3. По-немецки цацки-пецки
На немецкий не хотелось вообще. Там Марина Михайловна, единственный человек, перед которым я чувствовал себя виноватым. Неуютное чувство, но оно немножко уравновешивало мир, в котором все либо были виноваты передо мной, либо плевать на меня хотели, а некоторые даже смогли.
Я бы и не пошел, наверное, просто свалил бы потихонечку. Тем более что иняз предпоследним уроком, последним стояла химия, но Китыч и без меня найдет, на кого поорать.
Из-за поорать у меня и не получилось свалить. Орать взялась Марго, певичка, на ее вопли набежала Ефимовна – и почти всю перемену воняла, что все классы как классы, а мы какие-то девиантные, позорим звание математического, скорее соответствуя званию дебильного, она тридцать лет в школе, но такого безответственного и бессовестного класса еще не вела и не будет, есть надежда, потому что выдаст нам характеристики, с которыми не возьмут даже в ПТУ, это будет достойным уроком всей школе и слабым утешением Маргарите Митрофановне, она же святой человек, всю душу в нас, неблагодарных, – ну и так далее, как обычно.
Ефимовна отпустила нас за минуту до звонка на урок, я сразу направился к лестнице, а по ней явно ко мне направился Лысый. С лицом, готовым к беседе, и рукой, готовой к пожатию. То ли как ни в чем не бывало, то ли мириться собрался. Ни общаться, ни ручкаться, ни мириться я не желал, поэтому развернулся и отправился в другую сторону. Лысый вроде понял и догонять не стал. Только в другой стороне был кабинет немецкого. Я оказался у его дверей, когда зазвенел звонок, и из-за угла решительно, как всегда, выдвинулась Марина Михайловна. Смываться у нее на глазах было еще хуже. И я юркнул в кабинет.
И опять ор получился вместо урока. Ради исключения не по Марины Михайловны вине.
Певичка-то сама нарвалась: придумала разучивать «Гимн демократической молодежи». Песенка сама по себе дурная, еще и припев с бесконечными повторами шипящих в конце каждой строки: «Эту песню не задушишь, не убьешь, не убьешь, не убьешь». Кто-то – кажется, Шорик, он мастер таких экспромтов – придумал с этих шипящих не уходить: «Песню друж-жбы запевает мал-ладёш-ш-ш-шь, мал-ладёш-ш-ш-шь, мал-ладёш-ш-ш-шь!» Все пацаны, понятно, подхватили. Марго сперва слегка морщилась, но делала вид, что не замечает, да угораздило ее поднять голову от пианино на патетической строчке «Помним грохот металла и друзей боевых имена» – и увидеть, что мужская половина класса в такт машет головой и делает пальцами козу. Потому что помнит грохот металла.
Марго и завелась – по-моему, толком ничего не поняв или поняв так, как у старперов принято: металлисты фашисты, низкопоклонство перед Западом, джинсы, красавки да жвачка, а ваши деды под такие песни в атаку шли.
Я что-то сомневался, что мои деды шли в атаку под такую мал-ладёш-ш-ш-шь или вообще под песню. Дед Юра, мамин отец, давно умер, но я помнил, что он музыку вообще не любил, даже приемник, который у них, как у всех, с утра до ночи ворковал на кухне, выключал, когда там музыка начиналась, ну или на улицу уходил. А бабай, батька́ отец, до сих пор любит и попеть, и на гармошке поиграть так, что уши лопаются, но строго татарские песни. По-русски он говорит-то с трудом, не то что петь или ходить куда-то, тем более в атаку. Про атаки и вообще войну бабай, кстати, ничего не рассказывал, хотя я просил. Хохотал, целовал меня в макушку и лез в пахнущий нафталином шифоньер за кофейными подушечками – сунет и толкает на улицу играть. И медали не носил. Их у него две, «За победу над Германией» и «ХХ лет победы в Великой Отечественной войне», обе лежат в хрустальной пепельнице с пуговицами, иголками и катушками ниток, исцарапанные и без планок – просто тяжелые темные кругляшки с ушком.
Я на музыке не шипел и козу не делал. Не из почтения к Марго и тем более к песне – просто настроения не было. К тому же не хотелось быть как Саня, который сидел вместе с Шориком и был почти таким же активным. Он, кажется, хотел со мной сесть – Марго не парилась из-за обмена соседями. Объясниться решил, что ли. Войдя в класс, он поозирался и двинул в моем направлении. Я как раз садился на привычное место за последней партой, но встал и пересел к Таньке Комаровой, которая покосилась, но ничего не сказала. Саня остановился, еще раз огляделся, вернулся к первому ряду и подсел к Шорику, вечно занимавшему место у двери. Ну и дальше куролесил с ним на пару. И остановиться никак не мог.
На немецком Саня героически угорал в одиночку, на том же месте у двери. Остальных вопли Ефимовны успокоили. Да и Марина Михайловна не Марго все-таки, девки ее боготворят, а пацаны симпатизируют. А Шорика не было, он английский учит.
Марина Михайловна терпеливо слушала томившегося у доски Фаниса. Он мычал, пытаясь одновременно рассказать про знакомство с предполагаемым сверстником из ГДР, вставить в повествование побольше зазубренных классе в пятом, но теперь совершенно ненужных фраз про то, что дас демократише Берлин ист нихт безондерс грос, при этом лигт ан дер Шпрее, и не ржать в голос от подсказок Сани. Саня предлагал Фанису спросить у гэдээровского сверстника насчет кроссовкен «Адидас» гекауфен либо указывал, что гросе флюс Кама впадает в репортер Шрайбикус ум гезунд унд штарк цу зайн.
Пока он бубнил себе под нос, Марина Михайловна не обращала внимания, но потом и Саня раскочегарился, и Фанис замолчал, трясясь от задавленного гогота, да и большинство пацанов и пара девчонок начали подхохатывать под возмущенными взглядами правильной части женского поголовья.
– Also, Ибатов, genug, – сказала Марина Михайловна, поставила Фанису трояк и отправила на место.
Фанис побрел, шатаясь, фыркая и натыкаясь на парты. А Марина Михайловна сказала:
– Корягин, bitte komm zur Tafel.
Саня вскинул голову и заморгал.
– Давай-давай, – подбодрила его Марина Михайловна по-русски. Знала, что по-немецки этого делать не следует, потому что весь класс примется орать «хенде хох» и «цурюк, аусвайс!».
Саня покраснел и уселся прочнее, даже локти растопырил. Кто-то из пацанов пробормотал: «Партизаны не сдаются, ватова-этова», но обошлось без обычного смеха. Все сообразили, что не до смеха уже.
Марина Михайловна ласково улыбнулась ненакрашенными, но все равно яркими губами и пригласила еще раз:
– Komm bitte und erzähl mir deine Geschichte. Может, у доски у тебя громче и грамотнее получится.
– Что вы докопались-то, а? – сказал Саня, глядя в парту. – На том уроке спрашивали, на предыдущем, я самый крайний, что ли, других нет?
Девки ахнули, парни застыли. Марина Михайловна моргнула, но сказала так же невозмутимо:
– Так. Не учил, значит. Два, Корягин. И на будущее учти, что в школе правило про одну воронку не работает: и два, и три р…
– Ну и ставьте, блин, – громко сказал Саня, громыхнув то ли стулом, то ли партой, – видимо, отодвигался так. – Мне этот фашистский ни на фиг не нужен. У меня дед с ними воевал, это самое, с песней про молодешшь.
Саня, похоже, зверски расстроился. Ему на моей памяти не то что двоек – троек не ставили. Ну, сам виноват. И кажется, хочет быть совсем виноватым, подумал я, напрягаясь непонятно почему.
– Корягин, что сделать, чтобы ты успокоился сегодня? – поинтересовалась Марина Михайловна.
– Захочу – успокоюсь.
– Ну захоти, пожалуйста.
– А то что?
– Корягин, хватит уже! – громко сказала сидящая рядом со мной Комарова.
Я вздрогнул, а Саня будто обрадовался: развернулся к нам, растопырившись, и спросил, широко улыбаясь:
– Чего тебе хватит, овца?
Теперь охнули не только девки, а я напряженно смотрел на Саню – и надо было так, чтобы и Комарову не видеть. Стыдно было почему-то на нее смотреть.
– Корягин, выйди, пожалуйста, из класса, – приказала Марина Михайловна.
– С какой это стати?
– Ты мешаешь вести урок. Выйди немедленно.
Саня растопырился, словно готовясь сопротивляться бригаде, которая будет выкорчевывать его из-за парты. И опять смотрел то ли в стол, то ли в пол.
Марина Михайловна шагнула к нему и со словами: «Не задерживай всех, пожалуйста» – хлопнула по плечу, чтобы поднялся. Вернее, попыталась хлопнуть. Саня дернул плечом и гаркнул:
– Руку убрáла, я сказал!
Марина Михайловна вздрогнула, но потянулась решительней.
Саня сбросил ее руку с криком: «Убрáла нахуй!», вскочил, загрохотав мебелью, и вышел под дикий удар двери.
Все вздрогнули.
Марина Михайловна сказала «так», растерянно осмотрела нас, кажется, задержавшись на мне, – может, потому, что, кроме меня, мало кто не уткнулся в парту, – подошла к доске и принялась сосредоточенно стирать тему урока.
Аккуратно положила тряпку и сказала, не поворачиваясь:
– Открываем учебники на странице сорок семь, читаем текст. Внимательно читаем.
Класс, помедлив, зашелестел листами.
Я встал и осторожно вышел из класса. Никто меня не окликнул, а Марина Михайловна вроде и не заметила. Она стояла, уперевшись лбом в доску и сомкнув мокрые ресницы. Со спины не было видно, что мокрые и что уперлась она высоким чистым лбом в разводы на пахнущей тряпкой доске.
Я догнал Саню у пустой рекреации и молча ткнул в плечо.
У нас с Максиком в той школе была игра – бить друг друга в плечо по очереди, туда, где осталась вмятина от эмблемы с солнцем и учебником. Не помню, откуда эта игра взялась, – кажется, решили проверить, зажила ли у меня рука после перелома, или просто дурью маялись, – но пару раз в неделю разговор на перемене вдруг переходил в минометную дуэль: я разворачивался левым боком и подхватывал левый локоть, Серый, ухмыльнувшись, поигрывал кулаком, стукал в силу и, пока я тер ушиб, шипя и приговаривая: «А-а, молодца, но слабо чего-то сегодня», сам разворачивался, подставляя мне плечо.
Игра закончилась через месяц – матушка Серого увидела синяк, всполошилась, он, дурак, попытался успокоить, рассказав, что это мы так играем, матушка Серого позвонила моей – ну и, в общем, больше мы не играли.
Саню я ударил не в силу, но со значением. Играть с ним я не собирался, а объяснять ничего не мог – слов не было, было только клокотание и ярость. Объяснять и не пришлось: Саня не стал возбухать и возмущаться, а сразу пошел в коридорчик за рекреацией. Туда ходили срочно помахаться, если не было времени уйти во двор или на стройку. В коридорчике были кабинеты биологии и черчения, а в конце ответвление с кладовкой, где технички хранили драгоценные ведра.
Мы быстро прошли коридор, ухнули в пованивающий хлоркой и тряпками сумрак тупичка, и я пихнул Саню к стене, чтобы было место для удара, а он, не дожидаясь, оттолкнулся от стены и пробил мне грудак ногой. Я в основном уклонился, пнул его в ответ, потом мы сцепились и повалились на пол. Пыхтение, рык, шелест и гулкие удары заметались между стенами, но грохот в ушах их сразу задавил. Я пытался бить, а Саня душить, ничего не выходило, потому что Саня тоже умел, оказывается, а потом попал мне локтем в челюсть, зубы брязнули, темнота вспыхнула, я совсем озверел и шарахнул раз, два и три, причем пару раз в пол, но разок попал, подмял под себя, поймал его голову в сгиб локтя и начал давить. Саня дал мне коленом в спину, больно, кулаком по руке и бокам, слабее, потом заерзал на полу, пытаясь выбраться, но я только перехватил запястье покрепче и прижал его сильнее. И давил, давил так, как летом в лагере, чтобы дышать, падла, не мог и вообще щека на лоб, а нос в глазницу.
Наконец Саня заерзал по-другому, мелко и суетливо, а через пару секунд судорожно захлопал ладошкой мне по спине. А вот не отпущу, подумал я торжествующе и сдавил его покрепче, потому что был полный король и хозяин жизни Сани. А он раз – и обмяк, только что был твердый и растопыренный, а теперь хоба – просто тяжелый.
Я испугался, разжал захват и прислушался. Ни черта не слышно, шум в ушах мешал. Я за воротник и лацканы выволок Саню в освещенный коридор. Он вяло отмахнулся и отвалил челюсть. Я аж на пол сел от облегчения и тупо смотрел, как Саня моргает, вытирает выдавленные мною слезы, с трудом приподнимается на локтях и лицо его из багрового становится почти нормальным.
Он повертел головой и прохрипел:
– Вафин, ты охуел?
– А ты? – спросил я примерно таким же голосом.
Не специально, видимо, Саня меня тоже подушить успел, а я и не заметил – ну или просто дышал от бешенства неправильно, горло сорвал, Витальтолич узнает – вместе с горлом голову сорвет.
– Блядь, – сказал Саня, заползая спиной на стену. – Блядь, Вафин, что я наделал-то?
– Охуел ты в край, вот что, – объяснил я. – Короче, автор, еще раз…
И заткнулся. Понял, что, во-первых, Саня меня не слышит, во-вторых, не надо сейчас ему ничего говорить, тем более угрожать. Так хуже будет только. А он и сам все понял.
Я отряхнулся и поправил костюм, как уж смог, продышался, не глядя на Корягина, и пошел обратно в класс.
Там все было спокойно: народ вдумчиво читал учебник, Марина Михайловна смотрела в окно. Когда я протиснулся в щель, она, как и все, посмотрела на меня, шевельнула губами, но ничего не сказала, снова отвела к окну глаза, красноватые, но сухие. Потом кивнула и сказала:
– Дочитали? Schlag die Hefte auf und schreibt die Hausaufgabe für die nächste Stunde auf.
Я еле нашел ручку, скатившуюся под парту, торопливо раскрыл тетрадь и начал писать, но тут Комарова ткнула меня локтем. Она совала мне платок, маленький и безнадежно бабский – беленький с мелкими розовыми и синими цветочками. Рехнулась, что ли, чуть не рявкнул я. Комарова показала бровями на мою же тетрадь. По тетради шла размазанная алая полоса. Разбил я руку все-таки – причем не мозоли с костяшек сорвал, а кожу вдоль мизинца сжег – видимо, пока Саню душил.
Я нерешительно смотрел на беленький платочек с цветочками. Комарова дернула меня за руку, положила ее поудобнее, ловко накинула сложенный платок на содранное место и снова пихнула в локоть. Пиши, мол.
И сама принялась писать.
А я смотрел на нее.