Книга: Подмены
Назад: 19
Дальше: Сноски

20

 Хожу… – ещё раз, но уже гораздо спокойней подтвердил я нужную версию и тут же оглоушил «деда» встречным иском: – А сам-то? Сам когда был там в последний раз? Или, может, вообще мимо кассы?
Он, разумеется, был в курсе, что умеренно приблатнённый лексикон порой творит чудеса, однако не учёл, что подобное проявление силы воли чаще срабатывает на гражданке. Мы же с ним теперь были на службе, где ты обязан подчиняться другим законам, а долги отдаются иным порядком.
– Сам-то?.. – чуть замялся командир отделения. – Сам ходил. Когда надо, тогда и посещал. – Но тут же, опомнившись, вернул себе преимущество в ходе предварительных слушаний. – Не тебе, уродику-москвачу, мне тут допросы, понимаешь, учинять: где был, чо делал… Ты, сука, лучше скажи, по какому-такому праву ты со мной в ровню затесался? То, что мы тебя с первого раза не просекли, ещё не значит, что простили. Поня́л, салага? И не тебе опять же, рожа езуитская, меня, православного, учить родину любить, ты усёк?
– Может, ты, конечно, и православный, а только в Бога точно не веруешь, – в ответ не растерялся и я, уже начинавший прикидывать, как мне уберечь то самое, о чём предупреждал Моисей Наумович. – Православный – вообще-то не обязательно «верующий». Православный – это больше этнос, привычка, традиция. Это просто некая невидимая связь со страной, в которой ты живёшь, это ещё и отношения в семье, то, как ты думаешь, говоришь, как ешь, пьёшь, любишь, как происходит в твоей конкретной жизни всё остальное, важное и не только. Это… – на секунду я задумался, ища подходящее определение, такое, чтобы уже надёжно отсечь себя от них, перебросившись в другой статус. Стать принципиально чужим. Задрать, если угодно, градус общения и тем самым перевести проклятые стрелки на час назад. А не сработает, так, по крайней мере, оттянуть момент расчёта, а там будь что будет, всё равно к прежнему уже возврата нет вплоть до самого дембеля. Это если не покалечат и не комиссуют остатки организма принудительным порядком. И я закончил найденную мысль: – Это скорее самоидентификация, вот.
Я сказал и понял вдруг, что не соврал. Именно так и думал всегда, но только не давал себе в том отчёта. В смысле православия. И вообще.
Вновь недолго помолчали. Все, включая заоконное небо, буквально за миг до этого глухими завываниями неспокойного ветра известившее роту о скорой непогоде.
– Ясненько! – с неожиданной весёлостью в голосе прервал вдруг паузу ефрейтор-татарин. – Ты, – кивнул он на меня, – православный, а он, – сделал злющими глазами в сторону командира отделения, – самопальный. Или как ты там его назвал? Само… иди… инте… идиотский?
Первое изумление солдатской аудитории тому, что тихая гарнизонная мышь неожиданно для всех оказалась ушлой полковой крысой, прошло быстрее, чем я предполагал. Потому что по итогам накоротке состоявшейся сессии гнев бойцов отделения явно превышал их же искреннее удивление. И теперь требовал удовлетворения любым путём. Место, на котором возникло это неожиданно быстрое озлобление, оказалось вовсе не пустым, как изначально полагал наш служивый люд. Место это, как выяснилось теперь, всегда было занято хитроумным неудачником-лицедеем нерусского корня, так долго игравшим роль затесавшегося своего.
– Я просто сказал, что каждый решает для себя сам, кто он есть и в кого верит. Или не верит вообще, в принципе. Что тоже вполне реально, – негромко сказал им я. – Лично для себя я решил, что – православный.
– Выходит, это сам же Христос тебе и помог в нашу веру пробраться? – задумчиво протянул кто-то из второго эшелона, не примыкавшего напрямую к зоне тёрок.
Если честно, я даже не понял, кто спросил, но почему-то подумал, что то был рядовой, как и сам я. Однако, в любом случае, заход был сильный и бил непосредственно в лоб. Я это ощутил по тому, как запрос был произведён – негромко, отчётливо, с нужной интонацией и без единого фактора обходительности. И потому ответить следовало единственно возможным образом – мощно и убийственно обезоруживающе. Я и сказал тогда слова, те самые. Которыми себя и погубил. По крайней мере, уж до собственного «дедова» срока – точно угробил. А отбиться решил так. Спросил, сделав удивлённое лицо:
– А вы, братцы, как вообще думаете, Иисус Христос – он был кто? Русский, что ли? Православный? Или какой, по-вашему?
– Ну а какой ещё? – презрительно пожал плечами ефрейтор. – Ихний, что ли? Или, может, ваш? Всем же известно, раз мы богоносцы, ну кто русский, то, выходит, и Бог, и сын его – тоже их, наш то есть, из русских. А чьи ж они больше? Русские всегда были первей других, остальные – по остатку, и все дела.
– И иконы все поголовно тоже наши, – добавил «дед», подбросив в общую топку лишнего градуса уже от себя. И, кивнув в мою сторону, победно поинтересовался: – Ты разве ж где икону видал такую, как у нас? То-то… – И назидательно хмыкнул, довольный развитием неожиданно новой темы. И снова не устоял. – Вот, бывало, рукой ее коснёшь, а она отзывается, тёплое будто из неё на тебя струит, гладкое такое, тихое… И уже сам не поймёшь, кто кого гладит, ты её или же она тебя. Потому что такое у неё устройство – любовь нести ко всякому и благость. Но только – если ты наш, по-настоящему православный, а не какой-то там типа Лейбов этих или Моисеев.
Внезапно в казарме сделалось тихо. Так обычно бывает перед тем, как случается что-то нехорошее или ужасное. Все разом притихли: наверно, каждый в эту удивительную минуту мысленно рисовал перед собой разом оживший образ Божьей Матери. Или же её икону, с младенцем или без него. Или вспоминал, как в первый раз неловко осенил себя крестным знамением. А может, только собирался осенить, но так и не собрался. Или как вообще в гробу видал все эти осенения, потому что всегда было не до того – внешний мир оставался неизменно первичен, всякая же загробка присутствовала разве что в грязной ругани или анекдотах про попов и святых апостолов, к каким обычно мирские грешники попадают при проходе туда или сюда.
За окном тоже происходило нечто странное. Заканчивался август – минул почти год, если считать от начала осеннего призыва, – однако неуёмная жара никак не спадала. А ещё регулярно лили дожди, непривычные для этих мест, обращавшие сухую, издревле сосновую местность в чуждый всем и каждому субтропический ужас. Ото всех щелей тянуло влажным, жарким, гибельным. Толстые стены казармы не спасали. Наоборот, изготовленные из пористого шлакобетона, они, как назло, впитывали в себя избыточную влагу, которая чуть погодя выступала на внутренней поверхности стен, насыщая воздух казармы нехорошим плесневым духом с примесью острого аммиака.
Я невольно поёжился, будто не жара лютовала вокруг, а нестерпимый холод. Впрочем, такое могло быть и от ощущения предстоящей расправы, в которой, как я уже понимал, примет участие всё без исключения отделение. А вполне возможно, подтянется ещё кто-то из первого взвода – какой-нибудь особенно неравнодушный крысолов из примкнувших к рьяным борцам за чистоту рядов второй электротехнической роты. Если только сам я не предприму любых подходящих случаю спасительных мер.
Ветру тоже не спалось. Резкими порывами он раскачивал ветки лип, что неравномерной посадкой произрастали на протяжении всего южного фасада нашей длиннющей казармы. И они, мягкие и податливые, упруго хлестали во все восемь зарешёченных окон спального помещения, где готовилась к отбою вторая электротехническая рота электризуемых заграждений. Назавтра у нас был намечен марш-бросок с полной выкладкой, на десять километров. И это означало, что неприятность ждёт ещё и там, коль скоро сегодня они меня отмудохают. За то, что не раскрыл правды жизни в самом начале. Такое было у меня чувство.
А ещё через пару минут в вечернем небе дважды бухнуло, и занялся очередной дождь, такой же отвратительный, как и всё, что не задалось у меня в тот паскудный день. Дождь был заунывный и косой, и чтобы хорошо разглядеть толщину его струй, следовало основательно накренить шею. Ещё лучше их было видно, если максимально вжать башку в плечи. Или то был просто гнусный страх, заставлявший меня в этот момент думать о каком-никаком постороннем чуде, по-любому не имевшем шанса, случившись, прийти на помощь и оберечь от солдатской казни.
И снова грохнуло на верхотуре, уже прощально. И всё разом остановилось: дождь, ветер, любые звуки со стороны неба, удары липовых ветвей по стеклу, остатки дурных разговоров. И даже, как мне теперь казалось, перестало тянуть из вечно не заделанных стенных щелей.
И тогда я решился. И сказал:
– Ребят, а ведь Иисус Христос – еврей, самый натуральный, в чистом виде. Потому что мать у него еврейка, Мария. И сам он прямой потомок царя Давида. Это же в Новом Завете на первой странице ясней некуда изложено. У него в роду сорок два еврея, таких же чистейших. Он даже обрезан, как положено любому нормальному иудею.
Сообщил новость и умолк.
Возникла раздумчивая пауза. Вероятно, каждый из присутствующих обмысливал услышанное по-своему. Однако одно всё же было общим, единившим наш взвод даже сильней предчувствия ближней войны, – искреннее изумление. У кого-то – от слов, какие только что достигли их ушей. У других – по той причине, что этот урод, то есть я, всё ещё ходит по их родной земле. Третьи, не сговариваясь, мысленно подбирали наилучший способ расквитаться, если не сразу же убить, на месте.
Пауза истекла, и ефрейтор медленно выговорил, разделяя слоги:
– Я тоже обрезанный. Значит, тоже иудей?
– Нет, – отозвался я, внезапно обретший надежду, что, может, и обойдётся, – ты татарин. И мать твоя не еврейка. А у него, – я коротко глянул на небо, – еврейка. В этом разница. А ещё ты не христианин, как мы. Ты – мусульманин. И, как таковая, крайняя плоть в этом деле решающего значения не имеет. Тут другое важно: какую ты религию исповедуешь и в кого веришь – в Иисуса Христа или же в своего Аллаха. Или как там у вас – в Магомета, кажется, или в Мухаммеда?
– Ты лучше, сука, расскажи нам, сам-то в кого веруешь… – едва слышно процедил «дед», и лицо его пошло пятнами.
– Я же сказал, я – христианин, крещёный, остальное к делу не относится, – откликнулся я на призыв открыть обществу ранее неизвестную подноготную. – А кто не верит, тот пускай остаётся при своём мнении, устав караульной службы позволяет, – добавил я с вызовом, понимая, что использую сейчас последний шанс из никаких.
– Значит, всё ж таки жидяра, – подумав, вынес вердикт «дед», – натуральная жидярская морда, скрытая от товарищей по воинскому долгу.
– А Христос, по его теории, такой же, как он сам, – подлил масла в общее блюдо татарин с одной лычкой на погоне. – И Аллаха, сука, туда же хотел пристроить, иудейское отродье. Вместе с пророком Магометом. И всех их – каблуком, каблуком, всю святую троицу, чтоб больней, чтоб позорней получилось, гнида такая.
– И иконы русские держит за жидовские, раз там Христос нарисован, – подал голос всё тот же из второго ряда, плохо определяемый на слух. Однако обернуться и проверить означало совершить ошибку: никак нельзя было целиком терять поле зрения, иначе мог бы схлопотать исподтишка, не подготовившись к первому, самому злому удару. А что таковой случится, сомнений не оставалось – слишком уж неравноценный состоялся у нас обмен мнениями, и кому-то надлежало ответить за это по всей строгости военных законов.
– Ладно. – «Дед», он же командир отделения, поднялся, потянулся, уставился на меня. – Давай, пошли пройдёмся до отхожего места, там и договорим, а то не всем тут твои паскудные теории слушать охота. – Он коротко кивнул остальным: – Кто желает, тоже может прогуляться, заодно нужду вечернюю справите, хоть и без воды.
Я поднялся, перекинул через плечо полотенце и, не оборачиваясь, двинулся в нужном направлении. Полотенце, подумал, пригодится, если нос крепко заденут и оттуда начнёт хлестать. Или если рот разобьют. Больше серьёзной крови ждать неоткуда, остальное отойдёт в синяки и травмы.
«Разве что горлом пойдёт, – подумал я ещё, пока мы небольшой продолговатой стаей шагали к помывочной, – ну это если живот повредят, типа какого-нибудь внутреннего кровоизлияния».
Точно я ничего не знал, но допускал любой вариант измывательства – слишком уж наворотил лишнего. Хоть слова да и только, а вышли страшные, непростительные, уже не имевшие обратной силы, как в любом нормальном законе. Это я теперь хорошо понимал. И почему-то чувствовал, что готов, хотя было страшно. Главное, чтобы без унижений, лучше – простая боль. А ещё лучше – вырубиться. И – сразу, по-настоящему, если с первого удара точно попадут в правильное место. Больно будет уже потом, или вообще не будет: ну чего им впустую валять бесчувственное тело. И самому спокойней – не узнаю, кто из них и какой внёс вклад в избивательный процесс, потому и прощать будет легче: всех – разом, списком, кроме первого. Хотя этого удара от неизвестного первого я ждал сзади – в тот самый момент, когда закроется дверь помывочной за последним бойцом сопровождения. А пойдут все, подумал я, без вариантов, – никто не захочет дать слабину, чтобы после самому не огрести за неучастие в справедливом суде.
Нужно было беречь зубы, почки и яйца. Остальное – чёрт с ним, зарастёт, затянется, даже глаз, если насмерть не выбьют, вернётся на место. Об этом, зная, куда в скором времени попадёт его внук, загодя предупреждал меня мой опытный дедушка, сразу же после моего отчисления из театрального училища. «Главное, почки прикрывай, увёртывайся, а то после кровью мочиться будешь весь остаток жизни. Про яйца молчу, сам всё знаешь. И зубы. Другие не вырастут, придётся весь рот перебирать, так потом мучиться будешь с ними, чужими, – то не так, это не сошлось. И тоже до последнего дня, Гаринька».
В тот раз мы с Киркой, Кириллом, пионерлагерным дружочком, всё сделали правильно, по уму, как сами же заранее и прикидывали. Света от тонюсенькой елоховской свечки, заранее прилаженной на расплавленный в чашке воск, как раз хватало, чтобы точно рассчитать движения: сперва накинуть на прошлогоднего обидчика второе одеяло, пережав его поверху сгибом локтя и придавив в нижней части коленкой к матрасу, и только потом привести в исполнение приговор, дожидавшийся исполнения целый долгий год.
Всё делали тихо, расчётливо, не расходуя себя на лишние движения и стараясь не привлечь внимания очевидцев. Тому способствовала и свечурка, испускавшая настолько малый свет, что силы его хватало лишь для производства суда, но при этом далеко не всякому свидетелю открывались подробности нашего пацанского сговора. О возможных очевидцах, кому в ту ночь спалось не очень, наутро позаботился Кирка. Переговорил, со строгим лицом, но так, чтобы поверили, что станут следующими, если болтанут лишнего. Для верности пнул одного, в ком сомневался, коленкой в пах. Тот согнулся и быстро-быстро закивал, давая понять, что лично он – могила, и без всякого там дополнительно вечного огня. Основного бил, кстати, тоже он, Кирка. Сам я просто помогал, придерживал извивающегося врага, стараясь заткнуть ему в рот кусок одеяла, как средство против испускания ненужных звуков. Потом, в восемьдесят седьмом кажется, Кирилл без малейших раздумий ушёл в школу КГБ, став законным слушателем какого-то очень специального факультета. Я так никогда и не узнал, какого именно. Кирка вообще с самого начала нашей дружбы был довольно жёсткая структура, и потому решение его меня не удивило. Не порадовало, разумеется, но и не отвергло. Просто в отношениях у нас возникла некая пауза, временная и вполне объяснимая. Тем более что и сам я в это время, став студентом, уже, считай, летал в иных мирах, в неведомых ранее эмпиреях, уплывал в моря далёкие, океаны глубокие. Тогда я не знал ещё, что не выплыву, что, поскользнувшись в первой же луже, так до правильных глубин и не доберусь, а буду лишь скрести ладонями по мелкому дну, мешая себе же стёртыми в кровь коленками…
– Ну чего, актёрчик, – нехорошо улыбнулся «дедушка», когда за немногочисленной толпой пацанов с первого взвода наглухо захлопнулась туалетная дверь. – Ты ж и сам всё знаешь, поди. Ты же умный, ты ж не можешь не понимать, что просто так в этой жизни ничего не бывает. Накосячил – ответь. А ты не просто накосячил, ты хуже сделал. Ты – предал. И не кого-то там, а Христоса нашего, самого православного из всех святых угодников.
Это было не просто смешно, это уже надёжно отлетало за пределы любых мало-мальски приемлемых смыслов, разведя наши стороны настолько, что любой обратный маршрут отсутствовал по определению. В основе же этого многовекового маршрута лежали извечно непроходимые дебри. И не было ещё тех, кто сумел его одолеть.
«Будут бить, – напутствовал меня перед призывом дед Моисей, – не обижайся: лучше терпи или дай сдачи, как сумеешь. А коли обидишься по-серьёзному, то запомни: не на них обида твоя будет – на весь народ. Сам народ наш такой, а они дети его, и ничего с этим не поделаешь. По крайней мере, в ближайшие лет двести. Ну а дальше не важно: или будут все, или не останется никого».
Слова дедовы в ту минуту не вспомнились, но они и так на протяжении всего этого годичного промежутка от «салаги» до «черпака» висели где-то на периферии башки: то ли сзади, то ли сбоку, а быть может, просто приютились в кирзовом сапоге под портянкой.
Пахло карболкой. А может, то была хлорка, я не особо разбирался в запахах временной жизни. Просто, когда в силу простой необходимости требовалось посетить пространство нужника, первым делом я обычно приворачивал клапан в носу, чтобы с наименьшими потерями одолеть эту устойчиво возникавшую преграду. В доме у дедушки, на Нижней Красносельской, пахло индийским чаем и маслом пачули. Дом наш почему-то всегда и всеми считался дедовым – не моим и не Анны Альбертовны, – его и больше ничьим. Так уж завелось, да никто из нас и не был против, хорошо понимая, что Моисей Наумович Дворкин – персона, личность, человек, гранд. И потому благоухание в квартире против Елоховки неизменно было мужским, отдавая горьковато-дымным, чуть пряным, немного мускусным, но и терпким, смолистым, тёплым, земляным. Как вымя у горной ламы. Так он шутил, мой дед, пребывая в добром настроении. Только откуда доставал он это неземное масло с нотой тихой доброй печали, зародившейся в каких-то иных, нездешних пределах, тоже никто из нас не знал – не раввин же, право дело, с улицы Архипова снабжал его. Говорили, кто-то приносил ему, из его бывших, кажется, студенток – но об этом мы тоже лишь догадывались. Кстати, лысину он стал перекрывать, отрастив себе длиннющие седые пряди, одновременно с появлением в доме устойчивого запаха пачули. Допускаю, что неспроста.
Дед неизменно присылал чай, отдельно от им же изготовленных сладостей, чтобы не получалось вповалку. Считал, душевный чай из чистого листа, не сдобренный никакой посторонней присадкой, подключает человека к небу. Два подключения – от чёрного и от зелёного. И потому чайная бандеролька помимо письма состояла, как правило, из двух холщовых мешочков – чёрный, для зимы, и зелёный, для лета; оба – с крупной выделкой чаинок, чтобы не получилось издевательства над благородным чайным кустом. Первый чайный привет от дедушки пришёл ещё до присяги. Я тогда сразу решил – половину заныкаю, другую – передам в воинское братство, на откуп и для установления первого контакта. Успел отсыпать оттуда и отсюда. И схоронил. Остаток вручить не успел – чаеразвеску обнаружили раньше, чем удалось красиво поступить самому. Тогдашний старослужащий, уже «дедок», недавно вступивший в закон, подобную возможность упустить никак не мог. Спросил меня:
– Вижу, жируешь, москвач?
Я, помню, растерянно развёл руками, пытаясь объяснить суть доброго намерения. Не дали. «Дедушка» сыпанул на кровать из обоих мешочков, энергично перемешал чаи пальцами и, сгребя получившуюся смесь в горку, поинтересовался:
– Про Золушку слыхал, артист?
Я кивнул, уже догадываясь о том, что последует дальше.
– Ну вот, – удовлетворённо согласился старший по жизни, – разберёшь за ночь и угостишь бойцов, лады? Чтоб и того пóпить, и другого заварить. По отдельности. Поня́л?
– Так точно, – отрапортовал я и отдал честь как положено.
Ночью пришлось копошиться, имитируя признаки деятельности. На деле же я просто подменил чайную россыпь на заныканный чай, тот и другой, и поутру представил плоды ночных трудов старшему: кучка почерней и кучка побледней, всё – чисто, вплоть до малой чаинки.
– Аккуратная работа, москвачок, – похвалил меня «дедушка» и добавил: – Ладно, живи пока, дальше поглядим, что ты за фрукт такой, мля.
Вечером, перед отбоем он вновь демонстративно смешал мои чаи в единый, заварил получившейся смесью крутой чифирь и пустил посудину по кругу, в общий прихлёб. Я, зажмурившись, тоже отхлебнул, чтобы не выделяться чистоплюйством, но одновременно решил, что дед Моисей никогда об этом не узнает, как бы дальше ни обернулась воинская карьера его любимого внука в городе Новозыбкове.
Удачно отыгранная история с «Золушкой» помогла – гнобить, начиная с «салажьего» возраста, не стали, простили и то, что «москвач», и что бывший студент, и что вместо нормального «поссать» обычно произносит сомнительное «сходить в туалет». Или вообще не сообщает о намерениях. А ежемесячные дедовы пряники добавляли не то чтобы уважения, но некоторым образом компенсировали природную неприязнь к выказываемым ненароком культурным проявлениям личности.
Туалет соединялся с помывочной коротким нечистым переходом. Пол там, как правило, не мыли, разве что иногда подметали. Влажной уборке подвергались лишь места солдатской помывки и справления воинской нужды. И потому этот душевой, хотя и короткий, лишённый окон перешеек, расположенный между унитазами и душевой, как нельзя лучше подходил для выяснения различий во взглядах на веру в её обобщённом аспекте, на самого Бога, единого и неделимого, и на саму жизнь – в общем и целом.
Пол был кафельный, изначально неровно выложенный метлахской плиткой бурого колера. Часть плиток была разбита совершенно, другая имела многочисленные трещины с отдельными заострёнными краями швов. Межшовная затирка выкрошилась окончательно, и это начисто лишало меня, как кандидата на выживание, отделаться реально малой кровью. Если, само собой, станут возить мордой по полу. Перешеек имел небольшой уклон в сторону туалета, и это, успел подумать я, облегчит моим мучителям задачу устроить телу испытуемого напольное путешествие практически под силой собственного веса.
Мы пришли. Командир отделения, словно бывалый крысолов, аккуратным гуськом приведший убийских подельников к месту сурового приговора, остановил движение посреди соединительного коридора. Он будто тайно подслушал мысли рядового Грузинова-Дворкина, – именно так казалось ему. В центре замершей процессии, опоясанный отделением в полном составе, находился теперь я сам. «Дед» сделал глазами, и они окружили свою жертву, создав вокруг меня неровное живое кольцо.
– Ну что, не бог, не царь и не герой, а, актёрчик? – кривовато ухмыльнулся «дедушка», упершись зрачками в мои глаза. Казалось, медля, он растягивает удовольствие, потому как выпадает такое не часто. В смысле – «за такое». Отделение загражденцев, примолкшее в ожидании дальнейшей команды, соображало туго. Однако каждый из бойцов даже если и не до конца постигал метафизику конфликта, то уж наверняка чуял, что характер его не просто принципиальный: много больше – классовый, как вдалбливали в них когда-то учебниками и дополнительно дрессировали на словах. Вот, к примеру, мы – каждому понятные герои-загражденцы, патриоты родины и самих себя. А вот, не к ночи будет сказано, они – капризные уродики нерусского корня, двуличники по жизни и по вере, приспешники иуд всех мастей, ушлые ловцы доверчивых православных душ. К тому же, по обыкновению, при деньгах и посылках, набитых дармовыми еврейскими рахат-лукумами. Одно слово – актёрщики с погорелого театра комедии и сатиры над всеми нами.
– Короче, ничего не заявишь себе в защиту? – продолжал юродствовать командир временной жизни, буравя меня, подследственного, мутным взглядом. – За просто так калекой перехожей сделаешься?
– Видишь ли, – пожал я плечами, неожиданно для себя расслабившись, слегка откинув голову и приняв почти прогулочную позу, – всё, о чём ты сейчас говоришь, это ведь слова. Всего лишь голые слова, и не более того. И всё, что говорил я, тоже слова. И тоже больше ничего. Они, конечно же, материальны, как и любой звук и даже как самая простая и глупая мысль. Кровь ведь состоит из молекул, а они содержат в себе железо, ты в курсе?
Тот угрюмо молчал, набирая новую злость, но слушал. Остальные в это время прикидывали позицию поудобней, понимая, что, может, придётся не только мудохать, но, глядишь, ещё чего и похуже – на усмотрение «дедóв».
Между тем я, Гарик Грузинов-Дворкин, живой пока что и нетронутый, неспешно продолжал просветительскую лекцию. Мне уже было всё равно, итог событий я понимал лучше, чем кто-либо, и потому не просто оттягивал собственное избиение, но одновременно пытался придать этой банально-дурной истории наказания зарвавшегося рядового-загражденца привкус страдания, муки не за что, незаслуженно несомой кары:
– Так вот, это самое железо, если его брать в атомах, по сути есть крохотные антенны, мириады антенн, каждая из которых ловит на себя, воспринимает всё материальное: волны, движение, колебания среды, биополя, идущие от любых мозгов, включая и такие тупые, как у тебя. Даже камень, дерево, любое растение излучает так, что уж тебе-то, по крайней мере, мало не покажется. Ты явление примитивное и недалёкое, и потому антенны твои требуют переустройства. Лично я искренне хотел помочь, объяснить, как мог, что Бог по большому счёту един и что даже тот факт, что он еврей, не имеет ровно никакого значения для верующего человечества. Но, к великому сожалению, это и есть то, о чём ты и этот вот, – я апатично кивнул в сторону татарина-ефрейтора, – не ведаете ни сном ни духом, потому что вы обыкновенные мудели, клинические идиоты, возомнившие себя мелкими божками местного разлива. – Я нахально усмехнулся, и на этот раз – откровенно, безо всякого прикрытия. – Бить собрались? Ах же господи ты боже мой! Это единственное, что вы можете, да и то кое-как, через жопу, потому что – все на одного, иначе ведь не умеете, не обучены, по-другому-то – пупок развяжется от усердия или, глядишь, сам же по кумполу и схлопочешь.
Я уже шёл ва-банк, так и так терять было нечего, но зато даже мало изменить ситуацию в свою пользу очень бы пригодилось. Скажем, «один на один» выторговать, внезапно надавив на слабое место, ущемив гордость так, чтобы не просто слегка перевести стрелку в нужном направлении хода, а просто вырвать её из циферблата вместе с корнем. А про всю эту мутотень с волнами и антеннами ещё задолго до театрального училища мне рассказал мой добрый Моисей Наумович. Тогда о таком слыхом не слыхивали, а он знал. Или чувствовал так. Позднее теория подтвердилась и была названа теорией торсионных полей. А ещё он написал четыре, вроде, учебника и два, кажется, задачника, часть из которых, будучи признаны выдающимся достижением педагогической науки, в одночасье стали классикой. Я деда не просто дико любил, я безмерно его уважал. И не за всякое там малопонятное – за то, что тот неизменно находил короткое ёмкое слово, которое отчего-то враз могло поменять мой взгляд на жизнь. Когда оставил училище, ждал первым делом, что скажет дедушка. Только он, больше никто. Тот и сказал: иди и служи, если хочешь распорядиться собственной жизнью так, чтобы было потом чем тайно гордиться. Даже если больше ничего в этой жизни не случится. Хорошая проверка на вшивость: тебя мутузят, тебя ненавидят так, что сильней невозможно, под ногами у тебя кровь, ноздри забиты железом, а ты последним нюхом улавливаешь аромат пачули. Это значит состоялся, значит мужчина, значит человек. И не проси пощады, никогда, иначе всё поломаешь. Она найдёт тебя сама, если нужно, пощада эта, рано или поздно, не тут, так там. Она как смерть. И выстрелит, если понадобится, тоже сама, если не спасёт. И уже будет с тобой до конца, поверь. И ещё запомни: справедливая смерть может быть доброй, и она же может стать пощадой, которую ждёшь. Она и есть Бог, и других нет, а какой имеется, тот один на всех: для русских, евреев, калмыков, немцев, татар – без разницы. Бог – в тебе самом, в твоём оружии, в твоей руке, в твоей верной, испытанной боями гаубице, в твоём прощении или в прощении тебя, как и в наказании. Бог – заноза в твоём глазу, но он же и снадобье, и свинцовая примочка против нестерпимой боли. Бог – это ты сам, и пускай это тебя не удивляет, потому что так оно и есть, но только, чтобы осознать такое, надо ещё очень до этого дорасти.
Тогда, ещё совсем юношей, я слушал его вполуха, относя дедушкины напевы к его же, понятное дело, стародавнему военному опыту, к четырём незабвенным годам на передовой в составе Первого Украинского фронта. Начал рядовым, закончил капитаном, командовал гаубичной батареей отдельного артиллерийского гвардейского полка. Но основное из обрывков слов вгрызлось-таки, не испарилось, улеглось в тайную ячейку. И притихло до поры. Теперь же – всплывало. И тогда я мысленно повторил про себя, как молитву, каких сроду не знал и в какие никогда не верил: «Не победа найдёт тебя, но пощада».
– Это кто схлопочет? – взвился татарин, аж подпрыгнув на месте от негодования. Они всё ещё стояли, окружив меня кривым кольцом, непроизвольным образом разбившись по ранжиру старшинства. Стояли и не начинали. Их сбивала с толку моя отчаянная наглость – то, как я, урод неправославный, посмел распахнуть пасть на старших, к тому же понести такое, за какое, если по-хорошему, вообще не живут. Но, с другой стороны, слова задели, про «все на одного», к примеру, или же про некрепкий пупок. – По кумполу, мля? Это я, сука, по кумполу схлопочу? От тебя, что ли, мудлона сраного? Да ты прям щас неживой будешь, за всё, что натёр тут нам, черпачила!
В ответ я сделал непонятное ефрейтору лицо – то ли сочувственное, то ли издевательское:
– Да ты сам, козлина, весь год, если хочешь знать, не рахаты эти ваши жрал мусульманские да лукумы, а еврейские тейглахи и путер-гебексы, дедушкой моим Моисей Наумычем Дворкиным испечённые. Вот от них у тебя пупок и развяжется. Въехал в тему, убогий?
Странно, но уже было не страшно. Даже наоборот, в каком-то смысле делалось забавно. То, что меня накроют, было понятно и так, но отчего-то внутренностью своей, уже готовой к любому приговору, я ощущал ещё и другие биения, идущие не от живота, но от головы, от мозга – того самого, наверно, единственного своего защитника, что так беззастенчиво раздавал налево-направо драгоценные атомные и воздушно-волновые поля, вступающие во взаимодействие с колебаниями даже таких неустойчивых живых структур, как эти двое старослужащих полудурка со своими слепыми приспешниками. Вместе же они – отделение электротехнического взвода электризуемых заграждений, в полном составе, с нехваткой разве что одного выпавшего из обоймы «черпака». И то, о чём объявил теперь этот «черпак», то бишь сам я, стало моментом истины. Для меня и для каждого из окружавших меня пацанов. Момент был общим, но истины некоторым образом различались.
– Ну так, – подвёл черту «дед», всё это время прикидывающий, с чего верней начать экзекуцию, причём так, чтобы заслужить одобрение пацанов и самому не сесть на губу, – приехали.
Смерть наглому гаду, то есть снова мне, само собой, стучалась в ворота просто невозможно как, но командир отделения заставил себя не подчиниться жгучему, идущему из самого утробного низа вожделению грохнуть «москвача». Он выдвинулся на первый план и встал рядом, головой к голове с перевозбуждённым татарином. У того нетерпеливо дёргался узкий глаз, отбивая нервическую морзянку, и это было невыносимо смешно.
– Христос воскресе, «дедушки»! – внезапно произнёс я и засмеялся.
Просто не смог удержаться, несмотря на близкий убой. Теперь я уже хохотал страстно, на полную громкость, стараясь отвести лицо от разом насторожившихся бойцов-загражденцев, пришедших сюда, чтобы вытереть смешливым умником пол в солдатском туалете. Одновременно коротким движением я перекинул полотенце с шеи на руку, понимая, что в таком положении придушить будет сложней и, кроме того, вряд ли теперь у них получится осуществить это с первого захода. «Актёрчик» – так здесь меня ещё не именовали, в части. Это было новым, и это новое надёжно означало, что времена для меня переменились окончательно, даже если не изобьют до смерти. Не простят и потом – не тот геном. А ещё потому, что такое не прощают в принципе – когда посягнули на веру в ихнего Христа и в ихнее славное отечество. До царя, слава богу, не дошло, да и не было никакого царя. Был когда-то «пятнистый» – изолгавшийся балабол с неустойчивой психикой и бегающими глазами. То ли врал постоянно по старой обкомовской привычке, то ли сам не понимал, чего творил. А только в Новозыбковском инженерно-сапёрном полку весь комсостав, включая младших офицеров, держал его именно за такого понтомёта. Солдаты это знали, но большинству было пофиг, кто там наверху и когда их, заложников любой подходящей силы, окончательно победят нормальные, из тех, кто придёт надолго и даст жрать. Главными для каждого всё равно оставался сон, кормёжка и расплата по долгам. И враг, который вот он, который хоронился возле самого носа, но даже капкан теперь уже не понадобился: голенький явился, чистый, полностью готовый на муку, раз сам же себя к ней и подвёл. А тот, что был теперь, «шевелюристый», был другой, но и он жрать не дал, больше обещал и совершал глупые промахи.
Ждать реакции на собственный сакральный призыв я не стал. Резким движением я грубо обхватил шеи обоих «дедов» и так же резко сжал их, изо всех сил, одна к другой. Две башки немедля сошлись в общей точке. Раздался гулкий костяной стук пустого о порожнее. В этот момент за окном снова бухнуло, два раза: в первый раз раскат грома был слышней из окна помывочной, во второй – со стороны нужника. И вновь, приняв на себя непогоду, захлестали по стёклам казармы инженерно-сапёрного полка развесистые липовые ветви.
Ничего этого я уже не слышал. В это время я уже приятно плыл неподалёку от места казни, то ли по совершенно шёлковой воде, то ли пронзая выпавшим из сознания телом мягкие воздушные массы, окунаясь в них по самый кумпол и плавно выныривая обратно, в те самые торсионные дедушкины поля, где любые колебания мысли, звука и слова, соединившись в незримые сигналы, настигают всякую человеческую душу, если только она хочет того сама.
Кровищи, как я и предполагал ещё в самом начале, получилось ужас как много. Кроме свёрнутого носа, откуда юшка брызнула первой, надорванной оказалась ещё губа – это уже вышло само, когда меня, вырубленного с первого удара сзади, уже тащили под наклон по выщербленной метлахской плитке.
После били уже практически неживого. По рёбрам, в пах, по обеим почкам. Досталось и зубам; кроме того, свернули нижнюю челюсть. Боли, впрочем, не было, и они об этом знали, кто бил. Только не могли уже остановиться.
Участвовали все, кроме «дедушек». Те стояли и смотрели. И каждый, наверно, думал о своём. Командир отделения – о том, что, может, и правда Христос этот, который Иисус, был ихний, из евреев. Кто ж его знает, если так уж поглядеть, свечку никто из части не держал.
Татарин – о том, наверно, что испоганил себе внутренность моим «черпаковым» подношением и надо будет, уже дембельнувшись, первым делом сходить к мулле, посовещаться. А на второй день лунного месяца зуль-хиджа совершить очистительный обряд по полной программе. А может, и в саму Мекку смотаться. Теперь это, говорят, без вопросов.
Когда завершились, выяснилось, что про воду-то забыли, что в отключке вода-то, чтоб кровищу с пола убрать. Ладно, раз так, – «дедушка» поставил бойцов в ряд, сам примостился с краю шеренги. Штаны спустили и по команде стали отливать, чтобы как-то замыть последствия, благо естественный наклон у перешейка-то имелся. Меня же, битого, оттащили к стороне, чтоб не задело – хватило, подумали, с меня и главного наказания.
Потом резко запахло аммиаком, разом перебившим дух невыводимой карболки. Или хлорки. И они добавили ещё, надув животы, уже на последнем отжиме, у сáмого слива, чтобы вышло чики-чики, без бурдового следа. И ушли спать.
А наутро 4 октября случилась новая революция, но только опять в обратную сторону. Началась-то раньше, ещё сколько-то назад, но нам про неё не сказали, выжидая, как всё оно пойдёт.
Марш-бросок отменили. Вместо него было праздничное построение на плацу всего полка. Тут же, не мучая личный состав недомолвкой, объявили победу над преступным Верховным советом. Лейтёха, комвзвода, узнав с утра, что один из бойцов пребывает в полуживом состоянии, тут же отправил на десятисуточную гауптвахту испортивших обедню «дедов», каким он самолично, без лишних разбирательств приписал вину за жестокое избиение лучшего по электротехнической специальности рядового, «черпака» Грузинова-Дворкина. То есть меня.
Потом была больничка, но не так чтобы долго. Я быстро шёл на поправку, одновременно подкармливая медперсонал дедовым тейглахом из ещё не съеденной до конца предыдущей посылки.
Ближе к выписке, когда пальцы правой руки практически бесперебойно стали подчиняться голове, я написал любимому дедушке письмо, в котором, предварительно поразмыслив, не сообщил о том, что случилось. Просто поблагодарил его за очередную посылку и поздравил с прошедшим недавно Пуримом – праздником спасения евреев от рук врагов, замысливших уничтожить этот добрый, хотя и неправославный народ.
Больше писать ничего не стал, потому что оставались дела, к которым мой дед уже не должен быть причастен. А вообще, через год, когда я вернусь домой, то первым делом займусь установкой памятного камня на могиле Рубинштейнов, до которого, насколько я знаю, руки не дошли ни у деда, ни у покойной Анны Альбертовны. Кроме того, нужно присмотреть за княгиней Анастасией Григорьевной, которая, как ещё при жизни писала мне баба Анна, стала стара и плоха, хотя умирать вроде бы не собирается. На Веру Андреевну, кровную бабушку, надежды нет никакой, потому что, как только она вернётся из можайской колонии, дед Моисей заберёт её к нам на Елоховку – доживать общий век, несмотря на взаимные обиды и несхожие установки на жизненные ценности. И ещё. Надо бы проверить, что там у нас с Анной Альбертовной – в смысле, где её похоронил дедушка и как. Если опустил в семейную могилу на Востряковском кладбище, устроив рядом с остальными Дворкиными, то на этот счёт надо бы ещё крепко подумать. Надеюсь, понятно, о чём я? Или же пускай всё будет так, как есть, а про письмо забыть… А может, дать всё же почитать деду и пусть сам решает, оставить бабу Анну в нашей общей земле или, может, отделить от семейной памяти? В любом случае, сам я, после того как отслужу последний год, теперь наверняка уже всё сделаю правильно. И пусть дедушка знает – в жилах моих кипит его неутомимая и справедливая кровь, которую из его непутёвого внука уже ничем не выжечь. Да, чуть не забыл! Нужно ещё привлечь кого-то из серьёзных людей, чтобы как можно скорей издать рукопись Ицхака Рубинштейна, – думаю, может, в «Огоньке», с продолжением? Потому что каждая ещё живая сволочь обязана это прочитать – точно так же, как и знать, что ни сам я, ни мой любимый дед, ни кто-либо ещё, проживший, как и он, безупречно достойную жизнь, ни весь остальной народ моей несчастной и великой родины не заберёт их с собой в наше счастливое, хотя и непредсказуемое будущее.
КОНЕЦ
Велинград – Алабино,
декабрь 2014 – февраль 2015

notes

Назад: 19
Дальше: Сноски