна, сверху донизу.
Поэтому не продолжать не могу. Хотя вспомнить эту часть мне было труднее всего. Нет, не вспомнить – описать. То был миг частичной утраты моей невинности. Звучит вроде неплохо. Казалось бы, взросление – это необходимый процесс утраты невинности, так? Может, да, а может, и нет. Но есть одна загвоздка: в реальной жизни мы редко предвидим такую утрату, верно? Да и ее последствия тоже.
Перед отъездом на отдых мои родители вызвали бабушку (по материнской линии), чтобы я не оставался без присмотра. А как иначе: мне было двадцать лет (всего двадцать) – не оставлять же меня в доме одного. Как знать, что могло взбрести мне в голову, что я мог учудить – например, устроить вакханалию с пожилыми женщинами, а что подумают соседи, которые впоследствии наверняка перестанут заходить к нам на бокал хереса? Бабушка, овдовевшая пятью годами ранее, не находила, очевидно, приложения своим силам. Я естественным – невинным – образом любил ее с раннего детства. Теперь, когда я повзрослел, она стала наводить на меня скуку. С такой утратой невинности еще можно совладать самостоятельно.
На каникулах я спал как сурок. Вероятно, это было вызвано простой ленью, или запоздалой реакцией на стресс последнего семестра, или каким-то инстинктивным протестом против возвращения в тот мирок, который я по привычке называл домом. Без малейших угрызений совести я дрых часов до одиннадцати. Родители, к их чести, никогда не заходили ко мне в комнату, чтобы, присев на край кровати, талдычить, что я использую дом как ночлежку; а бабушка по моему хотенью безропотно кормила меня завтраком в обеденное время.
Так что я спустился из своей спальни ближе к одиннадцати, чем к десяти.
– Тебя домогается какая-то ужасная грубиянка, – сообщила бабушка. – Звонила уже три раза. Требовала тебя разбудить. В последний раз даже чертыхнулась. А я ей говорю: мальчик отдыхает, и тревожить его сон негоже.
– Молодец, бабуля. Спасибо.
Ужасная грубиянка. Среди моих знакомых девушек таких не было. Неужели это в теннисном клубе никак не могли успокоиться? Или банк забеспокоился по поводу моего овердрафта? Или бабушка выжила из ума? Тут вновь зазвонил телефон.
– Это Джоан, – сказал очень грубый голос Джоан. – У Сьюзен проблемы. Дуй туда. Ей нужен ты, а не я. Ты, понятно? – И бросила трубку.
– А завтрак-то, завтрак? – встревожилась бабушка, но я уже выскочил за порог.
У Маклаудов парадная дверь стояла незапертой; я метался по дому, пока не обнаружил Сьюзен: полностью одетая, она сидела на диване в гостиной, держа рядом с собой сумочку. Когда я поздоровался, она даже не подняла головы. Мне было видно только ее макушку, точнее, складку головного платка. Стоило мне присесть рядом, как она тут же отвернулась.
– Отвези меня в город.
– Конечно, любимая.
– Только ни о чем не спрашивай. И ни в коем случае на меня не смотри.
– Как скажешь. Но объясни хотя бы в общих чертах: куда ехать?
– В сторону универмага «Селфриджес».
– Это срочно? – Я все же позволил себе один вопрос.
– Просто езжай осторожно, Пол. Езжай осторожно.
Возле указанного ею ориентира она показала, как проехать на Уигмор-стрит и далее на ту улицу, где располагались частные врачебные кабинеты.
– Остановись здесь.
– Хочешь, я пойду с тобой?
– Не хочу. Сходи перекуси. Я тут задержусь. Тебе деньги нужны?
На самом деле я выскочил из дома без бумажника. Она дала мне десять шиллингов одной бумажкой.
Свернув на Уигмор-стрит, я увидел впереди магазин «Джон Белл энд Кройден», где Сьюзен купила маточный колпачок. Меня как ошпарило. Не иначе как во всем виноват я: она забеременела и теперь вынуждена расхлебывать последствия. Закон об абортах все еще находился на утверждении в парламенте, но все знали, что есть врачи, причем отнюдь не коновалы, готовые выполнить необходимую «манипуляцию» практически по первому требованию. Я представил себе разговор: Сьюзен объясняет, что забеременела от молодого любовника, что двадцать лет не подпускала к себе мужа и что ребенок разрушит ее брак и поставит под угрозу психику. Любой доктор счел бы такие аргументы достаточными, чтобы провести, как завуалированно указывалось в медицинских документах, ИПБ – «искусственное прерывание беременности». Выскабливание полости матки, которое позволит выскоблить эмбрион, прикрепившийся к ее стенке.
Заказав себе ланч в итальянском кафе, я придумывал, а точнее – продумывал ряд несовместимых возможностей. Перспектива уже в студенческие годы стать отцом вызывала у меня безумный страх. Но вместе с тем в ней виделось нечто героическое. Подрывающее все устои, но вместе с тем почетное; досадное и вместе с тем жизнеутверждающее; благородное. Отцовство вряд ли гарантировало мне место в Книге рекордов Гиннесса (наверняка в ней числились двенадцатилетние удальцы, положившие глаз на бабушкиных подруг), но определенно выделяло меня из общего ряда. И произвело бы в Деревне эффект разорвавшейся бомбы.
Да только этому теперь не суждено было случиться. Потому что тут, за углом, Сьюзен в этот самый миг избавлялась от ребенка. Меня вдруг охватила ярость. Право женщины выбирать – да, я разделял это убеждение как в теории, так и в действительности. Но вместе с тем считал, что у мужчины есть право требовать, чтобы с ним посоветовались.
Я вернулся в машину и приготовился ждать. Через час с небольшим Сьюзен показалась из-за угла и понуро направилась в мою сторону. Ее щеки закрывал платок. Садясь в машину, она отворачивалась.
– Ну вот, – сказала она. – Пока все.
У нее была какая-то странная дикция. После наркоза, предположил я, если, конечно, ей давали наркоз.
– К дому, Джеймс, и не щади лошадей.
В других обстоятельствах меня бы подкупила эта фраза. Но не сейчас.
– Сперва расскажи, где ты была.
– У зубного.
У зубного? Мое воображение отключилось. Надо думать, я услышал очередной эвфемизм, бытовавший в среде женщин ее социального статуса.
– Когда смогу – расскажу, Кейси-Пол. Сейчас не до этого. Не спрашивай.
Конечно, конечно. С величайшими предосторожностями я отвез ее домой.
На протяжении нескольких дней Сьюзен каплю за каплей выжимала из себя рассказ о случившемся. В тот вечер она слушала музыку и долго не ложилась. Маклауд завалился спать час назад. А она раз за разом ставила медленную часть Третьего концерта Прокофьева, который мы слушали за несколько дней до этого в Фестивал-холле. Затем, убрав пластинку в конверт, Сьюзен пошла наверх. Но стоило ей потянуться к дверной ручке, как сзади муж схватил ее за волосы и со словами: «Просвещаешься, меломанка драная?» – впечатал лицом в дверь. После чего вернулся в постель.
Стоматолог установил следующее: два центральных резца сломаны и не подлежат восстановлению. Боковые резцы, скорее всего, тоже сохранить не удастся. В верхней челюсти имеется трещина, которая со временем должна зарасти. Сейчас необходимо протезирование. Врач спросил, не хочет ли Сьюзен рассказать, как такое произошло, но, услышав отказ, более не настаивал.
На лице у нее стали проявляться синяки мерзких оттенков; Сьюзен по мере сил их запудривала. Пока я раз за разом возил ее на прием и не мог поцеловать или упросить повернуться ко мне лицом; пока примирялся с мыслью, что никогда больше не постучу ногтем по «кроличьим зубкам», давно выброшенным в мусор, и что теперь на меня ложится более тяжкая ответственность; пока я вынашивал отнюдь не праздный план убийства Гордона Маклауда и поневоле выслушивал сперва бабушкины, а потом и родительские осторожные, благоразумные, банальные сентенции о жизни; пока мужество Сьюзен и отсутствие у нее жалости к себе терзали мне сердце и я привыкал уходить от нее не позднее чем за час до возвращения Маклауда; пока, переполняемый гневом, жалостью и ужасом, заставлял себя верить ее (или его?) слову, что такое больше не повторится; пока прикидывал, как Сьюзен сможет уйти от этого негодяя со мной или без меня, но скорее со мной, и одновременно мучился от собственного бессилия, – в течение всего этого времени мне понемногу открывалось нечто новое о браке Маклаудов.
Конечно, тот синяк у нее на предплечье был не просто размером с отпечаток пальца – это был самый настоящий отпечаток большого пальца, оставленный Маклаудом, когда тот силой удерживал ее на стуле, осыпая руганью. Он вцеплялся в нее пятерней, отвешивал пощечины, не раз и не два наносил удары. Ставил перед ней стакан хереса и приказывал «составить ему компанию». Когда она отказывалась, он хватал ее за волосы, откидывал голову назад и подносил стакан ей к губам, чтобы она либо пила, либо терпела, когда спиртное польется по лицу, по шее, на платье. Насилие бывало словесным и физическим, но сексуальным – никогда; и хотя у всего могла быть сексуальная подоплека… ну, это выходит за пределы моей компетенции, а также интересов. Да, обычно насилие бывало сопряжено с его пьянством, но не каждый раз; да, ей бывало страшно, но в принципе она не боялась мужа. С годами научилась им манипулировать. Да, в каждом акте агрессии была, если верить его словам, исключительно ее вина: это же она, чертовка, досаждала ему своей иезуитской дерзостью (его фраза). А также безответственностью, а также тупостью. В какой-то момент, уже после того, как муж разбил ей лицо о дверь, он спустился в гостиную и согнул, а затем и сломал пополам пластинку с записью Третьего концерта Прокофьева.
* * *
Наверное, только моя ограниченность, смешанная со снобизмом, до той поры заставляла меня считать, будто домашнее насилие – удел низших классов, в чьей среде приняты иные нормы: к примеру, как я заключил из книг, а не из соприкосновения с жизнью низов, женщины предпочитают побои мужниным изменам. Бьет – значит любит, и прочий бред. У меня не укладывалось в голове, что выпускник Кембриджа может опуститься до насилия. Раньше я об этом особо не задумывался. А взял бы себе труд задуматься, так решил бы, наверное, что насилие в среде социальных низов связано с косноязычием: кулаки идут в ход там, где не хватает слов. Оба эти мифа мне удалось развеять лишь через несколько лет, несмотря на нынешние свидетельства.
Зубной протез доставлял Сьюзен массу неприятностей; для его подгонки требовалось без конца ездить в город. Стоматолог спрямил искусственные зубы и на пару миллиметров укоротил два центральных резца. Перемены небольшие, но для меня – разительные. Те зубки, по которым я любовно постукивал ногтем, исчезли навсегда, и прикасаться к суррогатам меня не тянуло.
От одного убеждения я не отступался никогда: поведение Гордона Маклауда было наказуемо, как любое преступление. И ответственность целиком лежала на нем. Мужчина бьет женщину, муж бьет жену, пьяница бьет непьющую. Оправдания нет и быть не может, как нет и смягчающих обстоятельств. Тот факт, что дело никогда не дойдет до суда, что в буржуазной Англии есть тысяча способов сокрытия истины, что респектабельность, как одежда, никогда не сбрасывается на людях, что Сьюзен ни под каким видом не донесет на мужа никакому официальному лицу, вплоть до зубного врача, – все это в моем понимании было несущественно, кроме как в социологическом плане. Этот негодяй был кругом виноват, и моей ненависти к нему могло хватить на целую жизнь. Хотя бы это я знал наверняка.
Примерно через год я поехал навестить Джоан и объявил ей о нашем решении перебраться в Лондон.
* * *
Если ты безоговорочно приемлешь любовь, то, значит, и безоговорочно не приемлешь брак. По зрелом размышлении тебе приходят на ум разные цветистые сравнения. Брак – это собачья конура, где живет благодушие, не посаженное на цепь. Брак – это ларец с драгоценностями, где властвует таинственная «алхимия наоборот», превращая золото, серебро и бриллианты в черные металлы, стразы и кварц. Брак – это заброшенный лодочный сарай, где хранится никчемный двухместный челнок с пробоинами в днище и одним уцелевшим веслом. Брак – это… ну хватит, такие сравнения можно штамповать десятками.
Мы вспоминаем своих родителей и родительских знакомых. Все они в общем и целом, даже по скромным оценкам, приличные люди: честные, трудолюбивые, вежливые друг с другом, не какие-нибудь тираны по отношению к детям. В семейной жизни видят примерно такой же смысл, как и предыдущее поколение, но вместе с тем пользуются определенной степенью свободы, позволяющей им воображать себя первопроходцами. Но где же здесь любовь, удивляемся мы. Причем даже не имея в виду секс – о нем мы предпочитаем не думать.
Итак, приходя в дом Маклаудов и наблюдая там совершенно другой стиль жизни, ты сразу делал вывод об ограниченности собственного домашнего уклада, которому недоставало живости и эмоций. Затем до тебя мало-помалу доходило, что брак Гордона и Сьюзен Маклауд на поверку гораздо хуже брака любой пары из окружения твоих родителей, и ты еще более укреплялся в своей категоричности. То, что Сьюзен должна жить с тобой в атмосфере любви, не подлежало сомнению, равно как и то, что она должна уйти от Маклауда, развестись – особенно в свете последних событий, и эти требования казались не просто констатацией истины, но необходимым первым шагом к повторному становлению ее как полноценной личности. Нет, не «повторному», а «первоначальному». Разве не увлекателен для нее был бы такой опыт?
Убеждаешь ее проконсультироваться с адвокатом. Нет, она не хочет, чтобы ты ее сопровождал. Та часть твоего сознания, которая рисует свободную – и в самом ближайшем будущем самостоятельную – Сьюзен, только одобряет.
– Ну, как прошло?
– Он сказал, что я слегка запуталась.
– Прямо так и сказал?
– Нет. Не прямо так. Но я ему кое-что объяснила. Почти все. Нет, о тебе, естественно, умолчала. Ну… понимаешь, он решил, будто я только что сбежала. Дала деру. Вероятно, подумал, что у меня просто климакс.
– Но… разве ты не объяснила, что произошло… что он с тобой сделал?
– Я не вдавалась в подробности. Так, описала в общем виде.
– Но «в общем виде» не считается основанием для развода. Для развода требуется конкретика.
– Не придирайся, Пол. Делаю, что могу.
– Да, но…
– Он посоветовал мне для начала пойти домой и все подробно изложить в письменном виде. Поскольку от него не укрылось, что мне тяжело говорить напрямую.
– Вполне резонно. – Ты вдруг меняешь гнев на милость в отношении этого адвоката.
– Постараюсь так и сделать.
Через пару недель ты интересуешься, дан ли ход ее заявлению; она молча качает головой.
– Но это необходимо сделать, – настаиваешь ты.
– Ты не представляешь, насколько мне тяжело.
– Помочь тебе?
– Нет, я должна сама.
Ты одобряешь. Это будет началом, становлением новой Сьюзен. Пытаешься дать ненавязчивый совет.
– Думаю, адвокатам потребуются специфические детали. – Ты-то сам уже слегка поднаторел в бракоразводном праве. – Что именно произошло и хотя бы приблизительно в котором часу.
Проходит еще две недели; ты спрашиваешь, как успехи.
– Не ставь на мне крест, Кейси-Пол, – отвечает она.
От этих слов (произнесенных без задней мысли – Сьюзен вообще чужда расчетливости) у тебя каждый раз сжимается сердце. Конечно, ты не поставишь на ней крест.
И вот, еще пару недель спустя, она протягивает тебе несколько листов бумаги:
– Только при мне не читай.
Забираешь их с собой, и от первой же фразы твой оптимизм идет на убыль. Из своей жизни – и своего брака – она сделала юмористический сюжет в духе Джеймса Тербера. Вероятно, у него же и позаимствованный. Про человека по имени мистер Слоновьи Брюки, который носит костюм-тройку и каждый вечер наведывается либо в паб, либо в привокзальный бар, а домой приходит в таком состоянии, что нагоняет страху на жену и детей. Он сбивает шляпную стойку, пинает цветочные горшки, орет на собаку, распространяя вокруг себя Большую Тревогу и Угнетенность, и бузит до тех пор, пока не засыпает на диване, а храпит так, что с крыши сыплется черепица.
У тебя нет слов. Ты молчишь. Делаешь вид, что все еще изучаешь сей документ. Понятно, что нужно проявить мягкость и терпение. Снова объясняешь: адвокатам требуется конкретика – где, когда и, самое главное, что. Глядя на тебя, она кивает.
Постепенно, в течение следующих недель и месяцев, до тебя доходит, что письменный документ не появится никогда. У нее достанет сил тебя любить, достанет сил с тобой сбежать, но недостанет сил войти в зал суда и дать показания против мужа, который десятилетиями изводит ее бесполой тиранией, алкоголизмом и побоями. Она не сумеет, даже через адвоката, запросить у стоматолога справку о своих телесных повреждениях. У нее не получится прилюдно выложить то, чем она делится с тобой наедине.
Ты начинаешь понимать, что она, возможно, и свободная душа, какой ты ее воображал, но при этом – изломанная свободная душа. Ты начинаешь понимать, что в основе ее упрямства лежит стыд. Стыд перед людьми, стыд перед обществом. Она переживет изгнание из теннисного клуба за распутство, но ни за что не признает истинный характер своего брака. Тебе на ум приходят старые судебные прецеденты, когда преступники, в том числе и убийцы, женились на своих сообщницах, потому что жена имеет право не свидетельствовать против мужа. Но нынче, вдали от преступного мира, в респектабельной Деревне и множестве подобных ей тихих предместий по всей стране, находятся жены, которые, подчиняясь общественным и брачным условностям, отказываются давать показания против своих мужей.
А ведь есть и еще один фактор, о котором, как ни странно, ты не подумал. Как-то спокойным вечером – спокойным потому, что ты, официально заявив об отказе от этого проекта, избавился от всех ложных надежд и раздражения, – она негромко говорит:
– И вообще, если бы я на это пошла, он бы тут же приплел тебя.
Ты поражен. У тебя сложилось такое чувство, что распад брака Маклаудов не имел к тебе никакого отношения: ты ведь посторонний человек, который всего лишь указал на то, что по идее должно быть ясно как день. Да, ты в нее влюбился; да, ты с ней сбежал; но это не причины, а следствия.
Но тебе все равно повезло, что в своде законов больше нет статьи о прельщении. Нетрудно представить, как тебя вызывают в качестве свидетеля и дают слово. Отчасти тебе кажется, что это прекрасно, по-геройски. Ты репетируешь в голове характерные обмены репликами судебного заседания и проявляешь себя блестяще. Вплоть до последнего вопроса: «Да, между прочим, юный обольститель, юный соблазнитель, позвольте спросить: чем вы зарабатываете на жизнь?» Ты, естественно, отвечаешь: «Я учусь на юридическом факультете». И понимаешь, что тебе, по всей вероятности, придется сменить профессию.
* * *
Насколько тебе известно, проверив дом, половина которого принадлежит ей, она отправляется в гости к Джоан. Это само по себе неплохо, если не считать, что по возвращении от нее несет табаком. А однажды ты уловил и запах спиртного.
– Ты выпивала с Джоан?
– Выпивала? Дай подумать… Вполне возможно.
– Больше так не делай. Не садись за руль в нетрезвом виде. Это безумие.
– Есть, сэр, – паясничает она.
После следующей поездки ее волосы пропитаны табачным дымом, а изо рта пахнет мятными пастилками «Поло». Что за глупость? – думаешь ты.
– Послушай, если соберешься выпивать с Джоан, не пытайся меня обмануть.
– Дело в том, Пол, что некоторые участки дороги мне жутко не нравятся. У меня начинается мандраж. От слепых поворотов. А глоточек хереса, выпитого у Джоан, успокаивает нервы. Кстати, мятные колечки «Поло» я сосу не ради тебя, мой дорогой, а на тот случай, если меня тормознет полиция.
– Я уверен, что запах мятных пастилок вызывает у полицейских точно такие же подозрения, как запах алкоголя.
– Вот только не надо строить из себя полицейского, Пол. Или законника, хотя это твоя будущая специальность. Я справляюсь как могу. На большее я не способна.
– Это понятно.
Целуешь ее. Ссориться неохота ни тебе, ни ей. Конечно, ты в нее веришь, конечно, ты ее любишь, конечно, для юриста или законника ты еще зелен. И вы, смеясь, проживаете несколько ничем не омраченных месяцев.
Но как-то февральским днем она запаздывает, возвращаясь из Деревни. Тебе известно, что ездить в темноте она не любит. Ты уже воображаешь, как машина летит в кювет, как на приборную доску безвольно склоняется окровавленная голова, а из сумочки высыпаются мятные колечки «Поло».
Набираешь номер Джоан.
– Я немного беспокоюсь насчет Сьюзен.
– С какой стати?
– В котором часу она от вас выехала?
– Когда?
– Сегодня.
– Сегодня мы с ней не виделись, – твердо говорит Джоан. – И даже не договаривались встретиться.
– Черт! – вырывается у тебя.
– Дай мне знать, когда она вернется, целая и невредимая.
– Конечно, – отвечаешь ты, но твои мысли уже далеко.
– Слышишь меня, Пол?
– Да?
– Целая и невредимая, это самое главное.
– Да.
Это самое главное. И она действительно возвращается – целая и невредимая. Волосы чистые, изо рта ничем не пахнет.
– Прости, любимый, я припозднилась, – говорит она и опускает сумочку.
– Я места себе не находил.
– Не стоит так волноваться.
– А я почему-то волнуюсь.
На этом разговор заканчивается. После ужина ты убираешь со стола и, стараясь не поворачиваться к ней лицом, спрашиваешь:
– Как там старушка Джоан?
– Джоан? Как всегда. Джоан не меняется. И это прекрасно.
Ты ополаскиваешь посуду и больше вопросов не задаешь. Напоминаешь себе, что ты любовник, а не законник. Правда, в скором времени собираешься стать законником, поскольку хочешь быть солидным и надежным, чтобы получше о ней заботиться.
* * *
Бортовой журнал памяти разламывается по корешку. Тебе уже не вспомнить спокойные времена, совместные вылазки, веселье, нескончаемые шутки, даже занятия юриспруденцией, которые заполняют промежуток между последним разговором и тем днем, когда, встревоженный чередой ее поздних возвращений из Деревни, ты негромко, без надрыва говоришь:
– Я знаю, ты не всегда бываешь у Джоан, когда говоришь, что ездила к ней в гости.
Она отводит глаза.
– Ты меня проверяешь, Кейси-Пол? Такие проверки – жуткое, унизительное занятие.
– Допустим; только меня не оставляет тревога… невыносимо думать, что ты находишься в доме наедине с… этим…
– Никакой опасности нет, – говорит она.
Молчание затягивается.
– Слушай, Пол, я не все тебе рассказываю, поскольку не хочу, чтобы эти две части моей жизни пересекались. Поставить бы вокруг нас с тобой высокую стену…
– Но?..
– Но мне приходится обсуждать с ним насущные дела.
– Такие, как развод?
Сказал – и тут же устыдился своего сарказма.
– Не надо меня жучить, мистер Жук. Мне приходится решать вопросы по мере их поступления. Все гораздо сложнее, чем ты думаешь.
– Допустим.
– Не забывай: у нас – у него и у меня – двое детей.
– Я не забываю. – Хотя, конечно, забываешь. И нередко.
– Нас связывают финансовые отношения. Машина. Дом. Я считаю, за лето его нужно покрасить.
– Вы обсуждаете малярные работы?
– Достаточно, мистер Жук.
– Хорошо. Но ты любишь меня и не любишь его.
– И ты это знаешь, Кейси-Пол. В противном случае меня бы тут не было.
– Подозреваю, он рассчитывает тебя вернуть.
– Самое ненавистное, – говорит она, – когда он опускается на колени.
– А он опускается на колени? – Надо думать, в своих слоновьих штанах.
– Да, и это просто кошмар, так постыдно, так недостойно.
– И что: умоляет тебя остаться с ним?
– Да. Теперь тебе ясно, почему я об этом не откровенничаю?
* * *
На Генри-роуд нередко бывали «сладкие мальчики»: они спали прямо на полу, на горках подушек, как щенята. Чем больше собиралась компания, тем свободнее чувствовала себя Сьюзен, хлопотавшая по хозяйству. Иногда парни приводили с собой подруг, и меня интриговали их впечатления от Генри-роуд. Я научился безошибочно распознавать скрытое неодобрение. Мне хотелось просто наблюдать, без истерик и паранойи. Помимо всего прочего, меня смешила косность их воззрений на интимные отношения. Нетрудно ведь предположить – я не ошибаюсь? – что девушку или молодую женщину лет двадцати с небольшим должна согревать мысль о тех волнующих событиях, которые могут произойти с ней через три десятка лет, о том, что душа и тело не обязаны в таком возрасте утратить трепетность, а будущее – свестись к росту респектабельности вкупе с угасанием эмоций. Меня удивило, что многие из них не приветствовали наши со Сьюзен отношения. Наоборот, реагировали так, как было бы впору их родителям: тревожились, пугались, увещевали. Вероятно, они, заглядывая в свое грядущее материнство, предвидели, что их драгоценных сыночков могут окрутить в нежном возрасте. Сама собой напрашивалась мысль, что Сьюзен – это околдовавшая меня ведьма, которой прямая дорогая на позорный стул. Что ж, она и вправду меня околдовала. И при виде недовольства ровесниц я только радовался самобытности наших со Сьюзен отношений, укрепляясь в своих планах и впредь шокировать чопорных, лишенных воображения мещанок. В конце-то концов, должна же у нас в жизни быть хоть какая-то цель, правда? Как у молодого человека должна быть хоть какая-то репутация.
Примерно в это же время один из жильцов выехал, и освободившуюся комнату на верхнем этаже занял Эрик, который порвал со своей (морализирующей, требующей оформления брака) подругой. Дом будто зарядился новой энергией – судя по всему, позитивной. Эрик был как раз из тех, кто безоговорочно принимал нашу связь и мог присматривать за Сьюзен в мое отсутствие. С него взималась арендная плата, отчего мне стало казаться совсем уж нелогичным, что я от нее освобожден. Но я догадывался, как отреагирует Сюзен, если я надумаю возобновить свое предложение.
Прошло несколько месяцев. Как-то вечером, когда Сьюзен уже легла спать, Эрик заговорил:
– Не хотелось бы нагнетать…
– Что такое?
Он смутился, что было ему несвойственно.
– …но дело в том, что Сьюзен прикладывается к моему виски.
– К твоему виски? Да она виски вообще не пьет.
– А кто еще? Либо она, либо ты, либо полтергейст.
– Ты не ошибаешься?
– Я поставил метку на бутылке.
– И давно это началось?
– Порядочно. Думаю, пару месяцев назад.
– Месяцев? Почему же ты молчал?
– Хотел удостовериться. Но она сменила тактику.
– То есть?
– Понимаешь, в какой-то момент она, вероятно, увидела метку. Хлебнула, или отлила себе, или еще что, а потом разбавила водой – как раз до метки.
– Умно.
– Да нет, стандартно. Даже банально. Так поступал мой папаша, чтобы мать не поймала его за руку.
– Вот, значит, как…
Я огорчился. Мне всегда хотелось, чтобы Сьюзен была оригинальна во всем, как, собственно, и виделось мне до той поры.
– Поэтому я принял логичное решение: перестал пить из той бутылки. Сьюзен забиралась ко мне, делала изрядный глоток – и доливала водой до карандашной отметки. Я выжидал и наконец заметил, что у виски поменялся цвет. Чтобы убедиться, я налил себе стакан. И сделал такой вывод: примерно одна часть виски на пятнадцать частей воды.
– Блин…
– Вот именно, блин.
– Сегодня ее пропесочу, – пообещал я.
Но этого не сделал. То ли смалодушничал, то ли понадеялся, что найдется другое объяснение, то ли был настолько измотан, что не захотел подтверждать собственные подозрения.
– А я от греха подальше переставлю бухло на шкаф.
– Хороший план.
План действительно был неплох, но в один из дней Эрик негромко сказал:
– Она теперь залезает на шкаф.
Можно было подумать, это не простое действие, выполняемое при помощи стула, а какой-то обезьяний трюк. В моих глазах так это и выглядело.
* * *
Начинаешь замечать, что временами она не то чтобы под мухой, но как-то расфокусирована. Не лицом, а рассудком. А поутру случайно видишь, как она глотает таблетку.
– Голова болит?
– Нет, – отвечает она.
У нее бывает такое настроение: прозрачное, без тени жалости к себе, но какое-то подавленное – у тебя от этого рвется сердце. Она подходит, садится на краешек кровати.
– Я сходила к врачу. Объяснила ситуацию. Сказала, что у меня депрессия. И он прописал мне таблетки для поднятия тонуса.
– Жаль, что они тебе понадобились. Наверное, я не оправдываю твоих ожиданий.
– Ты здесь ни при чем, Пол. Не наговаривай на себя. Думаю, мое состояние можно… отрегулировать, и все наладится.
– А ты рассказала врачу, что в последнее время много пьешь?
– Он не спрашивал.
– Это не значит, что надо умалчивать.
– Мы ведь не будем из-за этого ссориться, правда?
– Нет. Ссориться мы не будем. Никогда.
– Значит, все наладится. Вот увидишь.
Потом, когда вспоминаешь этот разговор, до тебя доходит (кстати, впервые): Сьюзен есть что терять – и поболее, чем тебе. Намного более. Ты оставляешь за плечами прошлое – и в основном без сожаления. Ты верил, и сейчас твердо веришь, что любовь превыше всего, что она перевешивает все остальное, что все встанет на свои места – нужно только разобраться с нынешними неурядицами. Но до тебя доходит, что у нее за плечами остается кое-что очень непростое – взять хотя бы ее отношения с Гордоном Маклаудом. Раньше ты думал, что от жизни можно аккуратно отсечь какие-то куски – без боли, без осложнений. До тебя доходит, что в Деревне она и раньше существовала в изоляции, а ваш побег и вовсе оставил ее в полном одиночестве.
А значит, ты должен окружить ее удвоенной заботой. Нужно миновать опасный участок дороги – и обзор станет четче, лучше. Она в это верит – поверь и ты.
* * *
При подъезде к Деревне выбираешь кружной путь, чтобы не проезжать мимо родительского дома.
– А Сьюзен где? – спрашивает Джоан, отворяя дверь.
– Я приехал один.
– Она в курсе?
Приятно, что Джоан всегда зрит в корень. Тебе не вредно получить в физиономию ведро холодной воды, прежде чем устроиться перед запотевшим графином джина комнатной температуры.
– Нет.
– Стало быть, дело серьезное. Минутку, пустолаек моих запру.
Опускаешься в пропахшее псиной кресло, а тебе уже налито. Пока ты собираешься с мыслями, Джоан начинает:
– Пункт первый. Посредничать между вами я не буду. Все сказанное тобой останется в этих стенах – утечки не будет. Пункт второй. Я вам не мозгоправ и не советчица. Сдается мне, человек должен сам решать такие проблемы: прекратил ныть, засучил рукава – и вперед, а я чужие сетования выслушивать не люблю. Пункт третий. Я – старая швабра, живу одна со своими пустолайками. Ни в одной области я не авторитет. Даже в области кроссвордов, как ты сам заметил.
– Но вы же любите Сьюзен?
– Еще бы. Как там наша дорогая девочка?
– Она слишком много пьет.
– Слишком много – это сколько?
– В ее случае – сколько бы ни было.
– Может, ты и прав.
– И подсела на антидепрессанты.
– Ну, через это мы все прошли, – говорит Джоан. – Эскулапы прописывают их, словно карамельки. Особенно дамочкам бальзаковского возраста. И что, помогает ей?
– Не могу сказать. Она ходит словно одурманенная. Но не так, как от спиртного.
– Как же, как же, помню.
– Ну?
– Что «ну»?
– Как мне быть?
– Пол, голубчик, тебе же сказано: я вам не советчица. Всю жизнь прислушивалась к своим советам – и вот результат. С меня довольно.
Ты киваешь. И ничуть не удивляешься.
– Один совет все же могу дать…
– Какой?
– Выпей то, что тебе налито.
Ты подчиняешься.
– Ладно, – говоришь ей. – Советов не жду. Но… может, я чего-то не знаю? Может, вы расскажете мне что-нибудь о Сьюзен или о нас со Сьюзен, чтобы открыть мне глаза?
– Я тебе так скажу: если все пойдет наперекосяк, ты, скорее всего, выкарабкаешься, а она, скорее всего, нет.
Ты потрясен.
– Это как-то не по-доброму.
– Доброта – не по моей части. Правда доброй не бывает, Пол. Жизнь тебе это докажет.
– Уже доказала, и не слабо.
– Может, оно и к лучшему. – Тебе словно влепили пощечину. – Заканчивай, Пол. Ты же не для того сюда заявился, чтобы припасть к моей груди и послушать сказочку про фею в саду.
– Верно. Просто поделитесь своими соображениями. Сьюзен постоянно мотается к Маклауду. Видимо, чаще, чем мне известно.
– Тебя это волнует?
– Только в том смысле, что я его убью, если он ее снова хоть пальцем тронет.
Джоан смеется.
– Как жаль, что для меня мелодрамы юности остались далеко в прошлом.
– Не надо пафоса, Джоан.
– Я без пафоса. Разумеется, Пол, никого ты не убьешь. Но приятно, что тебя посещают такие мысли.
Ты думаешь: ерничает. Но сатира – это не по части Джоан.
– Почему же не убью?
– Да потому, что последнее убийство в наших краях совершили люди, еще ходившие в боевой раскраске.
С усмешкой отпиваешь еще немного джина.
– Мне тревожно, – говоришь ты. – Тревожно оттого, что я не смогу ее спасти.
Ответа нет, и это действует тебе на нервы.
– Итак, каковы ваши соображения? – не отступаешься ты.
– Мать-перемать, кому сказано: я не оракул. Иди почитай гороскоп в «Эдвертайзер энд газетт». Когда вы сбежали, я сказала: смелые ребята. На вашей стороне смелость, на вашей стороне любовь. Если жизнь сочтет, что вы в чем-то не дотягиваете, значит жизнь не дотягивает до вас.
– Теперь вы заговорили именно как оракул.
– Тогда мне впору прополоснуть рот с мылом.
* * *
Однажды по возвращении домой ты видишь лицо Сьюзен – все в ссадинах и кровоподтеках; руки предостерегающе выставлены вперед.
– Я споткнулась об эту ступеньку в саду и упала, – говорит она так, словно этого следовало ожидать. – Брожу как в тумане, прямо страшно.
А ведь она и в самом деле бродит как в тумане. С тех пор ты на прогулках машинально придерживаешь ее под руку и следишь за любыми неровностями тротуара. Но ее выдает предательский румянец. Звонишь врачу – но не частнопрактикующему, прописавшему ей таблетки для поднятия тонуса.
Пожилой доктор Кенни суетлив и любопытен, но как участковый врач нареканий не вызывает: он из тех медиков, которые считают, что вызовы на дом позволяют собрать необходимые данные для постановки диагноза. Ведешь его наверх, в спальню Сьюзен; синяки у нее на лице пестрят всеми цветами.
Спустившись в гостиную, он просит уделить ему пару минут.
– Конечно.
– Случай неочевидный, – начинает он. – Пациентка еще не в том возрасте, чтобы падать на улице.
– В последнее время она бродит как в тумане.
– Да, она и мне так сказала, слово в слово. Могу я спросить: вы ей приходитесь…
– Я ее квартирант… нет, скорее, наверно… крестник.
– Хм. И кроме вас двоих, в доме ни души?
– В мансарде снимают комнаты еще двое жильцов. – Ты не решаешься возводить Эрика в ранг второго крестника.
– А родные у нее есть?
– Есть, но в данный момент она от них… так сказать… отстранилась.
– И никто не оказывает ей поддержку? Кроме вас, разумеется?
– Думаю, никто.
– Случай, повторюсь, неочевидный. Как вы думаете: она, часом, не прикладывается к бутылке?
– Нет, что вы, – следует твой поспешный ответ. – Она вообще не пьет. Терпеть не может спиртное. В частности, по этой причине она ушла от мужа. Он алкоголик. Пьет баллонами и галлонами, – зачем-то добавляешь ты, не успев придержать язык.
Для себя ты отмечаешь два факта. Во-первых, ты лжешь на автомате, чтобы выгородить Сьюзен, хотя, возможно, правда была бы к ее пользе. Во-вторых, ты начинаешь понимать, как ваш роман – точнее, ваше сожительство – выглядит со стороны.
– А позвольте спросить, чем она занимается в течение дня?
– Э-э… волонтерской деятельностью… в благотворительной организации.
Еще одна ложь. Сьюзен упоминала такую возможность, но ты воспротивился. Счел, что она сама нуждается в помощи – где уж тут помогать другим.
– Но не с утра до ночи, правда же?
– Ну, наверно, еще… ведет домашнее хозяйство.
Он оглядывается. Дом крайне запущен. Понятно, что твои ответы не удовлетворяют доктора. Что ж, ничего странного.
– Если случится рецидив, – говорит доктор, – нас обяжут провести расследование.
Подхватив свой чемоданчик, он уходит.
Расследование? – звучит у тебя в ушах. Расследование? Он почуял вранье. Но что тут расследовать? Наверное, он догадался, что ты ее любовник, и заподозрил, что женщину здесь избивают. Опомнись, говоришь ты себе: стремясь сделать так, чтобы она не прослыла алкоголичкой, ты подставляешь себя под обвинения в рукоприкладстве. Как видно, доктор вынес тебе последнее предупреждение.
Еще не факт, что полиция заинтересуется этим делом. Можно припомнить случай двухлетней давности. Вы со Сьюзен садитесь в машину, проезжаете с четверть мили и замечаете на тротуаре повздорившую парочку. Мужчина угрожающе надвигается на женщину – и у тебя в голове возникает сцена в доме Маклаудов. Уличный хулиган пока не ударил свою спутницу, но уже замахнулся. Вполне возможно, что оба пьяны – сразу не определишь. Ты опускаешь стекло, и женщина вопит: «Звони в полицию!» Теперь этот сграбастал ее в охапку. «Звони в полицию!» Примчавшись домой, набираешь 999, и за вами тут же приезжает патрульная машина, чтобы, согласно поступившему сигналу, вы указали место вероятного преступления. Скандалистов там уже нет, но через две улицы вы их настигаете. Они стоят метрах в трех друг от друга, во все горло обзываясь последними словами.
– А, этих мы знаем, – говорит молодой констебль. – Вечно у них семейные разборки.
– Вы не собираетесь его задерживать?
С этим констеблем вы почти ровесники, но он много чего повидал и не в пример лучше знает жизнь.
– Видите ли, сэр, мы не вмешиваемся в домашние конфликты. Разве что в самых крайних случаях. А тут – ну, поскандалили малость. Вечер пятницы, святое дело.
И отвозит вас домой.
Сейчас до тебя доходит, что ты требуешь официального вмешательства в чужую жизнь, никого не впуская в свою. Осознаешь, между прочим, и то, что твоя правдивость сделалась опасно гибкой. И задаешься вопросом: не следовало ли тебе тогда выскочить из машины и оттащить того бузотера?
* * *
Одна из твоих проблем заключается в следующем: долгое время ты попросту не веришь, что она пьет. Как такое возможно, тем более что у нее муж – алкоголик и спиртное внушает ей отвращение? Она даже запаха не переносит, равно как и дутых эмоций, которые провоцирует алкоголь. Маклауд от выпитого становится еще более грубым, злым и слезливо-сентиментальным; когда он, схватив ее за волосы, поднес ей к губам стакан, она предпочла, чтобы херес лился на платье, но не в горло. К слову: за всю свою жизнь она ни от кого не видела примеров противоположного свойства: чтобы алкоголь придавал шик, помогал, если нужно, расслабиться, повышал настроение, диктовал меру и время.
Ты ей веришь. Никогда не ловишь на нестыковках, которых становится все больше, не упрекаешь за поздние возвращения. Встречая ее мутный взгляд и пустое выражение лица, убеждаешь себя, что она приняла две таблетки антидепрессанта вместо одной – изредка такое бывает. У тебя зреет убеждение, что депрессанты понадобились ей, в частности, оттого, что ты не способен сделать ее счастливой, что ты перед ней виноват, и угрызения совести не позволяют тебе приставать к ней с расспросами. А потому, когда она взирает на тебя мутным взглядом, похлопывая рядом с собой по дивану, и вопрошает: «Где тебя носило всю мою жизнь?», у тебя внутри все переворачивается и рвется, и больше всего на свете хочется сделать так, чтобы ей стало хорошо, причем на ее условиях, а не на твоих. Ты присаживаешься рядом с ней и сжимаешь ей запястья.
Как твоя любовь видится тебе уникальной, так и твои (ее) проблемы видятся совершенно особенными. В силу свой молодости ты не понимаешь, что все человеческое поведение укладывается в определенные схемы и категории и что ее (твой) случай далеко не единичен. Тебе хочется верить, что она – не правило, а исключение. Надумай кто-нибудь в ту пору произнести в твоем присутствии слово «созависимость» (впрочем, термин этот возник позже), ты бы со смехом отмахнулся, сочтя его американским жаргоном. Зато на тебя, возможно, произвели бы впечатление статистические данные, вскрывающие неведомую тебе зависимость: супруги алкоголиков, отнюдь не проникнувшись отвращением (точнее, невзирая на свое отвращение) к пагубному пристрастию, часто сами оказываются его жертвами.
Но на следующем этапе ты признаешь наглядное процентное соотношение. Понятно, что в определенных, весьма немногочисленных случаях ей требуется немного взбодриться за счет, как она сама подчас допускает, небольшого глоточка. Понятно, что, бывая в Деревне и заезжая проведать Джоан, она должна составить той компанию; понятно, что ее иногда пугают плотные транспортные потоки на дорогах, извилистые подъемы в гору – и здесь тоже помогает капелька спиртного; понятно, что она страдает от одиночества, когда ты целыми днями пропадаешь в колледже. Случается у нее, по ее же словам, и «плохое время», обычно между пятью и шестью часами пополудни; но по мере того как дни становятся короче, «плохое время обычно наступает раньше, а заканчивается, естественно, как всегда.
Ты веришь каждому ее слову. Веришь, что бутылка, задвинутая под раковину и загороженная отбеливателем, жидким мылом и средством для чистки изделий из серебра, – единственная, к которой она прикладывается.
Когда она предлагает тебе сделать карандашную метку, чтобы вы с ней вместе контролировали количество выпитого, ты смягчаешься и говоришь себе, что эти карандашные метки не имеют ничего общего с теми, которые ставил Эрик на бутылке виски. Тебе даже в голову не приходит, что в других местах можно спрятать другие бутылки. Когда друзья пытаются заострить твое внимание на очевидном («Меня немного тревожит, что Сьюзен выпивает», – говорит один; «Ого, аж из телефонной трубки бухлом несет», – вторит другой), ты реагируешь по-разному. То выгораживаешь ее, все отрицая; то допускаешь, что да, бывает изредка такой грех; заверяешь, что у вас уже состоялась серьезная беседа и Сьюзен пообещала «обратиться к специалистам». Бывает, что в одном и том же разговоре ты приводишь до трех различных версий. Но участие друзей и предложение помощи тебя обижает. Потому что помощь вам не требуется: вы же любите друг друга, а потому, спасибо большое, вдвоем сумеете все преодолеть. И это слегка отчуждает твоих друзей и в то же время отталкивает их от нее. Ты все чаще повторяешь: «У нее просто был плохой день» – и уже начинаешь сам этому верить.
Потому что у вас все еще бывают счастливые дни и часы, когда в доме царят трезвость и радость, когда глаза ее и улыбка напоминают тебе о вашем первом знакомстве, и вы придумываете себе простые развлечения: едете на прогулку в лес, сидите в кино, держась за руки, и от внезапного прилива чувств все становится простым и понятным, а потом оба подтверждаете свою любовь – и ты, и она. В такие дни тебе хочется предъявить ее друзьям: смотрите, она та же, что и прежде, не только «внутренне», но и прямо перед вами, на поверхности. Ты даже не подозреваешь, что твои друзья вечно видят ее подшофе по той, в частности, причине, что она убедила себя в результате каких-то мучительных дебатов, что для встреч с ними ей требуется храбрость во хмелю.
Каждый этап плавно перетекает в следующий. И наступает такая парадоксальная ситуация, с которой ты поначалу пытаешься бороться. Если ты ее любишь, в чем нет ни малейшего сомнения, и если любить – значит понимать, то понять ее – значит понять, среди прочего, и причины ее алкоголизма. Ты анализируешь ее предысторию, недавнее прошлое, нынешнее положение дел и вероятное будущее. И, придя к пониманию всех этих ступеней, ты делаешь какой-то резкий скачок от полного отрицания ее алкоголизма к отчетливому пониманию всех его возможных причин.
Но вместе с этим приходит и беспощадная хронология. Откуда тебе знать, – может, Сьюзен попивала все годы, что прожила с Маклаудом. Но теперь, живя с тобой, она точно превратилась в алкоголичку, и процесс отнюдь не завершился. Этот вывод вместил в себя столь многое, что сразу и не охватить, а тем более не принять.
* * *
Она сидит в стеганой ночной кофте, вокруг разбросаны газеты, у локтя кружка давно остывшего кофе. Лицо хмурое, подбородок выдвинут вперед, как будто она весь день жует жвачку. Шесть часов вечера; ты – студент-правовед выпускного курса. Сидишь на краешке кровати.
– Кейси-Пол, – заводит она любовно-озадаченным тоном, – я поняла, что между нами нечто всерьез разладилось.
– Возможно, и так, – спокойно отвечаешь ты.
Наконец-то, думается тебе, настал момент для решающего прорыва. Чему быть, того не миновать, правда? Все сходится в точке кризиса, потом начинается жар, а после сознание светлеет и вновь возвращается разумное, счастливое начало.
– Но я ломаю голову день и ночь – и не улавливаю основного.
Так, что делать дальше? Сразу перейти к теме пьянства? Предложить вновь обратиться к врачу, но уже к специалисту, к психиатру? Тебе двадцать пять лет, ты не готов к таким ситуациям. В газетах не печатают материалов под заголовком «Как помочь своей немолодой любовнице-алкоголичке». Справляться нужно самому. У тебя еще нет концепции жизни, а есть лишь представление о некоторых муках и радостях. Вместе с тем ты по-прежнему веришь в любовь и ее целительную силу, способную изменить человеческую судьбу, и даже две. Ты веришь в ее неуязвимость, стойкость, способность сокрушить любого недруга. По сути, на данный момент это и есть твоя концепция жизни.
И ты стараешься изо всех сил. Берешь Сьюзен за одно запястье и рассказываешь, как вы с ней познакомились, как полюбили друг друга, как вытянули счастливый жребий и соединили свои судьбы, как сбежали в лучших традициях любовников и сейчас продолжаете жить вместе, наполняя смыслом и принимая на веру каждое слово, а потом мягко указываешь, что в последнее время она стала немного злоупотреблять спиртным.
– Ой, вечно ты об одном и том же, – отвечает она, как будто ты какой-то педант, одержимый навязчивой идеей, которая не имеет к ней никакого отношения. – Но если ты ждешь от меня подтверждения, то пожалуйста. Возможно, я иногда выпиваю одну-две капельки сверх того, что мне полезно.
Ты подавляешь свой внутренний голос, который с готовностью подсказывает: «Нет, не одну-две капельки, а одну-две бутылки».
Она продолжает:
– Я говорю о чем-то большем. С моей точки зрения, у нас начались серьезные нелады.
– Ты хочешь сказать, эти нелады подталкивают тебя к выпивке? Быть может, я чего-то не знаю?
Мысли мечутся в поисках какого-то ужасного, определяющего события ее детства, хуже, чем «французский поцелуй» дяди Хамфа.
– Господи, ну и зануда, – подтрунивает она. – Есть кое-что поважнее. То, что за всем этим стоит.
Мало-помалу ты начинаешь злиться.
– И что же, по-твоему, за всем этим стоит?
– Возможно, русские.
– Русские? – Ты даже не кричишь, а… рявкаешь.
– Зачем так кипятиться, Пол? Я же не имею в виду настоящих русских. Это просто фигура речи. Точно так же, как, допустим, ку-клукс-клан, или КГБ, или ЦРУ, или Че Гевара.
Кажется, единственный быстротечный шанс ускользает, и ты не можешь понять, кто в этом виноват: ты, она или никто.
– Ладно, – соглашаешься ты. – Русские – это фигура речи.
Но ей видится в этом только насмешливая издевка.
– Очень плохо, что ты теряешь нить разговора, Пол. За всем этим нечто стоит, нечто невидимое. Нечто, что держит все это вместе. Нечто такое, что, будучи собрано воедино нашими совместными усилиями, могло бы исправить все, исправить нас самих, неужели непонятно?
Ты стараешься из последних сил.
– Нечто вроде буддизма?
– Ой, не говори глупостей. Тебе известно мое отношение к религии.
– Это всего лишь предположение, – благодушно говоришь ты.
– Причем не самое удачное.
Как же стремительно этот разговор, поначалу осторожный, мягкий, обнадеживающий, перешел к чему-то гневливому и язвительному. И как же сильно отдалился от реальной проблемы, которая не «стоит за всем этим», а лежит на поверхности, в каждой точке между бутылками под раковиной, под кроватью и за книжным шкафом; между ее желудком, головой и сердцем.
Возможно, тебе неизвестна причина (если, конечно, существует единственная, четко очерченная причина), но тебе кажется, что работать – и бороться – можно только с теми проявлениями, которые заявляют о себе каждый день.
Естественно, ты в курсе ее отношения к религии. Она решительно не приемлет миссионеров – и тех, кто насаждает веру среди туземцев дальних стран, и тех, кто ходит по домам в предместьях.
Вспоминается и мальтийская история, которую она пересказывала тебе не раз. Когда дочки еще были маленькими, Гордон Маклауд получил назначение на Мальту сроком, кажется, на два года. Она к нему наезжала и время от времени оставалась пожить. Больше всего ей запомнился пасторский велосипед. Да, подтверждала она, там очень сильно влияние католицизма. Церковь – всемогущий институт, люди на редкость послушны. И церковь прижимает всех к ногтю, заставляя женщин как можно больше рожать: на острове невозможно достать противозачаточные средства. В этом отношении страна очень отсталая – «Джон Белл энд Кройден» там бы разнесли по кирпичику, так что все нужно везти с собой.
Короче говоря, продолжает она, иногда случается, что новобрачная не может сразу забеременеть, сколько ни молится. Или, допустим, женщина уже родила двоих и мечтает о третьем, но как-то не получается. И в таких случаях пастор, оседлав свой велосипед, приезжает по нужному адресу и прислоняет велосипед к стене, чтобы никто – в первую очередь муж – не совался в дом, пока велосипед не отъедет. И если через девять месяцев (хотя иногда требуется более одного захода) в семье появляется прибавление, то об этом прибавлении говорят «пасторское дитя» и считают его даром Божьим. В семьях бывает по нескольку пасторских детей. Можешь себе такое представить, Пол? Ты не считаешь, что это варварство?
Да, ты считаешь, что это варварство, и каждый раз заявляешь о своем согласии. А сейчас обреченная, отчаявшаяся, саркастическая часть твоей натуры подумывает: если за этим стоят не русские, то, очевидно, Ватикан.
* * *
Вы все еще спите в одной постели, но близости у вас не было очень давно. Ты даже не уточняешь, в течение какого календарного срока, потому что существенно лишь одно: какой срок отсчитывает сердце. В области секса ты делаешь больше открытий, чем хотелось бы, – или больше, чем позволительно в молодости. Некоторые открытия должны отодвигаться на более поздний жизненный этап, на котором они, вероятно, не столь болезненны.
Теперь ты знаешь, что бывает хороший секс и плохой. Естественно, ты предпочитаешь хороший. Но вместе с тем по молодости лет, с учетом всех обстоятельств, стойко выдерживая превратности судьбы, ты начинаешь думать, что плохой секс все же лучше, чем никакой… А порой даже лучше, чем мастурбация, хотя и не всегда.
Но если ты считаешь, что существуют только такие категории секса, то это ошибка. Потому что есть категория, о существовании которой ты и не подозревал, а если даже слышал или догадывался, то, наверное, счел ее всего лишь разновидностью плохого секса, что тоже ошибочно, потому что категория эта – тоскливый секс. А тоскливый секс – самый тоскливый из всех.
Тоскливый секс – это когда она шепчет, обдавая тебя запахом сладкого хереса, который не перебивается зубной пастой: «Подними мне настроение, Кейси-Пол». И ты не можешь отказать. Хотя, поднимая ей настроение, ты опускаешь свое собственное до нуля.
Тоскливый секс – это когда она уже приняла таблетку (таблетку для поднятия тонуса), но ты считаешь, что обязан ее ублажить, поскольку от этого она может приободриться еще на одно деление.
Тоскливый секс – это когда ты сам в отчаянии, а ситуация столь тупиковая, и предыстория до такой степени гнетущая, и твое душевное равновесие так сильно расшатывается изо дня в день, минуту за минутой, что ты начинаешь думать: надо бы ненадолго, хоть на полчаса, забыться в сексе. Но ни забыться, ни забыть о сохранении душевного равновесия не получается даже на одну наносекунду.
Тоскливый секс – это когда ощущаешь, как ты теряешь контакт с ней, а она – с тобой, но это один из способов сказать друг другу, что связующая нить – о чудо! – еще не порвалась и что ни один из вас не поставил на другом крест, хотя в глубине души ты побаиваешься, что уже пора. И только потом обнаруживаешь, что оберегать связующую нить – все равно что продлевать агонию.
Тоскливый секс – это когда ты занимаешься любовью, а сам планируешь, как бы убить мужа любовницы, хотя, наверное, никогда на это не отважишься – ну, не такой ты человек. Но пока твое тело выполняет свою работу, работает и твой мозг, и ты невольно размышляешь: да, если подкараулить, как муж будет ее душить, можно ударить его по затылку лопатой или пырнуть в спину кухонным ножом, но головорез из тебя никакой, а потому, не ровен час, лопата или нож пройдет по касательной и вонзится не в него, а в нее. И тут этот параллельный дискурс у тебя в голове еще больше утрачивает здравый смысл и предполагает, что, не сумев убить его, но зато убив ее, ты выдал свое тайное намерение поквитаться с этой женщиной, которая нагишом лежит сейчас под тобой, за то, что она на заре твоей жизни втянула тебя в это непроходимое болото.
Тоскливый секс – это когда она трезва, вы оба хотите друг друга и ты знаешь, что будешь любить ее всегда, при любом раскладе, а она будет всегда любить тебя, при любом раскладе, но вы оба, видимо, теперь понимаете, что взаимная любовь не обязательно приносит счастье. И близость превращается не столько в поиск утешения, сколько в безнадежную попытку отрицать взаимное отсутствие счастья.
Хороший секс лучше плохого. Но лучше плохой секс, чем никакого вовсе, за исключением тех случаев, когда отсутствие секса все же лучше, чем плохой секс. Единоличный секс лучше, чем никакой, за исключением тех случаев, когда отсутствие секса все же лучше, чем единоличный секс. Тоскливый секс всегда намного хуже хорошего, плохого, единоличного и никакого. Тоскливый секс – самый тоскливый из всех.
* * *
В колледже ты знакомишься с Паулой – приветливой, открытой блондиночкой, которая поступила на юридический после ограниченного срока армейской службы. Взяв у нее конспект пропущенной лекции, ты обращаешь внимание на красивый почерк. Как-то утром приглашаешь ее в кафетерий, потом у вас входит в привычку на большой перемене отправляться в ближайший сквер, чтобы съесть принесенные с собой сэндвичи. В один прекрасный день ты берешь билеты в кино и на прощание целуешь ее. Вы обмениваетесь телефонными номерами.
Вскоре она спрашивает:
– Что это за психичка у тебя там живет?
– Прости? – По спине уже бежит холодок.
– Вчера вечером я тебе позвонила и напоролась на какую-то тетку.
– Это, наверное, была моя квартирная хозяйка.
– Она же явно не в себе.
Ты делаешь вдох.
– У нее бывают некоторые странности.
Тебе уже хочется немедленно прекратить разговор на эту тему. Лучше бы он не начинался вовсе. Лучше бы Паула никогда не набирала твой номер. Но самое главное – ты не хочешь никакой конкретики, однако понимаешь, что ее не избежать.
– Я спросила, когда ты вернешься, а она мне: «Ой, этот парень – грязный потаскун, за ним разве уследишь». А потом и говорит елейным голоском: «Одну минуточку, я сейчас принесу карандашик и передам ему любое сообщение, какое вы только пожелаете продиктовать». Ну, я, конечно, трубку повесила, пока она карандаш искала.
Она выжидающе смотрит на тебя и ждет удовлетворительного объяснения. Многого от тебя не требуется: можно отделаться шуткой. В голове проносятся всякие немыслимые выдумки, но ты выбираешь четвертьправду, не опускаясь до выгодных тебе отговорок; вместе с тем ты упорно занимаешь оборонительную позицию во всем, что касается Сьюзен, а потому только повторяешь:
– У нее бывают некоторые странности.
Стоит ли удивляться, что на этом ваши с Паулой отношения заканчиваются. И ты понимаешь: этот сценарий будет повторяться с любой приветливой и открытой девушкой, которая поманит тебя красивым почерком.
* * *
Примерно тогда же ты выбрасываешь из головы прозвища ее родных. Возможно, «Слоновьи Брюки», «мисс Брюзга» и прочие казались веселыми и остроумными в пору юношеских дурачеств и собственнических притязаний любви. Вместе с тем они позволяли шутливо минимизировать присутствие других людей в ее жизни. А если ты теперь считаешь, что повзрослел – пусть вынужденно и преждевременно, – то предоставь и другим вступить в пору зрелости.
Ты замечаешь и кое-что еще: тебе уже не так легко переключаться на сокровенный, дразнящий язык, на котором вы прежде общались. Видимо, взятая тобой ноша на время подавила декоративность любви. Ты, конечно, продолжаешь любить и не устаешь говорить ей об этом, но уже выбираешь выражения попроще. Быть может, когда ты справишься с ее проблемой или она справится с ней самостоятельно, в ваших отношениях вновь появится место для прежней игривости. Предположительно.
Что до Сьюзен, она продолжает использовать словечки, характерные для ее стороны отношений. Таким способом она показывает, что никаких перемен не произошло, что у нее все замечательно, у тебя все замечательно и вообще все-все замечательно. Но и для тебя, и для нее, и для всех остальных это преувеличение, а потому знакомые словечки иногда вызывают укол неловкости, а чаще – блуждающую боль. Входя в дом, ты намеренно шумишь, чтобы привлечь ее внимание, но когда спускаешься на несколько ступенек, в кухню, застаешь Сьюзен в знакомой позе. Раскрасневшаяся, она сидит у газового камина, уставившись в какую-нибудь газету и наморщив лоб, как будто мир без нее не разберется в своих проблемах. Потом она безмятежно поднимает взгляд и говорит: «Где тебя носило всю мою жизнь?» или «Явился, грязный потаскун!», отчего твоя жизнерадостность – пусть даже краткая, напускная, – утекает, как вода в раковину. Смотришь вокруг, чтобы оценить обстановку. Заглядываешь в шкафчики со съестными припасами, чтобы из имеющегося приготовить хоть что-нибудь на зуб. Она тебе не мешает и только время от времени отпускает какие-то ремарки, давая понять, что еще способна ориентироваться в газетных материалах.
– Как все запущено, ты согласен, Кейси-Пол?
Ты хочешь уточнить:
– О чем мы сейчас говорим? Где именно?
И она отвечает:
– Ой, да практически повсюду.
Тут ты резче, чем нужно, бросаешь в ведро опорожненную жестянку из-под консервированных помидоров и слышишь ехидное:
– Нервы, нервы, Кейси-Пол!
* * *
В результате многомесячного маневрирования ты убеждаешь ее показаться терапевту, а затем проконсультироваться у психиатра в местной больнице. От твоего сопровождения она отказывается, но ты настаиваешь, предвидя, чем может закончиться ее самостоятельный поход к специалисту. Прием назначен в промежутке от четырнадцати сорока пяти до пятнадцати часов. Под дверью уже сидят с десяток пациентов, и до тебя доходит, что всех записали на одно и то же время, к началу приема. Администрацию можно понять: психи (ты в своем возрасте употребляешь этот термин в широком смысле) не самый пунктуальный народ, поэтому лучше записывать их всем скопом.
Она, похоже, собирается ускользнуть под видом посещения дамской комнаты. Приходится ее отпустить, хотя ты понимаешь, что шансы на ее возвращение – пятьдесят на пятьдесят. Но она все же возвращается, и ты ловишь себя на циничном подозрении, что бегала она не в туалет, а в больничный магазин – посмотреть, не продают ли там спиртное, и выведать, где находится бар, которого, к ее досаде, в больнице не оказалось.
Ты убеждаешься, что сочувствие и неприязнь способны к сосуществованию. Открываешь для себя, что в одном и том же человеческом сердце благополучно уживается множество несовместимых, казалось бы, чувств. Злишься на прочитанные книги, которые не подготовили тебя к этому открытию. Ты определенно читал не те книги. Или читал не так.
Впрочем, даже на этой поздней, проникнутой отчаянием стадии мир твоих эмоций куда увлекательнее, чем у твоих приятелей. Они (в большинстве случаев) завели себе подружек (в большинстве случаев) своего возраста и подверглись родительской инспекции, заслужив одобрение, неодобрение или отсрочку приговора. У многих уже созрел план женитьбы на нынешней подружке или на какой-нибудь другой, но очень на нее похожей. План стать домоседом. Но в настоящее время они предаются лишь традиционным, чистым и румяным радостям, видят здоровые сны и готовятся к первоначальным разочарованиям молодых людей, которым, как и их подругам, слегка за двадцать. Ну а ты сидишь в больничном коридоре среди психов, влюбленный в женщину с предварительным диагнозом «сумасшествие».
И вот ведь что странно: какая-то часть твоей натуры ликует. В голове крутится: ты не просто любишь Сьюзен сильнее, чем парни любят своих подружек (это уж точно: иначе ты не сидел бы сейчас в одной очереди с придурками), но еще и живешь более яркой жизнью. Другие, возможно, меряются мозгами и бюстами своих девушек, а также банковскими счетами будущих родственников и мнят себя победителями, но ты вырвался далеко вперед, потому что твой роман более увлекателен, сложен и неразрешим. И доказательством этому служит то, что ты в данный момент сидишь на компактном металлическом стуле, лениво просматриваешь оставленный кем-то журнал, а твоя любимая тем временем замышляет… что? Бегство, конечно же. Бегство из здешних мест, бегство от тебя, бегство от жизни? Под грузом экстремальных, невыносимых и несовместимых эмоций она поразительна. Вы оба терзаетесь глубинной болью. И все же, зная дурацкий, похотливый мир мужской состязательности, ты говоришь себе, что вышел победителем. А когда ты в своих размышлениях доходишь до этого места, следующий логический шаг приведет тебя к такому заключению: ты и сам не вполне нормален. Ты явный, полный, законченный психо-дрихо-помешанный. Однако в этом коридоре ты самый юный из всех дебилов. Так что победа опять за тобой! Бывший чемпион школы по боксу в возрастной группе до шести лет и в весовой категории до тридцати семи кило дорос до чемпиона больницы в возрастной группе до двадцати шести лет и в категории придурков!
Дверь кабинета распахивает шарообразный лысый человечек в костюме.
– Мистер Эллис, – негромко выкликает он.
Ответа нет. Знакомый с рассеянностью, выборочной глухотой и другими недостатками своих пациентов, консультант поднимает голос:
– МИСТЕР ЭЛЛИС!
Со стула поднимается какой-то старый идиот в трех свитерах и теплой куртке; махровая головная повязка прижимает десяток седых прядей, свисающих с макушки. Он озирается, будто ожидая аплодисментов за узнавание своей фамилии, а потом устремляется в кабинет.
К тому, что за этим следует, ты не подготовлен. Тебе отчетливо слышен голос психиатра:
– Ну-с, как наше самочувствие, мистер Эллис?
Ты уставился на закрытую дверь. Нижнюю филенку отделяет от пола щель шириной в ладонь. Нетрудно догадаться, что консультант стоит лицом к двери. Ответ старого глухого идиота до тебя не долетает, но ответа, вероятно, и не было, потому что вслед за этим во всеуслышанье задается следующий вопрос:
– КАК НАША ДЕПРЕССИЯ, МИСТЕР ЭЛЛИС?
У тебя нет уверенности, что Сьюзен прислушивается. Для себя ты уже решил, что этот поход – напрасная затея.
* * *
Ее держит неотступный стыд. Тебе тоже свойствен стыд, который иногда выдает себя за гордость, иногда за некую благородную реалистичность, но в основном – за самое себя: за стыд.
* * *
Как-то вечером ты возвращаешься домой и застаешь ее в кресле, пьяную, со стаканом для воды под рукой; в нем на добрых два пальца жидкости, не воды. Ты решаешь сделать вид, будто все это совершенно нормально – в семейном кругу дело житейское. Идешь на кухню, высматриваешь что-нибудь одно, из чего готовится что-нибудь другое. Находишь яйца, спрашиваешь, делать ли на нее омлет.
– Тебе-то все нипочем, – воинственно произносит она.
– Что именно мне нипочем?
– Вот это умный ответ юриста, – говорит она, прихлебывая из стакана прямо у тебя перед носом, чего обычно не делает. Ты уже собираешься идти взбивать яйца, но тут она добавляет: – Сегодня умер Джеральд.
– Который? – Ты перебираешь своих знакомых, не сразу сообразив, есть ли среди них парень с таким именем.
– Который Джеральд, говоришь, мистер Умник? Мой Джеральд. Мой Джеральд – я тебе много о нем рассказывала. Тот, с кем я была помолвлена. Сегодня день его памяти.
Тебе становится тошно. Не потому, что ты забыл эту дату – Сьюзен никогда ее не называла, а потому, что у нее, в отличие от тебя, есть возможность вспомнить своих покойных. Жених, брат, пропавший без вести над Атлантикой, отец Гордона, чье имя ты уже запамятовал, – он питал к ней слабость. У тебя подобных дат нет – ни скорбей, ни дыр, ни утрат. Так что тебе не понять, каково это. С твоей точки зрения, человеку необходимо вспоминать своих покойных, а окружающие должны уважать эту потребность и желание. На самом деле ты даже позавидовал и пожалел, что тебе некого помянуть.
Потом у тебя закрадывается подозрение: ведь она никогда не упоминала день памяти Джеральда. А возможности проверить нет. Точно так же, как в более счастливые минувшие дни не было возможности проверить, когда она сообщала тебе, сколько раз вы с ней занимались любовью. Видимо, услышав поворот ключа в дверном замке, она не сумела подняться на ноги и не пожелала прятать стакан, а потому решила – нет, этот глагол не подходит, он подразумевает целенаправленный мыслительный процесс, несовместимый с ее тогдашним состоянием, – она «поняла», да, внезапно поняла, что это день памяти Джеральда. С таким же успехом она могла назвать Алека или своего свекра. Кто мог бы поручиться? Кто знал? И кто, в конце-то концов, брал в голову?
* * *
Я упоминал, что никогда не вел дневник. Это не совсем так. Однажды в пору одиночества и растерянности я подумал, что было бы неплохо делать какие-нибудь записи. Для этой цели я приготовил блокнот в твердой обложке и черные чернила; писал на одной стороне листа. Пытался быть объективным. Мне казалось, нет смысла просто выплескивать боль предательства. Помнится, первая же строчка гласила:
Все алкоголики – лжецы.
Эта сентенция, конечно, не основывалась на масштабном опросе или исследовании. Но в то время у меня сложилось именно такое убеждение, и теперь, спустя не один десяток лет и набравшись опыта, я вижу, что это неоспоримая истина. Я продолжал:
Все влюбленные – правдолюбы.
И снова количество информантов было невелико – главным образом я сам. Мне казалось очевидным, что любовь и правда всегда взаимосвязаны и, более того, как, возможно, уже говорилось, погружение в любовь означает погружение в правду.
А дальше – вывод из этого подобия силлогизма:
Таким образом, алкоголик – антипод влюбленного.
Вроде бы это не только звучало вполне логично, но и соответствовало моим наблюдениям.
Сейчас, спустя столько времени, второе из вышеприведенных суждений уже не выглядит столь убедительным. У меня накопилось много примеров того, как влюбленные отнюдь не погружаются в правду, а обитают в некоем придуманном мире, где царят самообман и самовозвеличивание, но нет места реальности.
И тем не менее, когда я, пытаясь сохранять объективность, собирал материал, субъективность брала надо мной верх. Например, вспоминая свою жизнь в Деревне, я осознал, что, как влюбленный и правдолюб, говорил правду только себе и Сьюзен. Я врал отцу с матерью, врал родным Сьюзен и своим друзьям; лицемерил даже в теннисном клубе. Защищал зону правды бастионом лжи. А теперь Сьюзен постоянно врала мне, что не пьет. Точно так же она врала и самой себе. И все-таки до сих пор твердила, что любит меня.
В общем, я заподозрил, что ошибался, считая алкоголизм противоположностью любви. Возможно, они были взаимосвязаны намного теснее, чем я думал. Алкоголизм вызывает такую же одержимость и такой же эгоцентризм, как сама любовь, и, быть может, спиртное действует на алкоголика так же сильно, как лавина чувств – на влюбленного. Может, алкоголики – это просто влюбленные, поменявшие объект своей любви?
Когда я однажды вернулся домой и обнаружил Сьюзен в уже хорошо знакомом мне состоянии – раскрасневшуюся, косноязычную, обидчивую и в то же время деликатно притворяющуюся, что все к лучшему в лучшем из миров, – мои наблюдения и мысли тянули на несколько десятков страниц. Я направился к себе в комнату и обнаружил, что кто-то похозяйничал в моем письменном столе. Даже тогда я не изменял привычке к аккуратности и знал, где что хранится. А поскольку в одном из ящиков стола лежали заметки об алкоголизме, я предположил, без всякой радости, что она, вероятно, их прочла. И все же у меня теплилась надежда, что она испытает шок, который в конце концов ее исцелит. Но пока этого определенно не произошло.
В следующий раз, открыв дневник, я увидел, что Сьюзен не просто прочла его от корки до корки. Под моей последней записью она оставила заметку, выполненную той же авторучкой, заправленной черными чернилами. Корявым почерком было написано:
Чернильной ручкой чтобы меня возненавидеть.
Объяснять ей, что рыться в моем столе, читать дневник и делать в нем записи она не имеет права, я не стал. Нетрудно было вообразить, как она с ноткой протеста скажет: «Нет, у меня другое мнение». Вечные споры меня изматывали. Однако потом мне надоело постоянно притворяться, что все хорошо, и постоянно увиливать от правды. Я также осознал, что в дальнейшем, если возникнет желание сделать новую запись, меня будет неизбежно преследовать такой образ: сидя за моим столом, она изучает последние обвинения. Это было бы невыносимо для нас обоих: мои заметки, пронизанные болью, и ее глупое, но сердитое признание вины за эту боль. Так что дневник я выбросил.
Но это ее обрывочное предложение, выведенное дрожащими пальцами и непривычной для нее ручкой, по сей день остается в моей памяти. Хотя бы из-за его неоднозначности. Что она хотела сказать: «Ты пишешь всякий бред этой чернильной ручкой, чтобы меня возненавидеть» или же «Я сделала запись этой чернильной ручкой, чтобы мы мог меня возненавидеть»? Осуждающее, агрессивное послание – или же мазохистское, полное саможаления? Видимо, она имела в виду что-то конкретное, когда писала те слова, но это осталось за пределами моего понимания. Вы, быть может, посчитаете вторую трактовку сильно преувеличенной и зафиксированной с тем, чтобы освободить меня от ответственности. Тем не менее – это и послужило основой для других моих давно утраченных заметок – алкоголик, как показывает мой житейский опыт, хочет спровоцировать других, оттолкнуть помощь, оправдать свое одиночество. И если она смогла убедить себя в том, что я ее ненавижу, это было еще одной причиной взяться за бутылку для утешения.
* * *
Ты везешь ее куда-то в машине. Бояться не надо, ты же скоро заберешь ее домой. Усадить ее в автомобиль непросто: она, как всегда, тянет время. А когда ты уже готов отпустить ручной тормоз, она вдруг срывается с места, бежит в дом и возвращается с большим ярким мешком для грязного белья, который ставит себе в ноги. И ничего не объясняет. А ты не спрашиваешь. Вот до чего дошло.
А потом думаешь: «Какого черта?»
И все же задаешь вопрос:
– Это тебе зачем?
– Видишь ли, – отвечает она, – я неважно себя чувствую, вдруг меня стошнит? Машина, то-се.
Нет, не так, думаешь ты: пьянство, то-се. Знакомый врач рассказывал, что у алкоголиков бывает жесточайшая рвота, способная повредить пищевод. Во время этого разговора ее не тошнит – возможно, оттого, что уже вырвало в доме. У тебя в голове всплывает картина, как ее рвет в этот желтый мешок, а ты вынужден смотреть. И слушать ее спазмы и плеск рвотных масс в ярко-желтом пластике. Увертки, ложь. Она лжет – лжешь и ты.
Потому что проблема уже не в том, что она обманывает тебя. В таких случаях есть два пути: бросить ей все нелицеприятные слова или принять сказанное ею. Как правило, от усталости и желания покоя (а еще – да – из любви) ты принимаешь сказанное. Закрываешь глаза на ложь. И сам становишься лжецом. А когда ведешься на ее обман, вскоре начинаешь обманывать себя – от усталости и желания покоя, а еще из любви – да, из-за этого тоже.
Какой же долгий пройден путь. Много лет назад, обманывая отца и мать, ты не задумывался о последствиях и даже получал некоторое удовольствие, поскольку считал, что так закаляется характер. Потом лгать приходилось во всем – чтобы защитить ее саму и вашу любовь. Затем она начинает лгать тебе, чтобы ты не выведал ее тайну, и лжет с некоторым удовольствием, не думая о последствиях. В конце концов ты сам начинаешь ей лгать. С какой целью? Возможно, для того, чтобы оградить свое личное пространство, которое ограждает тебя. И вот к чему это привело. Куда же делись любовь и искренность?
Ты задаешься вопросом: остаться с ней – это мужество или трусость? А может, и то и другое сразу? Или это просто неизбежность?
* * *
У нее появилась привычка ездить в Деревню по железной дороге. Ты не возражаешь, полагая, что она просто-напросто не в состоянии вести машину. Подбрасываешь ее до вокзала, она сообщает время прибытия обратного поезда, но чаще всего приезжает лишь на следующем или еще позже. А когда ты слышишь: «Не нужно меня встречать» – это она защищает свой внутренний мир. И, отвечая: «Ладно, с тобой же ничего не случится?» – защищаешь свой.
Однажды раздался телефонный звонок.
– Это Генри?
– Нет, простите, вы ошиблись номером.
Ты уже собираешься положить трубку, но человек на другом конце отчеканивает твой номер.
– Да, верно.
– Тогда добрый вечер, сэр. Вас беспокоят из отдела транспортной полиции вокзала Ватерлоо. У нас тут дама… немного не в себе. Мы обнаружили ее спящей в поезде, и, знаете ли, сумочка у нее была открыта, а там деньги, ну, сами понимаете…
– Да, понимаю.
– Она дала нам этот номер и назвала имя Генри.
Вдалеке слышится ее голос: «Свяжитесь с Генри, свяжитесь с Генри».
То есть, надо понимать, с Генри-роуд.
И вот ты несешься на вокзал Ватерлоо, находишь отдел транспортной полиции, а там она с блеском в глазах ждет (как ни в чем не бывало), чтобы за ней приехали. Двое полицейских ведут себя корректно и участливо. Им явно не впервой помогать пьяным дамочкам, заснувшим в вагонах. Нельзя сказать, что она старая, но в нетрезвом виде внезапно уподобляется старухе.
– Ладно, спасибо, что вы за ней присмотрели.
– О, что вы, сэр, нам нетрудно. Она сидела тихо как мышка. Берегите себя, мадам.
Она чинно и одобрительно кивает. Похожа на забытую ручную кладь. Ты берешь ее за руку и уводишь. Немного смягчаешься и даже гордишься тем, что она никому не доставила неудобств. А вдруг все-таки доставила?
* * *
В конечном итоге, больше от отчаяния, нежели с надеждой на успех, ты, по собственному выражению, проявляешь любовь в жесткой форме. Нельзя допустить, чтобы эта выходка сошла ей с рук. Ты открыто бросаешь ей обвинения во лжи. Выливаешь содержимое всех бутылок, какие только находишь дома; и на видных местах, и в самых непредсказуемых – скорее всего, она их припрятала спьяну и позабыла. Договариваешься в трех местных магазинах, торгующих алкоголем, чтобы ее не обслуживали. Для верности в каждом из них оставляешь кассирам ее фото. Ей об этом не говоришь, рассчитывая, что она, услышав отказ, испытает потрясение. Что из этого получилось – неизвестно, только она эмпирическим путем нашла выход: есть же магазины и подальше.
В округе множатся слухи. Одни приятели стесняются тебе рассказывать, другие – нет. В миле от Генри-роуд знакомый парень засек ее из автобуса: она стояла в переулке напротив винного магазина, присосавшись к только что купленной бутылке. Этот образ не выходит у тебя из головы и прожигает глубокий след в памяти. Сосед поведал, что, мол, в субботу в «Кэп энд беллз» твоя старушка у него на глазах опрокинула одну за другой пять порций вишневой настойки, после чего ей перестали наливать.
– В такой забегаловке ей не место, – озабоченно добавляет сосед. – Там околачивается всякий сброд.
Нетрудно вообразить, как она вначале стыдливо делает первый заказ у стойки, а под конец неверной походкой ковыляет домой, и это тоже становится одним из твоих воспоминаний.
Ты заявляешь, что ее поведение убивает твою любовь к ней. О ее любви к тебе говорить не приходится.
– Ну, брось меня. – Заливаясь краской, она не теряет достоинства и способности к логическому мышлению.
Этого ты не сделаешь. Неизвестно только, знает ли об этом она.
Пишешь ей письмо. Если твои увещевания влетают у нее в одно ухо и тут же вылетают в другое, то, быть может, ее проймет написанное пером. Ты указываешь, что при таком образе жизни ей грозит смерть от отека мозга и что ты больше ничего не сможешь для нее сделать – разве что прийти на ее похороны, когда пробьет час. Письмо оставляешь на кухонном столе, в конверте с ее именем. Она не признается, что нашла, вскрыла, прочла. Чернильной ручкой чтобы ты меня возненавидел.
Понятно, что проявление жесткой формы любви жестко сказывается и на самом влюбленном.
* * *
Ты едешь с нею в Гэтвик. Марта пригласила ее в Брюссель, где работает в администрации Европейского экономического сообщества. К твоему удивлению, Сьюзен соглашается. Ты обещаешь, насколько это возможно, облегчить ей поездку. Отвезти в аэропорт, помочь зарегистрироваться на рейс.
Она кивает, а потом без обиняков говорит:
– Перед полетом тебе, наверное, придется разрешить мне сделать глоточек… Для храбрости.
Ты чувствуешь не просто облегчение: почти воодушевление.
Накануне отъезда она наполовину готова и наполовину пьяна. Ты идешь спать. Она продолжает собираться и пить. Наутро заходит к тебе, прикрывая рот ладонью.
– К сожалению, поездку придется отменить.
У тебя пропадает дар речи.
– Я потеряла зубную пластину. Не знаю, где искать. Вероятно, я ее выронила в саду.
Ты говоришь только одно:
– В два часа выезжаем.
Пусть и дальше ломает себе жизнь.
Очевидно, в этом случае отсутствие твоей реакции – упреков, предложения помощи – оказывается единственно правильной позицией. Через час-другой она уже расхаживает со своей зубной пластиной, не упоминая ни потерю, ни находку.
В четырнадцать часов ты кладешь ее чемодан в багажник и, повторно проверив билет и паспорт, заводишь двигатель. Она не чудит, не бежит за ярко-желтым мешком для грязного белья. Сидит рядом с тобой – говоря словами того вокзального полицейского, тихо как мышка.
На подъезде к Редхиллу она поворачивается к тебе и спрашивает удивленным и сдержанным тоном, как будто ты ей не возлюбленный, а шофер:
– Нельзя ли узнать, куда мы направляемся?
– Ты летишь в Брюссель. К Марте.
– О, это вряд ли. Здесь какая-то ошибка.
– У тебя в сумочке билет и паспорт.
Хотя на самом деле они у тебя в кармане, чтобы не пропали, как ее вставная челюсть.
– Но я даже не знаю, где она живет.
– Она встретит тебя в аэропорту.
Пауза.
– Да, – говорит Сьюзен и кивает. – Кажется, припоминаю.
Больше она не сопротивляется. Ты уже подумываешь, что ей на шею надо бы повесить табличку с фамилией и местом назначения, как у беженцев. И возможно, дать ей с собой футляр с противогазом.
В баре ты заказываешь для нее двойную порцию хереса, которую она потягивает с безмятежным изяществом. Ты думаешь: могло быть и хуже. Вот так ты теперь реагируешь на происходящее. Постоянно готовясь к худшему.
Поездка оказывается удачной. Она посмотрела город, привезла тебе открытки. Мисс Брюзга, заявляет она, стала Не Такой Брюзгой – не иначе как под влиянием очаровательного молодого бельгийца, который не отходил от нее ни на шаг. Ее воспоминания удивляют своей четкостью, и это признак того, что она знала меру. Ты рад за нее, но несколько раздосадован, что ради других она делает над собой усилие, а ради тебя – с большим трудом. По крайней мере, такое создается впечатление.
Но потом она рассказывает, что перед отъездом вскрылась истинная причина такого дочернего внимания. Она, мисс Брюзга, настаивает, чтобы мать вернулась к мистеру Гордону Маклауду. Который теперь очень раскаивается и в случае возвращения жены обещает вести себя безупречно. Это – со слов Сьюзен со слов дочери.
* * *
Чтобы не терять время попусту и не растрачивать эмоции, ты в лоб называешь ее алкоголичкой. Не мямлишь: «У нас, кажется, проблема», «Понимаешь ли ты, чем это может обернуться?», «Вероятно, я мог бы предложить…» – ничего такого. Настает день, когда ты попросту советуешь ей обратиться в организацию «Анонимные алкоголики», даже не выяснив, где находится ближайшее отделение.
– Я к этим святошам не пойду, – упирается она.
Учитывая ее нелюбовь к пасторам и крайнюю неприязнь к миссионерам, такая реакция понятна. Вне сомнения, она считает «Анонимных алкоголиков» очередной кучкой американских миссионеров, которые вмешиваются в систему верований других стран, навязывая сирым и убогим лучезарные представления о чуждом Боге. Ты ее не винишь.
По большому счету тебя хватает лишь на то, чтобы справляться с повседневными кризисами. Порой, заглядывая в будущее, ты видишь один исход, подчиняющийся жуткой логике. И предстает он следующим образом. Пусть даже она пьет нерегулярно. От случая к случаю. Может день-другой не заглядывать в бутылку. Но от пьянства у нее слабеет память. Логика такова: если ослабление памяти пойдет нынешними темпами, то, возможно, настанет момент, когда она забудет и о том, что сама алкоголичка! Возможно ли такое? Это был бы шанс на исцеление. Но одновременно ты думаешь: да ведь с тем же успехом можно сразу электрошоком бабахнуть.
Но вот в чем загвоздка. Положа руку на сердце, ты не считаешь алкоголизм соматическим заболеванием. Бытует и противоположное мнение, но оно тебя не убеждает. Ты по примеру многих (даже тех, с кем не желаешь иметь ничего общего) расцениваешь пристрастие к алкоголю как проблему нравственного порядка. В частности, потому, что так расценивает его сама Сьюзен. В минуты просветления, здравомыслия, рациональности и нежности она наравне с тобой мучается от происходящего и говорит тебе – далеко не впервые, – что ненавидит себя за пьянство, что глубоко стыдится и сознает свою вину, а потому настаивает, чтобы ты ее бросил, так как она «никчемная». Ее заболевание – нравственного порядка, поэтому ни больницы, ни врачи не смогут ее вылечить. Им не под силу исцелить порочную личность, принадлежащую к отработанному поколению. И в который раз она просит тебя ее бросить.
Но ты не можешь бросить Сьюзен. Разве мыслимо лишить ее твоей любви? Если не ты, то кто же будет ее любить? А может, все еще сложнее. Дело же не только в том, что ты ее любишь, а в том, что она стала для тебя пагубным пристрастием. Вот ведь ирония, да?
* * *
И однажды у тебя в голове возникает некий образ: образ ваших отношений. Ты стоишь у окна мансарды в доме на Генри-роуд. Каким-то образом Сьюзен выбралась из окна, и ты ее удерживаешь. За запястья, конечно. Но тяжесть ее тела не дает тебе втянуть ее обратно. Ты напрягаешь все силы, чтобы она не утащила тебя за собой. В какой-то момент она раскрывает рот, чтобы закричать, но не издает ни звука. Вместо этого у нее изо рта вываливается челюсть и с пластмассовым стуком ударяется о землю. А вы оба застряли наверху, сцепленные вместе, и не шевельнетесь до твоей полной потери сил – до ее падения.
Это всего лишь метафора – или самый страшный сон; и все же некоторые метафоры застревают в мозгу прочнее, чем воспоминания о реальных событиях.
* * *
В голову приходит и другая картина, основанная уже на реальных событиях. Вы снова в Деревне, вдвоем, на вершине своей любви, безмолвно и полностью поглощенные друг другом. На ней надето ситцевое платье с цветочным рисунком, и, зная, что ты на нее смотришь (а ты постоянно на нее смотришь), она бросается на диван с ситцевой цветочной обивкой и говорит: «Смотри, Кейси-Пол, я исчезаю! Это фокус!»
И на какой-то миг ты отчетливо видишь только ее лицо и ноги в чулках.
Теперь она снова показывает фокус с исчезновением. Тело ее здесь, а все, что внутри – сознание, память, душа, – ускользает. Ее память затмевают сумрак и ложь, а связность достигается лишь за счет измышлений. Разум ее колеблется между ошеломленной инертностью и истерическим непостоянством. Но душа показывает фокус с исчезновением, и выдержать это труднее всего. Как будто Сьюзен своими метаниями всколыхнула ту грязь, что таится на дне у всех и каждого. Из-за этого на поверхность поднимаются безадресный гнев и страх, отчаяние и грубость, эгоизм и недоверие. Торжественно заявляя тебе, что, по ее твердому убеждению, ты поступаешь с ней не просто мерзко, но преступно, она сама этому верит. В ней не остается и следа нежности, смешливости, доверительности – того, что определяло характер женщины, которую ты полюбил.
Отменяя встречи с друзьями, ты объяснял:
– Поймите, у нее сегодня плохой день. Она сама не своя.
А когда они видели ее пьяной, говорил:
– Она все та же – это маска. Под маской она все та же.
Сколько раз ты повторял это другим, обращаясь на самом деле к себе?
И однажды настает день, когда ты перестаешь верить этим словам. Ты больше не веришь, что это маска и под ней все, как прежде. Ты убеждаешься, что «сама не своя» – это ее новая сущность. Ты страшишься, что напоследок она до конца исполнит свой трюк с исчезновением.
* * *
Но ты предпринимаешь последнее усилие, и она тоже. Ты определяешь ее на лечение. Не в клинику Британской национальной лиги трезвости, как планировал, а в женское отделение больницы общего профиля. Усаживаешь ее на скамью, пока медрегистратор заполняет карту, и еще раз деликатно, уже в который раз втолковываешь, как она дошла до такой жизни, как ее будут лечить и каких результатов можно ожидать.
– Я сделаю все возможное, Кейси-Пол, – нежно говорит она.
Ты целуешь ее в висок, обещаешь навещать ежедневно. И держишь слово.
Для начала ее на трое суток погружают в забытье, чтобы беспрепятственно вывести из организма алкоголь и в то же время успокоить взбудораженный рассудок. Ты сидишь возле нее, оберегая ее легкий сон, и думаешь, что на этот раз все получится. На этот раз ей обеспечен должный медицинский надзор, поставлен диагноз (и даже она сама не спорит) и дело наконец-то сдвинется с мертвой точки. Ты смотришь на ее умиротворенное лицо, вспоминаешь ваши самые счастливые годы и надеешься их вернуть.
Придя на четвертый день, ты по-прежнему застаешь ее спящей. Требуешь встречи с врачом, и к тебе выходит стажер лет двадцати с папкой-планшетом в руках. Ты спрашиваешь, почему больная до сих пор под действием снотворного.
– Сегодня утром мы ее разбудили, но она сразу же начала буянить.
– Буянить?
– Да, напала на медсестер.
Ты не веришь своим ушам. Просишь его повторить. Он повторяет.
– Пришлось вновь погрузить ее в сон. Да вы не волнуйтесь, препарат очень легкий. Я вам покажу.
Он чуть-чуть поправляет капельницу. Почти сразу Сьюзен начинает шевелиться.
– Убедились?
Затем он снова регулирует капельницу – и Сьюзен засыпает. Тебе видится в этом нечто зловещее. Ты вверил ее заботам какого-то желторотого технократа, который не представляет, какой она была.
– А вы ей кто будете?
– Крестник, – отвечаешь ты на автомате. А может, «племянник» или «квартиросъемщик». Ну хотя бы последние буквы совпадают.
– Что ж, если после пробуждения она снова начнет проявлять агрессию, придется ее перевести на психиатрическое отделение.
– Психиатрическое? – Ты в ужасе. – Но она не сумасшедшая. Она страдает от алкоголизма, ей требуется лечение.
– И другим пациентам тоже. И еще им нужен сестринский уход. Мы не можем подвергать опасности наш персонал.
Ты все еще не веришь его первоначальному сообщению.
– Но вы же… не имеете права перевести ее туда своим волевым решением.
– Совершенно верно, для этого потребуются две подписи. Но в подобных случаях это всего лишь формальность.
Ты понимаешь, что здесь ей отнюдь не гарантирована безопасность. Она попала в лапы какого-то фанатика, который в прежние времена запеленал бы ее в смирительную рубашку и вдобавок назначил электрошоковую терапию. Сьюзен назвала бы такого «гитлеришкой». Кто знает, может, она так и сделала. Отчасти ты на это надеешься.
И говоришь:
– Я хочу присутствовать при ее следующем пробуждении. Мне кажется, это будет полезно.
– Да без проблем, – говорит этот выскочка, которого ты уже ненавидишь всеми фибрами души.
Но, как обычно бывает в больницах, на следующий день этого самоуверенного гаденыша на дежурстве нет, и больше ты его не увидишь.
Вместо него у капельницы стоит женщина-врач.
Сьюзен медленно приходит в себя. Поднимает взгляд и с улыбкой спрашивает:
– Где тебя носило всю мою жизнь? Грязный потаскун.
Врач немного удивлена, но ты целуешь Сьюзен в лоб, и вас оставляют наедине.
– Едем домой?
– Пока нет, родная, – говоришь ты. – Тебе придется еще немного побыть здесь. Пока не вылечишься.
– Но со мной все в порядке. Я совершенно здорова и требую, чтобы ты сейчас же отвез меня домой. На Генри-стрит.
Ты сжимаешь ее запястья. Сжимаешь крепко. Объясняешь, что ее не выпишут до полного выздоровления.
Напоминаешь про ее обещания. Рассказываешь, как она бросилась на медсестер, когда ее разбудили.
– Сильно сомневаюсь, – говорит она отчужденно и свысока, будто ты невежественный раб.
После долгих увещеваний ты просишь ее сдержать свое слово и вести себя как следует. Хотя бы до твоего завтрашнего прихода. Она не отвечает. Ты настаиваешь. Тогда она дает согласие, но с хорошо знакомым тебе упрямством в голосе.
На следующий день ты подходишь к палате в ожидании худшего: что ее снова погрузили в сон, а то и отправили в психиатрическое отделение. Но у нее оживленный вид и здоровый цвет лица. Приветствует тебя, как будто ты явился с официальным визитом. Мимо проходит медсестра.
– Горничные здесь чертовски хороши, – говорит она, помахав рукой проплывающей мимо фигуре.
Начинаешь думать: как быть? Подыграть? Возразить? Наверное, лучше не идти у нее на поводу.
– Это не горничные, Сьюзен, это медсестры.
Начинаешь думать: вероятно, она перепутала «больницу» и «гостиницу». Простая оговорка.
– Среди них есть и медсестры, – кивает она. Потом, расстроенная отсутствием у тебя проницательности, добавляет: – Но большинство – горничные.
Ты не заостряешь на этом внимание.
– Я им все про тебя рассказала, – говорит она.
У тебя падает сердце, но и это ты оставляешь без внимания.
На следующий день она снова в тревоге. Встала с постели, сидит в кресле. На тумбочке лежат пять пар очков и непонятного происхождения книжка П. Г. Вудхауса – просто мистика.
– Откуда эти очки?
– А, – отмахивается она, – сама не знаю. В подарок принесли, наверно.
Нацепив чужие очки, она открывает книгу на первой попавшейся странице:
– Ужасно смешно, правда?
Ты соглашаешься. Ей всегда нравился Вудхаус, и ты усматриваешь здесь добрый знак. Начинаешь рассказывать, что пишут в газетах. Упоминаешь открытку, полученную от Эрика. Сообщаешь, что на Генри-роуд все в порядке. Она слушает вполуха, потом хватает другую пару очков – опять же не своих, – вновь наобум открывает книгу и, похоже ничего не видя в этих очках, заявляет:
– Бред какой-то, правда?
У тебя вот-вот случится разрыв сердца, прямо здесь.
На следующий день ее снова накачали снотворным. Заговаривая с тобой, ее соседка осведомляется, какой диагноз «у вашей бабули». Ты уже настолько обессилел, что отвечаешь:
– Алкоголизм.
Женщина брезгливо отворачивается к стенке. Ты читаешь ее мысли: с каких это пор пьянчужкам отводят лучшие койки? А тем более – спившимся женщинам? Ты обнаружил такую закономерность: у алкоголиков-мужчин часто бывает забавный, даже трогательный вид; молодым, неуправляемым алкоголикам обоего пола обычно потакают; но женщины-алкоголички, достаточно взрослые, чтобы отвечать за свои поступки, чтобы быть матерями, а то и бабушками, считаются последними ничтожествами.
Назавтра она снова бодрствует и не смотрит в твою сторону. Ты просто сидишь рядом. Взгляд упирается в стоящий перед ней поднос. На сей раз ночной рейд принес ей всего две пары чужих очков и еще бульварную газетенку, которую она не потерпела бы в своем доме.
– Я считаю, – наконец возвещает Сьюзен, – что ты прослывешь одним из самых изощренных преступников за всю историю.
Ты уже склонен согласиться. Почему бы и нет?
Угрозы перевести ее на психиатрическое отделение прекратились: желторотый гитлеришка упражняется в черной магии на других, менее агрессивных пациентах. Но тебе сообщают, что продолжать ее лечение нецелесообразно, что отдых, по всей видимости, пошел ей на пользу, что это место совершенно ей не подходит и вообще пора освобождать койку. Все предельно ясно, и тем не менее возникает вопрос: а какое место ей подходит? И за этим вопросом стоит другой, более общего свойства: есть ли вообще для нее место в этом мире?
Когда вы с ней уходите, соседка по палате демонстративно не смотрит в вашу сторону.
* * *
Тебе потребовалось несколько лет, чтобы понять, сколько тревог и адских страданий стоит за ее насмешливым пренебрежением. Вот почему ей нужен ты, твердый и решительный. Ты по доброй воле и по любви взял на себя нынешнюю роль. В ней ты ощущаешь себя достаточно взрослым, чтобы стать гарантом. Это, конечно, означает, что в течение большей части своего третьего десятка ты был вынужден отказаться от всего, чем наслаждались твои ровесники: не мог напропалую трахаться с девчонками, дрейфовать, как хиппи, по миру, баловаться наркотиками, срываться с катушек и просто валять дурака. Пришлось отказаться и от алкоголя; но в конце-то концов, у тебя перед глазами постоянно была наглядная антиреклама спиртных напитков. Сьюзен ты ни в чем не упрекал (за исключением разве что невозможности выпить) и не считал, что взвалил на себя непосильное бремя. Так уж сложились ваши отношения. Благодаря им ты повзрослел, или достиг зрелости, хотя и не вполне обычным способом.
Но когда между вами начинаются трения, когда все твои попытки спасти ее терпят крах, ты признаешься себе кое в чем, от чего, собственно, и не прятался – просто не успевал заметить: эта особая динамика ваших отношений вызывает и у тебя свою, особую панику и адские муки. Притом что однокашники по юридическому факультету вроде бы считают тебя приветливым и здравомыслящим, хотя и немного замкнутым, под этой видимостью в тебе клокочет смесь неоправданного оптимизма и невыносимого беспокойства. Твой внутренний настрой резко меняется в зависимости от ее состояния; хотя ее жизнерадостность, даже неуместная, видится тебе подлинной, а твоя собственная – сугубо условной. Сколько еще продлится этот крошечный миг счастья, спрашиваешь ты себя раз за разом. Месяц, неделю, двадцать минут? Разумеется, определенного ответа нет, поскольку от тебя это не зависит. Да, твое присутствие действует на нее благотворно, однако обратное вовсе не обязательно справедливо.
Ты никогда не видишь в ней ребенка, даже когда поступки ее совершенно недопустимы. Но когда наблюдаешь, как обеспокоенный родитель следит за своим чадом – за каждым его неуверенным шажком, боясь каждого «скользкого» момента и еще больше опасаясь, как бы ребенок не забрел куда-нибудь в дебри, – понимаешь, что пропустил эти тревоги через себя. Не говоря уже о резких перепадах детского настроения, когда счастливая восторженность и полное доверие сменяются слезами и ощущением заброшенности. Тоже знакомая картина. Вот только эта неукротимая, переменчивая погода души нынче захлестнула мозг и тело зрелой женщины.
Это тебя и доконало; в итоге ты вынужден был переехать. Недалеко, через несколько улиц, снял дешевое однокомнатное жилье. Как с благими намерениями, так и с низменными она настаивает, чтобы ты ее бросил, поскольку чувствует: чтобы удержать, тебя нужно слегка отпустить; и еще потому, что хочет задвинуть тебя подальше, дабы беспрепятственно напиваться. Но на самом деле твой переезд мало что изменил: все свое время ты проводишь рядом с ней. Она требует, чтобы ты не забирал никаких книг, ни единой безделушки, которую вы купили вместе, ни одной вещи из платяного шкафа; твое неповиновение вызывает истерику. Иногда ты украдкой пробираешься в дом за нужной книгой и переставляешь остальные книги на полке, чтобы скрыть хищение; иногда приносишь из благотворительного магазина «Оксфам» пару недорогих изданий в мягкой обложке, чтобы прикрыть вероломство.
Такой челночной жизнью ты и живешь. Все так же завтракаешь с ней вместе и даже ужинаешь, готовишь в основном сам; вы вместе совершаете вылазки в город; о ее возлияниях ты узнаешь от Эрика. Эрик – надежный свидетель, он, не в пример тебе, не влюблен, а просто заботлив и внимателен. Сьюзен до сих пор тебя обстирывает и некоторые твои выходные рубашки прожигает утюгом – от избытка чувств. Пьяная глажка: не самый страшный, но все же неприятный житейский сюрприз.
* * *
Последний этап близится исподволь. Пускай ты все еще отчаянно жаждешь ее спасти, но где-то на уровне инстинкта, или гордости, или самозащиты ее пристрастие к алкоголю ранит тебя все сильнее: она отталкивает тебя, твою помощь, твою любовь. А поскольку не каждый способен выдержать такое отторжение, появляется озлобленность, которая потом перерастает в агрессию, и ты говоришь себе (не вслух, разумеется, потому что тебе несвойственна излишняя жестокость, особенно по отношению к ней): «Давай, уничтожай себя, ведь ты к этому стремишься?» И с ужасом осознаешь, что именно так и думаешь.
Но ты не понимаешь (пока еще, на фоне этих раздоров), что она, даже не слушая тебя, согласится. А потому ее ответ, хотя и не произнесенный вслух, таков: «Да, именно к этому я и стремлюсь. И уничтожу себя, ведь я никчемная личность. Так что хватит доставать меня своими благими намерениями. Просто не мешай».
* * *
Ты получил место в юридической консультации, расположенной в южной части Лондона. Радуешься количеству и разнообразию дел, которые приходится вести; доволен, что большинство из них решается положительно. Добиваясь заслуженной справедливости, ты можешь осчастливить других. Понятно, что это житейский парадокс. А вот еще один неотступный парадокс: чтобы заботиться о Сьюзен, ты должен работать, но чем больше работаешь, тем больше от нее отдаляешься и тем меньше у тебя возможностей окружать ее заботой.
Как и предрекала Сьюзен, ты нашел себе девушку. Она не из тех, кто сбежит после одного телефонного звонка. Анна – тоже юрист; в этом есть некая предопределенность. Ты немного рассказал ей о Сьюзен, не ограничиваясь клеймом «странная». При твоем посредничестве они знакомятся и вроде бы находят общий язык. Сьюзен не говорит ничего такого, что могло бы тебя скомпрометировать; Анна чрезвычайно практична. Она считает, что Сьюзен должна разнообразить свое питание, и раз в неделю приносит ей качественный хлеб, пакет помидоров и полкило французского масла. Если дверь не открывают, она оставляет продукты на ступеньках.
У тебя в квартире надрывается телефон. Звонит один из квартирантов:
– Приезжайте. К нам полиция нагрянула. С оружием.
Ты передаешь эти слова Анне и бросаешься к машине. На Генри-роуд возле дома стоит «скорая помощь» с синей мигалкой и распахнутыми дверцами. Припарковавшись, выходишь на тротуар, а вот и она – выезжает в кресле-каталке; на голове – широкая повязка, из-под которой выбиваются волосы, как у Неряхи Петера. На лице застыло выражение, типичное для минут кризиса: несколько изумленное, но безмятежное. Будто восседая на троне, она разглядывает улицу и замечает твое приближение, а санитары тем временем ставят кресло на стопор. Синий огонек вращается между спокойными оранжевыми маячками пешеходного перехода. Реалистично и в то же время неправдоподобно, как в кино – просто фантасмагория.
Кресло медленно загружают в машину, и, когда двери почти закрываются, Сьюзен поднимает руку, как папа римский, дающий благословение. Ты спрашиваешь санитаров, куда ее везут, и едешь за ними. Когда добираешься до больницы скорой помощи, там уже выясняют предварительные сведения.
– Я – ближайший родственник, – говоришь ты.
– Сын? – спрашивают тебя.
Ты уже готов подтвердить, но из-за разных фамилий могут возникнуть лишние вопросы. Так что ты – опять ее племянник.
– Никакой он не племянник, – бросает она. – Мне есть что рассказать про этого молодого человека.
Ты смотришь на врача, слегка хмурясь и подавая ему знак кивком. Вы понимаете друг друга: у Сьюзен временное помутнение рассудка.
– Спросите его про теннисный клуб, – говорит она.
– Непременно, миссис Маклауд. Но для начала…
И расспросы продолжаются. Здесь ее собираются оставить на ночь и, если потребуется, взять анализы. Возможно, у нее просто шок. Перед выпиской тебе позвонят. Санитары сказали, что у нее на лбу всего лишь ссадина, однако кровотечение довольно сильное. Не исключено, что придется наложить пару швов, а может, и обойдется.
На следующий день ее отпускают, но она по-прежнему не в себе.
– Давно бы так, – говорит она, когда ты ведешь ее к автостоянке. – Интересные творятся дела.
Такое настроение тебе хорошо знакомо. Она что-то заметила, почувствовала, обнаружила какую-то мелочь, ни пришей ни пристегни, но проявила к ней чрезмерный, всепоглощающий интерес и срочно должна рассказать.
– Делиться впечатлениями будем дома.
Ты переходишь на язык врачей, которые говорят пациенту «мы».
– Ну ладно, мистер Зануда.
На Генри-роуд ты отводишь ее в кухню, усаживаешь, завариваешь ей чай, кладешь вдвое больше сахара, чем обычно, и достаешь печенье.
Она словно не видит.
– Так вот, – начинает она, – это безумно интересно. Видишь ли, прошлой ночью эти двое ворвались в дом с оружием.
– С оружием?
– Вот именно. С оружием. Не перебивай, я только начала. Итак, да, двое мужчин с оружием. Обшарили все комнаты, что-то искали. Неизвестно что.
– Это были грабители?
Ты чувствуешь, что можно задавать вопросы, которые не ставят под сомнение правдивость ее фантазий.
– Да, так мне подумалось. Вот я и сказала: «Золотой слиток – под кроватью».
– А ты не поспешила?
– Нет, я хотела их сбить с толку. Откуда мне было знать, что им нужно. Оба вели себя довольно вежливо, интеллигентно. Для вооруженных людей. Обещали, что меня не тронут, если я не буду им мешать.
– Но в тебя стреляли? – Ты указываешь на ее лоб, где теперь красуется большая марлевая нашлепка.
– Бог с тобой, нет, такие приличные люди. Но вечер был испорчен, и я посчитала нужным вызвать полицию.
– А грабители не пытались тебя остановить?
– Нет-нет, они были не против. Решили, что полиция поможет им найти то, что они ищут.
– А они так и не объяснили, что ищут?
Она пропускает это мимо ушей и продолжает:
– Но я тебе вот что хотела сказать: они с ног до головы были в перьях.
– Подумать только!
– Перья торчали у них даже из задниц, и в волосах тоже были перья – везде.
– А какое у них было оружие?
– Да откуда мне знать? – говорит она уклончиво. – Но потом пришли полицейские, я им открыла, и они навели тут порядок.
– И перестрелка была?
– Перестрелка? Не смеши меня. Британские полицейские такие профессионалы, что это лишнее.
– Но они же арестовали тех злодеев?
– Естественно. По-твоему, зачем я вызывала полицию?
– Тогда откуда у тебя эта ссадина?
– Ну, не помню. Да разве это важно?
– Хорошо, что в итоге все уладилось.
– Знаешь, Пол, – говорит она, – иногда ты меня разочаровываешь. Это было такое забавное и увлекательное происшествие, а ты продолжаешь сыпать банальностями. Конечно, все в итоге уладилось. Так всегда бывает, разве нет?
Ты не отвечаешь. У тебя как-никак есть гордость. И, на твой взгляд, утверждение о том, что все можно уладить, как и противоположное утверждение о том, что уладить ничего нельзя, одинаково банальны.
– Ну, не дуйся. Это был самый интересный день в моей жизни. И все, все были чрезвычайно ко мне добры.
Вооруженные люди. Полицейские. Санитары. Врачи. Русские. Ватикан. Стало быть, все в мире идет своим чередом.
* * *
В тот же вечер, принеся домой купленную по дороге пиццу, я поведал эту мрачную историю Анне. Рассказывал увлеченно, любовно, даже радостно, хотя и не на сто процентов. Воображаемые грабители, настоящие полицейские, слиток золота, перья, санитары, больница. Нелицеприятные замечания Сьюзен в мой адрес я пропустил. И тем не менее видел, что Анна реагирует не так, как я ожидал.
Помолчав, она сказала:
– Значит, бюджетные средства пошли коту под хвост.
– Странный взгляд на вещи.
– Неужели? Полиция, отряд особого назначения, скорая помощь, больница. Все сбиваются с ног и суетятся вокруг нее одной – только потому, что у нее белая горячка. И ты с ними заодно.
– Я? А чего от меня ждать, если мне звонит квартирант и сообщает, что в доме вооруженные полицейские?
– Я и не ждала ничего другого.
– Ну, тогда…
– Я бы не ждала другой реакции даже в том случае, если бы мы с тобой заказали столик в ресторане, купили билеты в кино или спешили на самолет, чтобы уехать на выходные.
Над этим стоило подумать.
– Да, вряд ли моя реакция была бы иной.
Я понял, что мы заходим в тупик. Одна из причин, почему я выбрал Анну, была ее прямота. В которой есть и положительные, и отрицательные стороны. Думаю, таковы все без исключения черты характера.
– Слушай, – сказал я. – Мы же с тобой говорили насчет… этих дел, когда начали встречаться.
Почему-то в тот миг я не смог произнести имя Сьюзен.
– Говорил ты. Я слушала. Это не значит, что я во всем с тобой согласна.
– Выходит, ты ввела меня в заблуждение.
– Нет, Пол, это ты умолчал об истинных масштабах проблемы. Возможно, в будущем, если у меня появится ежедневник, чтобы вносить туда назначенный ужин, или поход в театр, или отъезд на выходные, я буду добавлять приписку: «В зависимости от количества выпитого Сьюзен Маклауд».
– Ты несправедлива.
– Возможно, но это правда.
Мы замолчали. Вопрос был в том, хотим ли мы зайти в этом разговоре еще дальше. Анна хотела.
– И раз уж мы об этом заговорили, Пол, добавлю, что для меня Сьюзен Маклауд… не то чтобы идеал женщины.
– Понимаю.
– Но я постараюсь всегда относиться к ней по-доброму – ради тебя.
– Знаешь, это очень великодушно с твоей стороны. И раз уж об этом зашла речь: когда-то я ей пообещал, что в моей жизни для нее всегда найдется место, хотя бы на чердаке.
– Но мне для жизни чердак необязателен, Пол. – Наконец она высказала это вслух. – Особенно если там обретается какая-то сумасшедшая.
Я позволил этой последней реплике заполнить повисшую между нами тишину. В конце концов я с чопорным – уверен – видом сказал:
– Напрасно ты считаешь ее сумасшедшей.
Она не стала отказываться от своих слов. Я понял, что единственный во всем мире понимаю Сьюзен. И даже если я переехал, мыслимо ли бросить ее одну?
Мы с Анной встречались еще недели две, скрывая друг от друга свои мысли. Но я не удивился, когда она решила со мной порвать. И в тот момент я ее не винил.
* * *
Стало быть, в итоге ты изведал мягкую любовь и жесткую любовь, чувства и разум, правду и ложь, обещания и угрозы, надежду и стоицизм. Но ты же не автомат, чтобы с легкостью переключаться с одного на другое. Каждая стратегия требует от тебя такого же эмоционального напряжения, как и от нее, а то и большего. Иногда, в легком подпитии, она впадает в легкомысленное, труднопереносимое настроение, отрицает и реальность, и твою заботу, и ты уже начинаешь думать: в долгосрочной перспективе она, конечно, разрушает саму себя, а в краткосрочной – еще больше вреда наносит тебе. Тебя захлестывает беспомощная, отчаянная злость и, что хуже всего, праведный гнев. Собственная праведность тебе ненавистна.
Вспоминается резервный фонд на случай побега, который ты получил от нее в студенческую пору. Тебе никогда не приходило в голову запустить туда руку. Теперь ты выгребаешь все – наличными. Отправляешься в маленькую безымянную гостиницу в конце Эджвер-роуд, неподалеку от Мраморной арки. Район не фешенебельный и не из дорогих. По соседству – небольшой ливанский ресторанчик. За пять дней, проведенных в этой гостинице, ты ни разу не прикасаешься к спиртному. Тебе требуется ясность ума; не хочется ни раздувать, ни искажать свою злость и жалость к себе. Пусть эмоции остаются такими, как есть.
Прихватываешь из телефонной будки стопку визиток с контактами девушек. Они скреплены клейкой массой, и, перед тем как разложить их на гостиничной тумбочке, ты методично скатываешь мягкие шарики, чтобы выбросить их в мусорную корзину. И только потом раскладываешь пасьянс из этих карточек и прикидываешь, которую из гламурных телок, работающих по вызову в гостиницах, тебе хотелось бы трахнуть. Делаешь первый звонок.
Является женщина, которая не имеет, естественно, ничего общего с изображением на визитке. Но тебе все равно, ты не возражаешь. На шкале разочарований это даже не фиксируется. Место и совершение сделки – полная противоположность тому, что ты рисовал в своих фантазиях на темы любви и секса. Хотя обмана нет. Умело, приятно, без эмоций – великолепно.
На стене висит дешевая репродукция вангоговского поля с коровами. Она радует глаз: умело, второсортно, суррогатно – одно удовольствие. Тебе уже хочется поднять голос в защиту второсортности. Вероятно, она более основательна, чем первый сорт. К примеру, оказавшись перед подлинником Ван Гога, ты бы стал нервничать, ерзать от завышенных ожиданий: а правильно ли ты воспринимаешь сей шедевр? А тут никому – и в первую очередь тебе – нет дела, как ты реагируешь на дешевую гостиничную картинку. Видимо, так должно быть и в жизни. Помнишь, в студенческие годы кто-то сказал: если снизить планку, не будешь знать разочарований. Сейчас уже начинаешь сомневаться, так ли это.
Когда возвращается желание, заказываешь себе другую проститутку. Вечером устраиваешь ливанский ужин. Смотришь телевизор. Валяешься на кровати, принципиально выбросив из головы Сьюзен и все, что с ней связано. И плевать, что о тебе подумают, если станет известно, где ты находишься и чем себя развлекаешь. С упорством, достойным лучшего применения, и безо всякого удовольствия проматываешь свой резервный фонд, пока в нем не остается сумма, равная стоимости автобусного билета до Пятнадцатого юго-восточного района. Ты себя не упрекаешь и не мучаешься угрызениями совести – ни тогда, ни позже. И держишь тот эпизод при себе. Но начинаешь задумываться: а может, не так уж и плохо снизить притязания.
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья