Книга: Свобода… для чего?
Назад: Европейский дух и мир машин
Дальше: Приложение Признание слушателям…

Наши друзья святые

Эти великие судьбы отличны от других тем, что не подвластны какому-либо детерминизму: они озарены лучистым, ослепительным сиянием свободы.
Тунис, апрель 1947 года
Если бы сам отец де Фуко попросил меня прочесть эту лекцию, боюсь, я постарался бы найти предлог для отказа, словно испытывая его великодушие. Но он попросил меня об этом через своих дочерей — и вот я здесь, перед вами, и все мы здесь собрались, что неопровержимо доказывает: дочери отца де Фуко в конце концов всегда осуществляют то, чего хотят. Может быть, это не совсем чудо, но уже нечто вполне похожее на чудо. Пусть это будет подготовительное чудо. Ибо, поскольку я неосмотрительно решился говорить с вами сегодня о стране, куда нога моя не ступала, хоть я бывалый путешественник, и у меня даже нет уверенности в том, что мне когда-либо встречался хотя бы один настоящий коренной житель этой страны, — словом, поскольку я решился говорить о святых и о святости, будет самым настоящим, бесспорным чудом, если вам удастся выслушать меня без скуки… В общем, что тут скажешь? Постарайтесь быть как можно снисходительнее: это моя первая проповедь.
Вы мне ответите, что я мог бы выбрать другую тему. Сомнительно. Видите ли, чаще всего не мы выбираем тему, а тема выбирает нас. Любители литературы охотно верят, будто писатель создает в своем воображении что хочет. Увы, власть писателя над его писательским воображением сравнима с гарантированной нам Гражданским кодексом властью над нашими очаровательными и миролюбивыми подругами — вы понимаете, что я хочу сказать? Когда я получил письмо, написанное удостоившей меня такой чести сестрой Симоной из ордена Евхаристического Сердца, поначалу — кажется, я уже говорил — у меня было искушение увильнуть, как у лошади, которая пасует перед препятствием. Но раз уж я не отступил сразу, я хочу сделать все, что в моих силах, как добросовестный старый конь, который всегда берет барьер в средней, самой высокой его части… «Ах вот как, — подумал я. — Ну что ж, будь что будет! Расскажу им о святости». Но если откровенно, тема, сама тема уже завладела мной, и мне стало ясно, что жребий брошен и ни о чем другом говорить я не смогу.
Но, прежде всего, какую цель ставлю я перед собой, говоря о святых? О, конечно, я не намерен вас поучать! Если и стану поучать, то, по крайней мере, не нарочно, уверяю вас. Мы попробуем говорить о святых так же невозмутимо, как дети говорят между собой о взрослых, мы попытаемся всего лишь обменяться впечатлениями об этих людях, одновременно столь далеких и столь близких нам.
Вспоминается знаменитый стих Элюара из его «Герники»: «Смерть так трудна… и так легка…». То же самое вполне можно сказать о святости.
Она кажется нам страшно трудной, быть может, просто потому, что мы не знаем и даже никогда всерьез не задумываемся, что это такое. Совсем как дети, когда они говорят о взрослых. Они не знают, что думать о взрослых, не смеют знать, что о них думать, просто играют, будто они — «дамы и господа». Потом, постепенно, играя вот так во взрослых, они в свою очередь взрослеют. Может быть, это и есть подходящий рецепт? Может, играя в святых, мы в конце концов станем святыми? Во всяком случае, похоже, что маленькая сестра Тереза взялась за дело именно так: можно сказать, она стала святой, играя в святых с Младенцем Иисусом, совсем как тот малыш, который управляет заводным поездом, а потом, без долгих размышлений, становится железнодорожным инженером или просто начальником станции…
Позвольте мне немного задержаться на этом сравнении с железной дорогой. На мой взгляд, оно не так уж глупо… Вполне можно представить себе Церковь как огромное транспортное предприятие для сообщения с Раем — почему бы нет? Так вот, спрошу вас: что бы мы делали без святых, организующих перевозки? Конечно, за две тысячи лет компании пришлось пережить немало катастроф: арианство, несторианство, пелагианство, великий раскол с Востоком, Лютер… и это только самые известные аварии и столкновения. Но, скажу вам, если бы не святые, христианство представляло бы собой всего лишь гигантское нагромождение опрокинутых паровозов, сгоревших вагонов, покореженных рельсов и ржавых железяк, догнивающих под дождем. Уже давным-давно никакие поезда не ходили бы по заросшим травой путям. О, я прекрасно понимаю: некоторые из вас сейчас думают, будто я преувеличиваю роль святых, придаю слишком важное значение этим людям (ведь они все же стоят как бы в стороне от всех остальных) и напрасно сравниваю их с мирными служащими, тем более что вопреки всем административным традициям их продвижение вверх зависит не от стажа, а от заслуг, и, как мы видим, со скромной должности рядового сотрудника они могут вдруг переместиться на пост главного инспектора или директора, даже несмотря на то, что были бесцеремонно уволены, как, например, Жанна Д’Арк.
Но, думаю, на этом лучше прервать мои железнодорожные сравнения, хотя бы для того, чтобы не задеть довольно щепетильное, как правило, самолюбие духовных лиц, в частности — естественно — тех, кто оказал мне честь, придя меня послушать, и, должно быть, с беспокойством спрашивает себя, что же, собственно, входит в их обязанности в этой воображаемой транспортной компании: продажа билетов или охрана порядка на вокзалах?.. Мне бы хотелось, чтобы из всего сказанного вы запомнили только мысль о том, что Церковь — это действительно движение, сила, устремленная вперед: ведь немало набожных людей верят или делают вид, будто верят, что Церковь — убежище, приют, своего рода духовная гостиница, из окон которой можно с удовольствием наблюдать, как месят уличную грязь прохожие — чужаки, не постояльцы. О, наверняка среди вас есть такие вот посторонние, и их глубоко возмущает самоуспокоенность посредственных христиан, напоминающая пресловутое самодовольство дураков — вероятно, потому, что это одно и то же… Боже, поверьте, я не питаю особых иллюзий насчет искренности некоторых неверующих, я не вникаю во все их претензии, зная, что многие из них пытаются нашей посредственностью оправдать свою собственную, только и всего. Но я не могу перестать любить их, я чувствую удивительное единство с этими людьми, еще не нашедшими того, что сам я получил незаслуженно, даже не прося; чем пользуюсь, так сказать, с колыбели, в силу некой привилегии, безвозмездность которой меня пугает.
Ибо я не пережил обращения и почти стыжусь в этом признаться, поскольку вот уже лет двадцать обращения в моде — возможно, потому, что новообращенные много, очень много говорят о том, как они обратились, подобно исцелившимся, которые посвящают вас во все подробности своей болезни, мучают эликсирами и пилюлями. Стоит ли добавлять, что клерикалы проявляют особый интерес к этому разряду людей, и, конечно, их свидетельство имеет рекламное значение, как свидетельства тех господ, чьи фотографии публикуют на четвертой полосе газет. История религии — наверное, «история религии» звучит слишком претенциозно, скажем так: благочестивая хроника первой половины века полна литературных обращений. Одно из знаменитейших — обращение Поля Клоделя, описавшего все обстоятельства того памятного утра, когда, укрывшись за колонной собора Парижской Богоматери, он внезапно почувствовал таинственное сокровенное движение, духовный спазм, своего рода чихание души, положившее начало выдающейся карьере католического поэта, недавно увенчанной приемом во Французскую академию, меж тем как назначение на завидный пост в Вашингтоне стало знаком высшего признания на не менее почетном поприще государственного чиновника. Узнали мы и о других литературных обращениях, почти столь же громких, хотя часто не столь основательных, — например, обращение Кокто, удостоверенное подписью Жака Маритена (литературное обращение может быть подписано, как шедевр мастера), или бедного Сакса (за той же подписью): он дошел до семинарии, а его первая сутана была сшита в доме моды Paquin. Ну да ладно! Приношу извинения за то, что я позволил себе подшучивать над обращенными, но эти шутки не причинят им большого вреда, а упрекаю я их в том, что они плохо понимают тех, чьи заблуждения прежде разделяли; впрочем, это совершенно естественно, ведь обращенные чаще всего обращаются за счет кого-либо или чего-либо… Но такие христиане, как я или многие из вас, для кого католическая вера — стихия, вне которой они не могли бы жить, как рыба без воды, могут ли они, по-вашему, не чувствовать тревогу и нечто вроде стыда перед лицом своих собратьев, необъяснимо лишенных того, в чем сами они ни секунды не испытывали недостатка? Будь я, со своей стороны, новообращенным, напрасно повторял бы я себе без конца, что не я нашел Бога, а Он меня нашел, — в таких рассуждениях черпают скорее ободрение, чем уверенность. Что касается меня, я не могу хвалиться тем, что я христианин, как не могу хвалиться тем, что правильно говорю на родном языке. Как же мне не чувствовать глубокой, серьезной ответственности перед теми, кому при освоении этого языка приходится прилагать усилия, чтобы позабыть свое собственное наречие, на котором они всегда говорили?
Да простят меня мои слушатели-христиане. Если есть между ними хотя бы один человек, не разделяющий нашу веру, именно к нему одному обращаюсь я сейчас. Я залился бы краской стыда, вообрази он, что мои слова идут из глубины — из пустоты — самоуверенности верующего, словно изнутри надежного, теплого убежища, что мне чужд его риск. Это неправда, нет, неправда, что вера гарантирует безопасность, по крайней мере, в человеческом смысле слова. О, несомненно, встречается на свете немало посредственных христиан, которым не надо ничего, кроме иллюзий, они уверены, что им обеспечена милость Божия, и относят на счет религии своего рода самодовольство, которое разделяют со всеми глупцами, верующими и неверующими. Вера ничего общего не имеет с очевидностями, самая банальная из которых — «дважды два четыре». Мне понятно раздражение и даже возмущение неверующих по отношению к тем, кому они ложно приписывают подобного рода уверенность во всем, что касается мира невидимого, смерти и области потустороннего. Иногда гнев и возмущение уступают место зависти: «Счастливцы: вы веруете, — говорят они со странной наивностью. — А я не могу». Они и вправду стараются поверить, по крайней мере, стараются поверить, будто они веруют, и недоумевают, почему у них ничего не получается, как у человека, страдающего от бессонницы, который повторяет про себя, что вот-вот заснет, тем самым продолжая бодрствовать, поскольку сон всегда приходит внезапно. Кто ждет его, тот может быть уверен, что так и не увидит его прихода, ибо сон наступает неприметно. Они желают верить, стараются верить, силятся верить, будто верят, а между тем они не знают толком, во что верим мы, они готовы считать любое из чудесных приключений, рассказанных в Библии, не менее значимым, чем Святое Воплощение Слова, они изо всех сил заставляют себя поверить, что Ионе несколько дней служил жильем комфортабельный кит, что переход через Красное море в самом деле выглядел так, как на знаменитой миниатюре, где евреи проходят меж двух высоких стен текущей воды, из-за которых это зрелище наблюдают рыбы, совсем как зеваки, глазеющие из окон на карнавальное шествие… Увы! Слишком много святош обоего пола, способных сбить с толку в этом вопросе доверчивых атеистов, и не только по невежеству или по глупости, но и из своего рода дурацкого тщеславия, которое побуждает иных верующих кичиться собственной верой. Новообращенные от литературы, о которых мы с вами говорили, склонны к подобному бахвальству, где находит удовлетворение гордыня.
Ясно, что человек неверующий может оставаться равнодушным, когда вы исповедуете перед ним свою убежденность в великих таинствах веры, непонятных ему и почти ничего не говорящих его воображению. Если, напротив, вы ничтоже сумняшеся заявляете, что закон всемирного тяготения был отменен, дабы остановить часы Иисуса Навина, он, возможно, примет вас за сумасшедшего и покрутит пальцем у виска, но тем не менее сочтет, что вы занятный, интересный тип, оригинал. Однако ничего тут не поделаешь, это действительно так: христианин вовсе не обязан понимать буквально историю Ионы или Иисуса Навина. Заметьте, лично я охотно верил бы во все это и не желал бы для себя ничего иного, но чудеса не интересуют меня в том смысле, что они вряд ли кого-нибудь когда-нибудь обратили, и сам Господь наш потрудился сказать об этом в Евангелии, смеясь над теми, кто требовал от Него чудес. Слишком часто чудо, поражая разум, ожесточает сердце, поскольку воспринимается как своего рода грубый ультиматум, как насилие над способностью суждения и над сознанием, будучи фактом, который, по крайней мере на первый взгляд, нарушает порядок.
Я не могу распространяться далее на эту тему: мне приходится все же иметь в виду не только моих неверующих слушателей, которые, возможно, сейчас думают: вот и получили камушек в свой огород поборницы благочестия, и эта мысль не слишком их огорчает. И эти добрые души имеют полное право услышать наконец что-нибудь успокоительное, если мои шутки кажутся им крамольными. Я очень советую им перечитать «Священную историю» Даниеля-Ропса, изданную в последние годы с разрешения Парижского архиепископства. Из нее им станет известно, к примеру, что есть основания предполагать, будто звуки труб были условным сигналом для предупреждения саперов о том, что они должны выйти из подземных ходов и поджечь деревянную обшивку, дабы стены рухнули, — ибо такова была в те времена техника саперов за неимением пороха.
По поводу перехода армии Иисуса Навина посуху через Иордан на уровне города Адама они прочтут также следующее: город Адам — это, вероятно, Телль-эд-Дамийе, в двадцати пяти километрах вверх по течению от Иерихона. Здесь река протекает между двух глинистых склонов пятнадцатиметровой высоты, легко образующих оползни. В 1927 году из-за небольшого землетрясения они обрушились и перегородили русло, так что течение реки остановилось на двадцать один час — таким образом в точности повторились обстоятельства, отразившиеся в Библии, которая повествует о землетрясении свойственным ей восточным языком: горы прыгали, как овны, и холмы, как агнцы. Повторяю: книга Даниеля-Ропса издана с разрешения церковных властей.
Скажу еще раз, что меня эти вопросы ничуть не увлекают. Я охотно допустил бы, что евреи перешли, не замочив ног, не только Красное море, но и Атлантический океан, это неважно. Я только говорю, насколько мне тягостно думать, что честных людей могут удерживать вдали от Христа необоснованные и поистине беспредметные сомнения. Если бы Бог хотел привлечь нас к Себе чудесами, Он, конечно, не ограничился бы чудом в Кане или даже воскрешением Лазаря. Ему ничего не стоило бы добиться признания с помощью более грандиозных, космических чудес. Между тем рассказанное в Евангелиях о явлениях, которыми ознаменовалась смерть Спасителя: померкло солнце, раздралась надвое завеса в храме, земля потряслась — это сущие пустяки по сравнению с последствиями взрыва бомбы в Хиросиме. Но пойдем дальше, поразмыслим еще немного. Зачем Ему завоевывать нас заново, насилуя нашу волю чудесами? Уж если действовать принуждением, было бы куда проще никогда нас не терять, раз и навсегда приведя в согласие волю человека с Божественной волей, по примеру планеты, вращающейся вокруг своего солнца. Дело в том, что Бог не пожелал снять с нас ответственность — я хочу сказать: сделать нас неспособными любить, ибо нет ответственности без свободы, а любовь — это свободный выбор, иначе она ничего не стоит.

 

Может показаться, будто я уклоняюсь от темы. Однако вы ошибаетесь, если так думаете. Материалистическое учение о мире не может объяснить нравственного человека. Но чтобы обосновать существование святых, недостаточно поставить силой воображения в начало и во главу мира верховное существо, верховный разум, бога-геометра. Вселенная хранит секрет, и разум мой в недоуменьи: не мог мудреный сей брегет без мастера прийти в движенье, — примерно так высказался Вольтер. Идиотские стишки, однако они возрадовали бесчисленные поколения каноников, преисполнившихся гордости при мысли, что теперь Господь Бог существует с позволения господина Вольтера, и премного довольных тем, какую замечательную шутку сыграл Бог со своим личным врагом («Раздавим гадину!»), воспользовавшись минутным замешательством господина Вольтера и заставив его подписать документик о признании… Увы! Сочиняя эти вирши, господин Вольтер совсем забыл о святых, и каноники, почтительно его цитируя при распределении наград, должно быть, тоже о них не вспоминали… На кой черт — вот где это выражение вполне уместно! — часовщику святые? Нет вещи менее свободной, чем часы, — ведь в них все шестеренки находятся в теснейшей взаимной зависимости. Возможно, вы мне ответите, что материальный мир в немалой степени являет собой пример точной механики. Но уверены ли вы, что не принимаете знак за означаемый объект, подобно тому, как существо, чей разум совершенно отличен от нашего, ничего не ведая о языке и письме, восторгалось бы ритмом голосов, симметрией печатной страницы и старалось бы вывести законы того и другого, не догадываясь о главном — и единственно важном: о мысли — мысли, вечно живой и свободной, вопреки внешней несвободе выражающих ее букв или звуков. Что, если Жизнь — свободная мысль этого, казалось бы, детерминированного мира? Жизнь, то есть таинственная нематериальная энергия, к которой современная физика сводит саму материю.
Мир материалистов не имеет ничего общего с нравственным человеком. В мире деистов, таких как автор «Генриады», нет места святым — святой в этом мире был бы так же неуместен, как лирический поэт в Высшей школе строительства дорог и мостов… Могу ли я продолжать наш разговор о святых и о святости, не напомнив или не открыв вам, что для нас, христиан, Бог есть Любовь, Творение есть акт любви. Я говорю так не потому, что намерен вас убедить, просто прошу вас на мгновение принять вместе со мной эту гипотезу, иначе наш разговор напрасен. О, знаю, знаю: вам сразу придет на память не смолкающий ни днем ни ночью стон вселенского страдания. Вы вспомните стихи Бодлера:
Поистине, Господь, вот за Твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горящие, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности Твоей!

Но поразмыслите: вы обличаете жестокость этого мира во имя Разума и Справедливости, а этот путь, как показывает долгий опыт, может привести только к бунту, отчаянию или абсолютному отрицанию. Мы и вправду созданы по образу и подобию Божию. Мы подобны Ему даже больше, чем осмеливаемся подумать, чем позволяют нам думать философы. «Сотворен по образу и подобию Божию» — это выражение так таинственно и страшно, но оно постепенно потеряло смысл от частого повторения, словно стершаяся монетка, прошедшая через множество рук! Все же я хотел бы, чтобы вы на минуту вдумались в эти слова. Многие ли из нас, христиан, действительно осознают, что мы — образ и подобие Божие? Кого заботит реальный смысл этих удивительных слов? Если они правдивы, значит, не наблюдение вещей откроет нам суть мира: его секрет — в нас самих, в сокровенных глубинах нашего существа, куда мы, очевидно, никогда не заглядываем. Знаю, такая гипотеза дуракам покажется смешной. Но пресловутое самодовольство дураков идет именно от того, что они живут в двухмерном пространстве, с третьим измерением они знакомы так же, как мы с четвертым — понаслышке… Разгадка мира в нас, почему бы и нет? Разве не такова обычная судьба людей: они очень далеко и часто с риском для жизни ищут то, что лежит у них под рукой, хотя это им невдомек. Мы надеемся найти разгадку лишь путем опытного наблюдения вещей. Но в этих поисках наука не сотрудничает с природой, а противостоит ей. Она ищет лишь собственной выгоды, стремясь присвоить львиную долю колоссальных энергетических ресурсов вселенной — для человечества это предприятие должно кончиться тем, что его расплющит между наукой и природой, как между молотом и наковальней, ибо если плоть человека хрупка, его нервная система, еще более хрупкая, рано или поздно не выдержит бесконечно нарастающего напряжения жизни, в которой нормальная активность возрастает за счет использования механизмов в десять, в сто раз. Механика даст вам свободное время, учат идиотов.
Мало того, что по мере умножения механизмов свободного времени у людей становится все меньше и меньше. В машинном раю досуг станет утомительнее, чем работа, и отдых от свободного времени будут искать в работе. Да что там! Когда я говорю, что все усилия разума приведут лишь ко все большему вовлечению человечества в предприятие, где всевозможный риск будет постоянно расти и наконец станет несоизмерим с ожидаемой выгодой (разве уже теперь, как недавно заметил Эйнштейн, не грозит нам опасность взрыва планеты или отравления земной атмосферы смертоносной радиацией?), отсюда вовсе не следует, будто я презираю разум. Если мы вправду созданы по образу Божию, как можем мы презирать одну из высших способностей человека? Вы ответите, что, хотя я не презираю разум, я только что объявил его бессильным. Нет. Не бессильным. Не бессильным, когда речь идет об извлечении пользы из творения, но не способным проникнуть в его смысл, понять его, в точном значении этого слова. Если творение есть дело одного только разума, человеческий разум мог бы достичь большего, а не только открыть некоторые законы творения с целью использовать это знание — так, как используют механику. Он не был бы всегда готов осуждать творение во имя логики или справедливости. Потому что творение есть дело любви. Разум, ограниченный своими собственными силами, думает найти в природе лишь жестокость и безразличие, но он открывает в ней свою собственную жестокость. В сущности, он осуждает не страдание, а то, что кажется ему аномалией, проявлением расточительства, недостатком организации. Разум более жесток, чем природа. Мы начинаем понимать, например, что общество, устройством которого ведает разум или, по крайней мере, деградировавшая форма разума, называемая техникой, будет беспощадно не только к тем из его членов, которые навлекут на себя подозрение в том, что они производят меньше, чем потребляют, но и ко всем, чьи мысли расходятся с чудовищным коллективным сознанием… Да, если говорить только о больных, то природа позволяет выживать миллионам, а завтра они наверняка станут жертвами техников, ответственных за поддержание и постоянный рост прибыли колоссального мирового производства. В действительности разум не возмущается страданием, он его отвергает, как отвергает плохо построенный силлогизм, не исключая для себя возможности воспользоваться им по-своему после того, как силлогизм будет исправлен. Кто говорит о Страдании как о недопустимом нарушении порядка или даже как об абсурдности в чистом виде, тот уверен, что дураки его одобрят. Но на горстку искренних бунтарей сколько приходится других — тех, кто в бунте против страдания более или менее скрыто ищет оправдания своему равнодушию и эгоизму по отношению к страждущим. А если не так, каким чудом почти всегда именно те, кто, не отдавая себе в том отчета, смиреннее всех приемлет вечный позор страдания и горя, с наибольшей любовью отдают себя страждущим и убогим: святой Франциск Ассизский, святой Винсент де Поль?

 

Не страдание, а свобода — вот что в действительности возмущает мир. Бог наделил свое создание свободой — вот главный соблазн и первопричина всех других соблазнов. Понимаю: похоже, мы углубились в метафизику. Но что тут поделаешь? Если для некоторых из вас непонятно то, что я говорю, значит, я просто плохо объясняюсь, вот и все. А впрочем, зачем что-то объяснять? Вот сейчас где-то в этом мире, в затерянной церквушке или в доме, а может, на развилке пустынной дороги, некий бедный человек, сложив ладони, сам не зная толком, что он говорит, или просто без слов из глубины своего страдания благодарит Господа Бога за то, что создан свободным, способным любить. Где-то, не знаю где, мать возле тела мертвого ребенка возносит к Богу стон изнемогающего смирения, словно услышав, что Голос, запустивший в пространство светила, как рука бросает семена, Голос, от которого содрогаются миры, шепнул ей на ухо: «Прости меня. Однажды ты узнаешь, ты поймешь, ты будешь благодарить. Но теперь я жду от тебя одного: прощения. Прости». Эти люди: измученная женщина, несчастный мужчина — в сердце сокровенного, в сердцевине сотворенного мира и самой тайны Бога. Что сказать вам об этом? Язык служит разуму. А то, что поняли эти люди, понято ими благодаря способности, которая выше разума, хотя нисколько ему не противоречит, — вернее, благодаря глубинному, властному движению души, собравшему воедино все способности, вобравшему в себя безраздельно все их существо… Да, в то мгновение, когда этот мужчина, эта женщина приняли свою судьбу, приняли самих себя со смирением, тогда воплотилась в них тайна Творения; безотчетно приняв весь риск своего человеческого поведения, они полностью осуществили себя в милосердии Христовом и каждый из них, по слову апостола Павла, сам стал Христом. Короче говоря, то были святые.
Полностью отдать себя… Как вы знаете, в жизни большинство из нас затрачивает лишь незначительную, совсем небольшую, до смешного малую часть самих себя, как богатые скряги былых времен, о которых говорили, будто они тратят только проценты с прибыли. Святой живет не процентами с прибыли, ни даже просто прибылью, он вкладывает весь капитал, полностью отдает свою душу. Этим, кстати, он отличается от мудреца, который цедит свою мудрость, подобно улитке, создающей раковину, и обретает в ней убежище. Вкладывать душу! Нет, это не просто литературный образ. Не нужно заходить слишком далеко, чтобы этот образ получил мрачный смысл. Известный профессор Женевского университета господин Гиено в своей недавней книге «Проблемы жизни» вновь обращается к различию между телом, духом и душой. Приняв гипотезу, которую не отвергает святой Фома, мы со страхом осознаем, что бесчисленное множество людей рождаются, живут и умирают, так и не воспользовавшись ни разу своей душой, не воспользовавшись ею по-настоящему, хотя бы для того, чтобы оскорбить Бога. Как возможно отличить этих несчастных? В какой мере мы сами не относимся к этому разряду людей? Не заключается ли Осуждение в том, что мы поздно — слишком поздно, уже после смерти — открываем в себе абсолютно нетронутую душу, все еще аккуратно сложенную вчетверо и истлевшую, как некоторые драгоценные шелковые ткани, из-за того, что она осталась без употребления. Любой, кто использует свою душу — пусть даже неловко, тут же становится участником вселенской жизни, вовлекается в ее грандиозный ритм, непосредственно вступает тем самым в общение святых, то есть общение всех людей доброй воли, которым был обещан Мир, в невидимую святую Церковь, к которой, как мы знаем, причислены и язычники, еретики, раскольники и неверующие, чьи имена известны одному Богу.
Общение святых… Кто из нас уверен, что участвует в нем? А если он имеет такое счастье, какую роль он в нем играет? Кто такие богатые и бедные в этом удивительном сообществе? Кто здесь дающие, кто получающие? Сколько неожиданностей! К примеру, благочестиво скончавшийся почтенный каноник, удостоенный в «Епархиальном бюллетене» пышного некролога в стиле, свойственном подобным публикациям, — не рискует ли он узнать, что обязан своим призванием и спасением одному явному атеисту, тайно мучимому религиозной тревогой, которому Бог необъяснимо отказал в утешениях веры, не лишив его, однако, заслуг веры (ты не искал бы Меня, если бы уже не нашел)? Казалось бы, нет ничего лучше отрегулированного, более четко упорядоченного, иерархически выстроенного, уравновешенного, чем внешняя жизнь Церкви. Но внутренняя ее жизнь исполнена проявлений чудесной свободы, хотелось бы даже сказать: божественной экстравагантности Духа — Духа, который дышит где хочет. Если представить себе строгую дисциплину, сурово удерживающую каждого члена огромного тела Церкви, начиная от скромного викария и кончая Святейшим Папой, на назначенном ему месте, со своими привилегиями, званиями, можно сказать, со своим особым словарем, — и правда ведь выглядят экстравагантными внезапные, иногда совсем неожиданные выдвижения неизвестных монахинь, простых мирян, даже нищих, которые вдруг делаются заступниками, покровителями, а порой и учителями Вселенской церкви?
О, речь не идет о противопоставлении Церкви видимой и невидимой; видимая Церковь, что тут поделаешь, — это не только церковная иерархия, это и вы, и я, так что не всегда она приятна, а иногда бывала и весьма неприятна при ближайшем рассмотрении, например в XV веке, во времена Базельского собора, и в подобных случаях у нас, естественно, возникает искушение сожалеть, что не она является невидимой. Да, мы сожалеем, что кардинала легко узнать издалека по его прекрасной алой мантии, тогда как святой при жизни не выделяется никакими деталями одежды… Я знаю: то, что здесь воспринимается как шутка, для многих — мысль, порой доставляющая муки. Мы не правы, рассуждая, будто Церковь видимая и невидимая — это в действительности две Церкви: ведь видимая Церковь есть лишь доступная нашему зрению часть невидимой Церкви, и эта видимая часть невидимой Церкви меняется в зависимости от каждого из нас. Ибо нам тем лучше известно то человеческое, что в ней есть, чем менее мы достойны знать то, что в ней является Божественным. Иначе как объясните вы такую странность: как раз те, кто больше всех имеет право возмущаться недостатками, искажениями, даже уродствами видимой Церкви, — я имею в виду святых, — никогда на это не жалуются? Да, видимая Церковь — это та часть невидимой Церкви, которую каждый из нас может видеть, соответственно своим заслугам и по благодати Божией. Легко сказать: «Я предпочел бы видеть нечто иное вместо того, что вижу». О, конечно, если бы мир был шедевром архитектора, озабоченного симметрией, или профессора логики, одним словом, Бога деистов, тогда Церковь являла бы собой образец безупречного порядка, святость в ней была бы первой привилегией начальства, а каждая ступень в иерархии соответствовала бы более высокой степени святости, и так до того, кто всех святее, — разумеется, Святейшего Папы. Полноте! Вы хотели бы такую вот Церковь? Разве вам было бы в ней хорошо? С вашего позволения, меня разбирает смех! Какое уж тут «хорошо» — вы топтались бы на пороге этой Конгрегации сверхчеловеков, теребя в руках картуз, как бедняга клошар у дверей отеля «Ритц» или «Кларидж». Церковь — семейный дом, отчий дом, а в таких домах всегда бывает беспорядок, там попадаются стулья, потерявшие одну из ножек, столы закапаны чернилами, банки с вареньем в буфете опустошаются сами собой — все это я знаю на собственном опыте…
Дом Божий — это обиталище людей, а не сверхчеловеков. Христиане — не супермены. А святые тем более не сверхлюди, ведь они самые человечные из людей. Святые лишены возвышенности, они в ней не нуждаются, скорее, возвышенное нуждается в них. Святые — не герои в отличие от героев Плутарха. Герой создает у нас обманчивое впечатление, будто он превосходит человеческую сущность; святой ее не превосходит, он несет ее бремя, старается как можно лучше ее воплотить, — вы понимаете разницу? Он старается приблизиться, насколько возможно, к своему образцу — Иисусу Христу, то есть к Тому, Кто был истинным человеком с совершенной простотой, способной смутить героя и ободрить всех прочих, ибо Христос умер не только за героев, он умер и за трусов. Если об этом забывают его друзья, то враги не забывают. Вы знаете, что нацисты всегда противопоставляли Святой агонии Христа в Гефсиманском саду радостную гибель многих молодых героев-гитлеровцев. Суть в том, что Христос, желая открыть мученикам славный путь бесстрашной кончины, хочет также каждому из нас предшествовать во мраке смертной тоски. При последнем шаге твердая, бестрепетная рука может опереться на Его плечо, а рука дрожащая без всяких сомнений найдет Его руку, протянутую навстречу…
Мне хотелось бы закончить мыслью, которая не оставляла меня во время этой беседы, как нить ткача, бегущая сквозь основу. Люди, которым так трудно понять нашу веру, имеют слишком несовершенное представление о высоком достоинстве человека в творении, они не ставят его на присущее ему место, на то место, до которого Бог возвысил человека и куда Сам Он смог снизойти. Мы созданы по образу и подобию Бога, потому что мы способны любить. Святые обладают талантом любви. О! Заметьте, этот талант не таков, как, например, талант художника, составляющий привилегию немногих. Точнее говоря, святой — это человек, умеющий найти в себе, исторгнуть из глубины своего существа ту воду, о которой Христос говорил самаритянке: пьющий ее «не будет жаждать вовек…» В каждом из нас есть эта вода: глубокий, открытый небу колодец. Поверхность его, вероятно, замусорена, усеяна обломками ветвей, сухими листьями, и от них порой поднимается запах смерти. Холодное суровое мерцание над ней — свет склонного к резонерству рассудка. Но прямо под этим тлетворным слоем — вода, она так прозрачна и чиста! Чуть глубже — и душа погружается в родную стихию, бесконечно превосходящую чистотой самую чистую воду, в свет нетварный, омывающий все творение, — в Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков, — in ipso vita erat et vita erat lux hominum.
Вера, как жалуются иные из вас, им неведомая, живет в них, наполняет их внутреннюю жизнь, она и есть та внутренняя жизнь, благодаря которой любой человек, богатый или бедный, невежда или ученый, может вступить в общение с Божественным, то есть со вселенской любовью, а все творение целиком есть не что иное, как ее неистощимое фонтанирование. Та внутренняя жизнь, заговор против которой воплощает наша бесчеловечная цивилизация с ее безумной деятельностью, бешеной гонкой за развлечениями и отвратительной растратой деградировавших форм духовной энергии, что приводит к рассеиванию самой субстанции человечности.

 

В ходе нашей беседы я говорил вам, что соблазн, связанный с творением, — это не страдание, а свобода. Я мог бы сказать также: Любовь. Если бы слова сохраняли смысл, я сказал бы, что Творение — это трагедия Любви. Моралисты чаще всего рассматривают святость как некую роскошь. Святость — это насущная необходимость. До поры, пока милосердие не слишком охладело в мире, пока в нем не переводились святые, некоторые истины могли быть забыты. Сегодня они обнажились вновь, как скалы в часы отлива. Именно святость, именно святые поддерживают ту внутреннюю жизнь, без которой человечество деградирует и в конце концов погибнет. В самом деле, именно в собственной внутренней жизни человек обретает необходимые ресурсы, чтобы избежать варварства или опасности худшей, чем варварство, — скотского закабаления в тоталитарном муравейнике. О, по всей вероятности, можно подумать, что сейчас уже не время святых, что пора святых миновала. Но как я уже писал, для святых подходят все времена.
Перевод Н. В. Кисловой
Назад: Европейский дух и мир машин
Дальше: Приложение Признание слушателям…