Книга: Витающие в облаках
Назад: Chez Bob[14]
Дальше: Что пропустила Нора

Искусство структуралистской критики

— Бу-бу-бу, бу-бу-бу, — бубнил Арчи. Во всяком случае, выходило что-то близкое к этому.
Дело происходило в десять минут двенадцатого на семинаре Арчи Маккью на третьем этаже пристройки к сооружению шестидесятых годов — взмывающей ввысь башне Роберта Мэтьюза. Она называлась Башней королевы, хотя было чрезвычайно маловероятно, что в этой башне когда-нибудь поселится какая-нибудь королева. Мрачная атмосфера была еще мрачней из-за отсутствия света. На окне, будто некий условный знак, горела свеча, воткнутая в бутылку из-под вина «Синяя монахиня». Отопление в университете не отключали, хотя никто не знал, как университетскому начальству удавалось этого добиться. Может, в печах жгли книги, а может (что гораздо вероятней), студентов. В комнате было жарко и душно, и я начала по одному стягивать с себя бракованные свитера для гольфа.
Арчи говорил. Когда Арчи говорит, его совершенно невозможно остановить, — пожалуй, его не остановит даже смерть: он будет что-то бормотать из-под крышки гроба, но в конце концов черви устанут от шума и выедят ему язык…
— Когда слова больше не стремятся к мимезису, они теряют свое место и связь друг с другом. Они сами по себе иллюстрируют истощение формы. Писатели, избегающие мимезиса, ищущие новых подходов к беллетристическому конструкту, называются дизруптивистами — они оспаривают то, что Роб-Грийе называл «осмысляемостью мира».
Арчи сделал паузу.
— Есть комментарии по этому поводу? Кто-нибудь хочет высказаться?
Ответа не было. Никто из собравшихся понятия не имел, о чем говорит Арчи.
Пухлое тело Арчи стремилось вырваться из пут темно-зеленой полиэстеровой рубашки, у которой под мышками расплылись большие мокрые треугольники. Кроме рубашки, на Арчи были коричневые брюки и бежевый вязаный галстук, украшенный пятнами другого рода — возможно, от засохшего желтка всмятку или от заварного крема.
Он крутанулся в начальственном кресле с твидовой обивкой. Его кресло было гораздо удобней, чем у нас, — мы сидели на стульях с прикрепленными к ним маленькими столиками из пластика под дерево. Казалось, эти подносики призваны удерживать нас на местах — нечто среднее между высоким детским стульчиком и смирительной рубахой. Сами стулья тоже были из какого-то пластика — жесткого, серого; судя по всему, университет питал к нему нездоровое пристрастие. На таком стуле при всем желании не высидишь спокойно больше десяти минут. Арчи же, напротив, был ничем не скован и мог крутиться и вращаться на своем начальственном троне во всех направлениях, разъезжая на колесиках, словно на аттракционе «Волшебные чашки».
— Центральное место начинает занимать сам акт письма, так как автор больше не пытается опираться на некое априорное значение или истину. Жак Деррида еще сильнее подкрепляет эту идею тем, что…
Арчи Маккью был пламенным марксистом и утверждал, что его отец работал на верфи в Глазго. На самом деле его вырастила мать-вдова, которая держала конфетную лавку в Ларгсе. Сейчас эта многострадальная женщина, по выражению Арчи, «поехала крышей», и потому ее недавно перевезли через реку в Ньюпорт-на-Тее, в дом престарелых под названием «Якорная стоянка», «с видом на воду».
— Валери утверждает, что литература является своего рода расширением и применением определенных свойств языка и ничем другим быть не может…
Арчи жил в большом доме на Виндзор-плейс с Филиппой, властной женой-англичанкой. Я это знала, поскольку оказалась последней в длинной череде нянек, перебывавших у Маккью. Филиппа и Арчи, которым было уже под пятьдесят, размножались (с перерывами) с самого конца войны. Четверо детей уже выпорхнули из гнезда — Криспин («Кембридж!»), Орсино («Оксфорд!»), Фрейя («Год во Франции!») и старший, загадочный Фердинанд («Соутонская тюрьма, к сожалению»). Дома остался только один ребенок, девятилетняя Мейзи («Маленькая ошибка!»).
— …и в своей мультиплицичности и плюральности требует новой герменевтики…
Число слушателей Арчи все время сокращалось. Сейчас нас было четверо — я, Терри, Андреа и Оливия. Андреа происходила из среднего класса и была родом откуда-то из Йоркшира, где окончила гимназию. Сегодня от нее пахло пачулями. Она была одета в летящее цветастое платье — сплошные пуговки, бантики и сложные швы на корсаже. Казалось, его сшили для любительской постановки мюзикла «Оклахома!».
Андреа недавно перешла из лона Шотландской церкви в язычество и собиралась стать ведьмой. С этой целью она устроилась подмастерьем к колдуну в Форфаре. Ничто не пугало меня так, как мысль об Андреа, у которой в руках магические силы. Поймите меня правильно, я ничего не имею против магов. Моя собственная мать — магиня… магесса… кажется, у этого слова нету женской формы. Может, пора мне уже изобретать собственные слова. Почему бы и нет? Откуда иначе взяться новым?
Андреа рассказывала, что решила стать знаменитой писательницей и для этого окончила вечерние курсы машинописи и стенографии. Курсы располагались на Юнион-стрит, и вел их человек, которого явно больше интересовали обтянутые свитером груди студенток, чем степень их владения скорописью Питмана. До сих пор Андреа выжимала из себя только жалкие рассказики про девушку по имени Антея, которая приехала из Норталлертона и изучает английскую литературу в университете. Самый интересный рассказ описывал странное столкновение сексуального характера между ее альтер эго Антеей и преподавателем в секретарском колледже. Я решила, что «Авантюра Антеи» — хорошее название для английского порнографического фильма: такого, в котором много намеков и мойщиков окон, но мало собственно секса.
Антея все время остро переживала из-за самых обыденных дел вроде посещения лекций, обнаруженных в доме пауков, покупки линованной бумаги с полями для конспектов. Лично я думаю, что читать о подробностях чужого быта — так же нудно, как слушать рассказы о чужих снах: «…а потом автопогрузчик превратился в огромную рыжую белку, и она раздавила голову моего отца, как орех…» Чрезвычайно интересно для самого сновидца, но утомительно для постороннего слушателя.
Сам Арчи, конечно, писал роман и раззвонил об этом всем. Его экспериментальный эпический труд уже достиг объема в семьсот страниц. По слухам (своими глазами роман, кажется, не видел никто), он представлял собой пронизанный ангстом запутанный лабиринт прозы, описывающий метафизический штурм-унд-дранг авторского «я». Назывался роман «Расширение призмы Дж.».
— …метод, который можно считать эмблематичным в отношении эссенциальной произвольности всех лингвистических десигнатов…
Оливия вежливо подавила зевок. Светловолосая, высокая и гибкая дочь врача из Эдинбурга, она окончила школу Святого Георгия для девочек. Способная и методичная студентка, Оливия каждый вечер переписывала свои конспекты и подчеркивала все важное чернилами трех разных цветов. Она явно была не на месте в Университете Данди — ей следовало пойти в Сент-Эндрюсский университет, Уорикский или даже Университет Восточной Англии, но во время единых государственных экзаменов с ней приключилось «что-то вроде нервного срыва», и в результате она сдала на одни «E» вместо «A».
Весь этот год Оливия встречалась с преподавателем с кафедры политологии. Его звали Роджер Оззер (а называли обычно Роджер-Чмоджер), и он вечно гнался за модой и старался отвисать со студентами. У него были жена Шейла и стайка мелких блондинистых дочек (совсем как у Геббельса, сказала Терри) в возрасте от почти нуля до девяти лет.
Секс между преподавателями и студентами в нашем университете не был редкостью, однако ректор его запрещал и смотрел на него косо. Роджер Оззер безумно боялся огласки, и по его настоянию они с Оливией вели себя как рыцари плаща и кинжала, выходя из зданий поодиночке и игнорируя друг друга на публике (а иногда, по словам Оливии, и наедине). Из любовниц Роджера Оззера вышли бы отличные тайные агенты.
Терри сидела рядом со мной, в соседнем стуле-капкане. Она уже впала в анабиоз — НАСА вполне могло бы использовать ее для освоения космоса. Послать ее в дальние уголки Вселенной, куда можно долететь лишь за несколько десятков лет, и она прибудет такой же свеженькой, как при старте. Хотя нет, лучше не надо, чтобы инопланетные цивилизации судили о землянах по Терри.
— Деррида говорит, я цитирую, — продолжал бубнить Арчи, — «именно когда написанное умирает как десигнат, оно рождается как язык». Вопросы, замечания?
Его слова на миг зависли в спертом воздухе, а потом запорхали по комнате, ища, куда бы приземлиться. Кевин, который в этот момент неохотно протискивался в дверь, ловко присел и увернулся от них.
— Спасибо, что выкроили время к нам присоединиться, — сказал Арчи, и Кевин покраснел и пробормотал что-то невнятное.
Из-за густого акцента юго-западных графств все, что он говорил, звучало либо неопределенно-пошловато, либо очень глупо. Как и многие другие студенты факультета гуманитарных и общественных наук, Кевин Райли попал в Университет Данди не за хорошие оценки, а трудами Объединенной приемной комиссии британских университетов — того ее отделения, которое пристраивало никому не нужных студентов. Ибо, к сожалению, больше ни один университет на нас не позарился.
Кевин был пухлый юноша с кожей цвета молочной сыворотки и огромным вороньим гнездом курчавых волос — английский вариант афро. На носу у него сидели маленькие круглые очочки. Созвездие прыщей на подбородке он тщетно замазывал маскирующим карандашом фирмы «Риммель» персикового цвета. Судя по всему, другие (более сильные) представители сильного пола в детстве не снисходили до игр с Кевином, и он рос в одиночестве, играя с конструкторами и электрической железной дорогой, перекладывая марки разных стран в кляссерах, стоя на продуваемом сквозняками перроне с фляжкой чая и линованным блокнотиком.
Но эти мальчишеско-аутичные развлечения сменила страсть к писательству, самый подходящий недуг для солипсиста. В некий момент своей мучительной юности Кевин создал себе альтернативную вселенную — нечто вроде подземного Средиземья в ином мире. Страна эта называлась Эдраконией. Оттуда была изгнана королева драконов Феуриллия (которая почему-то напоминала мне Нору). Весь сюжет можно было изложить в одной фразе: «Ибо Сумрак воистину падет на землю, и Зверь Гриддлбарт будет рыскать по ней, и драконы обратятся в бегство».
Кевин втиснул объемистое шмелиное тело в стул и попытался устроиться поудобнее. Отдельные фрагменты пухлой плоти выпирали по сторонам сиденья. Чтобы взбодриться, он вытащил мятый пакетик лимонных леденцов и пустил его по кругу. Андреа в ужасе отпрянула — она была из тех девушек, которые не считают пищу обязательной для существования и боятся всего, что калорийней клубничного йогурта.
Вопрос, который все это время неуверенно порхал в воздухе, наконец определился и презрел Кевина ради стройных прелестей Андреа, на которую и приземлился, как неприятное насекомое.
— Андреа? — подбодрил ее Арчи. — Деррида? — [Да, такую рифму не во всяком словаре рифм найдешь.] — Какие-нибудь соображения?
Соображений у Андреа, очевидно, не было никаких, поскольку она лишь многообещающе пожевала кончик перьевой ручки, приподняла подол своего наряда в стиле вестерн и медленно скрестила ноги. Андреа уже подробно распланировала всю свою будущую жизнь — она собиралась окончить университет, выйти замуж, ничего не покупать в рассрочку, воспитывать детей, стать знаменитой писательницей, выйти на пенсию и умереть. Она, кажется, понятия не имела, что жизнь нельзя разложить по порядку, словно карандаши в пенале; что все подвластно случаю и в любой момент может произойти нечто удивительное и неподконтрольное нам — оно изорвет наши карты и перемагнитит стрелку компаса: вот в нашу сторону направляется безумная женщина, поезд падает с моста, парень едет на велосипеде.
Арчи, все еще завороженный зрелищем коленок Андреа — бог знает, что еще она ему показала украдкой, — кажется, на миг потерял нить рассуждений. Мы все ждали, пока он снова нашарит клубок в лабиринте. Ни у кого из участников семинара не было соображений решительно ни по какому поводу — в отличие от Арчи, у которого были соображения обо всем. Мы все обрадовались, когда он забубнил снова, избавляя нас от докучной необходимости думать самостоятельно:
— …высказанное рядом критиков-структуралистов, что лишь в момент, когда написанное слово в литературе перестает указывать на «объективные» внешние данные, то есть на обозначаемое им в реальном мире, оно начинает существовать как язык внутри текста…
Оливия задумчиво жевала прядь своих длинных светлых волос, — впрочем, вряд ли она думала о чем-то из речей Арчи. Кевин, которого вид Оливии повергал в мучительный экстаз, агрессивно пялился на ее ступни — единственную часть ее тела, на которую он мог смотреть не краснея. Оливия одевалась, как обнищавшая средневековая принцесса, — сегодня на ней была жакетка из жатого бархата поверх поношенной атласной ночной сорочки и красные кожаные сапожки до колен (мечта фетишиста).
Оливия однажды мягко сказала Арчи, что препарировать книги, словно трупы, не стоит, поскольку потом не удастся привести их в прежний вид. «Вскройте жаворонка и все такое…» Арчи обдал ее презрением и заявил, что следующий, кто процитирует Эмили Дикинсон у него на семинаре, будет выведен на внутренний дворик и подвергнут прилюдной порке. («Сурово, но справедливо», — заметила Андреа.)
— Новая литература напоминает нам о том, — продолжал квакать Арчи, — что знакам языка достаточно относиться лишь к воображаемым конструктам — но, может быть, лишь к ним они и относятся, поскольку возможно, что в задачи литературы не входит осмысление окружающего мира…
Мы все были зацикленными на себе гедонистами — странными, перекошенными людьми, нечетко очерченными из-за недостатка твердых убеждений и мнений. Вероятно, высочайшим достижением для каждого из нас было поутру встать с кровати. Мы потеряли одного из участников группы — Безымянного Юношу, хрупкого и бледного мальчика из Вестер-Росса. Мы прозвали его так, потому что, как ни пытались, не могли запомнить его имени. Конечно, он не облегчал нам задачу, поскольку неизменно представлялся следующим образом: «Я никто, а ты кто?»
Я знала, что у него какое-то совсем обыкновенное имя — Питер или Пол, — но точнее вспомнить не могла. Будто его окутывало странное экзистенциальное проклятие. Словно какой-нибудь маг-недоучка упражнялся с волшебной книгой («Сие есть весьма хорошее заклинание для исчезновения»). Интересно, думала я, что случается с человеком, которого нельзя назвать по имени? Он теряет свое «я»? Забывает, кто он?
Сперва это проявлялось лишь в некотором мерцании контуров, размытости, но скоро юноша стерся почти совсем — от него осталось только дуновение воздуха. Лишь изредка свет, падая под определенным углом, открывал взору эктоплазмическую форму, напоминающую полусваренный-полусырой белок яйца пашот. А вдруг, вспомнив имя мальчика, мы сможем наколдовать его обратно?
— Может, ему просто все осточертело и он уехал обратно в Вестер-Росс? — предположила Андреа, когда он исчез окончательно.
До исчезновения Безымянный Юноша неустанно трудился над рукописью (в самом деле написанной от руки, со множеством зачеркиваний и перечеркиваний), которая, как выяснилось, повествовала о захвате Земли пришельцами с планеты Тара-Зантия (или что-то в этом роде — какое-то характерно дилетантское название). Пришельцы ввели на Земле новый экономический строй, основанный на домашних кошках и собаках. Принцип был прост: чем больше у человека кошек и собак, тем он богаче. Породистые животные были чем-то вроде сверхвалюты, а подпольные фермы по разведению щенков — основой черного рынка.
Эта писательская лихорадка (воистину род недуга) была во многом спровоцирована прошлогодним нововведением, так называемой дипломной работой по писательскому мастерству: отныне студенты могли сдавать в качестве дипломной работы свои литературные творения. Арчи активно выступал «за», считая, что это выдвинет кафедру английского языка на передовые позиции, чего ей столь явно не хватало. Множество студентов с энтузиазмом записались на курс творческого мастерства — не потому, что хотели стать писателями, а потому, что в этом случае сдача диплома не сопровождалась экзаменом*.
В то время Марта Сьюэлл еще не появилась, и занятия по писательскому мастерству вел Арчи. Он обозвал историю про таразантийцев «убогой херней», и Безымянный Юноша, сгорая от стыда, выбежал из аудитории. Ему всегда было трудно занимать место в трех измерениях сразу, но именно с этого дня он начал истончаться и таять.
Арчи катался на кресле по комнате, как стеклышко по планшетке для спиритических сеансов, и внезапно остановился перед Кевином. Он посмотрел на Кевина мутным взглядом, словно пытаясь понять, где же видел его раньше, и вдруг задал непостижный уму вопрос о концепции гегемонии по Грамши. Кевин ерзал на стуле, но не мог отвести глаз от семимильных сапог Оливии. В спертом воздухе аудитории он вспотел, и слой грима у него на подбородке приобрел странную консистенцию — со стороны это выглядело так, словно у него плавится и сползает кожа.
От Грамши Кевина спас старый профессор Кузенс, именно в этот миг забредший к нам в аудиторию. Он увидел Арчи и явно растерялся.
— Вы что-то ищете? — невежливо спросил Арчи и себе под нос добавил: — Например, собственные мозги?
Профессор Кузенс явно удивился еще больше.
— Не знаю, как я сюда попал, — засмеялся он. — Я искал туалет.
— И нашел, — пробормотала Терри, не открывая рта и даже не просыпаясь.
Профессор Кузенс — англичанин, дружелюбный и эксцентричный, — явно делал первые шаги по направлению к старческому маразму. Иногда он мыслил вполне ясно, иногда — нет, и различить у него (как и у любого другого сотрудника факультета) эти два состояния было порой нелегко. Университетский устав весьма ревностно охранял профессоров на постоянной ставке: чтобы потеснить такого преподавателя с рабочего места, нужно было дождаться, пока пройдет три месяца после его смерти. Корона еще кое-как держалась на голове у профессора Кузенса, но преподавательский состав уже вел за нее (корону, не голову) кровопролитную войну. В шлакобетонных стенах постройки шестидесятых годов отдавались эхом махинации, интриги, заговоры и контрзаговоры — это бились претенденты на освобождающийся трон.
Неестественный отбор уже позаботился об устранении одного из главных претендентов. Склонность сотрудников кафедры английского языка к несчастным случаям вошла в легенду, и фаворит нынешней гонки — осанистый канадец по имени Кристофер Пайк, похожий на государственного мужа, — вышел из игры, загадочным образом сверзившись с лестницы в Башне. Сейчас он лежал на сложном вытяжении в мужской палате ортопедического отделения Королевской больницы Данди, а кафедра английского языка наблюдала ожесточенные боевые действия между Арчи и двумя его основными конкурентами — доктором Херром и Мэгги Маккензи.
— Н-ну… — произнес профессор Кузенс, почесывая нос и поправляя очки, — н-ну… н-ну…
Его почти лысая голова была покрыта старческими пятнами; от волос осталась только бледная кромка, похожая на тонзуру монаха или на призрачный атолл. Профессор напоминал мне старое животное — пожилую ломовую лошадь или страдающего артритом датского дога. Мне очень захотелось погладить его по веснушчатой лысине и нашарить в кармане яблоко или собачью галету.
Вдруг, завидев рядом со мной пустой стул, профессор прошаркал туда и сел, втиснувшись, как мешок костей, за маленький деревянный столик. Оттуда он благосклонно улыбнулся всем нам и поднял руку приветственным жестом папы римского.
— Продолжайте-продолжайте, — сказал он Арчи. — Я вам не помешаю.
Было очень заметно, что Арчи пытается понять, как реагировать на это странное явление. В конце концов он решил сделать вид, что ничего не происходит, и понесся дальше:
— Утверждая себя как литературную работу, немиметический роман занимает положение, позволяющее опровергнуть как эстетику молчания, описанную Зонтаг, так и предписание формальной регенерации Джона Барта. Какие будут соображения?
— Я, во всяком случае, ничего не понял! — засмеялся профессор Кузенс.
Арчи пронзил его взглядом. Профессор Кузенс был специалистом по Шекспиру, и подход Арчи к литературе был для него несколько туманен. Как и для всех нас.
Мы безмолвно перекидывали новый вопрос друг другу по комнате, в которой становилось все жарче и душней. Каждый находил себе какое-нибудь занятие — я смотрела в окно с третьего этажа, словно как раз увидела там нечто безумно интересное (так оно и было, но об этом позже), Кевин пялился на ноги Оливии, складывая рот, похожий на раздутую ветром пышную розу, в немые рыбьи знаки отчаяния, а сама Оливия изучала один за другим свои ногти. Что до Андреа — я сначала решила, что она читает заклинание, дабы отпугнуть Арчи, но потом поняла, что она всего лишь напевает под сурдинку песню Кросби, Стила, Нэша и Янга (что, впрочем, должно было подействовать точно так же). Терри, загадочная, как яйцо, хранила зловещее молчание — она явно находилась в некоем ином ментальном пространстве, куда нам, всем остальным, хода не было.
Открылась дверь, и вошел Шуг с фиолетовой бархатной сумкой, расшитой крохотными зеркальцами, через плечо. Одет он был эклектично — в джинсы, состоящие в основном из заплаток, черно-белую палестинскую куфию вместо шарфа и дубленку. Шуг, наш сосед по подъезду на Пейтонс-лейн, утверждал, что купил дубленку — которая котировалась значительно выше грязных свалявшихся флисовых курток большинства студентов — в магазине «Амир Кабир» в центре Тегерана.
Шуг, стройный и мускулистый среди уродливых коротышек, любил считать себя воплощением крутизны. Он был одним из немногих уроженцев Данди в нашем храме науки, укомплектованном студентами, от которых отказались всевозможные университеты по всей Англии. Впервые я встретила Шуга, когда он шел по Нижней улице: рядом бобиком скакал Боб, а в руке Шуг держал на манер леденца копченую треску. «Арброатский дымок», — объяснил он мне прокуренным голосом. Я сначала решила, что он имеет в виду какие-то наркотики (впрочем, наркоманов многие сравнивают с рыбой, тухнущей с головы).
Он сел на свое обычное место — на пол, спиной к стене, лицом к Арчи. Арчи взглянул на часы и сказал:
— Могли бы и не беспокоиться, мистер Скоби.
Шуг приподнял бровь и мрачно ответил:
— Кому и знать, как не вам, Арчи.
Загадочный диалог — но в нем чувствовался эмоциональный накал, словно два оленя в период гона сцепились рогами.
— А вдруг вы что-нибудь интересненькое услышите, — сказал профессор Кузенс, ободрительно улыбаясь сначала Шугу, а потом никому в особенности. — Доктор Маккью знает много такого, чего не знает больше никто.
Шуг был старше остальных участников семинара. Его уже один раз выгнали из Колледжа искусств имени Дункана Джорданстоунского (до него считалось, что такое в принципе невозможно). После этого он успел потрудиться в нескольких местах — дорожным рабочим, кондуктором автобуса, даже на птицефабрике («Там делают птиц», — сказала Терри Бобу, и он ей поверил на целую минуту.) Кроме того, Шуг ездил в Индию и разные другие места «в поисках себя», хотя он явно не терялся. Вот если бы Боб куда-нибудь поехал и там нашел себя! Что же он найдет? Эссенцию Боба, очевидно.
Андреа при виде Шуга лишается остатков разума. (Влюбленная девица — ужасное зрелище.) Покинув Шотландскую церковь и ее нравственные устои, Андреа (увы, не она первая) втрескалась в Шуга и, кажется, находилась во власти ошибочного убеждения, что именно ради нее он исправится. Если она надеялась, что под ее крылышком он остепенится, ее ждало горькое разочарование.
Я сама однажды испытала неожиданный (но вполне приятный) приступ сексуальной активности с Шугом — в закутках в подвале библиотеки, рядом с секцией периодических изданий. Мы уже дошли до жарких поцелуев, и вдруг виноватый голос Шуга вывел меня из экстаза: «Прости, красава, ты же знаешь, я не могу тебя трахнуть — Боб мой кореш». Но все же я с нежностью вспоминала об этом случае каждый раз, когда шла за «Шекспировским квартальным вестником» или «Атлантическим ежемесячником».
— …со ссылкой на Пруста, — героически вещал Арчи. — Вальтер Беньямин напоминает нам, что латинское слово «textum» означает «ткань»; затем он выдвигает предположение, что…
Аудитория погрузилась в состояние взвешенной ennui. У меня слипались глаза. Мне казалось, что я задыхаюсь в теплом смоге из слов. Я старалась не заснуть — мне жизненно важно быть у Арчи на хорошем счету, ведь я уже на несколько недель опаздывала с работой, которую должна была ему сдать. Это была обязательная преддипломная работа («Генри Джеймс — человек и лабиринт») объемом не менее двадцати тысяч слов. Пока что я написала из них ровно сорок: «Трудности Джеймса в значительной степени объясняются его желанием одновременно овладеть предметной областью через тщательно организованный процесс беллетризации и в то же время создать правдивое подобие реальности. Автор никогда не может присутствовать явно, поскольку его вторжение в текст уничтожает тщательно сплетенную…»
Слова Арчи сливались в гул, звучащий у меня в мозгу в фоновом режиме, но никакой смысл из них уже не складывался:
— …посредством придания регистра речи, бу, бу, инскрипция обладает основополагающим объектом, бу, бу, и в самом деле идет на этот смертельный риск, бу, бу, эмансипации смысла… в том, что касается любого актуального поля восприятия, бу, бу, от естественной диспозиции сложившейся ситуации, бу, бу, бу…
Я старалась не заснуть и с этой целью думала о Бобе. Точнее, о том, что я собираюсь от него уйти. Прошло три года с того дня, когда я впервые проснулась в его постели, усыпанной хлебными крошками, среди сбитых в клубок простыней. Я не знала, что делать дальше. Боб был совершенно пассивен, как игуана в спячке, и я не могла понять, каковы его дальнейшие планы. Когда я спросила, хочет ли он, чтобы я осталась, он хрюкнул. В ответ на вопрос, хочет ли он, чтобы я ушла, он опять хрюкнул. Я решила пойти на компромисс — уйти, но потом вернуться. Я выскользнула из объятий линючего бордового постельного белья, молча поморщилась от боли в загипсованном запястье, направилась (не завтракая) в свою комнату в женском общежитии Валмерс-Холл, подобную монашеской келье, и уснула.
К Бобу я вернулась в шесть часов вечера. Он лежал ровно на том же месте. Из-за его появления на велосипеде я решила, что он ведет подвижный образ жизни. На самом деле велосипед он позаимствовал у кого-то, чтобы перевезти на нем выращенную дома траву.
Я сбросила одежду и снова залезла в постель. Боб перевернулся на другой бок, открыл глаза и произнес:
— Ух ты! А ты кто такая?
По совершенно непонятной причине после первой ночи с Бобом я к нему странным образом привязалась. Позднее я задавалась вопросом: уж не лишилась ли я свободы воли, словно моя личность сплавилась с (весьма ограниченной) личностью Боба? («Вроде слияния разумов?» — сказал тогда Боб, которого эта идея в кои-то веки сильно воодушевила.)
После истории с велосипедом я перебралась к Бобу — постепенно, книга за книгой, туфля за туфлей. К тому времени, когда он заметил, что я больше не ухожу домой, он уже свыкся с идеей моего присутствия и не удивлялся поутру, обнаружив меня рядом с собой в постели. Я подумала, что можно и уйти от него таким же образом. Изымать себя по частям до тех пор, пока расчленять уже будет нечего и останутся только самые неосязаемые и загадочные компоненты (например, улыбка — да и она со временем растворится в воздухе). И в конце концов на месте, где была я, не останется ничего. Это гораздо гуманней, чем взять и разом выйти в дверь. Одним куском. Или внезапно умереть.
— …автономное произведение искусства ставит под вопрос…
— Арчи, — мягко вмешался профессор Кузенс, — а вам не кажется, что вся литература представляет собой поиск идентичности? — Он широко развел руками. — Начиная с «Царя Эдипа», далее везде — все литературные произведения описывают странствия человека… включая прекрасный пол, конечно… — он нагнулся и похлопал меня по руке, — в поисках своего подлинного «я» и своего места во вселенной, во всем грандиозном миропорядке. В поисках смысла жизни. И Бога. Существует ли Он (или Она), и если да, то почему Он (или Она) бросает нас в холоде и одиночестве на этом шарике, что без конца крутится в черной бесконечности космоса, открытый суровым межзвездным ветрам? И что будет, когда мы доберемся до конца бесконечности? И какого он цвета? Вот вопрос. Что видим мы, стоя на площадке обозрения бесконечности?
Все сидели молча, уставясь на профессора Кузенса. Он улыбнулся, пожал плечами и сказал:
— Это я так, думаю вслух. Продолжайте, дорогой мой.
Арчи, не обращая на него внимания, поехал дальше:
— Не только роль создателя литературного произведения, но и его взаимоотношения с этим произведением…
— Простите, — обратился Кевин к профессору Кузенсу, — вы сказали «какого цвета она», то есть бесконечность, или «какого цвета он», то есть конец бесконечности?
— А вы думаете, есть разница? — живо отозвался профессор. — Это чрезвычайно интересно.
— Конец бесконечности? — удивилась Андреа.
— О, у всего есть конец, — ободряюще заверил ее профессор, — даже у бесконечности.
Я-то знала, что у бесконечности цвет придонного ила и дохлых тюленей, военных кораблей, затонувших вместе с экипажем, спитого чая утром в понедельник, штилей субботнего вечера и бухточек северо-восточного побережья в январе. Но я не стала ни с кем делиться.
— …символизирует дистанцию между миром и явлениями, не говоря уже о…
Но тут Арчи снова перебили — на сей раз постучали в дверь. Не дожидаясь ответа, вошла Марта Сьюэлл. Марту недавно назначили вести курс по писательскому мастерству. Через год после введения «дипломной работы по писательскому мастерству» Арчи объявил, что затея имела грандиозный успех, и убедил кафедру ради повышения престижа поручить преподавание курса «настоящему писателю». Марта, уроженка Бостона и типичная выпускница Амхерста, была поэтессой сорока с лишним лет, о которой до того ни один человек на кафедре не слышал. Она писала синтаксически невнятные стихи, рисующие жизнь, полностью лишенную событий, с заголовками вроде «Абстракция ИЛИ [№ 3]» («…и твои волосы, размытые / дождем, наводят на мысль / о косвенности существованья»), и только что выпустила новый сборник под названием «Сбор вишен в Вермонте», который всегда носила с собой, как паспорт, — может быть, на случай, если ее спросят, кто она такая.
Марта еще не оправилась от культурного шока — она ехала в Данди, ожидая увидеть романтическую Шотландию, с озерами и горами, вересковыми пустошами и водопадами. Время от времени она болезненно морщилась при встрече с очередным уродливым образчиком современной архитектуры, тупичком, освещенным газоразрядными лампами, или заброшенным зданием джутовой фабрики с провалами выбитых окон. Ей перечисляли многочисленные положительные стороны Данди: роскошные парки, городская обсерватория, вид с потухшего вулкана Лоу, великолепные мосты, река Тей, богатая история, газеты, зацикленные исключительно на Данди, почти неестественное дружелюбие горожан в сочетании со склонностью к насилию и их приветливое равнодушие к чужим странностям (например, если тебе вздумается пройтись по улице в одних лишь домашних тапочках и с попугайчиком на голове, никто даже внимания не обратит). Но ее это не убедило.
Марта, высокая и худая, с сексапильностью трески, была большенога и носила туфли на плоской подошве, лучше всего подходящие для троп и дорог Новой Англии. Она казалась какой-то необыкновенно опрятной и холеной, словно каждое утро старательно чистила себя скребницей. Гладкие волосы (что-то среднее между светлыми и седыми, бесцветный цвет) были пострижены аккуратным каре и удерживались на месте черным бархатным обручем вроде Алисиного.
В Шотландию с Мартой приехал ее муж, по имени Джей, преподаватель университета в Энн-Арбор и специалист по Уитмену, — он взял академический отпуск, чтобы последовать за женой. Сьюэллы тратили много времени (явно больше среднестатистического жителя Данди) на поездки в Эдинбург, где покупали кашемировые дорожные пледы из шотландки, кейтнесское стекло и редкие сорта виски и мечтали о том, чтобы снять дом в квартале Рэмси-Гарденз.
Марта и Джей принадлежали к числу тех, кто управляет странами и пишет законы, благополучно возвращается из полярных экспедиций и выживает в тропиках, изобретает хронометры и барометры, чинит одежду, штопает чулки и никогда не остается без молока и чистого белья. Эти люди ведут жизнь, которая мне не светит никогда, — особенно если я останусь с Бобом.
Сегодня на Марте были черные туфли на каблуке, серая фланелевая юбка и шерстяная накидка крысиного цвета, доходящая ей почти до пят. В руках Марта держала тяжелый, серьезный кожаный портфель. Она не принимала непосредственного участия в войнах за кафедральный трон, но, кажется, превратилась в трофейную фигуру, приз, который различные кандидаты желали заполучить и перетянуть на свою сторону.
— Вы заняты, — сказала она, обращаясь к Арчи.
Арчи опроверг этот самоочевидный факт, отправив студентов в небытие небрежным взмахом руки, словно все мы были плодом ее воображения. Андреа картинно изобразила тошноту.
— Вы ищете туалет? — участливо спросила я у Марты, но тут она заметила в углу профессора Кузенса, и тень растерянности омрачила ее гранитно-гладкий лоб.
— Он решил тут засесть, — сказал Арчи. У него это прозвучало так, словно профессор — участник студенческой сидячей забастовки протеста.
Профессор Кузенс так сильно подался вперед, что чуть не опрокинулся вместе со стулом. Он ткнул пальцем в сторону Марты.
— Напомните-ка мне, кто она такая, — громким шепотом обратился он ко мне.
Я пожала плечами:
— Какая-то женщина.
— А! — воскликнул профессор, будто мои слова абсолютно все проясняли. Он сложил руки на мягком стариковском животе, благосклонно кивнул Марте и сказал: — Садитесь, садитесь. — Он кивнул на стул рядом с Терри. — Кто знает, может, и вы чему-нибудь научитесь, — хохотнул он. — Я-то уж точно много нового узнал.
Марта взглянула на Арчи, ожидая указаний, но он лишь поднял брови, словно говоря, что он тут ни при чем. Марте ничего не оставалось делать — она неохотно вместила длинные, как у саранчи, конечности в стул, не сводя подозрительного взгляда с Терри.
Появление Марты было для меня ударом — я надеялась еще какое-то время от нее прятаться. Задание по курсу писательского мастерства, которое я ей задолжала, было еще одной обязательной преддипломной работой, которую я, судя по всему, собиралась провалить. Дополнительно усугубляло ситуацию то, что мое творение — роман «Мертвый сезон» — было детективом, то есть, по словам Марты, наименее респектабельным из всех литературных жанров («Ну почему?! Почему?! Почему?!»). Мне пришлось сделать вид, что в наше время любой детектив — постмодернистское произведение, но я видела, что Марту мои слова не убедили. Мои отношения с Мартой улучшились бы, сумей я предъявить ей побольше слов на бумаге, но пока что они существовали только у меня в голове. (О, насколько легче была бы жизнь бедных писателей, если бы им не нужно было ничего писать!) Пока что я могла предъявить только первую обрисовку персонажей и намек на завязку сюжета…
— Ну что ж, время и прилив никого не ждут, — громко сказала мадам Астарти, вздымая с кровати свое увесистое тело.
Торс мадам Астарти по форме плотно вошел бы в бочонок. На кухне из еды нашелся лишь полупустой пакет лежалого «пищеварительного» печенья в шоколаде. Мадам Астарти задумалась о том, есть ли ей смысл садиться на диету. Она «была не в форме» еще с шестидесятых — потеряла форму до приезда в Моревилль и с тех пор никак не могла обрести ее вновь. Мадам Астарти вовсе не собиралась переезжать сюда; это было сиюминутным решением (иными словами, она вообще ничего не решала — все получилось само). Она приехала в Моревилль в 1964 году из Кливленда со своим тогдашним мужем Гордоном Маккинноном по дешевому железнодорожному билету с возвратом в тот же день. И она, и муж устали, и их эмоциональное состояние оставляло желать лучшего. Они затеяли долгую ссору, кульминация которой наступила в неприятный момент, когда их люлька зависла в самой высокой точке колеса обозрения; Гордон поведал жене о своей личной теории переселения душ, центральным догматом которой было неминуемое возвращение мадам Астарти на этот свет в виде чайки. В конце концов они перестали ссориться, и Гордон вернулся в Кливленд, а она осталась в Моревилле. Последние известия о Гордоне Маккинноне дошли до нее в 1968 году — он был в бегах, скрывался от Королевского общества защиты животных. Мадам Астарти понятия не имела, что с ним было потом. Может, он вообще уже умер — в этом промежуточном состоянии находились многие бывшие знакомые мадам Астарти. Может-быть-покойники, как она их называла про себя.
Мадам Астарти еще покурила, навела марафет — вновь столкнувшись с вечным вопросом: как красить глаза, если она ничего не видит без очков, — и наконец приготовилась к выходу из дому.
Зазвонил телефон, но, когда мадам Астарти взяла трубку, собеседник с решительным щелчком отключился. В трубке послышалась мертвая тишина. Нет, так не говорят. Тишина не слышится, она просто есть. У меня зазвонил телефон. Кто говорит? Таракан. Нет, кажется, не так. Иногда мадам Астарти приходило в голову, что, может быть, у нее наступает старческий маразм. Но ведь изнутри этого никак не понять.
Она тщательно заперла дверь, решив, что лишняя осторожность не помешает — хотя всю жизнь жила по прямо противоположному принципу.
— Пора идти, — сказала она, не обращаясь ни к кому в особенности, хотя…
Тут меня напугал профессор Кузенс: он вдруг наклонился ко мне, извлек из кармана мятную конфету и сунул мне в руку со словами «ты хорошая девочка», словно кто-то убеждал его в обратном.
Интересно, подумала я, действительно ли профессору столько лет, на сколько он выглядит? Я притягивала стариков как магнит — они слетались ко мне стайками на остановках и в магазинных очередях в отчаянном желании поболтать о погоде и автобусном расписании. Андреа боялась стариков (наверно, подозревая, что сама когда-нибудь станет таковой, и пытаясь избежать этой участи). По ее словам, каждый раз при виде младенца она думала о том, что когда-нибудь он станет стариком. Лично я предпочитаю при виде старика думать о том, что когда-то он был чьим-то ребеночком. Может, существует два типа людей (у одних стакан наполовину пустой, у других наполовину полный): одни прозревают бывшего младенца в человеческой развалине, а другие, депрессивные, смотрят на тугие щечки младенца и видят выжившую из ума старуху.
— Мудрую, — поправляет меня Нора. — Мудрую старуху.
У Арчи в глазах уже светился огонек безумия. Из-за жары и тесноты в аудитории он принимал все более растерзанный вид — ослабил галстук, расстегнул воротник, а мокрые пятна под мышками расползались по груди, сближаясь, как два океана, полные решимости найти соединяющий их пролив.
— …или как переход от одной манифестации к другой, от денотата к десигнату…
— Арчи, извините, пожалуйста. — Профессор Кузенс махал рукой, чтобы привлечь внимание лектора.
— Да? — стоически спросил Арчи.
— Вы не могли бы вернуться немножко назад? — добродушно попросил профессор. — Я, кажется, теряю нить ваших рассуждений. Боюсь… — он окинул студентов заговорщической улыбкой, — боюсь, мне не тягаться с гениальным умом доктора Маккью…
Арчи волок свой стул по ковру, отталкиваясь ногами — передвигаясь на такой манер, он напоминал особо неуклюжего далека, — но вдруг остановился перед профессором и начал делать какие-то странные дыхательные упражнения, вероятно, чтобы успокоиться, хотя со стороны казалось, что он пытается надуть самого себя, как шарик.
— Реализм, — терпеливо перебила Марта, спасая Арчи. Обращаясь к профессору Кузенсу, она произносила слова очень медленно и очень громко: — Доктор Маккью говорил о реализме.
— А! — Профессор Кузенс улыбнулся Марте. — Троллоп!
Арчи отъехал назад по бурому казенному ковролину, отступая, и рявкнул:
— Валидность миметической формы в постиндустриальную эпоху уже неубедительна! Верно или нет? Кто-нибудь? Есть соображения? Кевин?
Кевин мрачно помотал головой, глядя в стену.
— Эффи?
— Ну, я полагаю, что в наши дни, — я неловко ерзала на стуле, — наблюдается эпистемологический сдвиг в создании беллетристики, из-за которого правдоподобие второго порядка уже не работает при попытках создать трансцендентально связное представление мира.
Я сама не понимала, что говорю, но для Арчи мои слова явно имели смысл.
— Это, по-видимому, подразумевает, что создание трансцендентально связного представления мира является по-прежнему желательным, не так ли? У кого-нибудь есть соображения по этому поводу?
В дверь снова постучали.
— Тут прямо как на вокзале, — бодро сказал профессор Кузенс. — Не знаю, Арчи, как вы еще умудряетесь кого-нибудь чему-нибудь научить.
Арчи с сомнением посмотрел на него. Профессор Кузенс, конечно, уже направлялся на выход, но еще не весь вышел и пока обладал властью нанимать и увольнять сотрудников. Стук в дверь повторился.
— Войдите! — сварливо крикнул Арчи; пламя свечи заметалось и замерцало. — О, это вы, — сказал он, когда в аудиторию вошел…
— Нет, нет, хватит, — устало говорит Нора. — Уже и так слишком много народу.

 

Я сплю в глубине дома, в бывшей комнате для слуг, где пахнет плесенью и отсыревшей сажей. Тонкое пуховое одеяло с узором «огурцы» кажется мокрым на ощупь. Я выбрала эту комнату, потому что во всех спальнях побольше протекает крыша и кап-кап-капли падают в ведро — шотландская пытка водой. Я пыталась развести огонь в крохотном угловом камине с чугунной решеткой, но дымоход забит, — вероятно, там дохлая птица.
На тумбочке у кровати до сих пор лежит карманная Библия в переплете из дешевой черной кожи — он пошел пузырями от сырости. Страницы испещрены временем, бумага тонкая, словно кожа старика. Это не семейная Библия — форзац подписан деловитым почерком служанки. Я представляю себе затюканную горничную отдыхающих Стюартов-Мюрреев — она просыпается утром под барабанную дробь дождя по крыше, смотрит в окошечко на тусклый серый полумрак и жалеет, что не устроилась к разумным людям, которые проводят отпуск в Довилле или на Капри.
Я не могу уснуть из-за чудовищных потусторонних воплей, издаваемых дикими котами. Прямо какие-то баньши в кошачьем облике. С самого моего приезда на остров они будят меня почти каждую ночь. Меня высадил дружелюбный рыбак на своей лодчонке — он очень извинялся, что не может за мной вернуться, потому что ему «боязно» от странных звуков, наполняющих остров. Мне не удалось его убедить, что их издают всего лишь непоправимо испорченные сиамские кошки.
Я выздоравливаю после болезни. Меня свалил вирус, загадочная инфлюэнца, и теперь я слаба, как выводок котят. Я приехала сюда на поправку, хотя, к сожалению, остров моей матери, склонной к атавизмам, не предоставляет обычных удобств для выздоравливающего больного — теплых спален, мягких одеял, яиц всмятку, консервированного супа и прочего. Но я вынуждена терпеть и как-то выкручиваться — ведь, кроме Норы, у меня никого нет.
Саму Нору вынесло на остров пару лет назад в ее утлой лодчонке «Морская авантюра». Нора живет в «большом доме», как жертва кораблекрушения, выброшенная на берег. Дом в самом деле больше любого другого жилья на острове — разрушенных крестьянских хижин и избушек с провалившимися крышами. Остров усеян ими, и они постепенно разрушаются, растворяясь в пейзаже, словно развалины минойского дворца. Нора говорит, что дом построил ее прадедушка в прошлом веке, — она считает, что здесь отдыхали бесчисленные поколения Стюартов-Мюрреев, уходящие корнями в доисторический мрак.
Дом выглядит так, словно его бросили внезапно, спасаясь от какой-то неминуемо наступающей беды. Он стоит на склоне горы, который спускается к проливу, — дальше виден бескрайний Атлантический океан. Зимние ветра в этих местах бушуют так, что подхватывают гальку с пляжа и швыряют в стекла, а окна при этом дребезжат и трясутся, будто в дом ломятся призраки стосковавшихся по родине моряков.
Дом рушится прямо нам на голову. Когда-то это был настоящий господский дом с хорошо поставленным хозяйством. Сейчас осталась лишь каменная скорлупа. Крыша протекает так сильно, что шагу не ступишь, не споткнувшись о ведра, подставленные под течи. Подоконники, вырубленные из песчаника, подтаяли в соленом морском воздухе, половицы прогнили, а главную лестницу так изъел шашель, что ходить можно только по краю — иначе свалишься вниз, прямо на мозаичный пол холла первого этажа.
В доме тяжелые, побитые молью занавеси, холодные очаги, чьи решетки давно не знают огня, большие глубокие квадратные керамические раковины на кухне, огромная чугунная печь марки «Орел», стиральные доски «Стеклянная королева» и полный набор звонков для призывания давно ушедших слуг. Стены увешаны мрачными масляными полотнами, которые остро нуждаются в чистке: нарисованных на них оленей, спаниелей, покрытых печеночными пятнами, и вересковые дали уже едва разглядишь. Есть даже одно растение в горшке, старая сухая пальма с бурыми, словно бумажными, листьями, обломок былой эры, — она умудрилась выжить в доме без воды и тепла.
Дом полон плесневеющих реликвий прежней, утонченной и роскошной, жизни — тут и подобные шатрам огромные шелковые зонтики, что гниют в вестибюле в больших китайских вазах, украшенных желтыми драконами, и шезлонги сложной конструкции с тентами и опорой для ног, чей зеленый брезент так истончился и побледнел, что не выдержит и веса полевой мыши. В шкафах, сундуках и сараях разлагаются галоши, зюйдвестки, прорезиненные плащи, древние охотничьи ружья, удочки и сачки. На распадающихся в прах туалетных столиках лежат щетки с эмалевой подложкой, в щетине которых еще торчат вычесанные волосы давно умерших людей.
Погреб, кажется, использовали в качестве хранилища все жители острова, и там можно найти целые залежи таинственных предметов — в нем лежат мотки сетей и бечевки, старые ящики для рыбы и верши для омаров, корзины для перевозки почтовых голубей, сморщенная семенная картошка и — вероятно, самый странный предмет — фигура с носа старого парусника. Она воплощает представление моряков о русалках: желтые волосы, голый торс. Наверно, когда-то она торчала под бушпритом какого-нибудь отважного корабля, выставив груди навстречу ветру и озирая безумными голубыми глазами все чудеса света — лед Балтийского моря, лондонский туман, бури у мыса Горн, мягкие желтые пески тихоокеанских пляжей и странные племена Бермудских островов.
Все обращается в прах у нас перед глазами. Ничто не избежит руки времени — ни города Междуречья, ни летний дом наших предков.
Нора готовит на ужин кашу из дробленого овса и кудрявую листовую капусту. Она живет, как крестьянка. Но, я полагаю, если поскрести любого человека, вылезет крестьянин.
— Нет, нет, нет! — Нора яростно колотит себя кулаком в грудину. — Мы все — короли и королевы.
— А теперь, — она зевает и, по-моему, немного переигрывает, — я пойду посплю. Продолжай без меня, не стесняйся.
Назад: Chez Bob[14]
Дальше: Что пропустила Нора