Европейский дух и мир машин
Нужно создавать мир для свободных людей.
Женевские международные встречи,
12 сентября 1946 года
В сущности, у меня нет сколько-нибудь обоснованного права рассуждать вместе с вами о духе Европы — до сих пор эта серьезная тема оставалась прерогативой немногих теоретиков и государственных деятелей. Я не государственный деятель — думаю, это ясно с первого взгляда. Я и не теоретик, не преподаю никаких доктрин и никоим образом не принадлежу к числу тех авторитетных экспертов, что превращают агонию этого мира в мрачный фарс. Мольеровские лекари у одра агонизирующего мира — эту картину вы наблюдаете каждый день и так к ней привыкли, что, быть может, завтра сочтете вполне естественным, если и вам придется умирать в окружении этих паяцев, подобно старому господину с больным сердцем, которого смерть настигла в карнавальную ночь в каком-то злачном месте. И пока носилки спускают по лестницам из салона, во всех зеркалах отражается его последняя гримаса… О, наверное, как-то неловко с самого начала предлагать вашему вниманию столь неприятный образ, но не мне хвалиться умением обходить острые углы.
Да, не мастер я на словесные уловки, к тому же хочу, чтобы вы сразу приготовились к обороне, а я теперь же начну вести счет, сколько лиц, поначалу открытых, по мере моих рассуждений станут постепенно закрываться, медленно, беззвучно, как дверца сейфа, сколько взглядов, в какой-то момент отведенных в сторону, ускользающих верх или вниз, наконец снова устремятся на меня, но уже с непобедимым равнодушием.
Неважно, пусть! Нам не нужно производить друг на друга впечатление, что-то строить из себя. Нам нужно твердо усвоить: над всеми нами нависла угроза — угроза не просто смерти, но дурацкой смерти. Конечно, есть основания воспринимать трагически надвигающуюся катастрофу, тень которой уже легла на живых, поскольку она увенчает нашу гибель. Но ни один свободный ум, ни один из тех, кто действительно воспитан в свободном подчинении духу, не согласится настолько унизиться перед ней, чтобы воспринимать ее всерьез. Она станет концом, но не заключением и даже не развязкой истории. Последняя точка — это всегда лишь последняя точка: точка — и все, даже если эта точка — взорванная на Бикини бомба. Последний день этого мира, если ему суждено настать, будет достоин именоваться «днем одураченных» с куда большим основанием, чем 11 ноября 1630 года.
Вот и вся правда — не думаю, что она вам понравится. Что поделаешь! Мы живем среди обмана, мы одурачены. Это главная примета, общая для всех нас, и мы должны это признать, прежде чем пытаться ответить на какой-либо вопрос, в частности, на вопрос, здесь поставленный. Слишком давно разыгрывает сам перед собой комедию этот мир, который Пеги с душераздирающей наивностью назвал новым, не найдя другого определения (да, по правде говоря, он, возможно, еще не заслужил никакого определения): он периодически берется за решение проблем, которые все менее способен ставить, вероятно, из-за недостатка смелости, но прежде всего из-за недостатка времени. Ибо время — это то, чего ему больше всего не хватает, словно он дьявольски сузил границы времени — настолько же, насколько сблизил, с помощью нелепых летающих механизмов, границы пространства. О, нас одолевает ложь, но нет худшей лжи, чем ложно поставленная проблема. Нас одолевает ложь, но мы давно уже потеряли способность определить в каждой лжи ту часть, что принадлежит нам самим, ведь мы поневоле вынуждены пускать ее в оборот, мы по двадцать раз на дню расплачиваемся — была не была — этими необеспеченными чеками.
Мы одурачены, но, перефразируя жестокий ответ Колло д’Эрбуа на просьбу пощадить юную семнадцатилетнюю маркизу де Леви: «Среди аристократов нет невиновных», я утверждаю: среди одураченных нет невиновных, не найдется ни одного обманутого, который не нес бы никакой ответственности за обман, так как почти всегда он одновременно и жертва, и соучастник. Есть некий принцип обмана, объединяющий обманщика и обманутого. Короче говоря, кто поддается на обман, тот несет в себе задатки потенциального обманщика. Да, как правило, одураченный паразитирует на том, кто его надувает, вот что полезно знать. Но нам придется пойти еще дальше и замкнуть круг.
Люди обманывают друг друга, но они не могут долго обманывать других, не обманывая самих себя; без сомнения, этот самообман в конечном счете является тайным двигателем их лжи. Так с каждым днем уменьшается число людей, сохраняющих чистоту души, то есть способных распознать в себе нечестность или — увы — хотя бы пытающихся ее обнаружить, пусть даже страшась этого. Никогда не говорили так много о честности, и никогда не была она таким редким качеством, а со временем и вовсе станет для нашей заскорузлой совести чем-то вроде невозможного упражнения в гибкости. Такое окаменение, ожесточение, склероз совести, иссушение глубинных источников души — явление повсеместное, но вот уже тринадцать долгих месяцев я наблюдаю его в родной стране, среди своих, с тревогой глубоко личной, почти религиозной, со священным ужасом. Бог уходит, Бог покидает нас, какими пустыми и одновременно тяжелыми Он нас оставляет!.. Та внутренняя свобода, что была нашей наследственной привилегией, в которой враги наши, не без основания, усматривали какую-то неисправимую легковесность (а она действительно придавала нам легкость, свободу и легкость даже в заблуждении, в грехе, в беззаконии, ибо мы были легче, чем они, мы парили над их основательностью), та внутренняя свобода — то был Он сам: мы потеряли ее, а вместе с ней потеряли Бога, но вернуть ее не помогут ни желание снова ею обладать, ни стенания о своей потере, ни попытки обрести своего рода алиби в фарисействе социальной справедливости — Бога не проведешь.
Прежде чем дерзать говорить о социальной справедливости, начните заново создавать общество, глупцы! Вы похоронили под бомбами цивилизацию, основу которой уже успели разрушить в сознании людей, а социальная справедливость для вас лишь предлог уничтожить то, что еще осталось от этого мира, и все разграбить, не брезгуя грудами трупов.
Не думайте, что, говоря вот так, я отклоняюсь от темы нашей встречи. Конечно, мало шансов, что мы доведем нашу работу до конца, но надо выяснить, есть ли у нее вообще конец, а если их несколько, что, увы, вероятно, нам следует подступиться к ней с нужного конца. Сказав сейчас, что самая худшая, самая грязная ложь — это неправильная постановка проблемы, я думал именно о той проблеме, которую мы собираемся совместно исследовать, потому что это типичный образец неверно поставленной проблемы. Когда-то давно существовала Европа, то есть европейская цивилизация, и в те времена не говорили или старались говорить поменьше о европейском духе, это было ни к чему, это могло принести несчастье Европе. В те времена великие демократии еще не придумали национализм, и если у народов уже было не слишком много причин для взаимной любви, им была пока еще известна лишь малая часть причин друг друга ненавидеть. Повсеместное наступление демократического национализма нанесло европейской цивилизации роковой удар — эти чудовища ее раздавили, не в силах выдержать такое бремя, она начала тонуть. Пусть дураки говорят, что она была недостаточно крепкой. Если бы я имел желание им отвечать, то ответил бы, что цивилизация всегда была именно искусным распределением нагрузок, которые необходимо нести, или задач, требующих решения. Человеческая цивилизация не могла бы выдержать что угодно, устоять под любым давлением. Цивилизация — не только творение человека, она и есть сам человек. Даже под предлогом справедливости нельзя требовать от нее больше, чем разумно требовать от человека. Но техников такие пустяки не смущают. Они перегружают человеческую цивилизацию, как инженеры перегружают несущую арку моста, подвергая испытанию точку слома. Когда точка слома будет найдена, техники, вероятно, сочтут, что они добросовестно выполнили условия контракта, и предъявят нам смету.
Европейская цивилизация, по примеру всех ее предшественниц в истории, была компромиссом между добрым и дурным в человеке, системой защиты от инстинктов. Нет человеческого инстинкта, который не мог бы обернуться против самого человека и уничтожить его. Инстинкт справедливости, возможно, самый разрушительный из всех. Когда, к примеру, идея справедливости, покинув разум, переходит на уровень инстинкта, она обретает огромную разрушительную силу. Впрочем, тут перед нами уже не справедливость (ведь точно так же сексуальный инстинкт — это не любовь) и даже не жажда справедливости, а звериная похоть и одна из самых действенных форм ненависти человека к человеку. Инстинкт справедливости, располагая всеми ресурсами техники, готовится опустошить Землю.
Загнивающие цивилизации порождают мифы. В первую очередь нужно разрушить эти мифы, уничтожить монстров. Смешно намереваться что бы то ни было строить или реконструировать в мире, где мифы разгуливают на свободе и земля содрогается под их ножищами. Если вы и вправду верите в возможность построить цивилизацию под стать этим чудищам, тогда мне непонятно, что мы здесь делаем. Если предположить, что совершенно новый тип цивилизации — массовая цивилизация — рождается сейчас из нравственной и интеллектуальной анархии общества, едва ли не полностью утратившего духовность, то зачем мы дискутируем о европейском духе? Дух старой европейской цивилизации обречен безвозвратно. А что касается духа новой цивилизации, о нем пока и речи нет. Пока что речь идет только о технике. Мы отнюдь не техники. Техники в нас не нуждаются. Вопрос в том, чтобы выяснить, имеет ли история смысл или смысл придает ей техника. Или, выражаясь еще яснее, нужно решить: история — это история человека или это только история техники? Но мы вернемся к этому чуть позже.
Эти два слова: «европейский дух» — не смею утаить от вас — всегда вызывают у меня в памяти эпоху не столь отдаленную, о которой обычно я предпочитаю не думать. Ведь между 1920-м и 1930 годом — возможно, вы помните — ряд интеллектуалов также пытались определить этот дух, но, не найдя ему определение, они великодушно наградили себя завидным в то время званием европейцев. Тогда быть европейцем ничего не стоило! Достаточно было искренне заявить, что вам чужды национальные предрассудки. Увы! Никто так не опасен, как раб своих национальных предрассудков, разве что человек, который в силу своего рода поверхностной открытости впал в иллюзию, будто он действительно от них отрешился! Открытость не стоит путать со свободой, а поверхностность — с естественностью, так же как легковерие нельзя путать с верой. Они пытались прийти к взаимопониманию, как будто для взаимопонимания достаточно обмениваться между собой мыслями: так люди показывают друг другу семейные фотографии дождливым летним днем в холле маленькой гостиницы у моря, явно удрученного скукой, хотя его пока не обобществили вместе со всем прочим. Они принимали за чистосердечность некое любопытство, сродни умственному зуду: недалекие интеллигенты со смешной самоуверенностью похваляются этим зудом и заботливо поддерживают его в себе с целью, я полагаю, получить удовольствие от взаимного почесывания. На розовых страницах «Ларусса» вы найдете эту мысль, выраженную по-латыни…
Человек, действительно наделенный интеллектом, большая редкость, а огромное, бесконечно растущее число интеллигентов, пожалуй, убеждает нас в том, что две эти категории необходимо различать. Ну да ладно! Те представители интеллигенции, о которых я говорю, потерпели крах. По крайней мере, как ни парадоксально, они ни в чем не пришли к единству, кроме (если можно так выразиться) своих различий, и эти различия оказались непреодолимы именно потому, что они не затрагивали сути вещей, это было просто несходство. Кстати, оно не имело отношения к исторической трагедии Европы, которая не разделилась в общепринятом смысле слова, но распалась, как разлагается на составные части органическое соединение, — Европы не разделившейся, а разложившейся.
Драма Европы — это духовная драма, драма Европы есть драма духа. Бывают духовные драмы разного рода. Самая значительная и решающая — несомненно, та, что происходит рано или поздно, но только единожды с каждым человеком, когда отнимается от него дыхание духа. Переживает ли еще Европа эту драму или уже пережила ее? Трудно сказать, поскольку здесь нельзя доверяться видимым материальным признакам. Разумеется, труп — это по существу предмет неодушевленный, лишенный души. Но не безжизненный. Напротив, он трепещет, вибрирует, кишит множеством новых соединений, абсурдное разнообразие которых отражают радужные переливы красок гниения. Однако все эти отдельные истории не составляют единую историю. Разлагающийся труп похож (если только труп может быть на что-то похож) на мир, где экономика решительно возобладала над политикой, мир, ставший всего лишь системой непримиримых антагонистических интересов, то и дело теряющей равновесие, точка которого опускается все ниже. Труп куда нестабильнее, чем живое существо, и, будь у него дар речи, он, конечно, похвалялся бы своей внутренней революцией, ускоренной эволюцией, которую сопровождают впечатляющие явления, бесконечные выделения и бульканья и общее растворение тканей в полнейшем равенстве. Он пристыдил бы живого за относительную устойчивость, обозвал бы его консерватором и даже реакционером, поскольку для трупа, надо отдать ему справедливость, никакая реакция по сути невозможна… Да, много, очень много всего происходит как внутри, так и на поверхности трупа, и если бы спросить мнение червей, будь у них способность отвечать, они сказали бы, что участвуют в необыкновенном, самом смелом, всеобъемлющем приключении, в необратимом эксперименте. И тем не менее факт остается фактом: у трупа нет истории, или, если хотите, это история, которая удивительно согласуется с материалистической диалектикой истории. Здесь нет места для свободы ни под каким видом, здесь царит абсолютный детерминизм. Ошибка червя в том, что, пока труп его кормит, он принимает уничтожение за историю.
Цивилизации смертны, они умирают, как и люди, и все же они умирают по-другому. У них, в отличие от нас, разложение наступает не после смерти, а предшествует ей. Поэтому, говоря, что Европа не просто разделена, но разлагается, я все еще не отчаиваюсь в ее спасении. Я пытаюсь тем самым как можно яснее, как можно убедительнее подчеркнуть основное отличие, истину, на первый взгляд простейшую, совсем незначительную, которая, однако, представляет собой истину жизни или смерти. Если бы Европу разделяло лишь некоторое количество недоразумений, достаточно было бы прояснить эти недоразумения. Казалось бы, стоит, согласно академической формуле, тщательно разграничить общие и частные интересы — и, едва они будут разграничены, сразу же многие миллионы средних людей, положа руку на сердце в знак веры, другой рукой хлопнут себя по лбу, с веселым удивлением вспоминая былой страх, и хором воскликнут: «Боже, куда мы шли! Давно бы так!» О, без сомнения, они только и хотят разграничить общие и частные интересы, они нам весьма признательны за облегчение для них этой задачи, но, поверьте, они вовсе не намерены жертвовать частными интересами ради общих, не будьте так наивны! Они хотят хорошенько, досконально знать, в чем заключаются их частные интересы, но это нужно им, дабы удостовериться, что они не теряют время зря, служа по ошибке общим интересам, и без промаха, без промедления изо всех сил ухватиться за частные интересы, милые сердцу частные интересы, вцепиться в них когтями и зубами, как утопающий — в обломок корабля, как хищник — в живую добычу.
История издавна насчитывает некоторое число великих европейцев, выдающихся людей, прославившихся тем, что они думали о Европе, мыслили, рассуждали, действовали, так сказать, в европейском масштабе. Но эти люди всегда составляли меньшинство, ничтожное меньшинство. Они думали о Европе, потому что тогда существовала Европа, я хочу сказать: Европа как отчетливое понятие. Современная Европа — нечто невразумительное. Если бы еще жили люди, о которых я говорил, они оказались бы сегодня ненужными, и нелепо хныкать на их могилах — мы только понапрасну потревожим их сон. Если бы они чудом воскресли, они оказались бы так же бессильны перед современной Европой, как виртуоз перед развороченным бомбой роялем, роялем без струн, в отчаянии берущий аккорды на немой клавиатуре. Великих европейцев создала Европа, но Европу создали не великие европейцы. Так критики прибавляют славы великой литературной эпохе, но великие литературные эпохи создавались не критиками. Кстати, о государственных деятелях можно сказать то же, что о критиках: не они делают государство. Вот вам пример (ибо, возможно, вы пришли сюда не для того, чтобы все услышать, но я-то здесь именно для того, чтобы высказать все): мы вынуждены признать, что у генерала де Голля высокое, очень высокое, традиционное представление о государстве. Но его высокое представление о государстве, к несчастью, никак не может повлиять на глубокую, возможно, непоправимую деградацию современного государства. Чтобы отчасти вернуть престиж современному государству, обесчещенному в наши дни жульничеством, шантажом, контрабандой и ростовщичеством — будничными грязными делишками, недостаточно говорить от его имени (впрочем, скорее по школьной традиции, чем по истинному убеждению) языком Людовика XIV, как будто причина такой дискредитации государства только в том, что граждане разучились его уважать, — тогда как граждане перестали уважать государство по той причине, что оно утратило право на уважение и напоминает скорее Скапена, чем Людовика XIV, импровизируя бесконечные фокусы с расчетом наполнить вечно пустую котомку. Тут генерал де Голль бессилен. Современное государство — узурпатор и лжец, а вернее, это предприятие, занятое эксплуатацией и полицейским контролем, непомерно разросшееся вследствие вырождения всех прежде независимых общественных организаций. Между современным и традиционным государством нет преемственности, как нет ее между раком и тем органом, который он постепенно подменяет своими чудовищно разрастающимися клетками. Современное государство обезобразило Европу, если можно так выразиться; навалившись на нее всей тяжестью, всем этим мертвым грузом, оно душило и отравляло ее своими ядами. Тоталитарное государство было тоталитарным с самого своего рождения, точно так же рак, едва проклюнется его первая почка, это уже рак. Если бы сегодня Людовик XIV захотел повторить свою знаменитую формулу, ему пришлось бы немного изменить слова: «Рак — это я!»
Не будем, однако же, обманываться. Тоталитарное государство — не столько причина, сколько симптом. Не оно уничтожает свободу, но оно организуется на развалинах свободы, и, если можно добавить еще один образ, я представляю его в виде гигантского гриба: он безгранично наращивает мощь и размеры, впитывая все гнилостные соки разложения свобод. Их разложение — не новость, хотя в последние годы этот процесс сильно ускорился. Напрасно мы делаем вид, будто верим, что тотальные войны похожи на все остальные, с той разницей, что в них гибнет больше людей вследствие совершенствования технических средств поражения. Как бы мы ни старались прославить самоотверженность павших в этих гигантских катаклизмах, все прекрасно знают, хотя не всегда осмеливаются сказать вслух, что современные войны — это не просто военные действия, это кризисы, с каждым разом все более жестокие, истинной природы которых мы еще точно не знаем, — их невозможно ни предотвратить, ни взять под контроль, их даже невозможно закончить, что с очевидностью доказывает провал так называемых мирных переговоров. Увы! Это все равно что вести переговоры об окончании эпидемии чумы! Ибо эти войны и в самом деле больше похожи на эпидемии, чем на войны; эпидемии, от которых гибнут лучшие, как если бы человечество стремилось посредством какого-то антиотбора постепенно сформировать достаточно грубый, примитивный человеческий тип, чтобы любой ценой выжить после всемирного краха прав личности и всех свобод.
Вот что такое трагедия Европы. Дело не в том, что европейский дух в последние полвека с небольшим слабеет или меркнет; дело в том, что деградирует европейский человек, вырождается европейское человечество. Вырождается и грубеет. Оно может стать достаточно толстокожим, чтобы выжить в любом эксперименте по испытанию технологий порабощения, то есть не просто выдержать их применение, но и без ущерба к ним приспособиться. Ибо распад, о котором я сейчас говорил, очевидно, будет иметь конец. Теперь у нас на глазах разлагаются самые ценные и, стало быть, самые хрупкие элементы цивилизации. К несчастью, можно представить себе цивилизацию, лишенную этих элементов в процессе регрессивной эволюции и наконец достигшую стабильности в низшей ее точке. Эта стабилизация в низшей точке раньше была бы невозможна по той причине, что масса обычных людей отказалась бы жить в такой цивилизации, забившись, как зверь в капкане. Вероятно, не сумев улучшить положение, они бы ввергли эту цивилизацию в хаос. Сегодня стоит вопрос о том, способна ли современная техника воздействовать на общественное мнение достаточно мощно и длительно, чтобы со временем уничтожить один за другим нравственные рефлексы, из-за которых в прошлом для среднего человека было бы невыносимо общество, дошедшее до предела бездуховности.
Знаю, что предлагаемое мной объяснение многих из вас должно шокировать: мягко говоря, оно и вправду не слишком обнадеживает. Принято говорить, что новое капиталистическое общество сменило прежнее, но на самом деле это совсем не так. Капиталистическое общество еще не дало себе труда реально организоваться, оно развивалось, паразитируя на старом обществе, ценой огромных катастроф, так как единственно возможная для капитализма организация — тоталитарная, и для того, чтобы она стала осуществимой или только мыслимой, нужно было ждать появления тоталитарного человека. Итак, не изобретение машин создало машинную цивилизацию: просто оно захватило человечество врасплох и так резко перевернуло экономическую структуру, что тем самым сразу же непоправимо исказилась социально-политическая организация общества. Люди сделали вид, будто верят, что это мимолетный кризис, что наступит день, когда покачнувшееся традиционное общество вновь обретет равновесие. Этот день так и не настал. Впрочем, ждать его не стоило. Цивилизация, одолеваемая паразитом, не могла залечить свои раны, напротив, они все углублялись под невероятным натиском внезапно разбушевавшихся желаний, из-за которых трещала по швам вся ее нравственно-религиозная основа. Нет, не изобретение машин нанесло роковой удар старому миру, но обрушившийся на него гигантский шквал, вздымающий, одну за другой, все более высокие и могучие волны, которые смели все авторитеты и привилегии, кроме власти денег, посеяв в христианском обществе дух паники, в силу иллюзии прогресса принимаемый за трепет воодушевления.
Обличать деньги как причину всех зол — тоже обман. Вот уже полтора столетия деньги воспринимают как знак и символ крушения духовных ценностей и скрытого отчаяния людей, вдруг проявившегося в войнах без начала и конца. XIX век сумел создать иллюзию процветания, которое похоже на счастье, как грохот грузовика, наполненного железными балками, похож на музыку. То был век отчаяния, но не осознанного, а медленно затоплявшего человеческую душу. Романтизм выражал это отчаяние на полурелигиозном языке, реализм странным образом его превозносил, не распознав, не называя, а символизм бежал от него, совершая сальто в театральные небеса и уверяя нас, будто это и есть небо. Леон Доде — человек XIX века до мозга костей, еще в детстве перенявший от горячо любимого отца образ чувств, склад мыслей, присущие той странной среде, литературному полусвету, настолько яркому и блистательному, что нам он кажется сейчас настоящим светом по сравнению с нашей суровой интеллектуальной бюрократией. Леон Доде назвал свой век глупым. И вправду, только таким он мог быть в глазах человека, который чуял в нем этот могильный запах и для которого оптимизм был почти физической необходимостью, витальным защитным рефлексом от реальных или воображаемых расстройств из-за болезненной, вызывающей безумный страх наследственности. Глупость сродни оцепенению. XIX век вынашивал свое отчаяние в непостижимом оцепенении, свойственном эпилептику в преддверии приступа. Человек XIX века, уже отсеченный от своих духовных корней, продолжал жить их соками, исчерпывая этот запас до конца, как сорванный с ветки плод, как срезанный цветок в вазе. Эти фанатичные поклонники прогресса сохраняли для своего идола лишь такую веру, еще способную наполнять храмы и зажигать костры, но уже бессильную питать сердца. Могло ли быть иначе? Могли человек эпохи 1900-х, современник последней Всемирной выставки, не предчувствовать — пусть смутно, в глубине души — невероятных событий, тень которых уже нависала над ним, — ведь ко времени открытия этой ярмарки Сталин и Гитлер уже успели родиться? Но факт их рождения не имел значения. Подлинная драма, единственная трагедия — зарождение в то же самое время нового человеческого типа.
О, я знаю, что такие истины опаздывают. Слишком поздно предупреждать вас о появлении определенной разновидности людей — она уже существует, теперь вам придется испытать ее силу, и, говоря откровенно, я считаю маловероятным, что вы легко с ней справитесь, поскольку, если ограничиться самым поразительным примером, она одолела даже Гитлера.
Нет, речь не вдет о приведении в порядок мира и Европы подобно тому, как эксперт-бухгалтер приводит в порядок счета: здесь ошибка не в вычислениях, здесь сами числа несочетаемы, они сошли с ума. Если мир не достигается переговорами, виноваты не переговорщики: дело в том, что мир, который нащупывают вслепую, вовсе не соответствует сложившемуся представлению о мире, и единственно возможный мир будет соответствовать образу или, по крайней мере, духу деградировавшего человечества, этот мир узаконит и увековечит его существование. Тоталитарная война может разрешиться лишь тоталитарным миром, а тоталитарный мир откроет историю тоталитарного человечества, он будет означать крах европейской цивилизации и гибель европейского человека.
Если вы еще верите в Европу, надо спасать европейского человека. Время не терпит. Его осталось в обрез. Без сомнения, европейская цивилизация хранится в библиотеках, но, как писал Поль Валери за несколько дней до смерти, библиотеки — это кладбища. Европейская цивилизация — это европейский человек. Прежде всего надо спасать его, европейца. На первый взгляд такие речи ближе к поэзии, чем к науке, но это неважно! Ученые, собравшиеся в доме, которому грозит пожар, легко могут не заметить опасности. Если сторож первым почувствует запах горелого, именно этому скромному сотруднику ученые будут обязаны тем, что успеют выпрыгнуть в окно. Нужно спасать европейского человека. Мне ответят, быть может, что он должен суметь спастись самостоятельно, собственными средствами, а если он на это не способен, ему остается оказать роду человеческому последнюю услугу — исчезнуть, подчинившись беспощадным законам естественного отбора. Но законы естественного отбора для человека не такие, как для животных или растений. Ценность человеческого типа не измеряется его способностью пожирать себе подобных или мешать их развитию. Если есть опасность, что новый человек вытеснит европейца, причина не в том, что, придя с другого континента, он нов по сравнению с нами или что он проще нас. Не знаю, известен ли миру человек-зверь, который был бы действительно прост, ведь питекантроп с острова Ява — только мистификация, и о существовании промежуточных типов между обезьяной и человеком мы на самом деле мало что знаем. Вот уже несколько тысячелетий — возможно, так было всегда — варвар представляет собой результат деградации цивилизованного человека. Несмотря на то, что палачи Дахау и Бухенвальда сохранили очень мало высших психических рефлексов нормального человека, они не сделались проще, наоборот. Все то, чего они, казалось, совсем лишены, было только подавлено, повреждено, искажено, извращено. Похоже, сила такой человеческой разновидности не в простоте, а в глубоко коренящейся жестокости, но жестокость — наименее простое из всех человеческих извращений. Кровожадный человек только на первый взгляд похож на хищного зверя. Поведение хищника, пожирающего живую добычу, по сути ничем не отличается от поведения любителя бургундского, наливающего себе в бокал романе-конти, или нормандца, который кладет ломтик камамбера на хлеб. Но человек, который с таким же наслаждением мучает или убивает, далек от невинного животного, то есть от природы, он насилует свою собственную, человеческую, природу и превращается в чудовище.
Чудовища способны многое разрушить, но они в самих себе носят это гибельное начало. Должно быть, тоталитарный человек ненадолго переживет цивилизацию, которую разрушит, и, следовательно, он разрушит ее понапрасну, вот что нужно понять. Дураки обычно думают, что, в конце концов, крепкие парни, свободные от всякой метафизической тревоги и каких-либо нравственных терзаний, но зато спортивные, работящие и дисциплинированные, могут быть, куда ни шло, превосходной рабочей силой. Когда планета будет полностью оборудована по последнему слову техники этими искусными животными, будет время их обратить и окрестить, то бишь вернуть им все, чего у них недостает, думают дураки особого разряда из определенных католических кругов. Глубокое заблуждение! Тоталитарный человек — прекрасный инструмент для работы или для войны, с огромной отдачей, но долго он не прослужит. Существование тоталитарного человека, этого шедевра бездушной техники, навсегда останется в человеческой истории некой случайностью, и эта случайность может также оказаться последней в истории. Прежде чем будет достигнут воображаемый рай — рай универсального комфорта для усовершенствованных животных, тоталитарный человек, скитаясь по духовной пустыне, умрет от жажды, которую ему нечем будет утолить, разве что кровью себе подобных. И будут пить кровь, лакать ее, точно суки, ибо исчерпали они источники воды живой. И будут умирать от жажды, жуя последние сгустки черной крови и припадая ухом к земле: услышать бы перед смертью шум подземных вод.
* * *
С тех пор как я вернулся из Америки, меня нередко упрекают в том, что я правильно рассуждаю, но не прихожу к заключению. О каком заключении идет речь? О том, чтобы принять некую систему? Вступить в какую-либо партию? Но системы и партии нужны сегодня лишь затем, чтобы успокаивать дураков. Мое призвание на земле заключается не в том, чтобы успокаивать дураков, — впрочем, дураки в конце концов всегда успокаивают себя сами, они тяготеют к безопасности, как чугунный блок к неподвижности. Ведь и здесь все тот же обман! Этот мир считает, будто он движется, так как он представляет себе движение чисто материально. Мир в движении — это мир, взбирающийся по склону, а не катящийся вниз с горы. Как быстро ни катись, это лишь ускоряет падение, вот и все. Между теми, кто считает цивилизацию победой человека в сражении с детерминизмом вещей (и прежде всего с тем аспектом всеобщего детерминизма, который крепко держит его самого, как смола — увязший в ней кончик птичьего крыла), и теми, кто хочет превратить человека в вещь наряду с другими вещами, примирение невозможно ни в какой системе. Но все системы и партии существуют только для того, чтобы люди поверили в осуществимость такого примирения. В настоящее время я не знаю системы или партии, которой можно было бы доверить правильную мысль, хоть слабо надеясь, что назавтра ее не исказят до неузнаваемости. У меня правильных идей немного, я ими дорожу и не отдам их в общественный приют (чуть не сказал: в публичный дом, ведь проституирование идей во всем мире превратилось в государственный институт). Стоит отпустить гулять без присмотра любую идею, как Красную Шапочку, с косичкой за спиной и корзиночкой в руке, — и на первом же углу ее изнасилует какой-нибудь одетый в форму лозунг. Потому что все лозунги ходят в форме, все они служат в полиции.
Европа разлагается, и все системы, которые нам расхваливают, это системы распада, если даже за ними якобы стоит стремление отыскать формулу примирения. Что ж, разложение тоже в каком-то смысле примиряет. Примирение в коррупции — неплохая идея, но системы не могут ее осуществить. А вот черный рынок сразу же достиг в этом успеха, именно потому, что он не система. Черный рынок родился не в техническом бюро. Он организовался сам по себе, это плод коллективного творчества. Конституции черного рынка нет, как нет английской конституции, что не мешает Англии и черному рынку успешно функционировать. Черный рынок имеет огромное преимущество перед системами: он существует не на бумаге и, несмотря на любые усилия техников, его невозможно ни уничтожить, ни даже по-настоящему контролировать. Черный рынок — поистине образ современного мира, этакая народная, лубочная картинка современного мира. Это современный мир в действии, и если завтра нашей планете суждено распасться, это будет последняя — грубоватая, конечно, но на сей раз действительно эффективная форма демократии. Демократии черного рынка не грозит Мюнхен. Против этой демократии все рецепты государственного регулирования оказались бесполезными, и когда черный рынок умрет, он умрет своей смертью, так же как он жил своей собственной жизнью. Вполне можно сравнить — не возмущайтесь, не дослушав! — народ черного рынка с народом эпохи соборов или даже Крестовых походов. Соборы и Крестовые походы — дело коллективное, вдохновленное верой и на время всех сплотившее. Черный рынок, конечно же, вдохновлен не верой, но в нем есть порыв, это прыжок не в высоту, а в пустоту, но все-таки прыжок, с этим не поспоришь. Черный рынок примирил все классы, все они на нем представлены. Есть черный рынок баронов, а также Петра Пустынника и Готье Нищего, есть даже Крестовый поход детей, черный рынок лицеев… Да, на черном рынке представлены все классы, и если крестьянство — в первых рядах, то и рабочий класс, уверяю вас, не в арьергарде. Увы! Позвольте заметить мимоходом: разложение народа, которое обличает в 1913 году Пеги — обличает без негодования, но со стеснением в груди, с глубоким глухим стоном (так стонет смертельно раненный), это разложение сегодня ни у кого не вызывает сомнений. Был в моей стране тип человека из народа, был рабочий предместья, были крестьяне, о которых говорит Пеги, но сегодня их надо создавать из ничего. А вернее, их уже не создашь. Нелепо само желание их вернуть, история никогда ничего не возвращает. Пятнадцатилетний подросток из мелких буржуа с признаками дегенерата, который ловчит в лицее, знает толк во всех махинациях и празднует с семьей свой первый миллион, изобретательностью, хитростью, гнусным оптимизмом похож, как родной брат, на своего товарища из рабочих, который тоже обтяпывает делишки, разве что руки у него погрубее.
С тех пор как я вернулся из Америки, черный рынок представляется мне именно в виде рук. Руки, руки, повсюду руки. Век рук, по словам Рембо, каких только нет… Шершавые и мягкие, черные и белые, розовые бархатные ручки с лакированными коготками и могучие кожаные ручищи, короткопалые, как култышки, длинные и бледные, ладони школьников с чернильными пятнами, руки подмастерьев с обгрызенными ногтями, волосатые и гладкие… Мы только и видим, как снуют эти шустрые пятерни, извлекая из одного кармана и пряча в другой, быстрые, как молния, они то выжидают в темном углу, то потихоньку крадутся под столом, то карабкаются по стене, то, как мухи, липнут к потолку, готовые вовремя спикировать на скатерть и скрыться с добычей. Руки бегут по тротуарам — неровен час, отдавишь их ненароком, и к исходу дня вас преследует воспоминание об этих руках: каждый вечер, ложась спать, вы боитесь, что они вот-вот выпадут из кармана ваших брюк вместе с мелочью и юркнут под кровать.
Да, для меня черный рынок — вот это копошенье рук; этот образ не дает мне покоя, Франция задыхается, облепленная роем рук, жадных, как саранча или муравьи, человеческих рук, как будто отделившихся от человека — возможно, навсегда, — живущих собственной жизнью, жизнью рук анонимных, отныне чужих для человека, мыслящего человека из учебников философии. Это руки будущей цивилизации рук, цивилизации термитника, построенной руками-термитами. Собор рук, воздвигнутый во славу Большого, Указательного, Среднего, Безымянного и Мизинца — пяти богов.
Кошмар этот тревожит пока еще немногие сердца и даже пищеварение портит немногим. Люди думают, что у цивилизации рук есть преимущество — она наверняка сумеет установить некую справедливость, столь же далекую от истинной справедливости, как минерал от организованного живого существа, как кристалл от человека, — я хочу сказать: эгалитарную справедливость, равенство. Что больше похоже на руку, чем другая рука, если обе делают одну и ту же работу? У всякой руки только пять пальцев. Руки исполняют и не спорят. Они и в самом деле исполняют и даже успешно приводят в исполнение… Палач — это рука без головы. Рука делает свое дело, не краснея и не плача, рука не имеет жалости. Руками не рассуждают. Настоящая тоталитарная цивилизация, настоящий концентрационный мир — это цивилизация рук.
Возможно, вам кажется, что руки далеко увели нас от черного рынка. Ошибаетесь. Как я только что говорил, черный рынок в самом деле на первый взгляд вроде бы борется с законом. Но эта оппозиция — только кажущаяся, поскольку нет больше закона. Черный рынок не борется и с государством, он конкурирует с государством, по крайней мере, с тем, что так называется, это две враждебных банды или, вернее, как бы два типа рук, похожих между собой, как правая и левая: они без устали хлопочут над разлагающейся цивилизацией, как тройной слой крабов над трупом.
Но почему я произнес слово «цивилизация», слишком, на мой взгляд, абстрактное? Человеческая цивилизация, как уже говорилось, это весь человек — мозг, сердце и утроба, душа и тело. И вот перед нами человек, отданный во власть собственных рук, своих непокорных рук, вдруг умножившихся без счета благодаря технике и механике, человек, этими самыми руками схваченный, ободранный как липка, раздетый догола, человек, которому только и остается ждать, что его потихоньку расчленят, растерзают на куски, растащат по жилочке, сотрут в порошок. Ведь атомная бомба — не заблуждайтесь! — это тоже рука, только она так натренирована и проворна, что для нее лущить атомы легче, чем лущить горох. Вот тут техника, или сноровка рук, поймана с поличным, как лапа вора в кармане зеваки. Ибо теперь уже на повестке дня не господство над материей, а ее уничтожение. Так же как вино, молоко, мясо, хлеб, все необходимое для жизни исчезает, проходя через посредников, то есть передаваясь из рук в руки, сама материя улетучивается: последний фокус дьявола — проткнуть дыру в куполе цирка. Благодатью нового Таинства, Таинства Бикини — правда, не так, как мечталось, — Человек в самом деле становится Духом… Во имя Большого, Указательного, Среднего, Безымянного и Мизинца, единого божества в пяти лицах, да будет так!
О да, мне понятно, о чем вы думаете, конечно, вы находите все это забавным. Но что правда, то правда: людское горе начисто утратило религиозное достоинство, священный характер. Прежде чем пытаться осчастливить человека, прежде чем нацеливать его на счастье, необходимо позаботиться о том, чтобы он мог не выглядеть смешным в несчастье. Если горе человека не является чем-то сверхъестественным, не имеет в сверхъестественном своего начала, то сама чрезмерность этого горя придает ему комизм. Если бы история этого мира закончилась сегодня ночью (разумеется, после моей лекции) из-за какой-нибудь лабораторной случайности, это было бы похоже на конец бездарной, никуда не годной пьесы, настолько дрянной, что публика штурмует сцену, лупит актеров, бьет люстры и поджигает театр. И такое сравнение еще слабо выражает глубочайшую нелепость существа событий, масштабы и тяжесть которых так нас подавляют; главные лодыри в школе — и те не без наивной гордости толкуют о событиях планетарного масштаба. Да, это события планетарного масштаба, как любая мировая катастрофа. Может быть, завтра они обретут масштаб всей нашей Солнечной системы, если цепная ядерная реакция случайно превратит Землю вместе с Луной в новое Солнце, способное изменить условия жизни на соседних планетах. Эти события грандиозны, но их истинное значение, их значение с точки зрения Духа не соответствует их массе. Такая диспропорция могла бы, согласно известным законам, даже насмешить, если бы смех не замирал на устах перед чудовищностью карикатуры. Например, эксперимент Бикини при любых обстоятельствах остался бы превосходным образцом фарса, настоящего фарса. Обернись он совсем скверно, так, что весь род человеческий был бы уничтожен вместе с козами и свиньями американской эскадры, даже это не могло бы ослабить его комический эффект. Очередная история про дурачка-простофилю. То и дело у нас происходят такие дурацкие истории. Разве не писали недавно в одной из самых серьезных газет Европы, что правительство Соединенных Штатов взрывало в разных местах плутониевые бомбы с единственной целью — разработать изощренные методы обнаружения, способные в будущем доставлять ему информацию о ядерных опытах, ведущихся строго секретно во всех лабораториях мира?
Слово «цивилизация» некогда ассоциировалось с безопасностью. Легко представить, какого рода безопасность присуща цивилизации, вынужденной содержать себе в ущерб, ценой огромных расходов и отказа от последних остатков свободы, огромную шпионскую сеть, чтобы по крайней мере за пять минут получить предупреждение о своем полном уничтожении. Человечество явно преследуют образы смерти, образ его собственной гибели, тысячекратно умноженный, как в фасеточных глазах насекомого. Человечество боится себя самого, своей тени, своих рук на столе, приоткрытого ящика, где поблескивает густо смазанный ствол браунинга. Когда человечество добровольно и словно бы неумолимо понемногу урезает доставшуюся ему в наследство часть свободы, утверждая, что приносит эту жертву ради своего будущего счастья, не верьте ему ни на минуту! Оно жертвует свободой из страха перед самим собой. Оно похоже на одержимого навязчивой идеей самоубийства, который, перед тем, как остаться одному, велит на ночь привязывать себя к кровати, чтобы спастись от соблазна повернуть газовый кран. Но пока человечество терзается и учится все сильнее себя ненавидеть как виновника собственных бед, его инженерный гений множит инструменты и технологии разрушения. Это безумие, характерное для современной истории, очевидно, преследует всех, поскольку — увы! — в каждом из нас живет семя этой мании. Род паники, которую порождает и поддерживает абсурд, напоминает скорее ступор, гипнотическое оцепенение животного. Эту оцепенелую форму страха, гибельную анемию души, похоже, лишь усугубила отрава старой идеологии Прогресса, благодетельного Прогресса, благого, как сам Господь Бог. Как опутанный долгами торговец в канун банкротства, которому не на что уповать, кроме чудесного выигрыша, люди в массе своей пассивно принимают из рук поставщиков оптимизма надежду, столь же преувеличенную, столь же абсурдную, как их беда. Уже не надо говорить им о прогрессивной эволюции — прогрессивной или регрессивной, какая разница! Они поддаются на уверения в том, что, если сейчас все вдет плохо, все пойдет гораздо лучше через сто или тысячу лет. Тем временем никакие разочарования не помешают лжецам делать свое дело, поскольку, вместо того чтобы сулить людям скорый конец их бед, они, напротив, предрекают «смертельную схватку», после которой рано или поздно поднимется из-под горы трупов, отряхивая кровавую пену, возрожденное марксистское человечество, свежее как огурчик.
Среднему человеку решительно наплевать на возрожденное человечество, в сущности он лишь ищет повод отречься от свобод, не желая рисковать. Я говорю, что тоталитарные обманщики только и стремятся содействовать его отречению, сдаче позиций средним человечеством. Я говорю, что продуманные нелепости пропаганды, задача которой — не убеждать, а отуплять, поддерживают в массах покорный скептицизм, гнусное состояние ума, до тошноты напичканного лозунгами. Нет, обманщики-тоталитаристы вовсе не хотят, чтобы им верили, даже ради собственной выгоды они не хотят облагодетельствовать массы хоть какой-то верой: отвратить их от всякой веры, а в итоге и от неверия — вот чего они хотят. Ибо обманщики не ошибаются, они знают человека. Они прекрасно знают, что отказ от всякой веры не отменяет потребности в вере, но в конечном счете глубоко искажает саму природу этой потребности, она постепенно подменяется своего рода страхом, наподобие свойственных истерикам приступов внезапного голода, который больные утоляют в этот момент самой странной, а то и отвратительной пищей. Тоталитарному лжецу нужны массы рабов. Правда, слово «рабы» подходит здесь лишь отчасти, велико желание придать ему еще один смысл: «трусы». Тоталитарные массы состоят не из трусов, им нельзя быть трусами, поскольку рано или поздно обманщики будут рекрутировать из них солдат. Они трусливы только духом. Проститутка, например, вполне способна дать отпор тому, кто покушается на ее деньги или оскорбляет сохранившееся у нее понятие о собственном достоинстве, однако она не сопротивляется мужчине-самцу: она приучена к тому, что должна его принять, дать ему все, чего он потребует. Человек тоталитарной массы так же приучен во всем угождать партийному активисту, то есть представителю малочисленной элиты, единственного объекта заботы обманщиков. Человек тоталитарной массы по отношению к активисту играет ту же роль, что самка по отношению к самцу. Когда обманщики говорят об освобождении масс, они лгут. Они не только порабощают массу, они ее проституируют, продают своим фанатикам, но даже фанатикам они остерегаются внушать какую-либо веру, разве что несколько простых, элементарных идей, жестоких, как сексуальные образы. Мы давно знаем, что, по данным статистики, и в Германии, и в России соотношение между членами партии и массой составляет примерно 5 %. Пять самцов на сотню самок — вот последнее слово тоталитарных режимов.
* * *
Европейская цивилизация, как известно, имеет всемирный характер. Неверно было бы считать, что она распространена в Европе, и только. Мы не собираемся также утверждать, будто европейский человек — это и есть Человек. Но мы полагаем, что европейская цивилизация неотделима от определенной концепции человека. Европа ли создала европейца или европеец создал Европу? Сейчас этот вопрос не имеет решения, впрочем, не так уж важно его решать. Проблема стоит иначе. Должен ли европейский человек отступить перед новыми формами цивилизаций, якобы не имеющими аналогов в истории? Если эти формы существуют, должен ли он, может ли он к ним приспособиться? Приспосабливаясь, может ли он надеяться продолжать путь к цели в авангарде или должен уступить место тем, кто лучше его? А если эти формы не существуют? Если перед нами не новая цивилизация, а упрощенная, редуцированная цивилизация, сооруженная из остатков прежней, подобно тому, как потерпевшие кораблекрушение строят шлюпку из почти неузнаваемых остатков корабля? Если эта цивилизация, урезанная по мерке воображаемого человека, этакой схемы человека, вроде тех, что используют в своих расчетах техники, оказывается чересчур упрощенной для реального человека, если шлюпка, как выясняется на практике, не выдерживает вес экипажа? Что, если противоречия человека — это и есть сам человек? Что, если все старания любой ценой разрешить эти противоречия во имя логики и справедливости ведут лишь к деградации и падению человека? Не должно ли человеческое общество во что бы то ни стало оставаться отражением человека и его противоречий, рискуя иначе превратиться в общество не сверхчеловеческое, а бесчеловечное? Если начинать с определенного принуждения, оправданного в глазах законодателя идеей упрощенной, так сказать, статистически-математической справедливости, имея в виду установить мир во всем мире на основе всеобщего равенства, не рискуем ли мы в итоге прийти к одному из кризисов подавления, которыми являются современные войны: болезненные истерические состояния, все еще именуемые — должно быть, в насмешку — войнами? Социально-экономическое регулирование стремится раз и навсегда подавить определенные инстинкты, но не высвобождает ли оно тем самым инстинкты извращенные? Разве идеология прогресса, вместо того чтобы примирить людей ради общей задачи, не противопоставила их друг другу со всей жестокостью, разве не послужила она оправданием кровавых схваток? Не является ли идеология прогресса изобретением интеллектуалов, которое, очевидно, тешит и ободряет разум, но при практическом применении оказывается крайне опасным? Разве это не лабораторная идеология, которая получена лабораторными методами и, подобно некоторым сывороткам, не лечит, а калечит или убивает? Возможно ли до бесконечности реформировать общество, могут ли хирурги — с дипломами и без — продолжать кромсать его, не рискуя повредить жизненно важные органы? Разве изучение человеческого тела не открывает нам с каждым днем все убедительнее, что важность органа не измеряется его величиной, что от секреции почти незаметной железы, долгое время не привлекавшей внимания, а то и неизвестной самым искусным мастерам вскрытия, зависят болезнь или здоровье, жизнь или смерть?
Европа утратила веру в себя, а без такой веры нет европейского духа. Европейский дух заключался в том, что Европа верила в себя, в свое предназначение, в свою всемирную миссию. Она потеряла эту веру безвозвратно, ничем ее не заменив. Потеряла, ибо ей не хватило бы смелости, чтобы отречься, отказаться от нее. Говоря об этой вере, я знаю, о чем говорю. Если Европа больше не верит в себя, в мире есть миллионы людей, которые сохраняют эту веру, и они думают о Европе — по крайней мере, время от времени — как о своем последнем шансе. Нет, нет! Я вовсе не говорю, будто существует какая-то «партия Европы», поскольку у Европы нет больше ни программы, ни доктрины; существует еще своего рода религия Европы, пока от нее не останется только суеверие, а потом и вовсе ничего… Есть миллионы людей, которым доставляет боль падение, унижение Европы, они чувствуют себя униженными вместе с ней и нередко, кстати, выражают свое унижение в горьких, кощунственных словах. Они оскорбляют Европу, потому что не перестают верить в нее. Господа, я знаю этих людей. Вы видите, как они от нас отдаляются, это правда. Но, отдаляясь, они медлят. Отходя, они опускают глаза, прислушиваются, готовые вернуться назад по первому зову. Ибо в глубине сердец они предчувствуют, что последнее слово не сказано, что история самого прославленного континента в мире не может закончиться этим хаосом. Они не допускают, что лежащей среди развалин Европе ничего не остается делать — только со стыдом признать свою болезнь и очищать себя, подобно прокаженному, который осколком бутылки соскребает сукровичную корку со своих ран. Они пытаются понять, является ли проказа, опустошающая Европу, болезнью европейцев, не объясняется ли грозная опасность этой болезни тем, что ее возбудитель нов для нас, как когда-то был нов микроб туберкулеза для аборигенов Таити, и потому мы не обладаем против него иммунитетом.
Я говорю обдуманно, я хорошо знаю: еще не пришло время высказывать людям доброй воли некоторые истины из тех, что делают нас свободными, однако я хочу сделать именно это — высказать эти истины тогда, когда они менее всего уместны, даже не дожидаясь окончания Нюрнбергского процесса, который не могу признать великим, мне мешает воспоминание о Мюнхене. Кто однажды встал на колени перед тираном-победителем, неизбежно выглядит несколько комично в качестве его судьи. Но это неважно! Как бы ни были велики преступления Германии, полностью и безраздельно сваливать всю вину за это на народ Германии представляется мне недостойным Европы, ее прошлого, тех услуг, что оказаны ею цивилизации. Я говорю так не для того, чтобы содействовать рождению славной доброй Германии, чьи добрые инстинкты кто-то намеревается пробудить с помощью демонстрации фильма Чарли Чаплина. Я не верю в добрую Германию в том смысле, какой придают этому слову дураки. Я знаю: Германия будет мстить. Она слишком далеко зашла во зле, чтобы вернуться назад той же дорогой. Теперь она пойдет до края ночи, и никто не может сказать, настанет ли этой ночи конец, даст ли Бог время ему настать и не окажется ли ночь Германии и нашей последней ночью, последней ночью человечества. Ну да ладно! Скажу все же, что начало болезни, разъевшей Германию до костей, не пощадив ее лица, возможно, коренилось не в ней. Достаточно узнать дикую, жестокую историю пруссаков, чтобы предположить, что болезнь передалась ей от Пруссии. Пруссаки были не немцами, а славянами. При слове «славяне» умники, пожалуй, начнут перешептываться: мол, они-то знают, куда я клоню. Это я знаю, куда они клонят. Что до меня, я неизменно и неуклонно стою на том месте, которое выбрал, — может, оно не самое надежное, зато отсюда открывается хороший кругозор, так что я меньше всего рискую быть одураченным. Никто не убедит меня в том, будто он некогда верил в добрую Германию Жореса — Германию социал-демократов, а также в добрую Германию Католического центра — Германию Марка Саннье. Я всегда — еще до 1914 года — считал, что Германия являет симптомы особо тяжелой, острейшей формы всемирного извращения, которое вышло далеко за рамки инкубационного периода, — причина, вероятно, в том, что Германия оказала наименьшее сопротивление болезни. Германия — несостоявшаяся христианская страна, я хочу сказать, она в большей степени несостоятельна как христианская страна по сравнению с другими, это анормальная христианская страна. Я никогда не обманывался насчет доброй Германии и добрых Германий, но у меня нет никакого желания поддаваться на обман современного мира, когда он изображает удивление и возмущение народом, извращению которого он скорее способствовал, чем препятствовал, — до тех пор, по крайней мере, пока находил возможным извлекать из этого выгоду. Ничто не помешает мне сказать, что Германия — грех не Европы, это грех всего современного мира, грех глубоко развращенного мира, где народы развращаются один за другим, и что последняя услуга, оказанная немецким народом старой цивилизации, некогда им почитаемой, заключается в том, что он показал каждой нации, как в чудовищном зеркале, тот образ, который, быть может, она, сама того не зная, воплощает уже сегодня и наверняка будет воплощать завтра.
Христианская Европа дехристианизировалась, ее дехристианизацию можно сравнить с девитаминизацией человека. Неважно, что это были за витамины, важно, насколько они стали или не стали необходимыми с течением времени и в силу привычки. Европа дехристианизировалась постепенно и как бы незаметно для себя самой. Это явление не ускользнуло от наблюдателей. Но они успокаивали себя тем, что у пациентки проявляются нарушения, схожие с теми, что наблюдались прежде. Уже глубоко чуждые духу христианства, упрямо отказываясь видеть в нем что-либо, кроме морали, они изучали криминальную статистику и с облегчением отмечали, что число преступлений растет не так уж существенно. Даже если считать религию все еще полезной для подавления дурных инстинктов, казалось, опасность не слишком серьезна, к тому же она не застанет общество врасплох. Если предположить, что события примут самый неблагоприятный оборот, казалось, всегда можно будет преодолеть мимолетный кризис нравственности, укрепив жандармерию. К несчастью, первые проявления болезни оказались неожиданными. Вопреки соображениям теоретиков, дехристианизация вывела первыми на авансцену истории не циничных свирепых животных, сорвавшихся с цепи запретов, точно злая собака. Тоталитарное животное, этот хищник, поочередно палач и солдат, строитель и разрушитель, то страж порядка, то виновник хаоса, всегда готовый верить всему, что ему говорят, исполнять все, что ему велят, формируется далеко не сразу. Тоталитарное животное вовсе не примитивно, напротив, это продукт цивилизации, так сказать, оставивший позади вершину своего нормального развития, он ассоциируется скорее с выродившимся аристократом, чем с антропоидом. Появившись на свет, он кичится презрением к интеллекту, однако само его появление возможно лишь в атмосфере некой анархии и своего рода интеллектуального распада. Полицейские были начеку, готовые усмирять революционное движение, возникающее среди низов. Государство тратило миллиарды, чтобы как можно быстрее заполнить обязательным образованием пустоту в умах, внезапно освободившихся от старомодных суеверий. Но революция коренилась не в низах, или, по крайней мере, революция низов не несла никакой угрозы. Революция коренилась в той среде, где, по мнению человека XIX века, можно было встретить только друзей порядка, благодетелей, чья миссия заключалась как раз в том, чтобы защищать его от всяческого беспорядка, прежде всего от войны. Разве мог он питать недоверие к ученым, даже если это были философы? Чем больше ученых, тем больше шансов сохранить мир, стоило родиться ученому, как страдающее человечество на шаг приближалось к всеобщему миру. Тем не менее человек с автоматом, этот хищник, выйдет не из низов общества, он выйдет из философских систем.
О, знаю, знаю: возможно, вы скажете, что человек с нацистским автоматом и человек с коммунистическим автоматом по-разному представляют себе проблематичный земной рай будущего. Будущее — лишь удобный предлог… Автомат, марксистский или нацистский, стреляет по указке хозяина человека с автоматом, а по указке хозяина человек с автоматом стреляет в кого угодно. В ожидании Рая — кстати, Рай обещали как Гитлер, так и Сталин — я гляжу на автомат, а он своим круглым глазком глядит на меня. В человеке с автоматом, про которого я сейчас говорил, аксессуар — не автомат, а человек. В данном случае человек служит автомату, а не автомат человеку; это не «человек с автоматом», а «автомат с человеком». А раз так, какое мне дело до болтовни профессоров? Если лошадь — самое прекрасное завоевание человечества, то человек — самое прекрасное завоевание автомата. Будь он нацист или марксист, человек с автоматом, тоталитарное животное, точный инструмент единственной партии, чьим сознанием управлять так же легко, как заботливо смазанным механизмом его оружия, совсем не похож на оборванных мятежников из предместья. Им движут не голод и не жажда. Он убивает не ради справедливости. Чтобы появились на свет такие существа, несправедливый мир — условие недостаточное, понадобилась еще глубокая деградация понятий справедливости и несправедливости, разложение этих понятий и стало делом интеллигенции.
Вопреки утверждениям дураков, народ — не революционер, по природе своей он слишком почитает внешнюю благопристойность и привилегии, и внезапные приступы его слепой ярости не должны обманывать на этот счет. Народ чаще всего ведет себя с обществом так же, как простолюдин со своей женой: порой он ее поколачивает, но прислушивается к ее болтовне и в конце концов всегда приноравливается к ее желаниям, по крайней мере, в своих привычках, даже если на словах не согласен. Человек из народа — конформист, и его конформизм куда сильнее, чем нам кажется. Человек с автоматом вышел не из народа, а если и принадлежал к народу по рождению, ни традиций, ни духа народа не сохранил. Впрочем, человек с автоматом вообще лишен определенной социально-классовой принадлежности: у него отсутствует именно то, что необходимо для приобщения к какому-либо классу. Он — продукт их разложения. То, что лжецы называют борьбой классов, — всего лишь их разложение, или, пожалуй, измена классов самим себе.
Когда-то слово «революция» означало для европейского человека не то, что оно означает сегодня. Революция, в его понимании, означала как бы взрыв идеи справедливости, реванш слабых над сильными, напор анархии, сравнимый с напором сока в старом иссохшем стволе. Если повторить в иной форме то, о чем я уже говорил многократно, о чем говорил только что, революция, которая сегодня величает себя этим обманчивым словом, — отнюдь не взрыв, а ликвидация.
Одно дело, когда под огромным давлением противоборствующих сил ломается полярный лед, и совсем другое, когда все вокруг раскисает из-за обычной оттепели: разумный человек, не кривя душой, не может спутать одно с другим. Европейская цивилизация растекается сейчас этакой лужей, но не потому, что ее одолевают зло и несправедливость, ибо те формы зла и несправедливости, что мы наблюдаем, при ближайшем рассмотрении оказываются, напротив, следствием ее глубокого упадка. Когда цель оправдывает средства, это первый признак разложения в еще живом обществе. Наше общество уже нельзя считать живым, и вот доказательство: в нем средства стали целью. Поэтому они не нуждаются ни в каком оправдании. Когда человек, с общего согласия, считается только вещью среди вещей, когда он не несет ответственности за вершины или провалы в своей, как говорили раньше, нравственной жизни (точно так же, как валюта не отвечает за колебания ее курса), климат цивилизации становится крайне благоприятным для рождения и размножения тоталитарного животного. О, без сомнения, Гегель и Маркс были далеки от мысли, что их концепция человека и истории так быстро распространится в массах. Если бы кто-то предсказал их сочинениям столь внезапный успех, они бы только посмеялись. Боже мой, я их вполне понимаю и готов, как говорится, поставить себя на их место. Господина Эйнштейна тоже, вероятно, никогда особенно не заботило мнение масс о теории относительности. Разве открытие законов всемирного тяготения в свое время что-либо изменило в повседневной жизни среднего человека? Думаю, Гегель и Маркс не считали, что закон социального тяготения (если можно так выразиться) должен замедлить или ускорить ход истории, детерминированный, как движение светил. Но что вы хотите? Человек есть человек. Это homo faber, с самой колыбели его руки не знают покоя — его сильные и нежные руки с большим пальцем, отстоящим от прочих, его прекрасные руки… Человек вполне доволен своими руками, но недоволен своей душой, вот что надо понять. С руками у него нет проблем — руки ему подчиняются, противоречие живет у него в голове. Человек — faber, мастер: он мастер благодаря рукам; его мечта — иметь четыре, восемь, шестнадцать рук, как можно больше, лишь бы не сбиться со счета, а впрочем, многоруким его делают машины, это нам известно, само собой разумеется, об этом мы уже говорили. Зло таится в душе. У человека всего две руки, и им легко и удобно трудиться вместе. Стоит определить задачу — и они могут работать сами по себе. Руки послушны, а разум — нет. Мало того что разум непослушен, часто он еще и судит человека, он чуть ли не враг человеку. Конечно, нельзя отрицать, что какая-то часть разума живет в согласии с руками, она как бы создана для рук (или руки для нее), это своего рода разум рук, и он не доставляет никаких трудностей. Но другая часть разума, вечно недовольная, более или менее открыто враждебна рукам: поистине, это будто другой человек в человеке. Когда этот загадочный оппонент берет верх, руки работают все медленнее, а потом и вовсе опускаются, разум рук отступает, ему не под силу вновь заставить их действовать, homo faber чувствует, что он смешон. А ведь бывает и так: руки соединяются вместе или возносятся к небу, выражая своим движением мольбу или страх перед незримым существом. Тогда и homo faber чувствует, что его охватывает тревога. Он упорно не уступает сопернику, впрочем, он толком не знает, чего тот от него хочет, но все-таки вынужден его терпеть. Неспособный освободиться, он мстит: вымещает свой страх на творениях собственных рук, крушит то, что создал этими чудесными руками, в разрушении он столь же силен, сколь искусен в созидании. Мы ничего не понимаем в человеке, если думаем, будто для него естественно гордиться тем, что его отличает — или якобы отличает — от животных. Средний человек ничуть не горд своей душой, он хочет только одного: отказаться от нее. Он отказывается от нее с огромным облегчением, как просыпаются от страшного сна. Он с какой-то непостижимой гордостью воображает, будто открыл, что душа не существует. Метафизическая тревога у среднего человека почти целиком сводится к этому тайному отрицанию, самообману, бесконечным уловкам, которые нужны только затем, чтобы куда-нибудь, неважно куда, сбыть душу, сложить с себя это бремя, утомительное сознание добра и зла. Хорошо бы этой души не было! Если уж она, к несчастью, существует, хорошо бы она не была бессмертной! Вера в свободу, в ответственность человека никогда не была утешительной иллюзией для простых людей, невежд; тысячелетиями она была традицией элиты — это и есть дух цивилизации, сама цивилизация, которую передают гении. Во все века миллиарды дураков, бесчисленное множество дураков на множестве наречий повторяли с понимающим видом: «Когда мы умираем, все умирает». Если они этого не говорили, значит, не смели, стыдились так говорить, предпочитали доверяться Мудрецам, более сведущим, чем они. Но как только ослабевает авторитет Мудрецов, авторитет Сильных, как только цивилизация дает крен, человек массы снова начинает искать пустырь или перекресток, где бы он мог потерять свою бессмертную душу в надежде, что ему никто ее не вернет. И вдруг Мудрецы, в свою очередь, совершают то, что прежде считалось низостью. Люди, на которых всегда смотрели как на хранителей самой высокой традиции рода человеческого, отказываются от этой миссии. О, вероятно, жест отказа был еще почти неуловим, но этого жеста массы ждали всегда, с момента изгнания из Рая. Авгуры вещают вполголоса, но среднее человечество, уже раненное в сердце предчувствием близких катастроф, жаждет избавиться от ответственности, оно предпочтет претерпевать события, вместо того чтобы им сопротивляться, и теперь прислушивается даже к шепоту. Кажется, оно способно на расстоянии прочесть по губам приговор, которого оно так ждет, который снимет с него груз совести. Человек не свободен, то-то радость! Ученый не свободнее неуча, мудрый не свободнее дурака, вот удача! Равенство сразу же, одним махом захватывает все, что проигрывает свобода; свобода побеждена, и не просто побеждена — вырвана с корнем, уничтожена в самой основе, в ее духовном истоке. Несправедливости больше нет — не потому, что справедливость одержала над ней победу, такая победа, признанная невозможной, — пустая иллюзия диалектики; но потому, что больше нет справедливости, как если бы мы сократили, свели к нулю все расстояния, радикально упразднив пространство! Человек не ответствен за историю, мы можем умыть руки в истории, как в чаше Понтия Пилата. Да падет на нас кровь Праведника Сего! — кричали евреи две тысячи лет тому назад. Но нет больше ни праведных, ни неправедных, как нет верха и низа, и потому кровь не падет никогда!
Легко принять такую доктрину за революционную. Она не революционна. Или революционна в том смысле, что революционизирует революцию, отменяя ее. Она отменяет революцию, отменяя историю. А отменяя историю, тем самым устраняет Европу. В мире без свободы нет места для Европы. Мне говорят, что человек не свободен. Но кто мне это докажет? А если спросят, кто докажет мне обратное, я в свою очередь отвечу: «Поскольку, в конце концов, вопрос разрешим посредством пари, — что ж, я держу пари за человека». Европа всегда держала пари за человека. В этом пари она поставила на карту все, и вот тому доказательство: она рушится вместе со свободой.
Кто спасет свободу, спасет Европу. Кто погубит свободу, погубит Европу… Но нужно ли говорить о свободе? Судьба свободы связана с судьбой свободного человека, свобода — это свободный человек. Ведь все мы знаем, что как раз во имя либерализма — странный парадокс — зарождающийся капитализм принес свободного человека в жертву беспощадному детерминизму вещей — тому, что мы осуждаем в марксизме. Капитализм преобразует общество в простую производственную машину и, истощая, полностью лишает его духовных сил, необходимых, чтобы в нем поддерживался некий уровень гуманности, чтобы оно оставалось человечным. По понятиям простонародья, кровь (для него это лишь жидкая плоть) у больного водянкой превращается в воду вследствие общего процесса распада живых тканей; так и современное общество, беспощадно понуждаемое производить, теряло сочившуюся из всех отверстий священную сущность. Так называемое современное общество, будь оно либеральным или марксистским, неуклонно ослабляло нравственную сопротивляемость человека, усиливая за счет этого эффективность производства вещей. Какой же смысл противопоставлять либерализм марксизму, если это лишь две формы, у которых одна суть: отказ человека от своей судьбы.
* * *
Часто говорят, что новый мир, который обличал Пеги, — это действительно мир механизмов, и когда я, в свою очередь, его обличаю, мной, по всей видимости, движет слепая ярость, подобная той, что некогда заставила лионских рабочих наброситься на первый ткацкий станок. О, прошу прощения. Легко сказать: слепая ярость. Но так ли уж обманул инстинкт лионских рабочих, если мы опасаемся, если можно опасаться вместе с Жолио-Кюри и Эйнштейном, что ядерный эксперимент, который станет самым убедительным, взорвет нашу планету? Напрасны будут возражения: мол, никакая сила в мире не могла бы остановить развитие физики и связанных с ним изобретений: как будто машины, наподобие животных, способны сами по себе размножаться во внезапно ставшем благоприятным климате. Скорее, придется сказать, что разум человека не совладал с собственным творением.
То, что я говорил о контрцивилизации, можно истолковать как осуждение науки и ученых. Хотелось бы объясниться по этому поводу. Я не разочарован в науке и в ученых, как это, например, случилось недавно с одним человеком, раньше слепо верившим в науку, в ученых, в механический рай. Не наука и не ученые ускорили до абсурда механическую эволюцию, но разгул вожделения во всем мире, вызванный новыми и неожиданными формами спекуляции.
Современный мир основан не наукой, а наукой на службе у спекуляции; современный мир — не единственно возможный (что было бы ему оправданием), но всего лишь наш сегодняшний мир, я хочу сказать: один из множества возможных современных миров — возможных, если бы наука не порвала с совестью и не стала служить без разбора любым господам. Конечно, никакая сила не способна остановить и даже замедлить движение человеческого разума. Но человеческий разум не обязательно движется в одном и том же направлении, устремляясь к одной и той же цели. Человеческий разум продвигается одновременно в нескольких направлениях, и если он замедляет движение в одном из них, бросаясь в другую сторону, равновесие цивилизации нарушается. Люди начинают вымирать.
Если бы наука, подгоняемая вожделениями, которые только и жаждали ею воспользоваться, не сделала этих громадных скачков вперед, открытие расщепления ядра плутония, несомненно, произошло бы позже и не застало бы человечество в разгар кризиса нравственного нигилизма, когда оно готово совершить любое безумство — прежде всего безумство самоуничтожения. Если бы египтяне или греки руководствовались в своем созидании концепцией человека и жизни, подобной нашей (или хотя бы с ней сопоставимой), мы бы, наверное, никогда не узнали диалогов Платона и угрожающая нам планетарная катастрофа, возможно, произошла бы уже давно. Вы скажете, что нельзя сравнивать цивилизацию машин с цивилизацией Пропилеев, что такое сравнение — всего лишь игра ума. Увы! Они не только сравнимы, они противостоят друг другу. Мы знаем, что машины и Пропилеи находятся не в двух разделенных мирах: они существуют бок о бок. А поскольку они сосуществуют, мы не вправе рассуждать так, будто Пропилеи столь же опасны для машин, как машины для Пропилеев, будто машины и Пропилеи могут бесконечно противостоять друг другу, держась на почтительном расстоянии, подобно двум противникам равной силы, равно вооруженным… Пропилеи абсолютно беззащитны перед машинами. А машины, которые всё могут против них, для них не могут почти ничего. Как заметил недавно Жюль Ромен (на этот раз я с ним согласен), если правда, что крошечный снаряд способен уничтожить город за семь десятых секунды, то мы точно знаем, что нам никогда не наверстать наше отставание от атомной бомбы, мы точно знаем, что не скоро изобретем машину, которая за семь десятых секунды восстановит уничтоженный город. Замечание простое, но тем более потрясающее. О, конечно, человечеству не нужны города, оно могло бы даже вернуться к кочевой жизни, обрести передвижной приют в машине, которая сносит города. Но ошибочно мнение, будто машины, так или иначе, лишь изменят декорации, то есть условия жизни, поскольку, в самом деле, нет условий, к которым человек не мог бы приспособиться. Такой упрощенческий взгляд поддерживает и укрепляет спокойствие дураков. Человек не живет внутри механизма, как неподвижный предмет в коробке, форму и цвет которой можно изменять сколько угодно без всякого риска. Улитка живет в своей ракушке, но ракушка — это тоже улитка. Механизация мира — можно сказать: тоталитаризация мира, это одно и то же — отвечает желанию современного человека, тайному, постыдному желанию отступиться, отречься от себя. Машины умножались в мире по мере того, как человек отрекался от самого себя, в них он как бы воплотил свое отречение. Рано или поздно история скажет (если к тому времени останется хоть одно мыслящее существо, способное писать историю), что механизмы меньше изменили планету, чем хозяина планеты. Человек сотворил машину, и машина стала человеком, как будто по сатанинскому умыслу оказалась вывернутой наизнанку тайна Воплощения…
Вам уже приходилось слышать, что я разрушитель, а не созидатель. Я отказываюсь называть созидателями и людьми конструктивными тех, кто фабрикует конституции (несмотря на еле слышное созвучие в словах). Как только встречу созидателя, обещаю вернуться сюда и сообщить вам об этом, но, вероятно, он заявит о себе сам. Что касается меня, я только свидетель, я свидетельствую о том, что вижу. Я вижу, как строится мир, где человек не сможет жить, — увы, это слабо сказано; человек сможет в нем жить, но при условии, что он будет все меньше и меньше оставаться человеком.
Впрочем, этот мир не строится, меня лишь хотят убедить в том, что он строится. Он не созидается, это только иллюзия созидания, потому что в нем уродуют, калечат, уничтожают все, что прежде принадлежало свободному человеку, все, что было создано ему на потребу и могло бы напомнить завтра тоталитарному роботу о достоинстве, которого он лишился и уже никогда не обретет. С помощью разрушительной техники, отбойных молотков, экскаваторов и усовершенствованных взрывателей разрушители-оборотни в фуражках с надписью «строители» организуют мир для несуществующего человека. Обманщики не требуют, чтобы я верил, будто такой человек существует, они требуют верить, что когда-то он будет существовать, причем требуют так настойчиво, что, кажется, я уже чувствую направленное мне в затылок дуло пистолета. О, конечно, они не обещают нам этого человека прямо завтра, они не обещают нам счастья, они бы не посмели прикидываться, будто не видят, что брезжит на горизонте. Они охотно соглашаются, что этот их человек родится еще не скоро, что он не будет похож на них, что они могут дать нам о нем лишь поэтическое представление. Они его предвозвещают, вот и все, они не столько его предшественники, сколько провозвестники. А пока его нет, пока мы даже не уверены, сможет ли он когда-нибудь существовать, многие миллионы, несчетное множество людей, бесчисленные поколения будут подыхать в мире, предназначенном для какого-то другого существа. Это неважно! Важно только сразу же сделать эксперимент необратимым, уничтожив человека-христианина. Важно сделать завтрашний мир таким же непригодным для жизни христианина, каким был мир ледникового периода для мамонта.
Европейская цивилизация рушится и ничем не заменяется. Такова правда. Все грандиозные накопления цивилизации, человечности, духовности, святости предлагают обменять на необеспеченный чек, подписанный неизвестным именем, поскольку это имя создания, еще не появившегося на свет. Мы отказываемся сдать Европу. Впрочем, от нас требуют не сдать Европу, а ликвидировать ее. Мы отказываемся ликвидировать Европу. Не настало еще время ликвидировать Европу, если оно вообще должно когда-либо настать. Да, закат Европы начался, как известно, не вчера. Но нам известно также, что закат Европы означал закат мировой цивилизации. Европа стала склоняться к закату, когда она усомнилась в себе, в своем призвании, в своем праве. Невозможно отрицать, что этот момент совпал с наступлением тоталитарного капитализма. Я вновь повторяю: тоталитарного капитализма, ибо либерализм был для него только этапом, только средством создать повсюду проблемы, для решения которых необходим дирижизм. Капитализм и тоталитаризм — лишь два аспекта главенства экономики. Тоталитарное государство не выступает против денег, а заменяет их собой. Конфискуя в свою пользу всю власть денег, оно захватывает все коррупционные организации, но не для того, чтобы их устранить, а чтобы их использовать. Великое несчастье, а вернее, крайнее убожество того общества, смерть которого нам предрекают (как будто оно когда-нибудь действительно жило в полном смысле слова), заключается не во власти денег, а в том, что деньги были его законным властелином, не только могущественным, но и почитаемым. Деньги мало-помалу захватили все, что теряла честь. Миллионами своих присосок деньги медленно, день за днем, впитывали всю честь, какая только оставалась в мире, и вот гигантский спрут раздулся так, что рискует лопнуть, едва шевельнется. На это чудище, почти бездыханное, нацелена громадная разинутая пасть тоталитарного государства, готового проглотить единым духом, за один присест, честь и деньги. Мы знаем, что ни того ни другого оно не отдаст.
Мы отказываемся ликвидировать Европу. Европа испытывает натиск колоссальных сил, но они едва ли достойны называться силами. Скорее, они вызывают мысль о зонах депрессии, образовавшихся в мире после обвала обширных фрагментов цивилизации, цивилизации, подаренной миру Европой. Толчки антагонистических сил, сотрясающие Европу, не так опасны, как затягивающая ее пустота. Европейская цивилизация клонится все ниже по мере того, как повсюду беспредельно растет число опустившихся, выродившихся, потерявших достоинство людей, для которых цивилизация — не долг по отношению к прошлому, не ответственность перед будущим, а только источник удовольствий и выгоды. За этих людей европейская цивилизация не отвечает. Они отвергли, презрели ее традицию, ее дух. Рост числа таких людей — признак всемирного кризиса, кризиса всего человечества, который в точности совпал с крушением, так сказать, духовно-интеллектуальных устоев Европы. О, без сомнения, последствия опасных сдвигов в первую очередь обрушились на грандиозное политическое здание Европы: этот славный монумент, шедевр гармоничных пропорций, был возведен не для того, чтобы выдерживать катаклизмы, которых не помнит цивилизация. Я говорю «катаклизмы», а не «катастрофы». Понятно, что в организованном мире цивилизация была первым условием могущества. Сегодня, чтобы стать цивилизованным, народу требуется не меньше времени, однако техника позволяет ему гораздо скорее достичь могущества. Все мы знаем, какой была Россия чуть больше ста лет тому назад. Мы знаем, что с ней сделала техника, соединенная с режимом диктатуры. Мы вправе полагать, что этот скачок техники, происходящий — скажем так — в пустоте, то есть в среде, почти полностью лишенной свободы, оказался явлением совершенно новым, способным расшатать любую цивилизацию. Ведь, в конце концов, мы слишком часто забываем о том, что первый тоталитарный эксперимент состоялся в 1917 году, нарушив моральное и материальное равновесие Европы. Поскольку сама Россия никогда не считала себя солидарной с судьбами Европы, мы вправе сказать, что тоталитарный феномен — во всяком случае, по происхождению — не является, собственно говоря, феноменом европейским.
Европейская цивилизация — не массовая цивилизация. Я знаю, сегодня слову «массы» придают какой-то мистический, чуть ли не религиозный смысл. Мне до этого нет дела! Цивилизация затем и нужна, чтобы были не массы, а люди, достаточно сознательные, чтобы никогда не превращаться в массу, даже если они собраны вместе. Не говорю, что цивилизация в этом преуспела, говорю только, что она должна к этому стремиться. Современный мир никогда не ставил целью создать массовую цивилизацию, но он не способен создать ничего иного, кроме этого монстра, и хвалится, будто такова его воля, в то время как он идет на это по необходимости, а точнее, по бессилию. У современного мира массы в чести, он, можно сказать, поклоняется массам. Поклоняясь массам, он поклоняется себе и обожествляет себя, ибо узнает себя в них. Да, в лице трудящихся масс он возвеличивает не бедность, не труд, а массу как священное Целое, Тотальность, недаром этим трижды благословенным именем нарекли тоталитарную цивилизацию. Современный мир создал условия для формирования типа людей, у которых грубый социальный инстинкт получает патологическое развитие в ущерб социальному чувству, социальному гению: их притягивает друг к другу своего рода физическая необходимость, они соединяются либо для взаимоуничтожения, либо для совместного наслаждения и таким образом вынужденно обобществляют все, что осталось у них от ненависти и любви.
Массы, чем дальше, тем больше, состоят не из людей, объединенных сознанием своих прав и желанием их защищать, но из массовых людей, чья задача — массово выживать в массовой цивилизации; появись в ней ничтожная диссидентская группка людей свободных — это сочтут серьезным нарушением равновесия, угрозой катастрофы, этакой трещиной, брешью, способной внезапно вызвать падение всего здания. Диктатура масс — это вовсе не освобождение масс. Напротив, легко представить себе диктатуру порабощенных масс, и эта диктатура будет тем страшнее, чем более «массовы», то есть чем более порабощены, будут массы. Возможно, сейчас не время и не место говорить об этом, но я говорю. Тороплюсь, потому что нам дано не так много времени, чтобы сказать это, но однажды сказанного уже не заглушить, ведь речь идет об истинах, согласных со здравым смыслом; они сами будут говорить, когда наши рты забьются землей, и те, кто придут после нас, увидят их, когда наши глазницы давно опустеют.
Нет! Меня не одурачить заботой о массах, которую проявляют новые элиты отступников… Все эти люди сегодня возвещают пришествие масс, но за этим стоит их нежелание признаться, что они слагают с себя слишком тяжелые обязательства по отношению к массам. Они возвещают пришествие масс, не чувствуя в себе сил и мужества, чтобы создать из этих масс нечто иное. Они возвещают пришествие масс, а вскоре, действуя в том же духе, они избавятся от империи под предлогом исправления ошибок и преступлений «колониализма», но в действительности потому, что они не знают, что делать с империей, которая для них слишком велика. Истинное великодушие измеряется тем, что дают добровольно, а не тем, что выпускают из рук. Когда заявляют о капитуляции во имя справедливости, это почти всегда означает капитуляцию справедливости.
Вновь я произношу слово «капитуляция» с роковым предчувствием. Для нас, как видно, капитуляции еще не кончились. Но, быть может, от нас, от немногих людей, зависит положить конец той постыдной двусмысленности, которая позволила в последние годы придавать слову «капитуляция» любые значения, кроме единственно подходящего: трусость. Мы никогда не удержим трусов от капитуляции — это, впрочем, означало бы чудесным образом изменить их натуру. Но, быть может, мы сумеем помешать им капитулировать без стыда и даже — по знаменитому отныне выражению правительства Виши — «с честью и достоинством»! Быть может, мы сумеем лишить чести капитуляцию, а заодно и выродившуюся, падшую, безжизненную цивилизацию, принимающую все свои капитуляции за победы.
* * *
Вы знаете, я не из тех, кто щадит себя, и вас я сегодня не слишком щадил, я злоупотребил вашим терпением. Я не надеюсь, что, выходя из этого зала, вы будете благословлять меня за то, что я вселил в вас оптимизм и настроил на спокойный вечер и безмятежный сон. Впрочем, будьте осторожны! Ночь без сновидений не всегда предвещает счастливое пробуждение. Большинство осужденных на смертную казнь в последнюю ночь спят крепким сном… Я не принимаю вас за осужденных на смертную казнь, но считаю, что вам грозит смертельная опасность. Но, видите ли, умирает лишь тот, кто хочет умереть, ибо на самом деле есть лишь одна смерть, которая заслуженно называется смертью, настоящая, мертвая смерть: умереть побежденным. А побежден лишь тот, кто отчаялся. О, знаю, вообще-то я не похож на учителя надежды! И правда, я не учу надежде. Надежде не обучают, как грамматике. Надежда, как и вера, это милость Божия. От нас требуется только готовность ее принять. Но мы будем готовы уповать на то, что неложно, после того как отчаемся в том, что ложно. Так вот, я призываю вас отчаяться в ваших иллюзиях, тогда отчаяние будет у нас служить надежде. Вы просите лекарств. Зачем нам вместе искать лекарства от ваших болезней, если вы не знаете, от чего умираете?
Можно думать что угодно о современном мире, но, по-моему, настало время выяснить, создан ли современный мир для людей или люди созданы для современного мира, то есть вправе ли мы позволить современному миру попытку спастись за счет людей. Мы прекрасно понимаем, что современный мир, или своего рода механически-концлагерная цивилизация, которую мы так называем, сейчас занят тем, что — не спасается, конечно, простите, что я употребил это слово — выживает за счет человека, за счет многих миллионов людей, истребленных, замученных, брошенных в застенки, истерзанных голодом. За счет миллионов людей, допустим, но также за счет хлеба, вина, рек, лесов, славных городов, гибнущих один за другим под бомбами. Мне внушает ужас — дай бог, чтобы я смог передать вам этот ужас! — не то, что современный мир все разрушает, а то, что все эти разрушения ничуть его не обогащают. Разрушая, он растрачивает себя. Эта цивилизация — цивилизация потребления — просуществует до тех пор, пока будет что расходовать. О, знаю, вам трудно согласиться с таким ее определением, ведь, казалось бы, единственный ее закон — это именно производство, даже перепроизводство, чрезмерное производство. Но это чудовищное производство, этот гигантизм производства и есть признак хаоса, в который она неизбежно рано или поздно впадет. Разрушая, она расходует себя. Производя, она разрушает себя. Механически-концлагерная цивилизация производит товары и пожирает людей. Невозможно установить пределы для производства товаров. Механическая цивилизация перестанет производить товары только тогда, когда она пожрет всех людей. Она будет истреблять их в войнах, уничтожая огромные массы, кучи людей, она будет пожирать их и поодиночке, из одного за другим вынет мозг, душу, духовную сущность — то, что делает их людьми. И было бы безумием, теперь я это понимаю, думать, будто она способна когда-то сделать счастливыми этих обесчеловеченных людей в созданном для них мире. Она их уничтожит, погибая; они умрут вместе с ней, если такие люди еще могут рассчитывать на право и честь умереть.
Знаю, что, говоря так, я оскорбляю ваш здравый смысл, хотя именно к нему я обращаюсь, стараясь вас убедить. Вы думаете, что цивилизация, какой бы она ни была, не может вот так сделаться враждебной людям. Вы рассуждаете, что, должно быть, наша цивилизация пришла в свой срок и течения истории никто не остановит. Увы! Образ реки истории, хотя это только образ и ничего больше, определяет ваши мыслительные рефлексы. Вы видите — я говорю: «видите» — вы действительно видите эту огромную реку, она движется величественно, неодолимо, унося с собой человечество… А я вижу, что историю делают люди. Но не всю историю. Не только люди регулируют направление и ход истории. Однако без постоянного усилия людей цивилизация быстро исчерпывает свои ресурсы и свою устремленность вперед. Сейчас речь идет не о том, чтобы остановить течение реки или даже вернуться по ней вспять. Напротив, нужно открыть путь потоку, открыть путь для истории. Современный мир движется не слишком быстро. Его движение становится все медленнее. Только его нелепые летающие механизмы ввинчиваются в пространство со скоростью молнии. Сам он тяготеет к неподвижности, ибо двигаться по кругу — значит стоять на месте. Современный мир безостановочно производит механизмы, как заезженная пластинка без конца повторяет одно и то же слово и будет повторять его до тех пор, пока вы не снимете ее и не выбросите в окно. Любая цивилизация бесконечно производит механизмы и может произвести их больше или меньше. Но современный мир не довольствуется тем, что производит механизмы, он сам становится механизмом. И если не принять мер, этот механизм будет без конца усложняться, так что всего объема естественной деятельности человека станет недостаточно, чтобы его содержать. Машинная цивилизация в основе своей была лишь средством извлечения дохода или пользы, но средство станет — если уже не стало — целью. Боже мой, поймите, прошу вас, все это не образы и не метафоры, это простейшие истины, подсказанные житейским опытом. Разве для скупца золото — оно ведь тоже только средство — не становится целью? Разве скупец не способен принести себя в жертву своему золоту, разве он не готов скорее умереть, чем лишиться хоть малой его части? Нам знакомо подобное сумасбродство. Но если бы мы не знали такого примера, сочли бы мы это возможным? Дело в том, что вопреки мнению лжецов, которые полагают, будто человеком движет лишь любовь к собственной персоне, в нем есть на самом деле нечто иное. В человеке живет непонятная тайная ненависть не только к себе подобным, но и к себе самому. Можно дать любое объяснение этому таинственному чувству и его происхождению, но как-то объяснить его необходимо. Мы, христиане, считаем, что оно является отражением другой ненависти, в тысячу крат более глубокой и более осознанной, — ненависти Духа неизреченного, того, кто был самым лучезарным среди светил бездны и кто никогда не простит нам своего великого падения. Вне гипотезы о первородном грехе, то есть о глубинном противоречии нашей природы, определение человека, какой бы ясной ни была формулировка, перестает быть определением человека. Человек проскользнул сквозь дефиницию человека, как горсть песка между пальцами.
В последней книжечке Уэллса «Разум у последней черты», которую правильнее назвать не завещанием, а проклятием, знаменитый писатель, когда-то наивно считавший себя пророком будущего рая машин, нового золотого века, произносит слова отчаяния:
Человеческий род исчерпал свои возможности. Разум потерял способность достаточно быстро приспосабливаться к условиям, меняющимся с неслыханной скоростью. Мы на сто лет отстали от наших изобретений. Этот разрыв будет лишь возрастать. Хозяин Творения утратил гармонию со своим окружением. Итак, человеческий мир не просто терпит крах, он уничтожен, он ничего не оставит после себя. Попытка еще раз описать «Облик грядущего» была бы пустой затеей: нам нечего от него ждать.
«Мы на сто лет отстали от наших изобретений, этот разрыв будет лишь возрастать». Какая сила и сколько яда в этих образах, остроумных и вместе с тем поверхностных, так благосклонно принимаемых дураками, которым они заменяют общие понятия. По размышлении, что означает это опережение людей цивилизацией? Невозможно догонять бегом цивилизацию. Цивилизация — творение человека, а человек способен придумать множество различных цивилизаций. Его задача — найти ту, которая лучше всего ему подойдет, то есть позволит ему наилучшим образом реализовать себя в этом мире. Чтобы выбрать наверняка, он должен прежде хорошенько познать самого себя. Но люди не могут прийти к согласию даже по поводу собственного определения. И потому они легко вовлекаются в злополучные эксперименты, основанные на ложном или неполном определении человека. Но дуракам претит задумываться над такими проблемами, они предпочитают полагаться на Время. Нынешняя цивилизация лучше вчерашней — это неизбежность, а завтрашняя по той же причине определенно будет лучше. Если людям в ней тошно, если они пожирают друг друга, как крысы в крысоловке, оказывается, все дело в том, что цивилизация эта — не сегодняшняя, а завтрашняя или послезавтрашняя! Человек отстает от календаря, вот и все. Так вот, хватит с нас этих глупостей! Они придуманы для неразвитых или слаборазвитых народов, внезапно выведенных техникой из варварства или из состояния, худшего, чем варварство, — из рабства, самого унизительного рабства, из бездны рабства, где последний раб ищет кого-то еще более бесправного, стремясь, в свою очередь, его поработить, как мужики, описанные Горьким в его бессмертных воспоминаниях детства: они считали себя почти счастливцами, если им удавалось каждый день бить жену, но не до смерти, чтобы назавтра можно было снова приняться за прежнее. Я говорю, что цивилизация, порождающая непримиримые войны, выживает лишь благодаря цинично-откровенной или замаскированной политической диктатуре, жесткому экономическому регулированию и всемирному концерну по отуплению людей, мощное развитие которого под именем Пропаганды рано или поздно позволит обрабатывать общество столь же легко, с помощью столь же надежных технологий, как обрабатывают любое другое сырье, — я говорю, что эта цивилизация не опережает человека, а отстает от него.
Грозит ли человечеству смерть, да или нет? Не является ли кризисом всей цивилизации то, что нам хотят выдать за кризис капиталистического строя? Нельзя сказать, что мы когда-либо думали отождествлять капитализм и цивилизацию. Напротив, мы думаем, что капиталистический строй сам собой, и с каждым днем все быстрее, скатывается по наклонной плоскости государственного регулирования экономики к тоталитарному режиму, но докатится до него, лишь когда избавится от всего, что еще осталось в нем человеческого. Мы охотно верим, что капиталистическая цивилизация — это неудавшаяся цивилизация, или, если вспомнить подходящее слово Честертона, обезумевшая христианская цивилизация, и с каждым днем нам становится понятнее, что ее безумие — это буйное помешательство, delirium tremens. Вместо того чтобы лечить взбесившееся человечество, тоталитаризм предлагает посадить его на цепь: заковать бешеное человечество в кандалы тоталитарного труда, закабалить пятилетними планами, приковать его к работе, опоясав цепью и предварительно выколов ему глаза, как приковывали раба к масляному прессу, галерника — к борту галеры. Нет, не нужно разрушать машины, нужно понять, что цивилизация машин чрезвычайно благоприятствует тому, чтобы свободные люди были медленно, но верно подавлены массами, то есть безответственным государством… Безответственным государством, которое существует для того, чтобы истреблять всех, кто высовывается, душить всех, кто сопротивляется. Государством-богом, богом в мире без Бога, который вскоре станет миром без людей, и тогда воссияет во всей очевидности таинственное единство Бога и людей, высочайшая тайна христиан. Речь не идет о воспитании свободных людей в ущерб массам, поскольку массы зря полагаются на собственный вес и объем: они не выживут без свободных людей, если человечество лишится свободных людей, массы не замедлят погибнуть, как опадают листья с дерева, лишенного соков. Речь не идет и о разрушении машин, скорее напротив, об их спасении, так как цивилизация машин в конце концов приходит к разрушению машин. Разве атомная бомба — не машина для разрушения машин? Это именно машина, предназначенная для разрушения машин. А главное, она предназначена для уничтожения масс, для того, чтобы размолоть их в мясорубке. Вот так обнаруживается истинная природа и выясняются тайные мотивы заботы о массах, которую при всяком удобном случае изображает современный мир: это плотоядная забота хищника.
* * *
Мир будет спасен только свободными людьми. Во время краткой поездки в Германию эта простая истина, не угасая, горела в моем сердце, как колеблемый ветром слабый огонек в ночи. Ибо над Германией, повторяю, простерлась ночь. Германия погружена в глубокую ночь. Будет ли просвет в этой ночи, или и нас в свою очередь поглотит мрак? Увы! Когда я удалялся от разрушенных городов, нависшая над ними призрачная тень преследовала меня в пути, она охватывала горизонт, грозя вот-вот накрыть меня. Я видел призрак Европы, вот что я видел: призрак оставшегося в прошлом христианского сообщества. Германия была на свой лад христианской страной, Пруссия превратила ее в вооруженную нацию. Гитлер сделал из этой вооруженной нации массу, неодолимую массу, стальной блок, такой несокрушимый, что, стараясь его разбить, Европа, видимо, разбилась сама. Если бы спасение заключалось в массе, Германия не была бы сегодня грудой обломков. Теперь же мы понимаем, что Германию могла бы спасти горстка свободных людей, чей пример, чье мученичество помешали бы сплочению германской массы, пока было еще не поздно. Мир спасут только свободные люди. Говоря так, я верен европейской традиции. Я отдаю должное традиции моей страны, которая многие века представляла собой не только ясный jam, но и пламенное сердце Европы. Я соглашаюсь с людьми как XIII, так и XVIII века, со святым Бонавентурой, как и с Паскалем, с Паскалем, как и с Жан-Жаком Руссо. Мир спасут только свободные люди. Нужно создавать мир для свободных людей.
Перевод Н. В. Кисловой