Дневник 8. Изгнание
Часть тринадцатая. «Расстояние между нами»
Уортроп взял билеты на следующее утро – на «Город Нью-Йорк», самое быстрое судно компании «Инман-Лайн». Как пассажирам первого класса, нам предстояло самое скучное плавание – существование в отдельной двухкомнатной каюте (со спальней и гостиной), разукрашенной самыми безвкусными викторианскими излишествами, с горячей и холодной водой и электрическим освещением; ужины под гигантским стеклянным куполом кают-компании первого класса, за столами с хрустящими белыми скатертями и хрустальными вазами, полными свежих цветов; обшитая ореховым деревом корабельная библиотека с ее восемью сотнями томов; и нескончаемая навязчивость параноидально внимательных к нам прислуги и экипажа, одетых в белые куртки и вечно, по словам доктора, стоящих над душой в неутолимой жажде выполнять для нас даже самые элементарные поручения.
– Только подумай, Уилл Генри, – заявил он в нашем номере в «Плазе», прежде чем в первый раз пожелать мне спокойной ночи – прежде, чем я увидел во сне Комнату с Замком и коробку, и тень его повисла на стене. – Нашим предкам потребовалось больше двух месяцев лишений и болезней, цинги, дизентерии и обезвоживания, чтобы пересечь Атлантику. У нас же это займет меньше недели, причем в роскоши, достойной королей. Мир становится все меньше, Уилл Генри, и не благодаря чудесам – разве что мы пересмотрим свое определение чуда и того, кто его творит.
Его глаза затуманились, а голос был мечтателен.
– Мир становится все меньше, и мало-помалу наши светильники разгоняют тьму. Рано или поздно все будет залито светом, и мы проснемся с новым вопросом: «Да, вот оно; но… что теперь?» – Он мягко рассмеялся. – Возможно, нам стоит развернуться и ехать домой.
– Сэр?
– Обнаружение магнификума станет основополагающим моментом в истории науки, Уилл Генри, и не без попутной пользы для меня лично. Если я добьюсь успеха, меня ждет бессмертие – во всяком случае, в том единственном понимании бессмертия, которое я готов принять. Но если я добьюсь успеха, расстояние между нами и неназываемым сократится еще немного. Вот за что мы боремся как ученые, и вот чего мы страшимся как человеческие существа. Нечто в нас тоскует по неописуемому, недостижимому… тому, что не может быть зримо.
И он умолк.
А на следующее утро он исчез.
Что-то было не так; я знал это, как только проснулся. Я сразу понял – не в обыденном смысле, не рассудочно, но сердцем. Ничего не переменилось. Вот была кровать, на которой я лежал, вот стул, на котором он тогда сидел, следя за мной, и обеденный стол, и гардероб, и даже чашка Уортропа на столике. Все было по-прежнему; все переменилось. Я выпрыгнул из постели и сбежал вниз, в холл, в пустую гостиную. Все было по-прежнему; все переменилось. Я подошел к окнам и отдернул шторы. Восемью этажами ниже блистал Центральный парк: белый пейзаж, так и полыхавший в солнечном свете под безоблачным небом.
Его сундук. Его саквояж. Его полевой чемоданчик. Я бросился к шкафу и рывком распахнул дверцу. Пусто.
Все переменилось.
Когда в дверь постучали, я одевался. Я бы уже оделся, но вышла заминка с брючными пуговицами: мой отрубленный палец оказался неожиданно важен для этой процедуры. На неразумное мгновение я уверился: доктор вернулся за мной.
«А, хорошо. Ты проснулся. Я сходил вниз позавтракать, пока мы не отправились на корабль. Что такое, Уилл Генри? Ты что, правда решил, что я мог бы уехать без тебя?»
Или что больше походило на правду:
«Живо, Уилл Генри! Какого черта ты делаешь? Что это ты светишь своей ширинкой? Пошевеливайся, Уилл Генри. Я не намерен пропускать самое важное событие в своей жизни по причине того, что тринадцатилетний подросток неспособен одеться! Живо, Уилл Генри, живо!»
Однако, как вы уже могли догадаться, это был не доктор.
– Guten Morgen, Уилл! Прости, что так опоздал, но у моего экипажа сломалась ось, а мой кучер – он такой тупица! Он не то что оси, он настроения никому не смог бы исправить. Я бы его уволил, но у него семья, а она в родстве с моей семьей, троюродная или четвероюродная сестра, уж и не помню…
– Где доктор Уортроп? – требовательно спросил я.
– Где Уортроп? Он что, тебе не сказал? Да конечно же сказал.
Я сдернул с вешалки пальто и рукавицы, и шляпу, что подарил мне Уортроп, – единственное, что он когда-либо мне дарил.
– Отвезите меня к нему.
– Я не могу, Уилл.
– Я еду с доктором.
– Он уехал…
– Я знаю, что он уехал! Вот почему вы и должны отвезти меня к нему!
– Нет, нет, Уилл, он уехал. Его корабль отчалил час назад.
Я уставился в доброе лицо фон Хельрунга, а затем ударил монстролога в круглый живот так сильно, как только смог. Он заворчал сквозь зубы от удара.
– Я думал, он тебе сказал, – охнул он.
– Везите меня, – сказал я.
– Куда?
– В доки; я должен ехать с ним.
Он наклонился, положил мне на плечи свои квадратные пухлые руки и заглянул глубоко в глаза.
– Он отплыл в Англию, Уилл. Корабля там больше нет.
– Тогда я поплыву на следующем корабле! – заорал я, высвободился из его хватки, оттолкнул старика и побежал мимо, в холл, накинув резинку от рукавиц на шею, рывками натягивая шляпу, судорожно возясь с пуговицами пальто. Пол дрожал под тяжелой поступью фон Хельрунга, который нагонял меня – и наконец нагнал у лифта.
– Пойдем, Kleiner. Я отвезу тебя домой.
– Не хочу я домой; мое место – с ним.
– Он хотел бы, чтобы ты был в безопасности…
– Не хочу я быть в безопасности!
– И он поручил мне следить за твоей безопасностью, пока он не вернется. Уилл. Пеллинора здесь нет; и туда, куда он направился, ты следовать за ним не можешь.
Я помотал головой, будучи потрясен до глубины души, и заглянул в его добрые глаза в поисках ответа. Солнце исчезает в мгновение ока, и гибнет вселенная; ось мира подламывается.
– Он уехал без меня? – прошептал я.
– Не волнуйся, дорогой Уилл. Он вернется за тобой. Ты – все, что у него есть.
– Тогда почему он меня бросил? Теперь у него вообще никого нет.
– О нет; неужели ты думаешь, будто мейстер Абрам допустил бы такое? Nein! С ним поехал Томас.
Я онемел. Томас Аркрайт! Это было уж слишком. Я вспомнил слова доктора в кэбе накануне ночью: «Действительно выдающийся молодой человек, Уилл Генри. Однажды он станет достойным пополнением в наших рядах». Однажды… и этот день, судя по всему, настал – за мой счет! Меня вышвырнули – и за что? Что я такого сделал?
Фон Хельрунг прижал меня к себе, лицом – к своей груди. Его жилет пах сигарным дымом.
– Мне жаль, Уилл, – пробормотал он. – Ему следовало бы с тобой хотя бы попрощаться.
«Не твое дело обо мне беспокоиться».
– Он попрощался, – сказал я. – Но я его не услышал.
И после этого – мое изгнание.
– Вот это будет твоя комната, и, как видишь, здесь очень удобная кровать, намного больше, полагаю, чем та, к которой ты привык. А вот, погляди, чудесное кресло, чтобы сидеть у камина, очень уютное, и лампа, чтобы читать, и сундук для твоего платья. Посмотри-ка еще сюда, Уилл. Вон Пятая авеню, эдакая давка и сутолока, и вечно там что-то происходит да что-то делают. Вот, ты только погляди на этого господина на велосипеде! Сейчас в грузовик врежется! А впрочем, ты, должно быть, голоден. Что будешь? Ну-ка, давай-ка положим твой портплед на кровать. Хочешь посидеть на кровати? Тут и матрац пуховый, и подушка; очень мягко! Так ты голоден, ja? У меня отличный повар, француз – ни слова не понимает ни по-английски, ни по-немецки, – но уж в еде знает толк!
– Я не голоден.
– А должен быть. Отчего бы тебе не положить портплед? Я прикажу принести тебе еды. Можешь есть здесь, у камина. Думаю, попозже покажу тебе библиотеку.
– Не хочу ничего читать.
– Ты прав. Слишком хорошая погода, чтобы сидеть взаперти. Может, попозже в парк, ja? Или мы могли бы…
– Зачем доктор взял с собой Аркрайта?
– Зачем? Ну, по очевидным причинам. Аркрайт молод, очень силен и весьма неглуп, – он сменил тему. – Но хватит, тебе нужно поесть. Тебя как голодом морили, Уилл.
– Я не голоден, – повторил я. – Я не хочу ни есть, ни читать, ни идти в парк, ни что бы то ни было еще. Почему вы позволили ему уехать без меня?
– Никто не «позволяет» ничего Пеллинору Уортропу, Уилл. Это твой наставник «позволяет» другим – или нет.
– Вы могли бы не пустить с ним мистера Аркрайта.
– Но я хотел, чтобы он поехал. Я не мог отпустить Пеллинора одного.
Хуже этого он сказать ничего не мог – и знал это.
– Я сейчас уйду, – кротко произнес он, – но ожидаю к обеду увидеть тебя внизу. Велю Франсуа приготовить тебе что-нибудь особенное, très magnifique!
Фон Хельрунг вышел из комнаты. Я уронил портплед на пол, лег на кровать лицом вниз и изо всех сил пожелал умереть.
Однако вскоре мой шок сменился стыдом («Аркрайт молод, очень силен и весьма неглуп»), стыд – непониманием («Не недооценивайте его, фон Хельрунг. Один Уильям Джеймс Генри, как по мне, стоит дюжины Пьеров Леброков»), а непонимание переплавилось в добела раскаленный уголь ненависти. Уползти крадучись, без единого слова объяснения, даже без прощания – и неважно, доброго или наоборот! Храбрейший человек из всех, что я когда-либо знал, – трус! Да как он смел, после всего, что мы перенесли вместе, а я не раз спасал ему жизнь? «Ты – все, ради чего я остаюсь человеком». О да, воистину так, доктор Уортроп, пока только вы не найдете, ради кого оставаться человеком вместо меня! Это оглушило меня; это потрясло меня до глубины души. Не имело никакого значения, что он обещал за мной вернуться. Он бросил меня; вот что имело значение.
Слишком много времени успело пройти. Я пробыл с ним слишком долго. Он приковал меня к себе на два года – пылинку, попавшую в поле гравитации Юпитера. Я не знал даже, как выглядит мир, если смотреть на него не глазами Уортропа. Теперь Уортропа со мной не было, и я ослеп.
– Посмотрим, как мистеру Аркрайту это понравится, – сказал я себе с горьким удовлетворением. – «Пошевеливайтесь, мистер Аркрайт! Пошевеливайтесь!» Посмотрим, как ему понравится, чтобы его высмеивали и бранили, и издевались над ним, и приказывали ему то да се, как кули. Кушайте досыта, мистер Аркрайт, да смотрите не подавитесь!
Я отказывался есть и не мог спать. Все попытки фон Хельрунга лаской выманить меня из комнаты провалились. Я сидел в кресле у камина и дулся, как Ахилл в шатре, а война жизни продолжала бушевать без меня. Вечером третьего дня фон Хельрунг прошаркал в комнату с подносом, на котором красовались кружка горячего шоколада, булочки и шахматная доска.
– Славно поиграем в шахматы, ja? Только не говори, что Пеллинор тебя не научил. Я его лучше знаю.
Он и правда меня научил. Игра в шахматы была одним из любимых развлечений монстролога. И, как многие достигшие совершенства в этой игре, он, казалось, никогда не уставал унижать противника – сиречь меня – до последнего. В первый год нашего совместного обитания он не один час потратил впустую, пытаясь обучить меня тонкостям стратегии, атаки, контратаки и защиты. Я никогда у него не выигрывал, ни разу. Уортроп мог бы проявить великодушие и проиграть одну или две партии, чтобы укрепить во мне уверенность в собственных силах, однако доктор никогда не интересовался укреплением во мне чего бы то ни было, кроме желудка. К тому же возможность разбить одиннадцатилетнего мальчика в шесть ходов – в игре, в которую он играл дольше, чем мальчик вообще жил на свете – поднимала Уортропу дух, как хорошее вино за ужином.
– Мне что-то не хочется.
Фон Хельрунг расставлял фигуры. Набор был выточен из нефрита, фигуры – вырезаны в форме драконов. Драконьи король и ферзь носили на головах короны, слоны-драконы сжимали в когтях пастушьи посохи.
– О, нет-нет-нет. Мы сыграем. Я поучу тебя так, как учил Пеллинора. И даже лучше, так что, когда он вернется, ты сможешь его победить, – он счастливо напевал что-то себе под нос.
Я швырнул доску в стену. Фон Хельрунг тихонько вскрикнул и чуть не зарыдал, поднимая с пола драконьего короля, лишившегося короны; она отломилась, когда фигурка ударилась об пол.
– Доктор фон Хельрунг… Простите…
– Нет-нет, – сказал он, – ничего страшного. Всего-то подарок от моей милой жены, пусть земля ей будет пухом, – он шмыгнул носом. Не зная, как его утешить, убитый своим ребячеством, я неловко положил руку ему на плечо.
– Я тоже волнуюсь, Уилл, – признался он. – Его ждут темные дни, полные опасностей. Помни об этом, когда жалость к себе грозит захлестнуть тебя с головой и потопить.
– Я знаю, – ответил я. – Вот почему я должен был быть с ним. Я нужен ему не затем, чтобы стряпать или убирать, или читать под диктовку, или смотреть за лошадью, или еще что-нибудь такое. Это может любой, доктор фон Хельрунг. Я нужен для темных мест.
Утром седьмого дня из Лондона пришла телеграмма:
«ПРИБЫЛ В ПОРЯДКЕ ТЧК НАПИШУ ТЧК ПКУ ТЧК»
– Четыре слова? – простонал фон Хельрунг. – И это все?
– Телеграмма из-за границы стоит по доллару за слово, – объяснил я ему, – а доктор очень скуп.
Фон Хельрунг, который и близко не был ни так богат, ни так прижимист, как мой наставник, ответил так:
«СООБЩИТЕ срочно ЛЮБЫХ НАХОДКАХ ТЧК
ВСТРЕТИЛИСЬ ЛИ ВЫ УОКЕРОМ ВПРС
БЕСПОКОЙСТВОМ ЖДЕМ ВАШЕГО ОТВЕТА ТЧК»
Ответ шел долго – очень, очень долго.
За две недели мое состояние никак не изменилось, и фон Хельрунг вызвал взглянуть на меня своего личного терапевта – доктора Джона Сьюарда. Целый час меня пихали и тыкали, выстукивали и щипали. Меня не лихорадило, легкие и сердце прослушивались прекрасно, глаза были ясные.
– Ну, весит он недостаточно, но для своего возраста он и невысок, – сообщил фон Хельрунгу Сьюард. – Еще ему не помешало бы посетить хорошего дантиста: я у козла видывал зубы чище.
– Я беспокоюсь, Джон. Он мало ел, с тех пор как приехал, а спал еще меньше.
– Не спится, м-м? Ну что ж, приготовлю снадобье, которое этому поможет, – он уставился на мою левую руку. – Что случилось с твоим пальцем?
– Доктор Пеллинор Уортроп оттяпал его мясницким ножом, – ответил я.
– В самом деле? И зачем бы ему это делать?
– Риск был неприемлем.
– Гангрена?
– Пуидресер.
Сьюард непонимающе поглядел на фон Хельрунга, который нервно рассмеялся и описал рукой вялый круг.
– Ох, дети такие дети, ja? Такое бурное воображение!
– Он его отрубил и положил в банку, – сказал я, в то время как фон Хельрунг, стоявший чуть позади Сьюарда, яростно затряс головой.
– Вот как? И почему он это сделал? – спросил Сьюард.
– Он хочет его изучить.
– А пока палец был на руке, он его изучить не мог?
– Мой отец был крестьянином, – громко провозгласил фон Хельрунг. – И, бывало, заболевшая корова ложилась ничком, и ни лаской, ни хитростью ее было не поднять. «Ничего не поделаешь, Абрам, – говорил мне тогда отец. – Когда животное вот так сдается, это значит, что оно утратило волю к жизни».
– Так вот что с тобой? – спросил меня Сьюард. – Ты утратил волю к жизни?
– Я здесь живу, хотя не хочу тут быть. Это считается?
– Возможно, у него меланхолия, – предположил юный доктор. – Депрессия. Это объяснило бы потерю аппетита и бессонницу. Он повернулся ко мне. – Бывают ли у тебя мысли о самоубийстве?
– Нет. Об убийстве – бывают иногда.
– Правда?
– Неправда, – вмешался фон Хельрунг. – Nein!
– И не только мысли.
– Не только мысли…
– Я убивал людей. Например, человека по имени Джон Чанлер. Он был лучшим другом доктора.
– Да что ты говоришь!
– Не думаю, что это правда! – рявкнул фон Хельрунг. – У него кошмарные сны, просто ужасные. Ах, какие кошмары! Он говорит про сны. Разве не так, Уилл?
Я опустил глаза и промолчал.
– Ну, не вижу ничего, что было бы не так с его телом, Абрам. Возможно, обратиться следует к психиатру.
– Признаться, есть у меня на примете видный специалист.
«Видный специалист» прибыл в особняк на Пятой авеню на следующий же день – в дверь негромко постучали, и затем фон Хельрунг сунул в комнату свою седую гриву, сообщив кому-то через плечо:
– Gut, он одет.
Затем я услышал женский голос:
– Ну, я на это надеюсь! Ты ведь предупредил его, что я приеду, правильно?
Монстролог слегка отступил, и в комнату ворвался вихрь в лавандового цвета одеждах, модном берете и с зонтиком в тон.
– Итак, перед нами Уильям Джеймс Генри, – проговорила она с самым культурным произношением, свойственным Восточному берегу. – Как поживаешь?
– Уилл, позволь представить тебе мою племянницу, миссис Натаниэль Бейтс, – заявил фон Хельрунг.
– Бейтс? – повторил я. Я уже слышал это имя.
– Миссис Бейтс, если позволишь, – сказала она. – Уильям, я так много слышала о тебе, что не могу ничего с собою поделать – у меня чувство, будто мы с тобой знакомы уже много лет. Но встань-ка и дай мне на тебя посмотреть.
Она взялась за мои запястья затянутыми в перчатки пальцами, развела мои руки в стороны и недовольно поджала губы.
– Слишком уж худой – и сколько ему, дядюшка? Двенадцать?
– Тринадцать.
– Хм-м. И низковат для своего возраста. Полагаю, замедление роста ввиду недостатка питания, – она покосилась на меня поверх носа. Глаза у нее были ярко-голубые, как у дядюшки; и, как и у него, они, казалось, сияли своим собственным проникновенным светом, проницательным и слегка печальным.
– Я бы не стала говорить дурного ни о каком джентльмене, – подытожила она, – но родительские способности доктора Пеллинора Уортропа меня не впечатляют. Дядя, когда это дитя в последний раз принимало ванну?
– Не знаю. Уилл, когда ты в последний раз купался?
– Не знаю, – ответил я.
– Ну, Уильям, на мой взгляд, проблема у нас такая: если ты не помнишь, когда в последний раз принимал ванну, значит, самое время тебе ее принять. А каково твое собственное мнение на этот счет?
– Не хочу никакой ванны.
– Это желание, а не мнение. Где твои вещи? Дядя Абрам, где пожитки мальчика?
– Я не понимаю, – с ноткой мольбы обратился я к фон Хельрунгу.
– Эмили любезно пригласила тебя пожить несколько дней в ее семье, Уилл.
– Но я не хочу жить несколько дней в ее семье. Я хочу остаться здесь, с вами.
– Но ведь не слишком хорошо у вас здесь все идет, правда? – осведомилась Эмили Бейтс.
– Я буду есть. Обещаю постараться. И доктор Сьюард, он дал мне что-то, что поможет мне спать. Пожалуйста.
– Уильям, дядя Абрам мастер во многих вещах – некоторые из них чудесны, ну, а о некоторых я предпочитаю не думать – но о том, как растить детей, он не имеет ни малейшего понятия.
– Но к этому-то я и привык, – яростно возразил. – И никому не придется меня растить. Доктор скоро вернется, и…
– Вот именно, и когда он вернется, мы вернем тебя ему – чистого, живого и здорового. А теперь пойдем, Уильям. Все забирай с собой; думаю, пожитков у тебя немного, но и это дело поправимое. Я буду ждать тебя внизу. Жарковато здесь, не так ли?
– Я провожу тебя вниз, – вызвался фон Хельрунг. Ему, казалось, не терпелось избавиться от моего общества.
– Нет-нет, все в порядке. До свидания, дядюшка Абрам, – она поцеловала его в обе щеки и прибавила: – Ты поступил правильно.
– Дай-то Бог, – пробормотал он.
И мы остались одни.
– Я объясню… – начал он, но затем пожал плечами. – Она права. Я ничего не понимаю в детях.
– Я не поеду.
– Твое… положение требует женской руки, Уилл. Ты и так слишком долго прожил без материнской заботы.
– Я в этом не виноват.
Глаза его сверкнули: впервые он потерял со мной терпение.
– Я никого не виню и говорю вообще не о вине, а об исцелении. Я обещал Пеллинору присматривать за тобой в его отсутствие, это правда; но у меня есть и другие обязанности, которыми я пренебрегать не могу, – он выпятил грудь. – Я председатель Общества Развития Монстрологических Наук, а не нянька! Само собой, до тебя первого дойдут вести из Европы, если только я их получу. В тот же миг, как только я сам узнаю.
– Я не хочу уезжать, – сказал я. – Не хочу расставаться с вами, жить в семье вашей племянницы, и ванну – в ванну тоже не хочу.
Он улыбнулся.
– Думаю, Эмили тебе понравится. Сердце у нее буйное – точно как у другого твоего знакомого.
Часть четырнадцатая. «То, что незримо»
Вот так, зимой тринадцатого года моей жизни, я поселился в трехэтажном доме Натаниэля Бейтса и его семьи в Верхнем Вест-Сайде на Манхэттене, с фасадом, выходившим на Гудзон. Натаниэль Бейтс «занимался финансами». За время моего пребывания под его крышей я почти ничего более о нем не узнал. То был тихий человек, куривший трубку и никогда не показывавшийся на людях без галстука, а на улице – без шляпы; его туфли всегда были начищены до слепящего блеска, прическа лежала волосок к волоску, а под мышкой вечно была зажата газета – хотя я никогда и не видел, чтобы он их читал. Насколько я понял, он общался в основном посредством односложных хмыканий, мимики (взгляд поверх пенсне с поднятой правой бровью означал, к примеру, неудовольствие) и редких острот, что произносились со столь убийственной серьезностью, что никто и никогда не смеялся над ними, кроме него самого.
Помимо дочери, у Бейтсов был еще один ребенок, мальчик девяти лет по имени Реджинальд, которого они звали Реджи. Реджи для своих лет был невысок, слегка пришепетывал и, казалось, был полностью околдован мной, стоило мне только переступить порог. По всей видимости, моя слава меня опережала.
– Ты Уилл Генри, – провозгласил он. – Охотник на монстров!
– Нет, – честно ответил я. – Но я служу у охотника на монстров.
– У Пеллинора Уортропа! Самого знаменитого охотника на монстров в мире.
С последним я согласился. Реджи косился на меня сквозь толстые очки, а лицо его сияло отраженным от меня светом славы великого человека.
– Что случилось у тебя с пальцем? Его монстр откусил?
– Можно и так сказать.
– И ты его убил, правда? Отрубил ему голову!
– Почти, – ответил я. – Доктор Уортроп прострелил ему голову.
Тут я подумал, что от восторга он вот-вот упадет в обморок.
– Я тоже хочу быть охотником на монстров, Уилл. Ты меня научишь.
– Не думаю.
Реджи дождался, пока его мать отвернется, и пнул меня в голень так сильно, как только мог.
С их дочерью мы уже были знакомы.
– И вот ты здесь, и мама была права: у тебя нет пальца, – заявила Лиллиан Бейтс. Я только что принял ванну – первую за многие недели, – и кожа у меня словно свешивалась с костей, а голова как огнем горела от щелока. Банный халат на мне принадлежал ее отцу, и я так и утопал в нем – перегревшийся, очень сонный и с кружащейся головой.
Лили же, казалось, подросла, похудела и прекрасно чувствовала себя на своем месте. Мы виделись последний раз всего лишь несколько месяцев назад, но девочки взрослеют быстрее своих товарищей. Я заметил, что она начала краситься.
– Как ты лишился пальца? – спросила она.
– Розовые кусты подрезал, – ответил я.
– Врешь, потому что стыдно, или врешь, потому что считаешь, что врать забавно?
– Ни то, ни другое. Вру, потому что правду говорить больно.
– Мама говорит, доктор тебя бросил.
– Он вернется.
Она наморщила нос.
– Когда?
– Нескоро.
– Мама говорит, ты можешь надолго с нами остаться.
– Я не могу.
– Если мама так говорит, значит, можешь. Все всегда выходит по-маминому, – этот факт, казалось, не слишком ее радовал. – Наверное, ты ее новый проект. У нее всегда какой-то проект. Мама твердо верит в общественную деятельность. Она суфражистка. Ты это знал?
– Я даже не знаю, что такое «суфражистка».
Она рассмеялась – будто новенькие, блестящие монетки со звоном упали на серебряный поднос.
– Умом ты никогда не отличался.
– А ты добротой.
– Мама не сказала, куда твой доктор Уортроп уехал.
– Она и не знает.
– А ты знаешь?
– Знал бы, тебе бы не сказал.
– Даже если бы я тебя поцеловала?
– Особенно если бы ты меня поцеловала.
– Ну, я и не собираюсь тебя целовать.
– А я не собираюсь ничего тебе рассказывать.
– Так ты знаешь! – она победительно мне улыбнулась. – Врунишка.
И все равно меня поцеловала.
– Какая жалость, Уильям Джеймс Генри, – сказала она, – что ты слишком юный, слишком робкий и слишком мелкий, и все это разом. Иначе я могла бы счесть тебя привлекательным.
Лили оказалась права. Я был новым проектом ее матери, Эмили. После невыносимой бессонной ночи в одной спальне с Реджи, который мучил меня вопросами и вымаливал истории про монстров, а также обнаружил неприятную склонность к испусканию газов по ночам, мной завладела миссис Бейтс – и сопроводила меня к цирюльнику. Затем она отвела меня к портному, затем – к сапожнику, и наконец, поскольку ее дотошность не уступала ее упрямству, к пастору ее церкви, который больше часа меня допрашивал – пока миссис Бейтс сидела на церковной скамье с закрытыми глазами и, вероятно, молилась за мою бессмертную душу. Я сознался доброму старому пастору, что не был в церкви со смерти своих родителей.
– Тот человек, с которым ты живешь… этот – как ты его назвал? Доктор «ненормативной биологии»? Он человек неверующий?
– Думаю, верующих докторов ненормативной биологии мало, – ответил я. Я вспомнил слова Уортропа накануне того дня, когда он меня бросил: «Нечто в нас тоскует по неописуемому, недостижимому… тому, что не может быть зримо».
– Полагаю, для таких людей, с учетом природы их занятий, это должно быть нормой.
Я не возразил. На самом деле сказать мне было нечего. Перед моим мысленным взором стояло пустое ведро, приготовленное на полу у секционного стола.
– Ты только погляди на себя! – вскричала Лили, когда мы вернулись в дом на Риверсайд-драйв. Она сама только что вошла домой и еще не успела снять школьную форму и накраситься, и выглядела теперь такой, какой я ее запомнил: юная девушка почти моих лет, и ладони у меня от этого почему-то зачесались. – Я едва тебя узнала, Уилл Генри. Ты выглядишь так… – она поискала слово, – по-другому.
Намного позже тем же вечером – в доме Бейтсов нелегко было улучить время, чтобы остаться наедине с собой, – я посмотрелся в зеркало в ванной и был шокирован видом своего отражения. Ничем, кроме разве что сумасшедшинки во взгляде, этот мальчик не походил на Уилла Генри, гревшегося у растопленного расчлененным трупом огня.
Все было по-другому.
Каждое утро подавался плотный завтрак, к которому нам следовало спуститься ровно в шесть. Никому не разрешалось начинать завтракать – а также обедать и ужинать, – пока мистер Бейтс не возьмется за вилку. После завтрака Лили и Реджи отправлялись в школу, мистер Бейтс – «заниматься финансами», а миссис Бейтс принималась за меня. Мое полное неведение о простейших составляющих нормального детства привело ее в ужас. Я никогда не бывал ни в музее, ни на концерте, ни на менестрель-шоу, ни на балете, ни даже в зоопарке. Я никогда не ходил на публичную лекцию, не был в театре, не смотрел волшебного фонаря, не бывал в цирке, не катался на велосипеде, не читал книг Горацио Элджера, не катался на коньках, не запускал змея, не лазал на дерево, не ухаживал за садом и не играл на каком-либо музыкальном инструменте. Я даже в комнатную игру ни в одну не играл! Ни в шарады, ни в жмурки (о которых я знал хотя бы по рассказам), и ни в шляпу; и ни в «охоту на оленя», ни в «визит Купидона», ни в шарады-пантомимы (о которых я даже не слышал).
– Чем же ты, в таком случае, занимался по вечерам? – осведомилась она.
Отвечать на это мне не хотелось; я искренне опасался, что после такого она упечет доктора в кутузку за оставление ребенка в опасности.
– Помогал доктору.
– Помогал ему с чем?
– С работой.
– Работа? Нет, Уильям, я говорю о «после работы», когда работа заканчивалась.
– Работа никогда не заканчивалась.
– Но когда же ты успевал готовиться?
Я потряс головой. Я не понимал, что она имеет в виду.
– Готовить уроки, Уильям.
– Я не хожу в школу.
Она была поражена. Выяснив, что нога моя не ступала в классную комнату больше двух лет, миссис Бейтс пришла в ярость – в такую ярость, что даже поговорила об этом с мужем.
– Уильям сообщил мне, что после смерти своих родителей ни дня не был в школе, – уведомила она его тем же вечером.
– Хм! Вы словно удивлены.
– Мистер Бейтс, я в ужасе. С ним обращались не лучше, чем с каким-нибудь жутким экспонатом из коллекции Уортропа.
– Я бы скорее выразился, как с одним из инструментов. Еще один полезный приборчик в сумке охотника на монстров.
– Но мы должны что-то сделать!
– Хм. Я знаю, что вы намерены предложить, но, Эмили, у нас нет на это права. Мальчик – наш гость, а не подопечный.
– Он – заблудшая душа, которую привел на наш путь Всевышний. Он израильтянин, побиваемый у дороги! Вы предпочтете стать левитом или самаритянином?
– Предпочитаю остаться епископалианцем.
И она замяла тему – но только на время. Эмили Бейтс была не из тех «специалистов», что позволяют ранам загноиться.
В учебные дни я видел Лили нечасто. Днем она училась то фортепиано и скрипке, то балету; ходила по магазинам, друзьям, в парикмахерскую. Мы виделись за завтраком, за ужином и после – когда вся семья собиралась в гостиной, где я успел выучить все игры из семейного репертуара Бейтсов. Шарады я ненавидел, потому что с ними у меня выходило ужасно: я не владел никаким культурным контекстом, на который мог бы опереться. Но карточные игры мне нравились («старая дева» и «старый холостяк», «наши пташки» и «доктор Басби»), а еще – «съедобное-несъедобное», в котором равных мне не было. Когда до меня доходила очередь, я всегда находил, что загадать, какая бы буква алфавита мне ни выпала. «А» – раз плюнуть: антропофаги. «V»? Ну, получайте Vastarus hominis! Икс? С иксом обычно приходилось туго, но только не мне: поглядите-ка, я задумал ксифия!
А вот уик-энды – то было совсем другое. Я и на полчаса не оставался без общества Лили. Велосипедные прогулки в парке (после битого часа тренировок; и хорошо ездить на велосипеде я так никогда и не научился), пикники у реки (когда распогодилось), часы, проведенные в библиотеке штаб-квартиры Общества на углу Бродвея и Двадцать второй улицы (это, конечно, когда удавалось улизнуть: мистер Бейтс питал предубеждение ко всему монстрологическому), и, конечно же, еще больше часов в особняке ее двоюродного дедушки. Лили восторгалась дядюшкой Абрамом.
Она не отказалась от мечты стать первой в мире женщиной-монстрологом. В самом деле, ее знания в этой области были почти энциклопедическими: от красочной истории монстрологии до еще более красочных мастеров этого искусства, от каталога злобных тварей до тонкостей учредительной хартии Общества. Она самоучкой больше узнала о монстрологии, чем я – прожив два года при величайшем монстрологе со времен Баквилля де ла Патри; весьма неловкий для меня факт, на который она не пренебрегала с восторгом указывать при каждой возможности.
– Что ж, – сказал я как-то субботним днем, когда мы сидели меж пыльных томов на четвертом этаже старого оперного театра, и терпение мое лопнуло, – может, я просто тупой.
– Вот и я часто так подумывала.
– Заниматься монстрологией – это не то же самое, что читать о ней книжку, – парировал я.
– То же самое, что читать книжку, это только… читать книжку! – рассмеялась она. – Если б ты выбрал книжки, остался бы при пальце.
У нее были глаза Абрама фон Хельрунга, как у матери: синие, словно горное озеро солнечным осенним днем. И если б вы погрузились под лазурную гладь, вы бы утонули, только чтобы не уходить.
– Куда уехал доктор Уортроп? – вдруг спросила она. Она выпаливала этот вопрос по меньшей мере четырежды в неделю. И я каждый раз отвечал одно и то же, что было чистой правдой:
– Не знаю.
– Что он ищет?
Я перерыл всю библиотеку в поисках рисунка магнификума. В «Энциклопедии чудовищ» имелась о нем длинная статья (одним из авторов был Уортроп), но не было ни картинки, ни даже описания Typhoeus magnificum. Разве что в длинной сноске пересказывались многочисленные фантастические – сиречь неподтвержденные – описания Невиданного. Среди них были и драконоподобное существо, как рассказывал фон Хельрунг, уносившее свои жертвы «выше самых высоких гор», чтобы там в ярости разорвать их на части; и гигантский тролль, расшвыривавший куски добычи с такой силой, что они падали с неба на расстоянии многих миль от того места, где оторвались от тела несчастного; и было огромное червеобразное беспозвоночное – может быть, родич Монгольского Червя Смерти, – плевавшееся ядом с такой скоростью, что буквально распыляло человеческое тело, испаряя его в дымку – которая изливалась затем с неба, превратившись в феномен «красного дождя».
Статья также упоминала об обстоятельствах обнаружения Лакшадвипского гнездовища в 1851 году, предполагаемом ареале обитания магнификума (большинство монстрологов сходились на том, что чудовище обитает исключительно на отдаленных островах Индийского океана, а также в некоторых регионах Восточной Африки и Малой Азии, но это убеждение основывалось скорее на народных верованиях и преданиях, а не на твердых научных свидетельствах) и о печальных историях людей, отправившихся на поиски Безликого и вернувшихся с пустыми руками – или же вовсе не вернувшихся. Особенно трогательным (и пугающим) был рассказ о Пьере Леброке, уважаемом биологе-ненормативисте – хотя отчасти бунтаре, – который разорился на пятимесячную экспедицию: он взял с собой пять слонов, двадцать пять кули и полный сундук золота на взятки туземным султанам и вернулся буйнопомешанным. Его семья была вынуждена принять болезненное решение заключить Леброка в дом скорби, где он и провел остаток своих дней в мучениях, беспрестанно выкрикивая: «Nullit! Вот и весь он! Ничто, ничто, ничто!»
– Он ищет Зверя Рыкающего, – сказал я ей.
Думаю, ничего мы с этим поделать не можем. Мы все охотники. Мы все, за неимением лучшего слова, монстрологи. Наша дичь разнится в зависимости от нашего возраста, пола, интересов и сил. Кто-то охотится на самые простые и глупые вещи – новейшее электронное устройство, продвижение по службе, первого красавца или красавицу школы. Другие падки на славу, власть, богатство. Некоторые, более благородные души ищут божественных откровений, знаний или же блага для всего человечества. Зимой 1889 года я выслеживал человека. Вы, вероятно, подумали, что я имею в виду доктора Пеллинора Уортропа, но вовсе нет, отнюдь. Я охотился на самого себя.
«Давай-ка, открывай! – сказал смотритель. – Он хотел, чтобы ты увидел».
Каждую ночь – все тот же сон. Комната с Замком, старик бренчит ключами, и коробка. Коробка, мальчик, заевшая крышка и невидимое нечто, шевелящееся внутри, и старик бранится: «Тупоголовый мальчишка! Ты не можешь открыть ее, потому что ты спишь!» Тогда тупоголовый мальчишка вскакивает ото сна, потея под теплыми одеялами в выстуженной комнате, балансируя на краю Чудовища, подломившейся оси, раскручивающейся пружины «я», и только «не-я» бодрствует, эхом повторяя за умалишенным: «Nullit! Вот и весь он! Ничто, ничто, ничто!»
Порой женщина по другую сторону залы слышала его крик, и, каков бы ни был час, вставала с постели, накидывала халат и шла через гостиную – к нему. Сидела с ним: «Ну, ну, тихо. Тс-с. Все хорошо. Это просто сон. Полно. Тс-с», – материнский припев. Она пахла сиренью и розовой водой, и порой мальчик забывался и звал ее мамой. Женщина не поправляла его. «Тихо, тихо. Тс-с. Это просто сон». Порой она пела ему песни, которых он никогда прежде не слышал, на языках, которых он не понимал. Голос ее был прекрасен – пышный бархатный занавес, река, через которую демонам, боящимся проточной воды, было не перейти. Он и не знал, что голос смертного может звучать как ангельский.
– Ничего, что я пою тебе, Уильям?
– Ничего. Мне нравится.
– Когда мне было столько лет, сколько сейчас Лили, самой дерзкой моей мечтой было стать профессиональной оперной певицей.
– И вы пели в опере?
– Нет, никогда.
– Но почему?
– Я вышла за мистера Бейтса.
Я преследовал того, кого утратил: мальчика, которым я был до того, как поселился с монстрологом под одной крышей. Долго – мрачно и долго – я думал, что охочусь на самого монстролога. В конце концов, это же он исчез с лица земли.
Однажды вечером в опере мне показалось, что я увидел его. Миссис Бейтс взяла нас с Лили на «Золото Рейна» Вагнера, премьера которого прошла в Метрополитен-опера месяц назад.
– Ненавижу оперу, – пожаловалась Лили. – Не понимаю, почему мама меня сюда тащит.
Мы сидели в частной ложе над оркестровой ямой, когда мне показалось, что я заметил его в толпе. Я знал, что это он, и не задался вопросом, с чего бы монстрологу посещать оперу – это не имело значения. Доктор вернулся! Я привстал было, но Лили утянула меня обратно в кресло.
– Это доктор Уортроп! – в волнении зашептал я.
– Не глупи, – прошептала она в ответ. – И не называй его имени при маме!
Второй раз мне показалось, что я видел его в Центральном парке, выгуливающим большого датского дога. Когда «доктор» приблизился, я понял, что он на двадцать лет старше и на двадцать фунтов толще, чем следовало.
При каждой встрече с фон Хельрунгом я спрашивал одно и то же:
– Нет вестей от доктора?
И на семнадцатый день он отвечал то же, что и на двадцать седьмой:
– Нет, Уилл. Пока ничего.
На тридцать седьмой день моей ссылки, услышав все то же самое: «Нет… пока ничего», я сказал:
– Что-то не так. Он должен был уже написать.
– Возможно, что-то и в самом деле пошло не так…
– Тогда мы должны что-то сделать, доктор фон Хельрунг!
– Или это может означать, что все в порядке. Если Пеллинор напал на след магнификума, он не станет тратить время и на два слова. Ты у него служил; сам знаешь, что это правда.
Я знал. Когда монстролог был в горячке охоты, ничто не могло отвлечь его от цели. Но я тревожился.
– У вас друзья в Англии, – сказал я. – Разве вы не можете спросить, вдруг они знают, куда он поехал?
– Конечно, могу – и спрошу, если того потребуют обстоятельства, но пока еще не время. Пеллинор никогда мне не простит, если именно это конкретное шило я не утаю в мешке.
Ветреным днем в начале апреля я вновь зашел к нему – попросить об особого рода услуге.
– Я хочу поработать в Монстрарии.
– Ты хочешь поработать в Монстрарии! – старый монстролог насупился. – А что сказала Эмили?
– Неважно, что она сказала. Она мне не опекунша и не мать. Я не нуждаюсь в ее разрешении, чтобы делать что бы то ни было.
– Мой милый маленький Уилл, я подозреваю, что солнце – и то нуждается в ее разрешении, чтобы светить. Отчего это ты желаешь работать в Монстрарии?
– Потому что я устал сидеть в библиотеке. Я столько прочитал, что у меня чувство, будто у меня уже глаза кровоточат.
– Ты читал?
– Вы говорите, как миссис Бейтс. Да, я умею читать, мейстер Абрам. Ну так что? Уверен, профессору Айнсворту не помешала бы помощь.
– Уилл, не думаю, что профессору Айнсворту есть дело до детей.
– Я в курсе. И еще меньше дела ему до меня лично. Вот почему я пришел к вам, доктор фон Хельрунг. Вы председатель Общества, и он обязан вас послушать.
– Послушать – да. Послушаться… Это уже совсем другое дело!
Его надежды на успех были невелики, но фон Хельрунг решил подбодрить меня, и вместе мы спустились в подвальный кабинет старика. Встреча прошла хорошо разве что в смысле ее итога; все прочее балансировало на грани катастрофы. В какой-то момент я искренне испугался, что Адольфус проломит фон Хельрунгу голову. «Не нужна мне никакая помощь! Он подорвет мне всю систему! Монстрарий – не место для детей! Он поранится! Он меня поранит!»
Фон Хельрунг был терпелив, ласков и добр. Он улыбался и кивал и выражал самое глубокое уважение и восхищение достижениями смотрителя, лучшим в мире собранием монстрологических реликвий и уникальнейшей в Западном полушарии системой каталогизации экспонатов. На следующем съезде фон Хельрунг намеревался выдвинуть предложение назвать секцию в Монстрарии в его честь – крылом Адольфуса Айнсворта.
Профессора это не смягчило.
– Глупости! Слишком длинно! Надо назвать его Крыло Айнсворта – или, лучше, Собрание Айнсворта!
Фон Хельрунг развел руками, как бы говоря: как пожелаете.
– Я не люблю детей, – заявил смотритель, сердито глядя на меня поверх очков. – И в особенности я не люблю детей, сующих свой нос в темные места! – он наставил на фон Хельрунга крючковатый палец. – Понятия не имею, что не так с этим мальчишкой. Как на него ни взгляну, так он уже с новым монстрологом. Что случилось с Уортропом?
– Он вынужден был уехать по срочному делу.
– Или умер.
Фон Хельрунг быстро моргнул несколько раз, а затем сказал:
– Ну, я не уверен. Я так не думаю.
– Если призадумаетесь, поймете: срочнее дела не бывает, – провозгласил Адольфус куда-то в мою сторону. – И это я о смерти. Бывает, сижу это я здесь и работаю, но как вспомню об этом, так вскочу со стула и подумаю: «Поторопись, Адольфус. Поторопись! Делай же что-нибудь!»
– Не стоит вам беспокоиться о таких вещах, – сказал фон Хельрунг.
– Я что, сказал, что беспокоюсь? Вот еще! Сорок шесть лет, фон Хельрунг, я живу в окружении смерти. И не мертвые меня беспокоят. – Затем, сверкая глазами, он обернулся ко мне и рявкнул: – Что ты умеешь?
– Я могу разбирать ваши бумаги…
– Никогда!
– Вести дела…
– Ни за что!
– Писать под диктовку…
– Нечего мне сказать!
– Сортировать почту…
– Решительно нет!
– Ну, – устало сказал я, – я хорошо управляюсь с метлой.
Весна. Цветение прорывается из-под дрогнувшей земли. Небо смеется. Деревья, сконфузившись, обряжаются в зеленую листву, а небеса густо усыпаны звездами. Верни себе время, поют звезды. Верни мечту.
И мальчик ступает по сухой земле, усыпанной обломками камней, напоенной весенним дождем, шагает там, где сходятся две мечты – греза о семенах, что прорастают золотыми деревьями, и сон о коробке, которую он не может открыть.
– Не стоит мне тебе этого говорить, – сказала Лили, – правда не стоит.
«Я буду кораблем о тысяче парусов».
– Прошлой ночью я слышала, как они про тебя говорят.
«Давай-ка, открывай! Он хотел, чтобы ты увидел».
– И папа не сказал «да», но он не сказал «нет».
«Хочу с тобой, папа. Хочу с тобой».
– Я против, – сказала она. – Я тебя уже три раза поцеловала, – и звезды поют: верни себе время, верни себе мечту, в краю расколотых скал, где сходятся две грезы. – И это же жуть даже подумать, что такое: целоваться с собственным братом!
«Не хочу я домой. Мое место с ним».
– Ну что ж, Уильям, что скажешь? – спросила миссис Бейтс.
– Что доктор, когда вернется, будет очень недоволен.
– Доктор Уортроп, если он вернется, права голоса иметь не будет. Никаких законных прав на тебя у него нет.
– Доктор Уортроп, когда он вернется, плевать хотел бы на законные права.
– Пф! – буркнула миссис Бейтс. – Какая дерзость. Я в этом и не сомневаюсь, Уильям. Но я полагаю, что он, пусть и с неохотой, уступит твоим желаниям. Чего ты сам хочешь?
Я видел свою дичь. Мне оставалось лишь протянуть руку и схватить ее. Мальчик с высоким стаканом молока, на пахнущей яблоками кухне, и никакой тьмы: ни тел в мусорных баках, ни крови, запекшейся на подошвах башмаков, ни выкриков его имени в глухую ночь, ни пружинного нечто, что сокращалось и сжималось, и громовым шепотом твердило: «АЗ ЕСМЬ». Лишь смеющееся небо и убранные золотом деревья, и россыпь певчих звезд, и сам мальчик, с молоком и всем земным шаром без остатка, который пахнет яблоками.
Часть пятнадцатая. «Что видишь ты, то видит и мой Бог»
Куратор Монстрария постучал меня по груди ухмыляющимся черепом, венчающим его трость, и объявил:
– Ничего не трогай. Сперва спрашивай. Всегда сперва спрашивай!
Я следовал за ним по путаным полутемным коридорам, от пола до потолка забитым невскрытыми, подлежащими каталогизации ящиками: гирлянды паутины и полувековой слой копоти и грязи по стенам, «щелк-щелк-щелк» трости по пыльному полу, запах бальзамирующего состава, кислый привкус смерти на языке, глубокие ямы теней, робкие нимбы желтого света газовых ламп, и кошмарное одиночество единственного крохотного человека в огромном пространстве.
– Может, на первый взгляд это и незаметно, но у всего здесь есть свое место, и на своих местах все и находится. Если член Общества попросит тебя помочь что-нибудь найти, не помогай. Найди меня, это найти несложно. Обычно я у себя за столом. Если я не у себя за столом, вели им зайти в другой раз. Так и скажи: «Адольфус не у себя за столом. Стало быть, он или где-то в Монстрарии, или отлучился на денек, или умер».
Мы помедлили у безымянной двери – Кадиш Хадока-шим, «святая святых». Адольфус рассеянно потряхивал кольцом с ключами. То было точно как в моем сне – вплоть до звона ключей.
– Никто не должен туда входить, – сказал он. – Вход воспрещен!
– Я в курсе.
– Не спорь со мной! А еще лучше, вообще умолкни! Не люблю болтливых детей.
Или молчаливых детей, подумал я.
– Это же гнездовище, так ведь? – вдруг спросил Адольфус Айнсворт. – Это «срочное дело». Ха! Уортроп отправился на охоту за магнификумом. Ну-ну, я не удивлен. Он у нас известный борец с ветряными мельницами. Но с тобой-то что, Санчо Панса? Ты почему не с ним?
– Он взял вместо меня другого.
– Другого кого?
– Ученика доктора фон Хельрунга. Томаса Аркрайта.
– Архи-срайта?
– Аркрайта! – заорал я.
– Никогда с таким не встречался. Его ученик, ты говоришь?
– Он должен был вас ему представить.
– С чего бы это? Вчера я со старым пердуном повидался впервые за полгода. Он никогда сюда не спускается. В любом случае, что мне за дело до ученика фон Хельрунга или кого бы то ни было? Вот что я тебе скажу, мастер Генри. Никогда не привязывайся к монстрологам, и я скажу тебе, почему. Хочешь знать, почему?
Я кивнул:
– Хочу.
– Потому что надолго их не хватает. Они мрут!
– Все смертны, профессор Айнсворт.
– Не так, как монстрологи, уж поверь мне. Вот погляди на меня. Я мог бы стать монстрологом. Когда был помоложе, то один, то другой упрашивал меня ему ассистировать. А я всегда отказывался, и скажу тебе, почему. Потому что они мрут. Мрут как мухи! Мрут как индюшки на День благодарения! И мрут не обычной безвременной кончиной, ну, знаешь: выпал из лодки и утонул, или лошадь в голову лягнула. Это несчастный случай, и это естественно. А вот когда что-то, за чем ты бегал по пятам и наконец догнал, отрывает тебе руки-ноги по очереди, это противоестественно; это монстрологично!
Адольфус в Монстрарии, у двери Комнаты с Замком, позвякивает ключами.
– Жаль его, – задумчиво проговорил Айнсворт. – Уортроп не шибко мне нравился, но его можно было терпеть. Немногие знают, чего им нужно. Он знал, и за это не извинялся. У большинства людей два лица: одно, чтоб показывать всему миру, и другое, которое только бог видит. А Уортроп был Уортропом до мозга костей. «Что видишь ты, то видит и мой Бог», – вот был его девиз, – он вздохнул и покачал иссохшей головой. – Жаль, очень жаль.
– Не говорите так, профессор Айнсворт. Мы пока не получали от него вестей, но это еще не значит…
– Он отправился охотиться на магнификума, ведь так? И он – Пеллинор Уортроп, так? Не из того сорта людей, что приковыляют домой, поджав хвост. Не того сорта, чтобы сдаваться – никогда, ни за что. Нет-нет-нет, только не он. Своего шефа, мальчик, ты больше не увидишь.
Адольфус стоит у двери в святая святых, позвякивая ключами.
Я нашел фон Хельрунга в его комнатах на втором этаже. Глава Монстрологического общества прохаживался в старых шлепанцах, поливая из лейки филодендроны на пыльном подоконнике.
– А, мастер Генри! Адольфус вас уже уволил?
– Доктор фон Хельрунг, – сказал я, – вы водили когда-нибудь мистера Аркрайта в Монстрарий?
– Водил ли я когда-нибудь…
– Мистера Аркрайта в Монстрарий?
– Нет, нет, не думаю. Нет, не водил.
– И ни за чем его туда не посылали?
Он потряс головой:
– Уилл, почему ты спрашиваешь?
– Профессор Айнсворт никогда с ним не встречался. И даже никогда о нем не слышал.
Фон Хельрунг поставил лейку, прислонился к столу и скрестил на груди пухлые руки. Он внимательно смотрел на меня, нахмурив кустистые белые брови.
– Не понимаю, – сказал он.
– Когда он познакомился с доктором, мистер Аркрайт понял, что мы были в Монстрарии, по запаху. «Запах витает вокруг вас, как духи с ароматом падали». Помните?
– Помню, – кивнул фон Хельрунг.
– Доктор фон Хельрунг, откуда бы мистеру Аркрайту знать, как пахнет в Монстрарии, если он никогда там не бывал?
Вопрос мой надолго повис в воздухе – словно пресловутый аромат падали.
– Ты обвиняешь его во лжи? – фон Хельрунг поморщился.
– Я знаю, что он лгал. Он солгал о заявках на обучение у доктора Уортропа, и та история о том, откуда он якобы узнал про нас, и Монстрарий – ложь.
– Но вы были в Монстрарии.
– Это неважно! Важно, что он солгал, доктор фон Хельрунг.
– Ты не можешь утверждать наверняка, Уилл. Адольфус, благослови его Бог, человек пожилой, и память у него не та, что прежде. И он нередко засыпает за столом. Томас мог побывать в Монстрарии в свободное время, а профессор Айнсворт об этом и не узнал бы.
Он мягко приложил ладонь к моей щеке.
– Тяжело тебе пришлось, я знаю. Все, что у тебя было на свете, все, что тебе понятно, на что ты думал, что можешь положиться… пуф-ф! И не следа. Я знаю, что ты беспокоишься; я знаю, что ты боишься худшего; я знаю, что за ужасы могут завестись в вакууме молчания!
– Что-то не так, – прошептал я. – Уже почти четыре месяца прошло.
– Да, – мрачно кивнул он. – И ты должен приготовиться к худшему, Уилл. Употреби эти дни на то, чтобы закалить нервы для дурных вестей, – а не на самоистязания по поводу Томаса Аркрайта и этих твоих предчувствий предательства. Проще простого видеть в любой тени притаившегося злодея, и очень тяжело верить в лучшее в людях, особенно в монстрологах – поскольку наше видение мира уже искажено предметом наших изысканий. Но надежда не менее практична, чем отчаяние. Выбор, жить ли при свете или таиться во тьме, все еще за нами.
Я кивнул. Его успокаивающие слова, впрочем, не принесли утешения. Я был глубоко встревожен.
Думаю, всю глубину моего беспокойства демонстрирует то, что своим самым сильным страхом я поделился с человеком, который, по моему мнению, вообще не умел хранить секреты. Я проговорился, когда мы как-то днем играли в шахматы в Вашингтон-Сквер-парке. Шахматы предложил как раз я, рассудив, что, если буду больше практиковаться, по возвращении доктора у меня будет шанс его разбить – и уж это было бы что-то! Лили приняла мой вызов. Шахматам ее учил дядюшка Абрам, и она обожала соревноваться. Стиль ее игры был агрессивен, порывист и основывался по большей части на интуиции – в общем, не слишком отличался от самой Лили.
– Ты такой медленный, – пожаловалась она, пока я мучительно размышлял над своей ладьей. Та была зажата между ее ферзем и пешкой. – Бывает вообще, что ты просто берешь и что-то делаешь? Не думая? Да по сравнению с тобой принц Гамлет – воплощенная порывистость.
– Я думаю, – ответил я.
– Ох, да ты только и делаешь, что думаешь, Уильям Джеймс Генри. Ты слишком много думаешь. Знаешь, что с такими бывает?
– А ты знаешь?
– Ха-ха. Кажется, это была шутка. Не шути больше никогда. Если люди на что-то не способны, хорошо бы им это понимать.
Я попрощался с ладьей и атаковал ее офицера слоном. Лили ткнула пешку ферзем, и та повалилась на бок.
– Шах.
Я вздохнул, чувствуя на себе ее взгляд, пока сам изучал доску, и усилием воли приказал себе не поднимать глаз. Легкий ветер щекотал молодую листву деревьев; весенний воздух был нежен и пах ее лавандовым мылом. Платье на Лили было желтое, а еще она надела белую шляпу с желтой лентой и большим желтым бантом. Даже с новой стрижкой и в новой одежде я чувствовал себя рядом с ней оборванцем.
– От твоего доктора все ни слуху ни духу?
– Не говори так, пожалуйста, – сказал я, не поднимая глаз. – Он не «мой» доктор.
– Ну, если он не твой, тогда чей же еще? И не пытайся уйти от темы.
– Одна из выгод того, чтобы слишком много думать, – заметил я, – состоит в том, что замечаешь мелочи, которых другие не замечают. Ты говоришь «твой доктор» нарочно, потому что знаешь, что меня это раздражает.
– И зачем мне тебя раздражать? – судя по голосу, она улыбалась.
– Затем, что тебе нравится меня раздражать. И прежде, чем ты спросишь, почему тебе нравится меня раздражать, предлагаю тебе самой над этим подумать. Потому что я – понятия не имею.
– Ты злишься.
– Не люблю проигрывать.
– Ты злился, когда мы еще не начали играть.
Я увел короля из-под шаха. Она, едва глянув на доску, ринулась коршуном и унесла моего последнего слона. В душе я застонал: мат теперь был лишь вопросом времени.
– Ты всегда можешь сдаться вничью, – предложила она.
– Буду драться до последней капли крови.
– О! Как непохоже на Уилла Генри! Ты сейчас сказал прямо как герой. Просто царь Леонид при Фермопилах. – Щеки у меня запылали. Впрочем, я должен был понимать, что не следует слишком уж задаваться. – А я-то думала, что ты похож на Пенелопу.
– На Пенелопу! – Щеки мои заполыхали еще жарче, хоть на сей раз по полностью противоположной причине.
– Чахнешь в своем брачном чертоге, пока Одиссей не вернется с войны.
– Лили, тебе что, нравится быть такой мерзкой? Или это вроде нервного тика и ты над собой не властна?
– Не стоит говорить со мной в таком тоне, Уильям, – смеясь, сказала она. – Я скоро стану твоей старшей сестрой.
– Не станешь, если доктор не согласится.
– Я бы скорее предположила, что твой доктор вздохнет с облегчением. Я его не очень хорошо знаю, но, кажется, он тебя недолюбливает.
Последнее было уже слишком, и Лили это знала.
– Это было жестоко, – сказала она. – Прости, Уилл. Я… я сама не знаю, что на меня иногда находит.
– Ничего не жестоко, – сказал я, отмахнувшись раненой рукой. – Твой ход, Лили.
Она сходила рыцарем, открыв ферзя моей пешке. Пешке! Я взглянул на нее: пятнышки солнечного света блестели в ее темных волосах; одна прядь выбилась из-под шляпы и развевалась на мягком весеннем ветру порывистым черным вымпелом.
– Как по-твоему, Уилл, почему от него нет вестей? – спросила она. Ее тон изменился и был теперь мягок, как ветер.
– Я думаю, случилось что-то ужасное, – признался я.
Мы долго смотрели друг другу в глаза, а потом я поднялся со скамейки и побрел по парку, и мир вокруг меня стал водянист и сер – ни следа весенней яркости. Она нагнала меня, прежде чем я успел выйти на Пятую авеню, и силой развернула к себе.
– В таком случае ты обязан что-то предпринять, – зло сказала она. – Не думать о том, как тебе страшно или одиноко, или что там, по-твоему, с тобой еще. Ты что, правда считаешь, что случилось что-то ужасное? Потому что если бы я думала, что что-то ужасное стряслось с кем-то, кого я люблю, я б не хандрила и не размышляла. Я бы села на первый же пароход в Европу. А если бы у меня не было денег на билет, я бы спряталась и поплыла зайцем, а если бы не получилось спрятаться, я поплыла бы сама!
– Я его не люблю. Я ненавижу Пеллинора Уортропа больше всего на свете, больше даже, чем тебя. Ты не понимаешь, Лили, не знаешь, каково было жить в том доме, и что там творилось, и что творилось просто потому, что я там живу…
– Такое, например? – она взяла меня за левую руку.
– Да, такое. И это еще далеко не все.
– Он тебя бьет?
– Что? Нет, он меня не бьет. Он… он меня не замечает. Днями, иногда неделями… а потом от него никуда не деться; никуда не сбежать. Как если б он взял веревку и привязал нас друг к другу, и есть только он, я и веревка, и развязать ее нельзя. Ты этого не понимаешь, твоя мать не понимает, никто не понимает. Он за тысячу миль отсюда – быть может, даже умер, – но это без разницы. Он прямо здесь, вот здесь, – я с силой ударил себя ладонью по лбу. – И никуда не сбежишь. Веревка слишком тугая…
У меня подкосились колени; она обняла меня и не дала мне упасть.
– Тогда не пытайся, Уилл, – прошептала она мне на ухо. – Не пытайся сбежать.
– Лили, ты не понимаешь.
– Нет, – сказала она, – не понимаю. Но и не мне тут надо понимать.
Часть шестнадцатая. «Заткнись и слушай»
Я наткнулся на него в один из последних набегов на чудовищную библиотеку Монстрологического общества – тоненький томик, припудренный пылью: некоторые страницы даже не разрезаны, корешок без заломов. Очевидно, с момента его издания в 1871 году никто так и не удосужился его прочесть. Что привлекло мой взгляд к этой книжице, одной из шестнадцати тысяч, я не знаю, но отчетливо помню, как вздрогнул, открыв титульную страницу и узнав имя автора. Как будто, завернув за угол в городской толчее, вы вдруг столкнулись со старым другом, которого давно уже не чаяли увидеть.
Когда я нашел книжку, день клонился к вечеру, и я не успевал прочесть ее до закрытия библиотеки – а никому, кроме членов Общества, книги на руки не выдавались ни под каким видом. Так что я ее стащил: заткнул за курткой под пояс и вышел, пройдя аккурат мимо мистера Вестергаарда, главного библиотекаря: его большинство монстрологов величало (за глаза) Повелителем Бумажек – не слишком остроумно, думал я, но монстрологическое чувство юмора, если такое вообще существовало, всегда отличалось мрачностью. Всякая попытка пошутить повеселее была обречена на неудачу.
Невзирая на то, что Уортроп написал этот томик всего в восемнадцать лет – будучи лишь пятью годами старше, чем я, когда нашел его! – как часть выпускного экзамена перед приемной комиссией Общества, своего рода дипломной работы, стиль изложения был чрезвычайно сложен – хотя по-уортроповски нуден. От одного только заглавия глаза у меня начали слипаться: «Неизвестного Происхождения: в защиту междисциплинарной открытости и интеллектуальной общности между всеми естественно-научными дисциплинами, включая исследования в области ненормативной биологии, с подробными примечаниями касательно развития канонических принципов от Декарта до настоящего времени».
Но я прочитал ее целиком – во всяком случае, большую часть, – поскольку меня интересовал вовсе не предмет исследования. Написанные Уортропом слова были ближайшим возможным подобием его голоса. В них были дикция Уортропа, его властный тон, его жесткая – кто-то сказал бы: жестокая – логика. В каждой строчке звучало эхо взрослого Уортропа, и чтение их, порой вслух, поздней ночью в своей комнате, когда дом утихал и мы с книгой оставались наедине, позволяло доктору вернуться и поговорить со мной еще немного. Я ловил себя на том, что после некоторых абзацев бормотал: «В самом деле, сэр?» и «Правда, доктор Уортроп?», как будто мы вновь были в библиотеке на Харрингтон-лейн и он вгонял меня в тоску каким-то тайным, столетней давности трактатом, написанным кем-то, о ком я никогда не слышал: умственная пытка, которая могла длиться часами.
В ночь после того, как я чуть не упал в обморок в Вашингтон-Сквер-парке, я снова взялся за книгу, потому что не мог спать, и подумал (несколько злобно), что та нашла бы себе куда больше читателей, додумайся кто продавать ее как средство от бессонницы. Я открыл томик наугад, и мой взгляд упал на этот абзац:
«Нечто либо истинно (реально), либо нет. В науке невозможна полуправда. Научное предположение подобно свече. Можно сказать, что у свечи есть два состояния, или режима: горящая и не горящая. Таким образом, свеча может либо гореть, либо не гореть, но не то и другое разом; невозможна «полугорящая» свеча. Если нечто истинно, то, выражаясь обиходно, оно истинно целиком и полностью. Если же ложно – то ложно целиком и полностью».
– Правда, доктор Уортроп? – спросил я его. – Что, если у свечи с обеих сторон по фитилю? И один горит, а другой нет. Разве нельзя сказать, что, при таких гипотетических обстоятельствах, свеча и горит, и не горит, а ваш аргумент – ложный целиком и полностью? – Я сонно рассмеялся себе под нос.
«Нельзя превращать аналогию в ложную, подменив ее центральный элемент, Уилл Генри, – раздался его голос у меня над ухом. – Так вот зачем ты читаешь мою старую работу? Чтобы самоутвердиться за мой счет? И это после всего, что я для тебя сделал!»
– Не только для меня, но и мне. Давайте не будем про это забывать.
«Как можно забыть, если ты постоянно напоминаешь?»
– Я обречен, прямо как мистер Кендалл. Просто обречен.
«Что ты имеешь в виду?»
– Даже когда вас здесь нет, мне все равно никуда от вас не деться.
«Не вижу, как бы это могло напоминать судьбу мистера Кендалла».
– Раз дотронулся – и заражен. Пожалуйста, просто скажите мне, что вы умерли. Если вы умерли, у меня еще есть надежда.
«Я прямо тут. Как я могу быть при этом мертв? В самом деле, Уилл Генри, может, с тобой в детстве приключился несчастный случай, а я и не знаю? Ты часом не падал с лестницы? Может, тебя во младенчестве матушка уронила – или сама упала с тобой во чреве?»
– Почему вы все время меня оскорбляете? – спросил я. – Чтобы самоутверждаться за мой счет? И это после всего, что я для вас сделал!
«И что же ты для меня делал?»
– Все! Я все для вас делаю! Убираю, и стряпаю, и стираю, и бегаю на посылках, и… и вообще все, разве что задницу вам не подтираю! – Я расхохотался. На сердце у меня стало захватывающе легко – не тяжелее песчинки. – Архи-срайт.
«Уилл Генри, ты меня обозвал или мне послышалось?»
– Я никогда бы вас не обозвал – в лицо. Я просто вспомнил кое-что, что сказал Адольфус. Он расслышал «Аркрайт» как «Архи-срайт».
«А, Аркрайт. Прекрасная замена моей аналогии со свечой».
– Не понимаю.
«Если ты помолчишь и послушаешь, я объясню. Томас Аркрайт – свеча. Он или в самом деле тот, кем называет себя, или нет. Быть и тем и другим одновременно он не может. Или фон Хельрунг прав, или ты. Но не оба разом».
– Это я знаю, доктор Уортроп.
«Разве я только что, не более тридцати секунд назад, не попросил тебя помолчать и послушать? Серьезно, Уилл Генри, может, тебя лошадь лягнула? Или злобная корова, пока ты ее доил? Примем ненадолго, что фон Хельрунг прав. Мистер Томас Аркрайт – тот, кем он себя называет, блестящий молодой человек с всеобъемлющей страстью к монстрологии, который увлекся неким доктором натурфилософии настолько, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз пишет, умоляя этого Прометея наших дней, колосса, что высится, как колосс Родосский, над научным ландшафтом, взять его в стажеры.
Что требуется, чтобы это предположение являлось верным? Чтобы ты, подтиральщик задницы упомянутого Прометея, был столь небрежен в отношении своих побочных обязанностей делопроизводителя, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз не заметил его письма. Или так, или ты попросту лжец, уничтоживший письма, чтобы не уступить место более компанейскому, или более расторопному, или более увлеченному подтиральщику задниц, который относится к подтиранию задниц с должным уважением и считает чисто подтертую задницу произведением искусства.
Ты, конечно же, знаешь, что ты не разиня и не предатель, и наша воображаемая свеча по-прежнему холодна как лед. Что это означает? То, что Аркрайт лжет, хотя, быть может, из самых добрых побуждений. Иными словами, он лжет потому, что в самом деле увлечен нашим доктором. Вовсе не обязательно у него коварные намерения; он не Яго, а скорее похож на Пака. Ты понимаешь, или мне говорить с тобой помедленнее и односложными словами?»
– Да, доктор Уортроп. Я понимаю, сэр.
«Отлично! Тогда перейдем к менее давним и бесконечно более зловещим событиям – так сказать, ко второй свече. Мистер Аркрайт, Адольфус и «духи с запахом падали» из Монстрария. Примем, для целей нашего рассуждения, что наша вторая свеча горит – иными словами, что ты прав, а фон Хельрунг заблуждается. Аркрайт действительно лжет; он никогда и носа не совал в обитель профессора Айнсворта, так что у него не больше шансов различить «запах падали», чем у слепца – синий цвет. На первый взгляд, довольно безобидная ошибка – почти ничтожная. Кому какое дело, что он притворился, будто различил, вероятно, не знакомый ему запах? Очередная попытка впечатлить своего кумира наблюдательностью, точно так же, как чрезмерным изобилием заявок на стажировку… Мы можем остановиться, да? Твое мятущееся сердце успокоилось, так что можешь засыпать, а я пойду восвояси».
– Я не хочу спать, – сказал я. – Не уходите.
«Очень хорошо. Я останусь. Поскольку сердцу твоему успокаиваться не стоит, Уилл Генри. Твое беспокойство оправдано, хоть ты и не можешь выразить, почему».
– Но почему у меня не получается, доктор Уортроп? – Слезы досады выступили на моих глазах. – Я знаю, что это важно, но не смог убедить в этом доктора фон Хельрунга, не смог объяснить, почему.
«Именно, Уилл Генри! Ты был сосредоточен не на том вопросе. Ты спрашивал: «Почему он лжет?» вместо «Что значит эта ложь?». Что она значит, Уилл Генри?»
– Она значит… – Но, честно говоря, я не знал, что она значила. – Ох, ненавижу себя; какой же я тупой…
«Ах, прекрати. Жалость к себе сродни самоистязанию – пока ты этим занят, тебе хорошо, но ничего, кроме мерзкой грязи, в итоге не получишь. Я тебе уже дал подсказку. Вот еще одна: мистер Аркрайт похож на глупца, построившего дом на песке».
– И дожди прошли и смыли его фундамент. Так, получается, его оговорка насчет запаха – это дождь…
«Милостивый Боже! Нет, нет, Уилл Генри. Не дождь. С чего ты вообще заговорил про дождь? Я о нем ни слова не сказал! Ты дождь – или стал бы им, если бы воспользовался головой не только как подставкой для шляпы».
Я закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ни на что не отвлекаться. Если я – дождь, то что тогда Аркрайт? Дом? Фундамент? Ох, ну почему Уортроп не мог просто сказать мне и покончить на этом? Нравилось ему, что ли, заставлять меня чувствовать себя кретином? Большинство людей не любит думать, Уилл Генри, сказал он мне как-то раз. Люби они думать, у нас было бы куда меньше юристов. (Он как раз тогда получил уведомление, что на него подали в суд, – обычное дело и профессиональный риск.)
«Ох, Уилл Генри, ну и что же мне с тобой делать? Ты как древние египтяне, что верили, что мысль рождается в сердце. Фундамент – не объект твоей ревности».
– Не Аркрайт, – прошептал я во тьму, ибо свет наконец озарил меня. – Ложь! Его ложь – это фундамент, так? А дом… – Думай, думай! Думать – значит быть человеком, доктор всегда так говорил, так что будь человеком и думай. – Дом – это заключение, основанное на лжи… гнездовище. Дом – это гнездовище! Он не мог прийти к выводу, что гнездовище у нас, потому что его рассуждения начались со лжи про наш поход в Монстрарий! Он знал про гнездовище до того, как вошел!
Я выпрямился и свесил ноги с кровати, нащупывая в ящике прикроватного столика спичечный коробок.
– И узнать он это мог только от двух человек: от доктора фон Хельрунга…
«Чего, по словам фон Хельрунга, он Аркрайту не говорил, и у нас нет причин ему не верить».
– …или от Джона Кернса, – я зажег спичку и поднес ее к фитилю. – Он заодно с Кернсом!
«Или с кем-то еще, кто в курсе, что именно мне прислал Кернс, – вновь раздался голос доктора Уортропа. – Кернс мог кому-то проговориться, но сложно представить, кому, и практически невозможно понять, почему».
Я был уже на ногах и натягивал брюки. «Так или иначе, он лжет, но зачем? Чего он добивается? – Я смотрел, как бьется пламя на сквозящем через комнату из открытого окна воздухе. Я чуял запах реки и слышал, как вдалеке гортанно гудит буксир. Голос внутри меня умолк. – Это был обман. Вас обманули, доктор Уортроп. Вас! Ему надо было поехать с вами, чтобы найти Кернса, так что он усыпил вашу бдительность, заставил раздуться от лести и решить, что он – лучшая замена. – Дергаю за рубашку, нашариваю ботинки – куда запропастились мои ботинки? – Надо рассказать доктору фон Хельрунгу, пока не стало слишком поздно!»
И голос вновь заговорил со мной и сказал:
– Слишком поздно.
Часть семнадцатая. «Слишком поздно»
Я бежал босой по Риверсайд-драйв, к югу до Семьдесят второй улицы и оттуда на восток по Бродвею, бежал, словно сам дьявол гнал меня по узкой горной тропке, где по обе стороны – бездна, Чудовище, тугая пружина, что разматывалась, раскручивалась все с тем же припевом, повторявшимся, пока слова не слились в невнятный вой – слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно, гранитный тротуар когтит и свежует мои босые ступни, расплывшиеся шары фонарей в утреннем тумане, адский отсвет мусорных баков, у которых можно погреться горящими костями мертвеца, кровавые следы по пятам; теперь парк, и тени между деревьями, влажные камни и чувственный шепот листа, трущегося о лист, а между ними – молчание, и теперь Бродвей, сверкающий клинок, вонзившийся в сердце города; вдоль его ослепительного обоюдоострого лезвия – взвизги истерического смеха из темных дверей и запах прокисшего пива, бродяги, шлюхи, свесившиеся из окон борделей, жестяной отзвук музыки из танцевального зала, пьяные вопли моряков, белые куртки золотарей, пружина расправляется и тянет меня, как на серебряном поводке, кровь хлебными крошками помечает дорогу назад, но назад пути теперь нет; слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; через Пятьдесят первую, петляя между куч дымящегося навоза, и огни бурлеска, расплескавшиеся по накрашенным лицам, и синие куртки полицейских, размахивающих дубинками; погасшие витрины лавок, пустые лотки фруктовщиков; бегом по огненной реке, вдыхая огонь, гранит скребет о кости; на серебряном поводке, и съежившиеся звезды поют – верни себе время, верни мечту, поют, поют звезды над тропкой сквозь черную бездну, пустота по обе стороны, поворот на Пятнадцатую, где слепящий свет Бродвея бледнеет и дома темны, и пес лает в ярости, обезумев от запаха крови, окровавленный камень об окровавленную кость, и рыкающая река огня, которым я дышу, по которому я бегу, который кормится кровью, река огня, река крови, и неупокоенный голос, серебряная нить: слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; молюсь, чтобы не сгореть нам в огне, молюсь, чтобы не быть разъятыми на части, как человек в мусорном баке, молюсь: Боже Милосердный, услышь молитву мою из геенны огненной. Услышь молитву мою с тропинки над бездной, из огня, что рассекает ее; повернуть на Пятую авеню, шесть кварталов, пошевеливайся, пошевеливайся! влажные шлепки окровавленных ног по твердому тротуару, кровь черна в желтом свете фонарей, и не попусти нам умереть во грехе и разобщении, избавь нас от мусорного бака, истока огненной реки, по водам которой я бегу, в которой с шипением плавятся мускулы и кости поют к звездам, а те поют в ответ; и после всего этого – изгнание, и река мелеет у порога особняка, выпрыгиваю на берег, и дом горит огнями, каждое окно – пустой сияющий глаз; колочу в дверь, что вдруг открывается, сразу же, будто отдернули занавес, и вот я здесь.
Я рухнул в прихожую, как форель, выброшенная на берег: хватая ртом воздух, хватаясь за живот, окровавленные пальцы босых ног поджаты на досках пола. Доброе лицо фон Хельрунга всплыло у меня перед глазами; он помог мне встать и надолго обнял.
– Уилл, Уилл, что ты здесь делаешь? – пробормотал он.
– Доктор, – выдавил я наконец. – Что-то… что-то… ох… не то, – на сей раз он меня выслушает. Я заставлю его выслушать.
К моему удивлению, старый монстролог кивал, и тут я увидел его мокрые щеки, свежие слезы, застывшие в синих глазах, спутавшиеся в колтуны шелковистые седые волосы.
– Сейчас ночь. Я собирался позвонить утром. Подождать до утра. Но бог привел тебя сюда. Ja, такова его воля. Его воля. И да будет по воле его!
Он отошел, пошатываясь, как пьяный, бормоча себе под нос: «Ja, ja, да будет воля его», и оставил меня дрожать в прихожей, всего в поту и с горящими легкими и ногами. Смятый клочок бумаги выпал из его руки; фон Хельрунг не остановился поднять его, и не думаю, что заметил вообще, что выронил.
Это была телеграмма, отправленная через «Вестерн Юнион»; я узнал их желтую бумагу. Он получил ее где-то час назад, примерно в то же время, когда я получал от монстролога урок в трех милях отсюда, на Риверсайд-драйв.
Телеграмма гласила:
«КОНФИДЕНЦИАЛЬНО
ЗАВТРА ОТПЛЫВАЮ ЛИВЕРПУЛЯ ТЧК
БУДУ ЧЕТВЕРГ ТЧК УЖАСНЫЕ
НОВОСТИ ТЧК ПОРАЖЕНИЕ ВСЕМ ФРОНТАМ ТЧК
УОРТРОП МЕРТВ ТЧК»
Подпись: «Аркрайт».