* * *
Я пулей вскочил из кресла, пошатываясь, сделал пару шагов к кровати, повернулся и бросился вниз по лестнице. Меня звал не отец – не голос из сна, – а доктор, как и сотню раз прежде, когда ему вдруг оказывались срочно необходимы мои незаменимые услуги.
– Иду, сэр! – крикнул я, с грохотом сбегая по ступенькам на первый этаж. – Я иду!
Мы столкнулись в прихожей: пока я бежал вниз, он бежал вверх. И мы оба имели вид взвинченный и слегка безумный, глядя друг на друга с одинаковым выражением комического недоумения.
– Что стряслось? – запыхавшись, спросил Уортроп.
– Что стряслось? – одновременно с этим спросил я.
– Почему ты спрашиваешь у меня, что стряслось да что стряслось?
– Что, доктор Уортроп?
– Это я у тебя спрашиваю – что стряслось?
– Что стряслось, что вы спрашиваете, доктор Уортроп?
– Да что стряслось-то – вот что я спрашиваю! – взревел он. – Что случилось, зачем ты меня звал?
– Но – но это вы звали меня, сэр.
– Я тебя не звал. С тобой все в порядке?
– Да, сэр. Наверное… наверное, я уснул.
– Не советовал бы сейчас спать, Уилл Генри. Вернись наверх, будь добр. Мы не должны оставлять мистера Кендалла без присмотра.
В комнате по-прежнему было очень холодно, а свет был сер. И снег шелестел, падая на оконное стекло.
Вот только кровать была пуста.
Кресло; резной гардероб в стиле Луи-Филиппа; погасшие угли в камине; маленькое кресло-качалка; кукла-пигмей в нем и ее крохотные, немигающие глазки из черного фарфора; и мальчик, замерший на пороге как громом пораженный, тупо глядя на опустевшую постель.
Я медленно попятился в гостиную. Там было теплее, чем в комнате, но далеко до моего собственного жара: мои щеки горели как огнем, хоть руки и онемели.
– Доктор Уортроп, – прошептал я, не громче шороха падающего снега. – Доктор Уортроп!
Он, наверное, упал, подумал я. Как-то высвободился из пут и свалился с кровати. Он лежит с другой стороны кровати, только и всего. И пусть доктор его и поднимает. Я к нему не притронусь!
Я повернулся. Это движение заняло у меня будто тысячу лет. Ступени простирались передо мной на тысячу миль вперед.
До лестничной площадки. Еще тысяча лет. Сердце мое колотилось, горячее дыхание надувало самодельную маску, разило серой амброй. И наверху, за моей спиной, робко скрипнула верхняя ступенька.
Я замер, прислушиваясь. Третья тысяча лет.
Я охлопал пустые карманы в поисках пистолета.
Где пистолет? Уортроп забыл мне его вернуть; или, как он сам, вне всякого сомнения, сказал бы, я забыл его об этом попросить.
Я знал, что надо продолжать идти. Инстинктивно я понимал, где лежит мое спасение. Однако привязать себя к мачте, обернуться, как Лотова жена, – вот какова человеческая природа.
Я обернулся.
Часть седьмая. «Хочешь жить?»
Оно кинулось на меня с верхней ступеньки, зловонный мертвец с выпирающими костями, содранной кожей и алыми, сочащимися гноем мышцами, разинутый рот оторочен неровными зубами, глаза черны как бездна.
То, что когда-то было Кендаллом, рухнуло на меня, ударив плечом в грудь, и черные глаза завращались в глазницах, как у нападающей акулы в экстазе убийства. Я вслепую стукнул его кулаком в лицо и ободрал костяшки о выпиравшие из лохмотьев плоти острые костяные наросты, кость стукнулась о кость, и вся моя рука зашлась в песне боли.
Чудовище схватило меня за запястье и сбросило вниз, к подножию лестницы, с той же легкостью, с какой мальчишка кидает палку. Я приземлился лицом вниз практически без звука – падение вышибло из меня весь воздух. В промежутке меж двух ударов сердца я перевернулся на спину – и чудовище тут же очутилось на мне, так близко склонившись к моему лицу, что я увидел свое отражение в его лишенных души глазах. Я много раз с тех пор глядел в это лицо; я храню это воспоминание в особой комнатке своей мысленной кунсткамеры, и время от времени, когда день в зените, солнце греет и до сумерек еще далеко, я извлекаю его на свет Божий. Я вынимаю его и держу, и чем дольше держу, тем меньше, видите ли, я боюсь его. Большей части кожи уже нет, она сорвана или слезла, как змеиная, и обнажает мышцы, чудесно сложный – и волшебно прекрасный – фундамент. Заостренные рога из кальцинированной ткани выпирают из черепа во множестве, как взрывшие землю корни кипарисов: из скул, изо лба, челюстей и подбородка. У чудища нет губ. Языка у него тоже нет – язык разложился и отпал, только корень его остается во рту, и когда ко мне близится разинутая пасть, я вижу, как судорожно сокращается бурый волокнистый обрубок. Остаток языка чудовище проглотило, как и губы; в желудке мистера Кендалла обретался исключительно мистер Кендалл.
В последний миг перед тем, как Кендалл приземлился на меня, я вскинул руки. Они легко прошли сквозь плоть, и мои пальцы запутались в его ребрах. Если бы я был в состоянии мыслить, я бы сообразил нажать чуть сильнее, добраться до его сердца и давить то, пока не лопнет. Возможно, впрочем, дело было в скорости, а не в остроте ума: времени сообразить у меня не было.
Пока я осознавал, что это нечеловеческое лицо станет последним лицом, что я вижу в своей жизни, пуля вошла в затылок чудовища, прорвав дыру размером с яблоко в его лбу и уйдя в ковер – меньше, чем в четверти дюйма от моего уха. Тело, нанизанное на мои руки, содрогнулось. Я почувствовал – или, во всяком случае, подумал, что почувствовал, – сопротивление его сердца, злобный толчок в обвившие ребра твари пальцы, словно отчаявшийся узник бросился на прутья своей решетки, прежде чем сердце Кендалла все же остановилось. Свет в глазах его не угас: он и прежде не теплился. И я все еще был в плену его незрячего взора – иногда я думаю, что я до сих пор у него в плену.
Уортроп оттолкнул тело – как только высвободил его из моей безумной хватки, – отбросил прочь пистолет и опустился рядом со мной на колени.
Я потянулся к нему.
– Нет! Нет, Уилл Генри, нет!
Он отшатнулся от моей руки; окровавленные кончики моих пальцев лишь царапнули по фалдам его сюртука.
– Ничего. Не. Трогай! – как бы показывая пример, он вскинул руки. – Ты не ранен?
Я помотал головой. Я все еще был лишен дара речи.
– Не двигайся. Держи руки подальше от тела. Я сейчас вернусь. Понимаешь, Уилл Генри?
Он поднялся на руки и бросился к кухне. Но человеческой природе свойственно искушение совершать именно то, от чего вас только что предостерегли. Платок был все еще повязан мне на лицо. Я чувствовал себя так, будто меня медленно душат, и все, о чем я мечтал, было сдернуть его вниз.
Мгновение спустя Уортроп вернулся, в свежих перчатках, и сдвинул маску вниз, словно без слов узнал о причине моих страданий. Я глубоко, с дрожью вдохнул.
– Не двигайся, не двигайся, пока еще нет, – зашептал монстролог. – Осторожно, осторожно. Он ранил тебя, Уилл Генри? Укусил или поцарапал?
Я отрицательно потряс головой.
Уортроп внимательно изучил мое лицо и покинул меня так же внезапно, как только что вернулся. Гостиная постепенно заволакивалась серым туманом. Шок начал оказывать воздействие на мое тело, и я почувствовал ужасный холод.
Где-то вдали до меня доносится жалобный крик паровозного свистка. Туман расступается, и на платформе стоим мы с матерью: мы держимся за руки, и я вне себя от счастья.
«Это он, мама? Это тот поезд?»
«Думаю, да, Вилли».
«Как ты думаешь, папа привез мне подарок?»
«Если нет, то это не твой папа».
«Хотел бы я знать, что это!»
«Хотела бы я не знать, что это».
«Папы в этот раз долго не было».
«Да».
«А сколько, мам?»
«Очень долго».
«В прошлый раз он привез мне шляпу. Дурацкую шляпу».
«Ну, ну, Вилли. Это была очень славная шляпа».
«В этот раз я хочу что-то особенное!»
«Особенное, Вилли?»
«Да! Что-нибудь чудесное и особенное, как те места, куда он ездит».
«Не думаю, чтобы ты нашел их такими уж чудесными или особенными».
«А я нашел бы! И я найду! Папа говорит, когда я достаточно вырасту, он возьмет меня с собой».
Сжимает мою руку. А вдали – рык и пыхтенье локомотива.
«Ты никогда не вырастешь настолько, Уильям Джеймс Генри».
«Однажды он меня возьмет. Он обещал. Однажды я увижу места, которые другим только снятся».
Поезд – живое существо; он злобно визжит, жалуясь на рельсы. Черный дым угрюмо валит из его трубы. Поезд бросает презрительный взгляд на толпу, на важничающего проводника, на носильщиков в аккуратных белых куртках. И он огромен – в нем дрожат сила и сдерживаемая ярость. Это пыхтящий, рычащий, разъяренный монстр, и мальчик зачарован им. Какой мальчишка не был бы зачарован?
«А теперь гляди, Вилли. Ищи своего отца. Посмотрим-ка, кто первый его увидит!»
«Я вижу! Я его вижу! Вон он!»
«Нет, это не он».
«Нет, это… Ох, нет, это правда не он».
«Ищи дальше».
«Вон он! Это он! Папа! Папа!»
Он похудел; его пропыленная одежда, обтрепавшаяся в путешествии, свободно висит на сухощавом теле. Он не одну неделю не брился, и глаза у него усталые, но это мой отец. И я всегда его узнаю.
«А вот и он! Вот мой Уилл. Иди ко мне, сынок!»
Я взлетаю на тысячу футов вверх; руки, что поднимают меня, худые, но сильные, и лицо его на миг оказывается подо мной, а затем я утыкаюсь ему в шею и сквозь копоть рельс вдыхаю его запах.
«Папа! Папа, что ты мне привез?»
«Привез! С чего это ты взял, что я что-то тебе привез?»
Смеется; и зубы его очень белы на небритом лице. Он нагибается поставить меня на ноги, чтобы обнять жену.
«Нет! Понеси меня, папа».
«Вилли, твой отец устал».
«Понеси меня, папа!»
«Все в порядке, Мэри. Я понесу его».
Пронзительный, жуткий вопль чудища, последний злобный клуб выдохнутого им дыма, и, наконец, я дома, в объятиях своего отца.
Уортроп поднял меня на руки, скривившись от мышечного усилия, потребного, чтобы удержать мое тело как можно дальше от его собственного.
– Подними руки, Уилл Генри. И не вздумай ими пошевелить!
Он отнес меня на кухню. Таз для мытья стоял на полу у очага, до половины заполненный дымящимся кипятком. Я заметил на плите чайник и понял, с внезапным уколом грусти, что слышал свисток чайника – а вовсе не поезда. Мои отец и мать вновь исчезли, скрылись в сером тумане.
Монстролог усадил меня на пол перед тазом и сам сел рядом, тесно прижавшись ко мне. Он обнял меня и крепко ухватил за руки, чуть ниже локтей.
– Готовься, Уилл Генри. Обожжет.
Он наклонился вперед, притиснув меня к дымящейся воде, и затем погрузил мои окровавленные руки в раствор – в смесь кипятка и карболовой кислоты.
Тут-то ко мне и вернулся голос.
Я орал; я пинался; я бился; я толкал его изо всех сил, но монстролог не сдавался. Сквозь слезы я видел, как алый туман крови Кендалла заволакивает прозрачный раствор, расползаясь в нем змеиными кольцами, покуда я наконец уже не мог разглядеть в нем свои руки.
Доктор яростно прошептал мне в ухо: «Хочешь жить? Тогда держи! Держи!»
В глазах у меня зацветали черные звезды, превращались в сверхновые, взрывались и гасли. Когда силы мои иссякли, в тот самый миг, когда я замер, колеблясь, на грани обморока, монстролог вытащил мои руки из таза. Обожженная кожа на них стала ярко-красной. Уортроп поднял их, повернул туда-сюда, и я почувствовал, как напряглось его тело. Он тихо ахнул.
– Что это, Уилл Генри? – Доктор указал на маленькую ссадину на средней костяшке указательного пальца левой руки. Свежая кровь выступила у нее в середине. Когда я не ответил немедля, Уортроп слегка встряхнул меня.
– Что это? Он укусил тебя? Или оцарапал? Уилл Генри!
– Я… я не знаю! Я упал с лестницы… не думаю, что это он.
– Подумай, Уилл Генри! Вспомни!
– Я не знаю, доктор Уортроп!
Он встал, а я рухнул, слишком слабый, чтобы подняться, и слишком перепуганный, чтобы сказать еще хоть слово. Я взглянул в его лицо – и увидел человека, зажатого в убийственные тиски нерешительности, вынужденного выбирать из двух равно неприемлемых путей.
– Я не знаю. Прости мне Бог, не знаю!
Стоя надо мной, он казался высоким как великан, как кто-то из «детей Божьих» – племени гигантов, что обитали на допотопной Земле. Его взгляд заметался по комнате, как будто он искал ответа своей невозможной дилемме, словно где-то в кухне скрывалось знамение, способное указать ему путь.
Затем монстролог замер, и его беспокойный взор остановился на моем запрокинутом лице.
– Нет, – сказал он мягко. – Не Бог.
Он быстро шагнул в сторону, и прежде чем я повернул голову, чтобы посмотреть, куда он пропал, монстролог вернулся с мясницким ножом.
Он склонился надо мной, потянулся к моей левой руке, схватил за запястье, вздернул меня с пола, подтащил к кухонному столу, швырнул на стол мою руку, закричал «Растопырь пальцы!», крепко прижал мою руку своей левой, занес нож – и с силой опустил.
Часть восьмая. «Все, ради чего я остаюсь человеком»
Хочешь жить?
Запах сирени. Звук воды, каплющей в таз. Прикосновение теплой, влажной ткани.
Тень. Присутствие. Призрак в моих померкших очах.
Хочешь жить?
Я парю под потолком. Подо мной – мое тело. Я вижу его ясно и четко, и рядом с ним, у моей кровати, монстролог выжимает полотенце.
Затем он укрывает меня. Он стоит спиной ко мне, потому что смотрит в мое другое, смертное лицо, принадлежащее мальчику на постели.
Он вновь садится. Теперь я вижу его черты. Я хочу сказать ему что-нибудь; хочу ответить на его вопрос.
Он потирает глаза. Пропускает сквозь волосы свои длинные пальцы. Наклоняется вперед, уперев локти в колени, и закрывает лицо руками. Так он сидит лишь мгновение – и тут же снова вскакивает, вышагивает вдоль кровати туда и обратно. Его тень мечется по полу в свете лампы, ползет по стене, когда он приближается, и волочится за ним, когда он отходит. Уортроп падает в кресло, и я вижу, как он тянет руку – и кладет ее мне на лоб. Жест кажется рассеянным, как если бы прикосновение ко мне помогало ему думать.
Сверху я вижу, как он дотрагивается до меня. Внизу я это чувствую.
Свет, что ярче тысячи галактик, глубоко впивается мне в глаза. А за ним – глаза Уортропа, темнее самой темной пропасти.
Его пальцы на моем запястье. Холодный стетоскоп, прижатый к моей груди. Моя кровь, стекающая в стеклянные сосуды.
Свет, вгрызающийся в мои глаза.
«Что ты привез мне, папа?»
«Я привез тебе семечко».
«Семечко?»
«Да, золотое семечко с Острова Блаженства, и если ты посадишь его и будешь поливать, оно вырастет в золотое дерево, на котором растут леденцы».
«Леденцы!»
«Да! Золотые леденцы! И мятные, и лакричные конфетки, и лимонные. Почему ты смеешься? Посади его и увидишь».
Я вижу монстролога в дверях. У него что-то в руке.
Веревки.
Он бросает веревки на кресло. Сует руку в карман.
Револьвер.
Он кладет револьвер на столик возле кресла. Кажется мне, или его рука дрожит?
Осторожно он вынимает мою руку из-под одеяла, берет веревку – одну; всего их три, – и обвязывает вокруг моего запястья.
Я парю над ним и не вижу его лица. Он смотрит вниз, на лицо мальчика.
Он отшатывается от кровати; свободный конец веревки свешивается с края постели.
Затем он оборачивается, смахивает веревки с кресла на пол и садится. Довольно долго не двигается.
А затем монстролог берет свободный конец веревки, привязывает его к собственному запястью, откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и спит.
«Где ты был в этот раз, папа?»
«Я же сказал тебе, Вилли. Я был на Острове Блаженства».
«А где он, Остров Блаженства?»
«Ну, сперва тебе понадобится лодка. И не всякая лодка тут пойдет. Тебе придется отыскать самую быструю лодку на свете, корабль о тысяче парусов, и плыть на нем тысячу дней, и вот тогда-то ты увидишь такое, что бывает раз в тысячу лет. Тебе покажется, будто солнце упало в море, потому что каждое дерево на том острове из чистого золота, и каждый листик на них из чистого золота и сияет сам по себе, так что даже в самую темную ночь остров светится, как маяк».
– Я почему-то все думал о твоем отце, – сказал монстролог мальчику. – Он как-то раз спас мне жизнь. Не думаю, что я тебе когда-либо об этом рассказывал.
Комната казалась такой пустой; я ушел туда, куда ему путь был заказан. Не имело, в сущности, никакого значения, могу я слышать его или нет – слова монстролога предназначались не мне одному.
– Аравия, зима семьдесят третьего… или, может, семьдесят четвертого; не помню. Глубокой ночью на наш лагерь напала стая хищников, злобных и чрезвычайно жестоких, – и я имею в виду представителей вида «человек разумный». Разбойники. Мы потеряли трех носильщиков и проводника – очень славного бедуина по имени Хиляль… Его мне было жаль – он очень высоко меня ставил. Даже пытался выдать за меня одну из своих дочерей – замуж или в рабство, я так и не понял точно, потому что так и не успел выучить их язык как следует. В любом случае, вот только что он говорил со мной, улыбался, смеялся – он был очень веселым человеком. Редкий кочевник бывает угрюм, Уилл Генри; и если ты поразмыслишь, ты поймешь, отчего так. И вот – в следующий миг голова его начисто слетает с плеч… Потом я сказал его вдове: «Ваш муж умер, но, по крайней мере, он умер, смеясь». Думаю, это ее хоть немного утешило. Это вторая из лучших смертей, Уилл Генри.
Какая была самая лучшая смерть, он не упомянул.
– В любом случае, твой отец спас меня. Я бы сражался до последнего, хотя бы ради того, чтобы отомстить за Хиляля, однако меня ранили в бедро, и я истекал кровью. Джеймс перекинул меня через седло своего пони и гнал всю ночь – до ближайшей деревни. А когда лошадь упала замертво, остаток пути он нес меня на плечах.
«Я хочу с тобой, папа. Возьмешь меня на Остров Блаженства?»
«Это очень, очень далеко отсюда, Уилл».
«Неважно. Мы найдем корабль о тысяче парусов и доплывем!»
«Ну, ну. Такие корабли не на каждом шагу, сынок».
«Но ты же нашел такой!»
«Да, нашел. Я такой нашел».
– Две недели я был прикован к постели – в рану попала инфекция, – то выходя из забытья, то вновь впадая в беспамятство. И все это время твой отец не отходил от меня ни на шаг. Однажды, впрочем, я увидел Хиляля у моего ложа – смутно, словно сквозь вуаль или туман, – и знал до мозга костей, что дошел до порога смерти. Я не удивился, узнав его, и нисколько не испугался. Если уж на то пошло, я был счастлив, что он пришел. Он спросил, чего я хочу. «Чего вы хотите, шейх Пеллинор Уортроп? Вам стоит лишь пожелать, и да исполнится». И из всего, что я мог бы загадать, я попросил его рассказать мне анекдот. И он рассказал. И подвох оказался в том, что я его не помню. Я до сих пор мучаюсь – это был очень смешной анекдот. Но я плохо запоминаю шутки – есть у меня такой недостаток. Моя память в этом направлении… не работает.
Он теребил узел у себя на запястье; его слабая улыбка померкла, и вдруг его охватила злоба – яростная злоба.
– Это… неприемлемо. Я такого не потерплю. Не потерплю, понял? Тебе запрещается умирать. Ты не желал смерти своих родителей и не просился ко мне в дом. Это не твой долг, и не тебе должно его платить.
«Ну, ну, полно. Не плачь. Ты еще очень юн, у тебя впереди годы и годы, чтобы найти его. А до той поры я буду твоим кораблем о тысяче парусов. Свистать всех на плечи, юнга, и уж я отвезу тебя на твой сказочный остров!»
* * *
– Я не потерплю, чтобы ты умер, – яростно сказал Уортроп. – Твой отец умер из-за меня, и еще и твоей смерти я не могу себе позволить. Долг меня раздавит. Если ты уйдешь, Уилл Генри, ты и меня за собой утянешь, – натянув веревку.
«Пап, я его вижу! Остров Блаженства! Он горит, как солнце в черной воде».
– Довольно, – закричал он. – Я запрещаю тебе оставлять меня. А теперь – шагом марш, быстро, а ну, поднимайся и кончай с этими глупостями! Я тебя спас. Так что шевелись, ты, глупый, тупой мальчишка!
Он занес руку, привязанную к моей, и с силой ударил меня по щеке.
– Шевелись, Уилл Генри! – Удар! – Шевелись, Уилл Генри! – Удар! – Шевелись, Уилл Генри! – Удар, удар, удар!
– Хочешь жить? – заорал он. – Тогда выбирай жить! Выбирай жить!
Задыхаясь, он упал назад в кресло, соединявшая нас веревка сползла вниз по его руке. Излив горесть в воплях, Уортроп высвободил запястье из узла и бросил веревку лежать на моем теле.
Силы оставили его. А вместе с ними – весь страх, вся злость, вся вина, весь стыд, вся гордость – все. Уортроп ничего не чувствовал; он был пуст. Возможно, бог ждет, чтобы мы опустели, чтобы тогда и наполнить нас собой.
Я так говорю, потому что вот что сказал монстролог:
– Пожалуйста, не оставляй меня, Уилл Генри. Я этого не переживу. Ты был почти прав. Я всегда на грани того, чтобы стать как мистер Кендалл. А ты – я не пытаюсь понять как или хотя бы почему, – но ты тянешь меня прочь от края пропасти. Ты – все… ты все, ради чего я остаюсь человеком.
Часть девятая. «Итоговая расстановка сил»
«Ты все, ради чего я остаюсь человеком».
В последующие месяцы – или, если уж быть совершенно точным, годы – монстролог ни разу не поколебался в своем твердом отречении от этих слов. Я, должно быть, бредил; он никогда ничего подобного не говорил; или же – мое любимое – он сказал что-то совсем другое, а я не расслышал. Это куда больше походило на того Пеллинора Уортропа, которого я знал, и почему-то я предпочитал уже знакомую мне его версию. Знакомый Уортроп был предсказуем – и оттого утешителен. Моя мать, благочестивая, как всякая пуританка из Новой Англии, любила говаривать о «днях, когда лев возляжет подле агнца». Хотя я понимаю теологическую мысль, стоящую за этими словами, этот образ не кажется мне умиротворяющим: мне жаль льва, который лишен своей сущности, основы своего бытия. Лев, не действующий подобно льву, не лев, он даже не противоположность льву. Он – насмешка надо львом.
А над Пеллинором Уортропом, как над тем львом – или над Творцом того льва! – не насмехаются.
– Я не отнимаю подтверждения тому, что я нередко утверждал, Уилл Генри, а именно тому, что, в общем и целом, твои услуги показали себя более незаменимыми, чем напротив. Я никогда не утверждал иначе и твердо убежден в необходимости признавать за собой долги там, где действительно находишься у кого-либо в долгу. Однако не следует экстраполировать это на что-либо… на что-либо кроме, за неимением лучшего выражения, – и затем он резко менял тему.
«Я запрещаю тебе оставлять меня».
Моя молчаливая отзывчивость на его приказ была для меня самого внезапна. В один и тот же миг я мог видеть и себя, и его, и комнату – и больше того, куда больше. Я видел наш дом на Харрингтон-лейн; наш город – Новый Иерусалим; всю Новую Англию. Я видел океаны и континенты, и Землю, вращающуюся вокруг Солнца, Луны, Юпитера и Млечный Путь, и непостижимые глубины космоса. Я видел всю Вселенную. Я держал ее на ладони.
А в следующее мгновение я уже был в постели, голова у меня раскалывалась, левая рука тряслась. А Уортроп чутко спал в кресле у моей кровати. Я прочистил горло; во рту у меня было сухо, как в пустыне.
Монстролог тут же очнулся и уставился на меня дикими глазами – словно ему явилось привидение.
– Уилл Генри? – прохрипел он.
– Пить хочу, – сказал я.
Сперва он промолчал. И сверлил меня взглядом, пока мне не стало не по себе.
– Ну что ж, Уилл Генри, тогда я принесу тебе воды.
Когда я попил воды и еле теплого бульона, он поставил поднос на прикроватный столик (ни пистолета, ни веревок там уже не было) и сообщил, что должен сменить мне повязку.
– Можешь не смотреть, если не хочешь. Работа чистая – с учетом всех обстоятельств, поистине выдающаяся ампутация.
– Если вам все равно, доктор Уортроп…
– Конечно. Ты будешь рад узнать, что нет никаких признаков инфицирования. Операция была проведена не в самых стерильных условиях, как ты помнишь. Я ожидаю полного выздоровления.
– Я его чувствую.
– Это нормально.
– Что нормально?
– Хм-м-м, – осматривая свою работу. – Да, заживает прекрасно. Нам очень повезло, что это твой левый указательный палец, Уилл Генри.
– Повезло?
– Ты ведь правша, разве нет?
– Да, сэр. Полагаю, это везение.
– Ну, я не утверждаю, что тебе следует испытывать благодарность…
– Но я благодарен, доктор Уортроп. Вы спасли мне жизнь.
Он закончил перевязку в молчании. Казалось, мои слова его обеспокоили. Затем он сказал:
– Хотелось бы так думать. Голая правда в том, что все это могло быть зря. Ты не знаешь, поранил ли тебя именно мистер Кендалл, и я не знаю, что случилось бы – да и случилось ли вообще, – если это был он. При встрече с неизведанным лучше всего придерживаться наиболее консервативного подхода. Все это очень хорошо, пока речь идет в теории; но в конечном итоге это привело к тому, что я взялся за мясницкий нож и оттяпал тебе палец.
Он неловко похлопал меня по колену и встал, дрожа и потирая поясницу.
– Теперь, если ты извинишь меня, я пойду приму ванну и переоденусь. Не пытайся пока вставать. Если понадобится облегчиться или опорожнить мочевой пузырь, воспользуйся ночным горшком. Чему это ты улыбаешься? – раздраженно спросил он. – Ты что же, думал, я позволю тебе валяться в собственных испражнениях?
– Нет, сэр.
– Тогда не вижу, что такого забавного в ночном горшке.
– Ничего, сэр. Я подумал о том, как вы будете его выносить.
Он выпрямился и ответил с большим достоинством:
– Я естествоиспытатель. Нам не в новинку иметь дело с дерьмом.
На закате он вернулся, спросил, как я поживаю, и сообщил, что неплохо бы мне было попробовать выбраться из кровати.
– Голова у тебя будет кружиться и рана – болеть, но чем скорее ты перейдешь на амбулаторный режим, тем лучше. У нас много дел перед тем, как мы отбудем в Нью-Йорк.
– Каких дел, доктор Уортроп? – Я подумал, что он имеет в виду сборы в дорогу: обязанность, что всегда падала на меня.
– Я бы уже это сделал, но не хотел… подумал, что лучше бы, когда ты придешь в сознание… В общем, не могу же я быть в двух местах одновременно! – нетерпеливо закончил он.
А я могу, чуть было не сказал я ему, но прикусил язык. Рассказ о моей бестелесной душе, взирающей на него с потолка, Уортроп высмеял бы весьма жестоко.
– Что вы уже сделали бы?
– Мистера Кендалла, Уилл Генри. Мы должны… – он помолчал, как бы подбирая слово, – решить вопрос с мистером Кендаллом.
«Мы должны решить вопрос с мистером Кендаллом».
Под этим монстролог подразумевал вовсе не уведомление родни о его кончине и не приготовления к отправке тела в родную Англию для погребения.
Не знаю, почему я подумал на мгновение именно так. Как можно было бы объяснить близким Кендалла, – или, в данном случае, британским властям – сильно разложившийся труп со свежим пулевым ранением в голову? Также оставался щекотливый вопрос потенциальной заразности недуга. Как выразился Уортроп, «эта искра может разжечь такой пожар, рядом с которым эпидемия чумы покажется походным костерком».
Первый вечер после того, как я выздоровел, мы провели в подвальной лаборатории, расчленяя Уаймонда Кендалла.
Монстрологу нужны были препараты всех главных органов, включая мозг (он был в восторге от возможности заглянуть мистеру Кендаллу в мозг), который он полностью изъял, спилив для этого крышку черепа. Мне пришлось держать препарат – весьма неловкое положение, с учетом толстой повязки на моей левой руке, – пока доктор отделял продолговатый мозг. Я никогда раньше не держал человеческого мозга. Его изящество удивило меня; я думал, он будет куда тяжелее.
– Вес среднего человеческого мозга составляет примерно три фунта, Уилл Генри, – сообщил доктор, взглянув на мое изумленное лицо. – Сравни это с общим весом нашей кожи, около шести фунтов, и сможешь сделать захватывающие выводы, от которых, впрочем, не по себе.
Он принял из моих рук трехфунтовую обитель Кендаллова сознания и продолжил:
– Взгляни на лобную долю, Уилл Генри. Извилины – вот эти глубокие борозды, что испещряют остальной мозг, – полностью исчезли. Мыслящая часть его мозга гладкая, как бильярдный шар.
Я спросил его, что это значит.
– Ну, мы можем предположить, что это не врожденный дефект, хотя покойный и не показался мне чересчур сообразительным: больше завитков, чем извилин… прости, небольшой и не слишком удачный патологоанатомический каламбур. Можно предположить, что это результат воздействия токсина. Это в точности соответствует литературным источникам, согласно которым жертва на финальных стадиях болезни превращается в зверя, неспособного прислушаться к голосу разума, но более чем способного на ярость, убийства и людоедство. В некоторых племенах Лакшадвипского архипелага рассказывают о целых деревнях, обезлюдевших после единственного контакта с пуидресером – последний выживший в буквальном смысле пожирает сам себя.
Доктор сухо рассмеялся, рассеянно поглаживая гладкую плоть Кендаллова мозга, и добавил:
– Я имею в виду, он ест сам себя, пока не умрет. Когда все остальные мертвы или бежали, он принимается терзать свое собственное тело и поедать свою плоть, пока не истечет кровью или не подхватит инфекцию. Ты ведь видел содержимое желудка мистера Кендалла; не думаю, чтобы он проглотил свой язык случайно.
Он приказал мне наполнить формальдегидом большую банку для препаратов, куда затем с осторожностью опустил мозг. Когда я вдвигал банку на полку, я обратил внимание на соседний сосуд, которого прежде не видел. Мне немного потребовалось времени, чтобы узнать плавающий в янтарной жидкости предмет.
– Это…
– Да, – ответил он.
– Вы сохранили его?
– Ну, мне не хотелось вот так вот запросто выбросить его вместе с помоями.
– Но зачем… что вы собираетесь с ним делать?
– Да вот, подумывал выдрать страницу из книжки миссис Шелли и собрать себе другого мальчишку, который не мучил бы меня вопросами, воздерживался бы от получения серьезных телесных повреждений в самое неподходящее время и не считал бы делом всей своей жизни судить каждое мое решение, словно сам Господь Бог назначил его моей совестью, – он улыбнулся коротко и невесело. – Это важное вещественное доказательство. Прости. Я думал, это само собой разумеется. Когда у меня будет время – которого сейчас у меня, вне всякого сомнения, нет, – я проведу тщательный анализ, чтобы определить, был ли ты в самом деле заражен.
Я надолго уставился на свой палец, плавающий в растворе. Очень странно видеть собственную часть оторванной от тебя.
– Если не был, я не хочу этого знать, – сказал я.
Уортроп хотел было что-то ответить, но оборвал себя. Он коротко кивнул:
– Понимаю.
Затем монстролог вскрыл торс мистера Кендалла, чтобы удалить основные органы. Он обнаружил многочисленные мешковидные наросты – «сальниковые кистозные поражения», как он их назвал, – на внутренней поверхности желудка. Он осторожно нажал на один из них кончиком скальпеля, и мешок вскрылся с едва слышным лопающимся звуком, выплеснув прозрачную, густую жидкость, по консистенции похожую на слизь.
После того, как органы были законсервированы и снабжены ярлыками, настало время, по выражению Уортропа, «итогового решения вопроса».
– Пилу для костей, будь добр, Уилл Генри. Нет, вон ту, большую.
Он начал с отпиливания вылущенной головы мистера Кендалла.
– Земля слишком твердая, чтобы мы могли его похоронить, – сказал монстролог, перепиливая шею. – И я не могу позволить себе ждать до весны, когда она оттает. Нам придется его сжечь, Уилл Генри.
– А что, если кто-то приедет его искать?
– Кто? Он бежал в крайнем ужасе и, скорее всего, никому не сказался. Но предположим, что все же он уведомил кого-то о своем отъезде. Что им известно? Они знают, что он должен был приехать; но у него не было ни средств, ни возможности сообщить им, что случилось по его прибытии. Если власти начнут задавать вопросы, я всегда могу сказать, что знать не знаю этого человека, и что, если он имел целью встретиться со мной, этого ему не удалось.
Он бесцеремонно бросил отрубленную голову в пустой умывальный таз у секционного стола, тот самый, в который он погружал мои окровавленные руки. Голова приземлилась с жутким лязгом и перекатилась на сторону: правый глаз был открыт (левый монстролог удалил, чтобы изучить) и, казалось, пялится прямо на меня.
– Есть кое-что хорошее в этом неприятном повороте событий, – высказался доктор, отделяя от торса правую ногу мистера Кендалла. – Мы больше не имеем ни малейшего сомнения в подлинности «подарка» от доктора Кернса. В нашем распоряжении, Уилл Генри, второй из величайших трофеев монстрологии.
– А какой же первый? – спросил я.
– «Первый»? Ну, в самом деле, Уилл Генри.
– Штука, которая его сделала? – догадался я. – Этот… магнификум?
– Очень хорошо! Typhoeus magnificum, названный в честь Тифея – отца всех чудовищ, и также известный как Невиданный.
– А почему его так называют?
Монстролог оторвался от работы и уставился на меня так, будто все мои извилины превратились в завитушки.
– Его называют Невиданным, Уилл Генри, – сказал он очень медленно и раздельно, – потому что никто и никогда его не видел. Практически все о нем находится под покровом тайны, – рассказывал он, пропиливаясь сквозь плечевой сустав, соединявший плечевую кость мистера Кендалла с лопаткой. Мое участие в этой стадии «решения вопроса» состояло в том, чтобы в буквальном смысле слова держать труп за руку – чтобы та оставалась перпендикулярной обезноженному торсу. – От класса до вида, от брачного поведения до ареала обитания, от жизненного цикла до точного облика. Мы даже не уверены в том, что это хищник. Рассказы – а это не более, чем рассказы, сказки, передающиеся из поколения в поколение, – гласят, что это очевидно хищник, но это всего лишь рассказы – побасенки и сказки, а не достойные доверия наблюдения. Единственное подлинное свидетельство существования магнификума, находящееся в нашем распоряжении, это nidi – его гнезда, и пуидресер, первоначально считавшийся его пометом, но в настоящее время рассматривающийся, как я говорил присутствующему здесь мистеру Кендаллу, – Уортроп кивнул на таз у своих ног, – как часть пищеварительной системы, слюна или яд, вырабатывающиеся в пасти или в ином гландулярном органе, – здесь монстролог вытянул пилу и продолжил: – Готово, Уилл Генри! Потяни его за руку и поглядим, отойдет ли. О, вот славно! Подай-ка мастеру Генри руку!
Он рассмеялся. Я – нет. Жутковатые попытки Уортропа шутить действовали мне на нервы.
– Ну, не стой тут с ней просто так. Брось в таз к остальному. У нас мало времени. Думаю, распилю торс пополам, по седьмому грудному позвонку. Что скажешь?
Я сознался, что не имею на сей счет никакого мнения; мне исполнилось всего лишь тринадцать, и это было мое первое расчленение.
– Твоя правда, – кивнул монстролог.
Мы рассортировали останки мистера Кендалла, отделяя более крупные части (например, ляжки) от меньших (таких, как кисти рук). Первым предстояло сгореть в переулке, вторым – в камине в библиотеке.
– А что же кости? – спросил я. – Что мы с ними сделаем?
– Оставим себе, конечно. Когда у меня появится немного времени, я хотел бы восстановить скелет. В идеале нам следовало бы очистить их кислотой, но не успеем – это дольше, чем выжигать огнем. Время для нас сейчас важнее всего, Уилл Генри, если только мы надеемся выследить магнификум.
Мы стояли в переулке у бочки для сжигания мусора, по щиколотку в четырех дюймах свежего снега. Снежная буря по большей части уже миновала, однако несколько пышных снежинок все еще лениво планировали вниз в янтарном свете уличного фонаря – как золотые листья острова, о котором рассказывал мне отец и который он обещал мне показать – чего так никогда и не сделал.
Уортроп полил останки керосином. Он зажег спичку и держал, пока пламя не опалило ему пальцы, затем бросил ее на землю.
– Что ж, полагаю, следует что-то сказать. Несколько подобающих слов. Я знаю, что некоторые сочли бы, что Уаймонд Кендалл что посеял, то и пожал, что любопытство кошку сгубило, что следовало ему печься о собственных делах и не совать носа в монстрологические. Однако не меньше найдется и тех, кто счел бы его невинной жертвой злобного безумца, трагическим последствием человеческой бесчеловечности. А что скажешь ты, Уилл Генри?
– Никто такого не заслуживает, – ответил я.
– А. Думаю, ты добрался до сути, Уилл Генри. Полмира молится, чтобы получить то, чего они заслуживают, а полмира – чтобы не получить по заслугам! – он глянул вниз, на путаную кучу частей тела, заготовку для гнездовища… Смотреть на это можно было только так.
– Я не знал вас, Уаймонд Кендалл, – сказал монстролог расчлененному трупу, набитому в мусорный бак. – Я не знаю, была ли ваша жизнь счастливой или несчастной, любили ли вы кого-то больше себя самого, интересовались ли вы театром, книгами или политикой. Я не знаю, были ли вы добродушны или сварливы, великодушны или злопамятны, благочестивы или безбожны. Я о вас практически ничего не знаю, а ведь я держал в руках самый ваш мозг. Я надеюсь, что прежде, чем вы лишились сознания, вы примирились со своим прошлым, простили должникам вашим и, что самое важное, простили самому себе.
Он зажег вторую спичку и бросил ее в бак. Пламя взметнулось ввысь, дымное и темное по краям, и нас обдало волной жара и едкого запаха горящих волос; шипела вода, испаряясь из плоти, плясал золотистый снег. Мы с монстрологом бездумно придвинулись ближе к баку: ночь была очень морозной, а пламя – теплым.
Часть десятая. «Я избранный»
Следующим утром мы отбыли в Нью-Йорк. В поезде я уснул и проснулся, уже когда мы прибыли на Центральный вокзал: с кружащейся головой на локте доктора, дезориентированный и мучающийся тошнотой. Мне снился кошмарный сон, в котором монстролог демонстрировал школьникам, как правильно изымать мозг из трупа – из моего собственного трупа.
Мы оставили багаж в отеле «Плаза» (за исключением черного саквояжа, куда Уортроп с исключительным тщанием упаковал «гнездовище магнификума») и немедля направились в штаб-квартиру Общества. Пока нанятый нами двухколесный экипаж грохотал, катясь по Бродвею на юг, монстролог баюкал саквояж на коленях, как беспокойная мать – новорожденное дитя. Он бранил возницу даже за самое незначительное промедление и с подозрением косился на всякого встречного прохожего, тележку и экипаж, как если бы все они были разбойниками, твердо намеренными разлучить его с бесценным грузом.
– Все мое существо протестует против расставания с ним, Уилл Генри, – сознался он. – Во всем мире есть лишь еще один такой – Лакшадвипское гнездовище, названное по месту своего обнаружения в 1851 году: Лакшадвипские острова у побережья Индии. Если с ним что-то случится… – его передернуло. – Это будет трагедия. Мы должны охранять гнездовище любой ценой, и если я не смогу доверять этому человеку – значит, вообще никому нельзя доверять.
– Доктору фон Хельрунгу? – попробовал догадаться я.
Уортроп покачал головой:
– Профессору Айнсворту.
Смотритель Монстрария был очень стар, большую часть времени – очень зол и к тому же еще и очень туг на ухо. Также он был довольно тщеславен: недостаток, не позволявший ему признать полуглухоту, из-за которой, в свою очередь, его характер и стал настолько отвратительным. Постоянная неспособность прийти к согласию насчет того, что же было на самом деле сказано, отучила старика соглашаться с чем бы то ни было. У Айнсворта была привычка потрясать навершием своей трости (сделанным из выбеленного черепа давно вымершего существа, шумной маленькой зверюги вида Ocelli carpendi; череп этот он прозвал Эдипом), тыча Эдипом в лицо всякому, кто осмеливался поднять на профессора голос. А поскольку иначе докричаться до Айнсворта было нельзя, не осталось ни одного монстролога – включая Уортропа, – который не испытал бы на себе то, что некий остроумец именовал «полным Адольфусом». Тяжелый подбородок выезжает вперед; кустистые седые брови сходятся над луковицеобразным розоватым, изрытым оспой носом; такие же бакенбарды топорщатся и пушатся, как шерсть загнанной в угол кошки; и, наконец, взмывает вверх сучковатый кулак, в котором зажата трость из орешника, а на конце трости, раскачиваясь в дюйме от вашего носа, пляшут двухдюймовые клыки зверя рода carpendi, и огромные пустые глазницы незряче пялятся вам в лицо.
Мы нашли профессора Айнсворта в его пропахшем плесенью подвальном кабинете, примостившимся, как на жердочке, на высоком стуле за массивным столом; а на столе до половины высоты комнаты вздымались Эвересты бумаг. Мы прокрались узкой, извилистой тропкой меж книг, коробок и ящиков – поставок, ожидавших каталогизации и помещения в кунсткамеру Общества на углу Двадцать второй улицы и Бродвея. На стене за спиной у гневливого старика висел герб Общества с начертанным на нем девизом Nil timendum est – «Ничего не боюсь».
– Детям запрещается входить в Монстрарий! – без предисловий проорал он моему наставнику.
– Но это же Уилл Генри, Адольфус, – громко, но уважительно ответил Уортроп. – Вы помните Уилла Генри.
– Невозможно! – завопил Адольфус. – Не позволяется вступать в Общество прежде достижения восемнадцати лет. Уж это я точно помню, Пеллинор Уортроп!
– Он мой ассистент, – запротестовал монстролог.
– Попробуйте поговорить здесь в таком тоне, доктор! Ему придется немедленно уйти, – он погрозил мне тростью. – Немедленно!
Уортроп положил руку мне на плечо и сказал голосом, лишь немногим мягче вопля:
– Это Уилл Генри, Адольфус! Помните – в прошлом ноябре. Вы спасли ему жизнь!
– О, помню, прекрасно помню! – закричал старый валлиец. – Из-за него-то и ввели это правило! – Он замахал у меня перед лицом сучковатым пальцем. – Совался, куда детям соваться не следовало, так ведь, человечек?
Пальцы доктора стиснули мой загривок, и я быстро кивнул в ответ, как марионетка.
– Я буду в высшей степени пристально за ним наблюдать, – пообещал Уортроп. – Он ни на дюйм от меня не отойдет.
И прежде, чем профессор Айнсворт успел разразиться новыми возражениями, Уортроп поставил на стол черный саквояж. Адольфус заворчал, щелкнул застежками, приоткрыл крышку и заглянул внутрь.
– Неплохо, неплохо, – сказал он. – Неплохо, неплохо!
– Да, Адольфус, – пояснил доктор. – Nidus ex…
– Ох-хо, вы и вправду так думаете, доктор Уортроп? – перебил смотритель, прищелкнув зубами. Он натянул на свои узловатые руки пару перчаток и запустил их в сумку. Доктор рефлективно напрягся, возможно, опасаясь, что изуродованные артритом руки могут повредить его бесценный груз.
Адольфус отпихнул локтем пустую сумку и осторожно опустил кошмарное гнездо на стол. Из кармана сюртука он выудил большую лупу и приступил к осмотру штуковины вблизи.
– Я уже тщательно обследовал образец на… – начал было доктор, прежде чем Айнсворт его оборвал:
– Да неужто обследовал! Хм-м. Да. Неужто обследовал? Хм-м-м…
Глаз Айнсворта, до смешного увеличенный линзой, блуждал, осматривая образец. Вставные зубы старика снова щелкнули – как и всегда, когда профессор нервничал. Адольфус весьма гордился своими вставными челюстями и был до известной степени привязан к ним душевно – равно как и телесно. Сырьем для них послужили зубы его собственного сына, Альфреда Айнсворта, служившего в армии Союза в чине полковника и павшего при Антьетаме. Его зубы удалось сохранить после смерти и отправить Адольфусу, который впредь гордо щеголял улыбкой героя – в прямом смысле слова.
– Конечно же, я не привез бы его вам для хранения, не будь я совершенно уверен в его подлинности, – сказал монстролог. – Нет никого, кому бы я более доверял или же кем бы я восхищался…
– Прошу вас, доктор Уортроп! От вашей непрестанной стрекотни у меня голова болит.
Я пригнулся в ожидании взрыва. Но его не последовало. Рядом со мной Уортроп улыбался с добротой Будды, ничуть не взволнованный. Никто еще на моей памяти не говорил с моим наставником так дерзко, снисходительно и презрительно – короче говоря, так, как он обычно сам говорил со мной. Много раз я был свидетелем взрывов, не уступавших в буйстве извержению Кракатау, причиной которым мог послужить просто неудачно брошенный взгляд, так что, если можно так выразиться, я ожидал «полного Уортропа».
Смотритель защипнул немного липкой смолы двумя пальцами и, отделив ее от гнезда, скатал в крохотный шарик и понюхал – поднеся ее опасно близко к кончику своего носа.
– Неплохо, – высказался он. – Неплохо, почти то, что надо. Более – как бы это сказать – едкий, чем у Лакшадвипского гнездовища, но этого следовало ожидать… Но что это? Тут отпечатки пальцев! – Он поглядел на Уортропа через стол. – Кто-то касался его голыми руками! – Затем его взгляд переместился к повязке на моей левой руке. – Ну да, конечно! Я мог бы и догадаться.
– Я его не трогал, – запротестовал я.
– Тогда что стряслось с твоим пальцем? – он обернулся к монстрологу. – Я удивлен и разочарован, доктор Уортроп. Из всех, кто жаждет у вас стажироваться, а таких, я знаю, немало, вы выбрали лгуна и труса.
– Я его не выбирал, – ответил доктор с обычной жестокой честностью.
– Вам следует отправить его в приют. От него никакой пользы ни вам, ни ему самому. Рано или поздно из-за него вас обоих убьют.
– Я готов рискнуть, – тускло улыбнулся в ответ Уортроп. Он кивнул на лежащее между ними гнездовище; не позволять профессору Айнсворту отклоняться от темы было задачей непростой. – Вы увидите, что оно во всех отношениях – за исключением разве что запаха – практически идентично Лакшадвипскому гнездовищу. Впрочем, запах я и не намеревался сравнивать.
– Да знаете ли вы, что он пытался всучить мне взятку! – возопил вдруг старик и потряс тростью.
– Кто? Кто пытался? – испуганно спросил монстролог.
– Мистер П. Т. Барнум! Этот старый мерзавец предложил мне за него семнадцать тысяч долларов – только за то, чтобы взять в аренду на полгода и выставлять между Мальчиком-с-пальчик и Русалкой С Островов Фиджи!
– Лакшадвипское гнездовище?
– Нет, Уортроп, обрезки моих ногтей! Ха! А когда-то вы были довольно сообразительны; что, во имя Господа, с вами случилось?! – Зубы его сына так и защелкали: щелк, щелк, щелк. – Конечно же, я отказался. Сказал, что знать не знаю, о чем он вообще говорит. Как он о нем прознал – вот загадка. Барнум все якшался с тем сомнительным русским монстрологом. Как там его звали?
– Сидоров, – сказал мой наставник. Судя по всему, чтобы знать ответ, ему достаточно было лишь двух слов – «сомнительный» и «русский».
– Шиш-кебаб? Нет, нет…
– Сидоров! – заорал Уортроп, наконец потеряв терпение.
– Сидоров! Да, точно. Тупы как ворюги, они оба, да тем они и были – я имею в виду ворюгами. Подозреваю, что именно Сидоров рассказал ему о гнезде. Это вообще-то была моя идея.
– Извините, профессор. Ваша идея?
– Вышвырнуть его! Выбить его из Общества прямо пинком под жадную, двуличную задницу!
– Чью двуличную задницу? Барнума?
– Сидорова! «Он мошенник, – сказал я фон Хельрунгу. – Замышляет дурное. Исключите его! Лишите его мандата!» Я из надежного источника знал, что Сидоров – агент охранки, – Адольфус поглядел на меня, бакенбарды его дрожали. – Тайная царская полиция. Держу пари, такого ты не знал, вот потому-то я и говорю, что монстрология – не детское дело! В самом деле, Уортроп, постыдились бы. Если вам одиноко, могли бы попросту завести собаку. В любом случае, трудно его винить.
– Винить… Уилла Генри?
– Царя! Будь я на его месте, я бы тоже не отказался от монстролога в тайной полиции! В любом случае, я думаю, вот так до Барнума и дошел слух о гнезде. Вы, к слову, не знаете, что с ним стало?
– С Барнумом?
– С Сидоровым!
– В последний раз я слышал, что он вернулся в Санкт-Петербург, – сказал доктор и настойчиво и торопливо продолжил: – Профессор Айнсворт, клянусь, я не друг ни мистеру П. Т. Барнуму, ни Антону Сидорову, ни царю. Я явился сегодня…
– Без записи!
– Без записи…
– И без уведомления!
– И да, без уведомления… чтобы поручить вашей заботе это редкое и в общем и целом невероятное пополнение нашей – вашей – коллекции выдающихся находок и незаменимых редкостей. Короче говоря, для меня была бы честь, если бы вы поместили его в Комнату с Замком к его родичу, Лакшадвипскому гнездовищу, которое вы самоотверженно оберегаете на протяжении многих лет от Барнума, Сидорова и им подобных, а также коварной русской тайной полиции.
Глаза старого Адольфуса сузились. Он щелкнул зубами, сморщил губы и разгладил свои бакенбарды.
– Да вы, никак, пытаетесь мне льстить, доктор Уортроп?
– Бессовестно, профессор Айнсворт, но совершенно искренне.
Мы следовали за Айнсвортом по узким, полуосвещенным залам Монстрария, мимо темных келий, где содержались тысячи чучел, артефактов и магических предметов, как-либо связанных с областью монстрологии. Монстрарий был главным из подобных ему исследовательских учреждений, сокровищница редчайших диковинок с каждого континента – диковинок того свойства, что леди должного склада ума при их виде зальется румянцем, а взрослый мужчина – упадет в обморок. Само название этого места в буквальном переводе означало «дом монстров», и таковым оно и было. В Монстрарии нашлось бы довольно гротескного, чтобы заполнить пятьдесят палаток шоу П. Т. Барнума – вещей, представлявшихся невозможными или возможными лишь в самых худших кошмарах. В пропахших плесенью комнатах хранилось все то, чего, по словам ваших родителей, не существовало на свете: плавало в банках с формальдегидом, висело мумифицированное за толстым стеклом, лежало расчлененное в ящиках, свисало с крюков без кожи и конечностей, будто трофеи с сафари в аду.
Во всем Монстрарии была лишь одна комната с замком. Особого наименования у нее не было; большинство монстрологов звали ее просто Комнатой с Замком. Некий остряк-богохульник окрестил ее «кадиш хадокашим» – «святая святых», – ибо там хранился раздел собрания слишком драгоценный – или слишком опасный, чтобы находиться в свободном доступе. Были твари – и все еще есть, как вы знаете, твари, – что некогда ускользнули от взора Создателя, спешившего сотворить мир за краткие шесть дней. Иные причины их существования попросту немыслимы.
Доступ в Комнату с Замком был открыт лишь двум классам живых существ: наиболее опасным для человеческой жизни – и глупцам, что на них охотились.
Я стыжусь этих слов; не следовало бы называть доктора глупцом. Вне всякого сомнения, он был умнейшим человеком из всех, кого я знал, и многие потомки тех, чью жизнь он некогда спас, могли бы заявить, что труд Уортропа отнюдь не являлся глупостью. Однако мудрости и самоотверженности монстрологу всегда было мало. Он жаждал признания, наибольшего уважения со стороны людей (то было единственное бессмертие, в которое он верил), но, по трагическому стечению обстоятельств, его профессия для этого не годилась. Кто-то должен трудиться во мгле, чтобы прочие могли жить при свете.
– Он вас недолюбливает, – сказал я потом монстрологу в кэбе50.
– Адольфус? Ах, не меня. Он недолюбливает людей в принципе, потому что ждет от них разочарования. Довольно мудрая позиция, Уилл Генри.
– Это поэтому он такой злобный?
– Адольфус не злобный, Уилл Генри. Адольфус просто говорит прямо. Старики и должны говорить прямо; такова их прерогатива.
Когда мы постучали в дверь роскошного особняка фон Хельрунга на Пятой авеню, отворил нам великий человек собственной персоной – и без предисловий заключил моего наставника в кольцо пухлых коротких рук. Снежинки порхали и суетились вокруг них в хаотическом танце – подходящая метафора сложных отношений двух монстрологов.
Фон Хельрунг был больше, чем бывший наставник Пеллинора Уортропа в темных искусствах монстрологии; он был другом, человеком, заменившим Уолтропу отца, и иногда – соперником. За три месяца до того ссора по поводу будущего монстрологии почти положила конец их дружбе. Если бы фон Хельрунг был менее великодушен, эти двое могли бы не разговаривать друг с другом до конца дней, но наставник любил своего ученика как сына. Не скажу, что Уортроп любил его в ответ как отца – слишком уж топкая это почва, рассуждать о таком! – но фон Хельрунг ему нравился, да и к тому же Уортроп уже так много успел потерять. Не считая меня (а я думаю, доктор меня, скорее всего, не считал), старый монстролог был единственным оставшимся у него другом.
– Пеллинор, mein Freund, как чудесно видеть вас снова! А вот и Уильям – милый, храбрый Уилл Генри! – Он прижал меня к груди и стиснул так, что последний воздух вылетел у меня из легких.
Наклонившись, он шепнул мне на ухо:
– Каждый день я молюсь за тебя, и Господь в милости своей да услышит. Но что это? – фон Хельрунг заметил мою перевязанную руку.
– Несчастный случай, – коротко сказал Уортроп.
– Доктор Уортроп оттяпал мне палец мясницким ножом.
Фон Хельрунг непонимающе вздернул бровь.
– Нечаянно?
– Нет, – сообщил я, – как раз нарочно.
Старик обернулся к моему наставнику, который нетерпеливо тряхнул головой и сказал:
– Можно нам войти, фон Хельрунг? Мы продрогли и измучены заботами, и я предпочел бы не говорить о таких вещах, стоя на пороге.
Фон Хельрунг проводил нас в хорошо обставленную гостиную, искусно, хотя и беспорядочно оформленную в викторианском стиле: комоды и шкафы ломились от безделушек, всюду стояли мягкие стулья, пуфики и диваны, а каминной доски было и вовсе не видно из-под горы старинных вещиц. Доктора уже ждал чай, а для меня фон Хельрунг заботливо приготовил стакан восхитительной настойки мистера Пембертона – приторного шипучего восторга под названием «кока-кола». Первым глотком я насладился особо – ах, эта щекотка в самом кончике носа!
Фон Хельрунг устроился в вольтеровском кресле, срезал кончик гаванской сигары, сунул ту в рот и погонял туда-сюда по широкому языку.
– Позвольте-ка угадаю обстоятельства несчастного случая с юным Уиллом, – его лицо было сурово: старый монстролог явно не одобрял, что мой наставник позволил такой беде случиться. Ярко-голубые глаза фон Хельрунга так и сверкали под кустистыми седыми бровями. – Вы позволили ребенку подержаться за особую посылку от доктора Кернса.
– Не совсем так, – ответил Уортроп. – За ребенка подержался тот, кто подержался за посылку.
И он рассказал все с самого начала – от полночного явления Уаймонда Кендалла и поразительного подарка, что он привез из Англии. Фон Хельрунг не перебивал, хотя время от времени ахал, вздрагивал от отвращения или чуть не плакал от изумления и жалости.
– Пуидресер – звездная гниль! – тихо сказал он, когда доктор умолк. – Так, выходит, сказки оказались правдой. Я никогда в них не верил по-настоящему – потому что не желал в такое верить. Чтобы Тот, через Которого все сотворено, создал такую тварь! Разве это не невыносимо, Пеллинор, даже для нас, посвящающих жизни подлинному смыслу этого труда? Что за бог мог создать такое? Враг он нам или сошел с ума?
– Предпочитаю воздерживаться от заведомо риторических вопросов, мейстер Абрам. Возможно, он не безумен и не враг нам, а всего лишь равно любит все свои творения – или равно безразличен ко всем из них.
– И ни одна из этих вероятностей не кажется вам отвратительной?
– Они отвратительны лишь с позиции человеческого высокомерия. Жду, что вы скажете, мол, нам дана власть над землей и всеми тварями земными – как будто это отделяет нас от того самого творения, частью которого мы являемся. Скажите это Уаймонду Кендаллу!
Монстролог вернулся к цели нашего визита. Философские дискуссии вроде этой он находил безвкусными – не то чтобы всецело ниже его достоинства, но бесполезными в том смысле, что вопросы, не имевшие ответа, не стоили затраченного на них времени.
– Что вы узнали о Джоне Кернсе? – спросил он.
Фон Хельрунг покачал головой.
– Исчез, Пеллинор. Квартира брошена, кабинет в больнице выметен подчистую. Никто не знает, куда бы он мог податься.
Теперь головой покачал Уортроп.
– Невозможно. Он должен был кому-то сказаться.
– Мои источники уверяют меня, что он никому не сказался. Служащие больницы, его бывшие пациенты, соседи – все они ничего не знают. Или, иными словами, они знают только, что еще вчера герр Кернс был здесь, а вот сегодня его уже нет. Похоже, единственного человека, которому он открылся, вы спалили в своем камине.
– Кернс не сказал Кендаллу, где он приобрел гнездовище; я спрашивал.
– И я ему верю. Кернс не рассказал такого бы несчастному мистеру Кендаллу.
Доктор кивнул.
– Вот за чем нам надо охотиться. Источник гнездовища ценнее его самого. Как Кернс его заполучил? Кто-то ему его передал, и если да, то кто? И почему?
Огонек сигары старого монстролога потух. Фон Хельрунг отправил погасший окурок в стоявшую рядом пепельницу и мрачно обратился к моему наставнику:
– Что-то здесь нечисто, mein Freund. Кернс не монстролог, в гнездовище магнификума ему нет никакого научного интереса, но он не дурак. Он не может не знать, сколько оно стоит.
Уортроп вновь кивнул. Его голова качнулась, словно в противовес нервному постукиванию ноги по ковру.
– За гнездовище предложена не одна награда, – сказал он. – Я слыхал, что османский султан Абдул Хамид обещает за него двадцать тысяч дукатов.
Не в силах сдержать чувств, младший монстролог вскочил и заходил по комнате.
– Только подумайте, фон Хельрунг! Впервые за поколение обнаружено подлинное гнездовище! И в идеальном состоянии – на мой взгляд, не старше нескольких месяцев. Вы понимаете, что это значит? Мы ближе, чем когда бы то ни было! – он понизил голос до шепота. – Typhoeus magnificum, мейстер Абрам – Невиданный – награда из наград – Святой Грааль монстрологии! И он, возможно, почти в моих руках…
– В ваших руках? – мягко прервал его фон Хельрунг.
– В наших руках. Конечно же, я хотел сказать «в наших».
Фон Хельрунг медленно кивнул, и когда он заговорил, я отметил печаль в его глазах.
– Многие званы, дорогой Пеллинор, но немногие избраны. Сколько погибло, рыща за нашей ипостасью Зверя Рыкающего? Знаете? – Мой наставник нетерпеливо отмахнулся от вопросов, но фон Хельрунг не отставал. – И сколько возвратилось поверженными и униженными, погубив свое имя и разрушив карьеру?
– Не вижу, какое это может иметь значение, – зло отозвался Уортроп, – но да, так уж вышло, что я в курсе. Шестеро, считая Леброка.
– А, Леброк. Совсем про него забыл; Armes Schwein. А кто был тот болтливый маленький шотландец, который все пришепетывал?
– Биссет.
– Ja, Биффет, – фон Хельрунг хохотнул. – Косая сажень в плечах, а голос как иерихонская труба!
– Любитель, – пренебрежительно бросил Уортроп. – Остальные – донкихотствующие искатели приключений.
– Но не Леброк.
– Особенно Леброк. Он допустил, чтобы тщеславие ослепило его…
– С тщеславием такое бывает, – согласился фон Хельрунг. – Бывает даже и хуже. – Он поднялся и подошел к моему наставнику, положив ему на предплечье коротенькую пухлую руку и мягко прервав беспокойное метанье.
– Но вы утомляете своего старого учителя. Прошу вас, Пеллинор, присядем, чтобы поразмыслить вместе и решить, что нам делать.
Доктор высвободился из рук старика и заявил:
– Я уже знаю, что делать. Завтра я отплываю в Англию.
– В Англию? – этого фон Хельрунг не ждал. – Зачем же вам отправляться в Англию?
– За Джоном Кернсом, за чем же еще.
– Растаявшим как туман, не оставив после себя и следа. Как вы его найдете?
– Сперва поищу под самым здоровенным камнем в Британии, – мрачно ответил доктор.
– А если его там нет? – хихикнул фон Хельрунг.
– Переключусь на камни поменьше.
– А что, если, когда вы его отыщете – если отыщете, – он откажется сообщать вам то, что вы желаете знать? Или вдруг, что еще хуже, он и сам ничего не знает?
– Знать, знать, знать, – яростно передразнил его Уортроп. – Желаете знать, что я знаю, мейстер Абрам? Я знаю, что Джон Кернс хотел, чтобы гнездовище попало ко мне. Он пошел на крайние меры, чтобы удостовериться, что попадет оно ко мне быстро. Он также хотел, чтобы я знал, что он покидает Англию – и покидает ее тоже быстро. Объяснение этому может быть только одно: он знает, откуда взялось гнездовище. И вот почему он выпустил его из рук. Есть только одна вещь на свете ценнее подлинного гнездовища магнификума – и это сам магнификум. Гнездо – великая награда, но Невиданный – Награда с большой буквы, – Уортроп бешено закивал. – Это единственное объяснение.
– Но зачем ему вообще что-то вам посылать? Уж конечно, он стремился бы скрыть ото всех, что награда из наград почти в его руках, и в особенности – от Пеллинора Уортропа.
– Это меня слегка беспокоило, – кивнул Уортроп. – Зачем он это сделал? Единственная разумная версия тут разумна только в том случае, если вы знаете Джона Кернса.
Фон Хельрунг ненадолго задумался.
– Он дразнит вас?
– Полагаю, что так. И к тому же на жесточайший манер из всех возможных. Вы знаете Кернса, мейстер Абрам. И знаете, как и я, до каких пороков он способен опуститься.
Здесь мой наставник отмахнулся от собственных мыслей. Он не желал тратить время на рассуждения о Джоне Кернсе или о том, что тем двигало; слишком крепко в Уортропа вцепились его собственные демоны.
– Кернс жестокий человек, – сказал он. – Кто-то, может быть, скажет, чудовище в шкуре человека. Но мне до этого дела нет.
– Только послушайте себя! И это – мой бывший ученик! Отче наш, сущий на небесах, прости мне прегрешения мои, ибо я подвел Тебя – и моего самого дорогого студента! Пеллинор, мы прежде всего люди – и только потом ученые; до чудовищ в шкурах людей нам должно быть дело прежде, чем до всех прочих чудовищ!
– С чего бы это? – резко спросил доктор. – Что мне до чудовищ в шкурах людей? Ничего скучнее этого я и придумать не могу. Нисколько не сомневаюсь, что, как только человечество изобретет для этого способ, оно тут же сотрет себя с лица земли. Это не тайна, это сама человеческая природа. О, конечно, можно углубиться и в частности, но в самом деле – что сказать о биологическом виде, который изобрел убийство? Что о нем вообще говорить?
– Вы говорите, как он, – забывшись на миг, сказал я.
Уортроп вихрем налетел на меня.
– Что ты сказал?
– То, что вы говорили… Похоже на то, что сказал бы доктор Кернс.
– Если человек – маньяк-убийца, это еще не значит, что он не прав, – огрызнулся монстролог.
– Нет, – мягко сказал фон Хельрунг, но глаза его опасно блестели, – это значит только, что он грешен.
– Мы ученые, фон Хельрунг, и подобными категориями не оперируем. В Индии считают грехом убийство коровы. Значит ли это, что мы, европейцы и американцы, все грешники, потому что убиваем коров?
– Люди, mein Freund, – ответил фон Хельрунг, – не коровы.
На это у Уортропа не нашлось заготовленной отповеди, и он молчал, пока старый друг тщетно пытался уговорить монстролога изменить планы. Мчаться сломя голову в Англию было слишком рано. Кернс уехал, да и искали мы, в конце концов, не Кернса, а место создания гнездовища.
Уортроп почти не слушал. Он мог прохаживаться по комнате, как лев в клетке, но его страсть ничто не в силах было удержать.
– Некоторые всю жизнь прозябают в невежестве, – завопил он в испуганное лицо своего бывшего наставника, – без намека на цель существования, и под угрозой смертной казни они не скажут, зачем они родились на белый свет. Многие званы, говорите вы. Святая правда, и многие глухи! А большинство – еще и слепы! Я не глухой и не слепой. Я слышал зов и знаю, что делать. Я избранный.
Горячечная страсть захлестнула его. То был зов его собственного рока, ради которого он так много принес в жертву, столько выстрадал и потерял. То была судьба не верившего в судьбу, и спасение для не веровавшего ни в какое личное спасение. То было искупление человека, которому сама идея искупления казалась бесполезной мистической чушью.
Ах, Уортроп! Как часто вы предостерегали меня властвовать над своими страстями, чтобы они не властвовали надо мной. И что же теперь? Огонь служит вам или вы служите огню? Теперь-то мне все ясно – но тогда я не вполне это понимал.
Фон Хельрунг, впрочем, понимал и был бессилен против этого адского пламени. За все годы, что он провел как искуснейший наставник в области монстрологии, у него не было ученика лучше Уортропа. Доктор был его шедевром – монстролог, свободный от всех душевных терзаний, ученый, начисто лишенный предубеждений и робости. И все же, все же! Порой наша главная сила – также наша главная слабость; пламень, которым сиял гений Пеллинора Уортропа, был одновременно и геенной огненной, что гнала его в бездну.
Фон Хельрунг видел эту бездну и боялся.
Часть одиннадцатая. «Что вам известно о моих делах?»
Он прекрасно понимал, где притаилось подлинное Monstrum horribalis, и потому сказал:
– Что ж, вы слышите зов и должны на него явиться; но вы не обязаны идти на него в одиночку.
– Само собой. Уилл Генри едет со мной.
– Само собой, – эхом отозвался фон Хельрунг. Его сверкающие синие глаза вперились в меня. – Уилл Генри.
– Уилл Генри… что? Не недооценивайте его, фон Хельрунг. Один Уильям Джеймс Генри, как по мне, стоит дюжины Пьеров Леброков.
– Нет, нет, вы неверно меня поняли, Пеллинор. Мальчик доказал, что незаменим для вас, преждевременная кончина его отца стала, по сути, трагической удачей. Однако ваша правая рука, если можно так выразиться, тяжело повредила свою левую…
– Он потерял палец. Палец! Если уж на то пошло, однажды в Гималаях меня вел шерп, у которого тонкий кишечник висел из живота наружу – и это зимой!
– Есть много достойных монстрологов, что с радостью ухватились бы за возможность…
– Вне всякого сомнения! – хрипло рассмеялся Уортроп. – Я совершенно уверен, что набрал бы добровольцев достаточно, чтобы задавить всю популяцию магнификумов числом десять к одному. Вы что, думаете, я круглый дурак?
– Я не предлагаю вам давать объявление в Журнал, Пеллинор, – ответил фон Хельрунг с подчеркнутым терпением, как снисходительный отец – капризному ребенку. – Как насчет Уокера? Он достойный ученый, и само воплощение всего британского. Слова никому не скажет.
– Сэр Хайрам – этот недоумок? Собственные интересы всегда волновали его намного больше интересов науки.
– Тогда американец. Торранс вам всегда нравился.
– Ваша правда. У меня слабость к Джейкобу, но он слишком упрям. И к тому же ведет распутный образ жизни. Всю экспедицию он прошляется по пивным.
– Калеб Пелт. Довольно, Пеллинор. Я знаю, вы его уважаете.
– Я его уважаю. И я в курсе, что Пелт в Амазонии, и еще полгода его назад не ждать.
Фон Хельрунг выпрямился, выпятил толстую грудь и заявил:
– Тогда с вами поеду я.
– Вы? – По лицу Уортропа начала было расплываться улыбка, но он одернул себя, как только понял, что старик говорит совершенно серьезно, и вместо улыбки мрачно кивнул. – Прекрасный был бы выбор, если бы только гнездовище добралось до нас лет пятнадцать назад.
– Песок из меня еще не сыплется, – упрямо сказал австриец. – Колени у меня уже не те, что прежде, но сердце храброе…
Монстролог положил руку старому другу на плечо.
– Самое храброе из всех, что я когда-либо знал, мейстер Абрам, и самое верное.
– Вы не можете нести это бремя один, – взмолился фон Хельрунг. – Бывает такое бремя, дорогой Пеллинор, которое, раз взвалив на себя, никогда не сбро…
Звон колокольчика прервал его, и мой наставник, встревожившись, резко обернулся к двери.
– Вы кого-то ждете? – требовательно спросил он.
– Да, но по его настойчивой инициативе, а не по моей, – непринужденно ответил фон Хельрунг. – Не берите в голову, mein Freund. Я ничего ему не сказал – только то, что сегодня жду вашего визита. Он отчаянно желает познакомиться с вами, а я, как вы знаете, добряк и не смог отказать.
Не успел наш гостеприимный хозяин приоткрыть дверь, как она распахнулась под напором нового гостя, так и рвавшегося в вестибюль. Он не остановился даже для того, чтобы подать перчатки и шляпу фон Хельрунгу, вбежал в гостиную и практически влетел в доктора. Вновь прибывший был молод, как мне показалось, не старше двадцати пяти лет, высок, атлетически сложен, модно одет (первое, что я подумал о нем, это что он немного денди), темноволос и узколиц. Высокие угловатые скулы и острый, слегка крючковатый нос придавали ему некоторую аристократическую красоту – тот модный истощенный вид, которого так часто и успешно добиваются привилегированные классы. Он схватил моего наставника за руку и с силой ее пожал – так крепко, что Уортроп поморщился.
– Доктор Уортроп, я не могу выразить всей глубины моего восторга ввиду того, что я наконец познакомился с вами, сэр. Это поистине… поистине честь для меня, сэр! Я надеюсь, вы простите мне вторжение, но когда я узнал, что вы прибываете в Нью-Йорк, я просто не мог упустить возможность!
– Пеллинор, – сказал фон Хельрунг, – позвольте представить вам моего нового студента Томаса Аркрайта, из Аркрайтов с Лонг-Айленда.
– Студента? – Уортроп нахмурился. – Я полагал, вы больше не берете учеников.
– Герр Аркрайт весьма настойчив.
– Только это меня и волновало по-настоящему, доктор Уортроп, – заявил Томас Аркрайт из Аркрайтов с Лонг-Айленда. – С тех самых пор, когда я был не старше вашего сына.
– Уилл Генри мне не сын.
– Вот как?
– Он мой ассистент.
Глаза Томаса расширились от изумления, и он взглянул на меня с прорезавшимся уважением.
– Не думаю, что мне доводилось слышать о столь юных ассистентах. Сколько ему, десять?
– Тринадцать.
– Ужасно малого он роста для тринадцати, – констатировал Томас и послал мне краткую, слегка покровительственную улыбку. – Вы, должно быть, очень умны, Уилл.
– Ну… – сказал доктор и умолк.
– Чувствую себя старым и кошмарно отставшим по части образования, – пошутил Томас и обернулся к Уортропу. – Я никогда бы не попросился к вам в подмастерья, если бы знал, что у вас уже есть один.
– Уилл Генри не совсем мой подмастерье.
– Вот как? Кто же он в таком случае?
– Он… – Уортроп уставился на меня. Строго говоря, на меня теперь глазели все трое. Молчание было тяжелым. Кем же я все-таки был для Пеллинора Уортропа? Я заерзал в кресле. В конце концов, монстролог пожал плечами и вновь обернулся к Томасу. – Что вы имели в виду, когда сказали, что никогда бы не попросились ко мне?
– Ну, стажироваться у вас, доктор Уортроп.
– Чистая правда, – вставил фон Хельрунг, – в первую очередь Томас мечтал попасть не ко мне.
– Не помню вашей заявки, – сказал мой наставник.
Томас, казалось, сильно приуныл.
– Какой из них? Я двенадцать послал.
– Правда? – Уортроп был впечатлен.
– Нет, неправда. Вообще-то тринадцать. Двенадцать – это как-то… не так жалко звучало.
К моему потрясению, монстролог рассмеялся. Подобное случалось так редко, что я решил было, что он подавился булочкой.
– И я ни на одну не ответил? – Уортроп повернулся ко мне, нахмурившись и заломив одну бровь. – Мою почту разбирает Уилл Генри, и не припомню, чтобы там было хотя бы одно письмо от вас.
– Ох. Быть может, их отложили не туда.
Вновь повисло тяжелое молчание. Мое лицо запылало. Я и в самом деле разбирал почту доктора; и я и в самом деле не припоминал имени Томаса Аркрайта и был уверен, что никогда прежде с этим именем не встречался. Но запротестовать означало бы лишь окончательно убедить моего опекуна в том, что я виновен.
– Вот уж точно: как говорит народная мудрость, все хорошо, что хорошо кончается, – подытожил наконец фон Хельрунг и утешительно похлопал меня по плечу. – У меня новый студент, а у вас Пеллинор, ваш… – Он помедлил, пытаясь подобрать подходящее слово, и наконец, как бы извиняясь, пожал плечами и закончил: – Уилл Генри.
Вскоре после этого Томас извинился и стал прощаться: он заглянул лишь выразить доктору Уортропу вечное восхищение, знал, что у доктора есть срочные дела, и не хотел бы его задерживать.
– Что вам известно о моих делах? – резко спросил монстролог, бросив на фон Хельрунга обвиняющий взгляд. – Ты ему сказал!
– О текущих – ничего. Профессор фон Хельрунг был в их отношении неприятно скуп на слова, – заявил Томас, приходя своему наставнику на выручку. – Я знаю лишь, что они срочные – чудовищно срочные, да будет мне позволено поиграть немного словами. Об остальном я могу лишь гадать. Вы прибыли в Нью-Йорк, чтобы поручить заботам профессора Айнсворта гнездовище магнификума, которое не так давно поступило к вам из-за рубежа – из Англии, полагаю, – он, как бы извиняясь, пожал плечами. – Но вот и все мои догадки.
Ответа монстролога Томас Аркрайт ждал с несколько самодовольным выражением: ему не было нужды гадать, прав он или нет, – он знал, что прав.
– Весьма удивительная «догадка», мистер Аркрайт, – сказал Уортроп, зло глядя на фон Хельрунга. Он явно думал, что его обманули и предали.
– Нисколько не удивительная, – ответил Томас. – Я знаю, что вы были в Монстрарии, – об этом догадаться несложно. Запах витает вокруг вас, как духи с ароматом падали. И я знаю, что вы поехали туда сразу с вокзала – вы все еще в дорожной одежде, что предполагает, что ваше дело – чрезвычайной важности, и ни одной минуты вы терять не могли.
– Пока что все верно, – допустил мой наставник. – Но о таком, как вы сами сказали, догадаться несложно. А что насчет остального?
– Ну, старик был вам нужен не для того, чтобы он вам сам что-то дал; Монстрарий прозвали Форт-Айнсвортом не на ровном месте. Вы, должно быть, что-то привезли – и не лишь бы что, а что-то, что нельзя было оставить в гостинице без присмотра ни на секунду, и слишком большое, чтобы везде носить с собой. Иными словами, нечто очень особенное, столь редкое и ценное, что вы должны были доставить его в надежное место сразу же, без промедления.
Явно заинтригованный, доктор быстро кивнул и наставил на Аркрайта палец жестом, что адресовался мне бесчисленное количество раз – продолжай, продолжай!
– Итак, ваша добыча была чрезвычайно редка, и это оставляет нам для рассуждения лишь горстку монстрологических диковин. А из этой горстки лишь один или два предмета могли бы заставить ученого вашего уровня все бросить и помчаться прямиком в Монстрарий после долгой железнодорожной поездки. Очевидный вариант – гнездовище магнификума, а коль скоро в Новом Свете гнездовищ пока не находили, по всей вероятности, оно прибыло из Европы…
– Ха! – вскричал монстролог, подняв руку. – Основание ваших выкладок пошатнулось, мистер Аркрайт. С чего бы это вам полагать, что мое нечто очень особенное прибыло из Европы, коль скоро единственный подлинный экземпляр «очень особенного» – родом с Лакшадвипских островов в Индийском океане?
– С того, что я слишком хорошо вас знаю – или, вернее сказать, слишком много знаю о вас. Если бы вы знали место происхождения «очень особенного», вас бы не было в Нью-Йорке. Вы отослали бы «очень особенное» доктору фон Хельрунгу для помещения в Комнату с Замком, а сами сели бы на первый корабль в нужном направлении.
– Но почему тогда Англия?
– Признаю: Англия – чистая догадка. Францию я отмел. Французское отделение Общества о нас, янки, никогда особо не думало – в особенности после того несчастного случая прошлой осенью с месье Гравуа, в котором они, как я слышал, винят вас – и совершенно несправедливо, по моему мнению. Немцы никогда не доверили бы гнездовище американцу – даже если это Пеллинор Уортроп. Итальянцы… ну, они итальянцы. Так что Англия была наиболее логичным выбором.
– Невероятно, – пробормотал Уортроп, одобрительно кивнув. – Поистине невероятно, мистер Аркрайт! И удивительно точно по части деталей; не стану вас обманывать, – он обернулся к фон Хельрунгу. – Мои поздравления, мейстер Абрам. Похоже, я упустил кое-что к вашей выгоде.
Австрийский монстролог широко улыбнулся.
– Он напоминает мне другого многообещающего ученика, что был у меня много лет назад. Признаюсь, по своему старческому слабоумию я порой забываюсь и зову Томаса Пеллинором.
– О, надеюсь, что нет! – сказал мой наставник с несвойственным ему смирением. – Не пожелал бы такого никому на свете. Одного Пеллинора достаточно!
Томас так и не ушел, пока мы с доктором не направились в гостиницу; полагаю, будучи под впечатлением, он забыл о своем скромном желании не задерживать великого человека на важном научном пути. Сам же великий человек, казалось, совершенно забыл о своих срочных делах, будучи всецело поглощен беседой, посвященной или его персоне, или единственному предмету, интересовавшему его как часть означенной персоны, сиречь монстрологии.
А уж Аркрайт, казалось, мог преподавать и науку о Уортропе не хуже науки о чудовищах. Он с живостью демонстрировал энциклопедические познания обо всем, что имело к Уортропу какое-либо отношение – о недужном детстве в Новой Англии; о «выброшенных годах» в частной школе в Лондоне; об обучении у фон Хельрунга; о приключениях юности в Амазонии и Конго и о «злосчастной экспедиции на Суматру»; о бесценном вкладе Уортропа в Энциклопедию Чудовищ (более трети статей в ней были написаны Уортропом – единолично либо в соавторстве); его выступления в защиту и продвижение монстрологии в сообществе естественных наук. Монстролог допьяна упивался лестью, пока та не одурманила его окончательно. Впервые за тридцать с лишним лет жизни он встретил кого-то, кто восхищался Пеллинором Уортропом не меньше самого Пеллинора Уортропа.
Атмосфера комнаты сделалась столь густо насыщена Уортропом, что я с трудом дышал. Фон Хельрунг заметил, что мне не по себе, и предложил втихомолку совершить набег на кухню и разграбить буфет. Я с радостью вызвался исполнять приказ, и мы атаковали кладовую, взяв по праву сильного две тарелки сладких булочек и две дымящихся кружки горячего шоколада.
– Он очень умен, – сказал фон Хельрунг, имея в виду Томаса Аркрайта. – Но посмотри в упор на солнце дольше секунды – и ослепнешь. Бывают и исключения, но ты понимаешь, о чем я, Уилл. С Пеллинором та же история.
Я кивнул – медленно, избегая его взгляда. Он сразу понял и продолжил тихо и с большим сочувствием:
– Я знаю – тяжело ему служить. Такие люди, как Пеллинор Уортроп… с ними надо быть всегда начеку, или их великолепие тебя поглотит. Такова, я боюсь, была судьба твоего отца: в присутствии людей, подобных Уортропу, больший пламень поглощает меньший.
– Откуда Томас столько про него знает? – спросил я. За полчаса я от незнакомца узнал о монстрологе больше, чем за два года, что жил с ним бок о бок.
– В основном от меня. А остальное – от всех и каждого, кто только готов поговорить о Уортропе.
– Ну, всего-то он не знает, – сказал я. – Не знал же он, что у доктора уже есть ассистент.
– Да, и это мне показалось странным. Потому что он знал; я сказал ему две недели назад, в нашу первую встречу. Быть может, он забыл.
– Или он врет.
– Разве это мудро, Уилл Генри? Если у нас есть выбор, не следует ли видеть в людях добрые побуждения, а не злые? Возможно, он посчитал это неважным, вот и забыл.
Посчитал неважным! Я оттолкнул тарелку; есть мне что-то расхотелось.
– Нет-нет, ешь, ешь! – сказал фон Хельрунг, пододвигая тарелку обратно. – Ты куда худее, чем положено быть мальчику в десять.
– Мне тринадцать, – напомнил я.
– Тогда ты еще худее. Парнишка, когда растет, как армия, ja? Идет следом за желудком! Надо мне поговорить насчет этого с Пеллинором: не верится мне, чтобы он часто стряпал.
– Он вообще не стряпает. У нас была кухарка, – добавил я, – но доктор ее уволил. Она экспонат сварила.
То была чистая правда. В ночь накануне того, как доктор ее уволил, под дверь кухни доставили очередную посылку, и кухарка, добродушная старушка по имени Полина, полуслепая (что, с точки зрения Уортропа, было плюсом), перепутала ее с заказом, что должен был занести мясник мистер Нунан. Вечером мы, сами того не зная, отобедали тушкой редчайшего каппадокийского Hallux turpis, превращенного Полиной в сытное жаркое. Как только доктор понял, что съел одну из наиболее ценных для монстрологии особей, он, конечно, тут же уволил старушку. После, впрочем, успокоившись, он признал, что такой уж катастрофической потери для науки это не стало – мы эмпирически выяснили, что Hallux turpis на вкус удивительно похож на курицу.
– Для него все я делаю, – сказал я, чувствуя, как в груди в нехороший узел сплетаются гордость и горечь. – И прибираю, и стряпаю, и стираю, и пишу за него письма, и бегаю по поручениям, и веду бумаги, и, конечно, смотрю за лошадьми, и еще помогаю в лаборатории. Особенно последнее.
– Ну, ну! Я удивлен, что ты еще и успеваешь учиться.
– Учиться, сэр?
– Ты что же, не ходишь в школу?
– С тех пор как переехал к доктору, нет.
– Тогда, значит, он с тобой занимается? Он обязан тебя учить. Нет?
Я покачал головой.
– Не похоже на то.
– Не похоже на то! – недовольно фыркнул он.
– Ну, он не сидит со мной за книжками и тетрадками и не дает мне уроков – ничего в таком духе. Но он старается учить меня всяким вещам.
– Всяким вещам? И каким же это вещам он старается тебя учить, Уилл? Что ты от него узнал?
– Я узнал… – Чему я научился? Мой ум как будто сделался девственно пуст. Чему же монстролог успел меня научить? – Я узнал, что полмира молится, чтобы получить то, чего они заслуживают, а полмира, чтобы не получить по заслугам.
– Mein Gott! – вскричал бывший учитель моего учителя. – Не знаю, плакать мне в ответ на это или смеяться! Но такова уж истина.
Он взял с плиты кастрюльку горячего шоколада, долил мою кружку и наполнил собственную до краев, низко склонившись к поверхности и вдохнув аромат. Сквозь пар, от которого порозовели его щеки, фон Хельрунг поглядел на меня и улыбнулся.
– Обожаю шоколад. Ты тоже, правда?
И на мгновение мне захотелось броситься ему на шею и крепко обнять.
– Доктор фон Хельрунг, сэр?
– Ja?
Я понизил голос. Я этого не задумывал; но отчего-то казалось, что сейчас подходящий момент.
– Что такое Typhoeus magnificum?
Улыбка сошла с его лица. Он отодвинул кружку и сложил руки на столе. Я чувствовал, как сокращается расстояние между нами, пока не оказался на волосок от его лица, заполнившего весь мир.
– Сложно сказать – очень сложно. Только его жертвы видели его воочию, и, навечно немые, они хранят его тайны. Мы знаем, что он существует, поскольку держали в руках его гнездовище и видели – ах, ты видел слишком много! – жертв его ужасного яда. Но его облик от нас скрыт. Рассказывают, что он двадцать футов в высоту, что его зубы шевелятся, как у паука, когда он плетет свое богомерзкое гнездо, что он низвергается с самых черных туч, на крыльях в десять футов в размахе, чтобы схватить добычу и унести ее за облака, чтобы там разорвать на части, и объедки его пира изливаются на землю дождем из крови и слюны – которую называют «пуидресер», звездная гниль. – Он с силой передернул плечами и глубоко вдохнул успокаивающий аромат шоколада.
– Звучит похоже на дракона, – сказал я.
– Ja, это одно из его обличий; у него их много больше, равно как и много больше тех, кто пал жертвой его гнева. Потому мы и зовем его Безликим и Существом с Тысячей Лиц. Мы дети Адама; оборачиваться и смотреть в лицо безликому, называть неназываемое – в нашей природе. Это ведет нас к величию, но это же ведет нас и к падению. Мне остается лишь молиться, чтобы Пеллинор это понимал. Много храбрецов искало его, все были повержены, и я не знаю, чего боюсь больше – того, что дракон ускользнет от нас, или того, что Пеллинор его найдет.
– Но почему его так сложно найти? – спросил я.
– Возможно, он как дьявол, – невидим, но всегда где-то рядом! – мягко рассмеялся фон Хельрунг, разрушив лежавшее на нас заклятье мрачности. – Мир велик, дорогой Уилл, а мы, как бы ни хотелось нам убедить всех в обратном, довольно-таки малы.
Часть двенадцатая. «Самое ужасное из чудовищ»
– Уилл Генри, ты сегодня немногословен даже по твоим меркам, – заметил мой наставник в кэбе, что вез нас назад в «Плазу».
– Простите, сэр.
– Простить за что?
– За то, что я немногословен.
– Я не критиковал тебя, Уилл Генри, а просто озвучил свое наблюдение.
– Полагаю, я устал.
– Это не то, что можно «полагать». Так ты устал или нет?
– Устал.
– Тогда так и скажи.
– Я только что так и сказал.
– На того, кто устал, ты, по-моему, не похож. А похож на того, кто злится, – он отвернулся. Тень порхала, пока мы грохотали вниз по брусчатке, по его лицу туда-сюда, то укрывая угловатый профиль, то вновь открывая свету. Свежие сугробы сверкали, как алмазы, в сиянии фонарей, выстроившихся вдоль Пятой авеню.
– Дело в мистере Аркрайте, так? – спросил он. В те нечастые мгновения, когда монстролог все же решал сосредоточиться на моем существовании, мало что могло от него укрыться.
– Доктор Уортроп, он вам солгал.
– Что ты имеешь в виду? – Монстролог отвернулся от окна. На поле его лица вели битву свет и тень.
– Он знал, что у вас есть ассистент. Доктор фон Хельрунг ему говорил.
– Ну, должно быть, он забыл.
– И он не посылал вам никаких заявок. Иначе я бы увидел письма.
– Возможно, ты их и увидел.
Допущение, что я лгу, могло ранить меня куда сильнее, чем если бы он ударил меня физически.
– Я не обвиняю тебя, – продолжил он. – Я просто не понимаю, зачем бы мистеру Аркрайту об этом лгать. Лично меня его искренность поразила даже больше, чем острота его ума – право, воистину необычайная! Действительно выдающийся молодой человек, Уилл Генри. Однажды он станет достойным пополнением наших рядов. Весьма немногие важные вещи способны ускользнуть от его взгляда!
– Он забыл, что у вас уже есть ассистент, – указал я не без нотки триумфа.
– Как я сказал, важные вещи… – он оборвал себя и набрал побольше воздуху в грудь. – В любом случае, удивительно слышать от тебя слово «ассистент». У меня сложилось впечатление, будто ты ненавидишь монстрологию.
– Я ее не ненавижу.
– Так значит, ты ее любишь?
– Я знаю, как она важна для вас, доктор Уортроп, и я…
– А, понятно. Выходит, ты любишь вовсе не монстрологию, – он поглядел на белый мир за окошком кэба. Свежий снег похрустывал под колесами. Порывы бурного ветра с Ист-Ривер глушили щелканье кучерского бича. – О, Уилл Генри, – тихо воскликнул он, – не следовало мне забирать тебя. Ни один из нас этого не желал. Я должен был понимать, что добра из этого не выйдет.
– Не говорите так, сэр. Пожалуйста, не говорите.
Я хотел было коснуться его руки своей раненой, но не стал. Ему не слишком понравилось бы, если бы я до него дотронулся.
– О нет, – сказал он, – такая уж у меня дурная привычка: говорить то, что, пожалуй, говорить не следовало. Добра из этого не выйдет, Уилл Генри; я уже давно это понял. То, чем я занимаюсь, однажды меня убьет, и ты вновь останешься на произвол судьбы. Или, еще хуже, то, что я люблю, однажды убьет…
Его взгляд упал на мою левую руку, и он продолжил:
– Я натурфилософ. Вопросы чувств я оставляю поэтам, но нередко мне думалось, коль скоро я сам неудавшийся поэт, что самое жестокое в любви – ее нерушимая цельность. Мы не выбираем любить – или, лучше сказать, мы не выбираем не любить. Понимаешь?
Он придвинулся вплотную ко мне, и темный огонь, пылавший в его глазах, заслонил от меня весь мир. Голова у меня закружилась, словно я стоял на самом краю лишенной света бездны.
– Выразимся так, – сказал он. – Если бы мы, монстрологи, хоть сколько-нибудь всерьез относились к нашему призванию, мы отбросили бы исследование биологических аберраций и занялись самым ужасным из чудовищ.
* * *
Во сне я стоял с Адольфусом Айнсвортом в Монстрарии, перед Комнатой с Замком, и он возился с ключами.
«Доктор сказал, ты захочешь на это взглянуть».
«Но мне нельзя».
«Доктор сказал».
Он отпирает дверь, и я вхожу следом.
«Так-так, посмотрим… Куда я его положил? Ах, да. Вот и оно!»
Из ниши он достает ящик размером с обувную коробку и помещает его на стол.
«Давай-ка, открывай! Он хотел, чтобы ты увидел». У меня дрожат пальцы. Это крышка не хочет сниматься, или это противится моя рука?
«Не могу открыть».
В коробке что-то есть. Что-то живое. Оно дрожит у меня под пальцами.
«Тупоголовый мальчишка! Ты не можешь открыть, потому что спишь!
Хочешь знать, что в коробке, тогда проснись. Проснись, Уилл Генри, проснись!»
Я сделал, как было велено, с испуганным вскриком вынырнув из сна в темную комнату, с сердцем, колотящимся от страха; на мгновение я забыл, где я и кто я… пока голос у моего изголовья мне не напомнил.
– Уилл Генри.
– Доктор Уортроп?
– Полагаю, тебе приснился сон.
– Да… приснился.
Лампы в гостиной были включены, то был единственный источник света, изливавшегося на пол и на стену за кроватью. Монстролог стоял к нему спиной.
– Что тебе снилось? – спросил он.
Я покачал головой:
– Я… я не помню.
– Меж сном и явью… меж упокоением и восстанием… оно там, неизменно там.
На полу лежала полоса света, вдоль стены тоже шла сияющая колонна, но весь этот свет словно истекал в комнате кровью; я смутно видел лицо Уортропа, но не мог прочитать выражения его глаз.
– Это стихи? – спросил я.
– Да. Довольно малокровное подобие стихов.
– Это вы написали?
Он поднял было руку – и опустил ее.
– Как твоя рука?
– Не болит.
– Уилл Генри, – мягко упрекнул он.
– Ну… иногда пульсирует.
– Держи ее выше сердца.
Я попробовал.
– Да, сэр. Так правда лучше. Спасибо.
– Ты его чувствуешь? Как будто палец все еще там?
– Иногда.
– У меня не было выбора.
– Я знаю.
– Риск был… неприемлем.
Монстролог присел на край кровати. На его лицо упало больше света – но ничего не высветило. Зачем он стоял в темноте и следил за мной?
– Ты этого, конечно, не знаешь. Но потом я взял веревку и собирался связать тебя – сугубо в качестве предосторожности…
Я открыл было рот, чтобы сказать: я знаю, я вас видел. Но он поднял палец и не дал себя прервать.
– Я не смог этого сделать. Это было бы мудро, но я не смог.
Он смотрел в сторону, старательно избегая встретиться со мной глазами.
– Но я очень устал тогда. Я не спал… сколько? Я даже не знал, сколько. Я боялся, что усну, и ты вдруг… ускользнешь. Тогда я привязал другой конец веревки к руке – привязал тебя к себе, Уилл Генри. В качестве предосторожности; это казалось разумным.
Он сгибал и разгибал свои длинные пальцы, то сжимая их в кулаки, то распрямляя. Кулак. Раскрытая ладонь. Кулак. Раскрытая ладонь.
– Но это было неразумно. Худшее, что только можно было сделать. Возможно, самое идиотское, что я когда-либо делал. Потому что если бы ты ускользнул, ты утянул бы меня за собой в бездну.
Кулак. Раскрытая ладонь. Кулак.
– Возможно, для поэта мне и недостает дара обращаться со словом, Уилл Генри, но вот с любовью к иронии у меня все в порядке. До той ночи наши роли существовали как бы в зеркальном отражении. До той ночи не я был привязан к кому-то, и не меня эти узы грозили затянуть в бездну.
Он потянулся вниз и медленно размотал повязки на моей раненой руке. Кожу покалывало; воздух моей обнаженной плоти показался очень холодным.
– Сожми в кулак, – сказал он.
Я повиновался, хотя мои пальцы еще были онемевшими; мускулы с тыльной стороны ладони, казалось, застонали, противясь.
– Вот, – он взял с прикроватного столика свою чайную чашку. – Бери чашку. Пей.
Моя рука дрожала; капля выплеснулась на одеяла, пока я подносил трясущуюся чашку к губам.
– Хорошо.
Он принял у меня чашку правой рукой и протянул мне левую.
– Возьми меня за руку.
Я так и поступил и дрожал теперь всем телом. Человек, каждый тончайший оттенок которого я инстинктивно считывал, вдруг превратился в шифр.
«Доктор сказал, ты захочешь на это взглянуть».
– Сожми. Сожми мою руку, Уилл Генри. Сильнее. Так сильно, как только можешь.
Уортроп улыбнулся. Кажется, он был доволен.
– Ну вот. Видишь? – крепко держа меня за руку. – Части ее больше нет, но это все еще твоя рука.
Монстролог выпустил меня и поднялся, и мои пальцы болели после его хватки.
– Засыпай обратно, Уилл Генри. Тебе надо отдохнуть.
– И вам, сэр.
– Не тебе обо мне беспокоиться.
Он широкими шагами прошел к двери, канул в полосу света, и его тень протянулась по полу и вскарабкалась вверх по стене. Я улегся на спину и закрыл глаза. Два вздоха, три, четыре… и затем я открыл их снова – не слишком, лишь чтобы подсмотреть сквозь ресницы.
Он не отошел от двери, не бросил меня. Пока не бросил.
Рука пульсировала; хватка у него была крепкой. Там, где должен был быть мой указательный палец, мучительно чесалось. Я согнул большой палец и почесал им пустоту.