Книга: Витающие в облаках
Назад: Chez Bob
Дальше: Кровь от крови и кость от кости

Большой переполох

Мадам Астарти открыла киоск раньше обычного и сейчас сидела в нем с чашкой чаю, рассеянно тасуя колоду Таро и думая, съесть ли весь «Кит-Кат» сейчас или оставить две палочки на потом. Вдруг она услышала странное тиканье. Она вышла из киоска, дошла до военного мемориала и подозрительно осмотрела его. Обезвреженная торпеда определенно тикала, словно будильник, готовый разразиться звоном. Мадам Астарти огляделась вокруг: кажется, кроме нее, никто не заметил. Торговец рыбой Фрэнк отпирал свою палатку, возясь с неподатливым замком.
Тут мадам Астарти осознала, что слышит еще один звук — на этот раз подобный жужжанию большого злого насекомого.
— Смотрите-ка! — изумленно крикнула она Фрэнку, указывая в синее небо, где нарезал круги, спускаясь все ниже, небольшой самолет — один из его моторов дымился.
Фрэнку наконец удалось рывком открыть ставни — именно в этот момент самолетик упал в море, издав что-то вроде хлопка. Через несколько минут в воде показалась женщина; она вышла из моря на пляж. Такое не часто увидишь, подумала мадам Астарти.
Фрэнк не мог отвлечься на выходящую из воды женщину: он кричал — из-за зрелища, открывшегося ему в ларьке. На прилавке, где обычно красовались тушки камбалы и трески и ведра с моллюсками-трубачами, теперь лежал совершенно иной улов — мертвое женское тело с ломтиком лимона в зубах, украшенное веточками петрушки.

 

— Когда Мэйбл Оггородд приехала в долину ходить за Дональдом, ей было тридцать четыре года. Она была пассивна, как мебель, и благодушна, как лужайка для боулинга.
(Как причудливы фигуры речи моей матери-которая-мне-не-мать.)
Мэйбл была очень религиозна; в детстве она утверждала, что у нее бывают видения. Малоизвестная христианская секта чрезвычайно строгих взглядов, к которой принадлежали родители Мэйбл, этого не одобряла, и на Мэйбл наклеили ярлык фантазерки-еретички, которая того и гляди скатится в папизм и идолопоклонство. Сейчас Мэйбл больше не интересовалась церковными институтами и ритуалами, но утверждала — как до нее Жанна д’Арк, — что Господь лично беседует с ней все время, иногда посылает Своего Сына перемолвиться с ней словечком, а время от времени ей выпадает встреча тет-а-тет с самим Святым Духом. Еще Мэйбл, тоже подобно Жанне д’Арк, в одиночку сражалась с врагом. Только в случае Мэйбл это были войска Сатаны, а не англичане (разница есть, кто бы там что ни говорил).
Мэйбл и сама была англичанка. Она родилась в Бристоле в семье потомственных моряков, несмотря на сухопутную фамилию. Уже много веков Оггородды бороздили моря, служили в экипажах военных кораблей, погружались под воду в субмаринах и водили по океану суда с полными трюмами рабов. Последний мужчина в роду Оггороддов — брат Мэйбл — пошел ко дну в Южно-Китайском море, когда его корабль торпедировали, и семья была весьма разочарована тем, что мореходные гены вымрут вместе с Мэйбл, которая решила остаться непорочной, как монахиня.
Все свое детство Мэйбл мечтала о собственных детях, но отказалась от личного счастья и отринула всякую мысль о браке, когда под Тобруком ее жениху — Дадли — пуля пробила сердце. И это несмотря на маленькую Библию, которую Мэйбл подарила ему на прощание. Библия аккуратно поместилась в нагрудный карман и должна была останавливать пули и спасать Дадли жизнь — в соответствии с историей, вычитанной Мэйбл в одном журнале. После того как Библия фатально не справилась с задачей, Мэйбл не сразу определилась, веру во что ей следует отбросить — в Бога или в печатное слово. Она выбрала второй вариант и с того дня ни разу не открыла журнал или даже газету. После смерти жениха Мэйбл пошла учиться на медсестру. Раньше она рассчитывала, что он останется в живых, и собиралась народить столько детей, что при необходимости хватило бы укомплектовать весь британский военно-морской флот.
На шее Мэйбл носила простенький золотой крестик — его подарил Дадли, когда последний раз приходил на побывку. Цепочка была такая тонкая, что уже начала исчезать в складках и выпуклостях вокруг подбородка Мэйбл. Ибо Мэйбл была толстая. Вежливого слова тут никак нельзя было подобрать. Ее личный Бог никак не ограничивал ее аппетит или число потребляемых ею калорий — и даже наоборот: у Мэйбл было ощущение, что Господь активно поощряет ее к еде. Она рассуждала так: ее тело сотворено Господом, а следовательно, приумножать это тело — значит возносить Господу хвалу. Ведь это Господь посылает на землю всяческое изобилие — даже пироги с нутряным салом и «черную булку», — и кто она такая, чтобы этим пренебрегать? Лахлан, впервые увидев Мэйбл, назвал ее коровой. В самом деле, она странным образом напоминала корову джерсийской породы — и цветом волос, и длиной ресниц, и колыханием обширных яловых боков. Однако при всей своей массивности она была статной, почти величественной — скорее похожа на великую королеву племени дикарей, чем на дойную корову. И ела она — а ела она много — деликатно, как кошка.
«Хорошо утрамбована», — бормотал Дональд, у которого сохранилась речь, хотя почти все остальное было отнято. Он, вопреки обыкновению, привязался к новой сиделке. Мэйбл была неизменно мила с ним и так усердно осыпала его словами «благослови вас Господь» и «как Бог свят вас любит», что он поддался на пропаганду. Мысль о том, что Бог, может быть, все еще любит его, несмотря на все недостатки, странно изменила характер Дональда — он стал почти выносимым. Кроме того, Дональд, хотя ему было уже за семьдесят, все еще любил поглазеть на женскую грудь и получал значительное, хоть и греховное, удовольствие, разглядывая пухлые дойки Мэйбл в вырезе дешевой блузки, когда сиделка наклонялась, обихаживая его и помогая справить ту или иную нужду.
К несчастью для Дональда, у него была парализована вся левая сторона тела, и он не мог воплотить свои мысли в действие.

 

Все слуги, какие были в доме, давно уже уволились. Им надоел невыносимый характер Дональда (до того, как Господь его благословил) и невыплата жалованья (Стюарты-Мюрреи так и не свыклись с тем, что слугам следует платить). Мэйбл бодро взяла на себя всю работу по дому. Пухлыми, как клецки, руками она стирала и выжимала бесконечные загаженные простыни и грязную одежду; она подметала и скребла, чистила до блеска и даже находила время готовить простую сытную еду, какую готовила мать Мэйбл, когда та еще жила дома, — пудинги с нутряным салом, разварную грудинку, тушеное рагу с говяжьей рулькой, котлеты в тесте, запеченный зарез с картошкой, сладкий рулет с вареньем и пудинг из хлеба с маслом. Дональду очень нравилась эта еда. Он жалел, что не встретил Мэйбл, когда был помоложе: она, конечно, родила бы ему более путных и долговечных наследников, чем Евангелина или Марджори (хотя, конечно, Евангелина не виновата в том, что разразилась Первая мировая война).
Бог обычно беседовал с Мэйбл во второй половине дня, так что, разделавшись с обедом и вымыв кастрюли, Мэйбл тихо садилась на стул со спинкой-лесенкой в углу кухни, сложив руки на коленях, словно в своей личной церкви на одного человека, и ждала вызова свыше. Конечно, Господь мог при необходимости общаться с ней в любой момент — даже, как однажды стыдливо призналась мне Мэйбл, когда она «сидит в туалете», то есть совершает естественное отправление, предусмотренное самим Богом. Но и Мэйбл, и Богу удобнее всего было разговаривать после хорошего обеда. Любимым обедом (у Мэйбл, конечно, не у Бога) был вареный бекон с салатом и молодой картошкой, а потом ломоть яблочного пирога с сыром на десерт.
Когда Мэйбл слушала Бога, ее руки были ничем не заняты, но то были единственные минуты их праздности: все остальное время они трудились, и воистину, более трудолюбивых рук Господь еще не создавал. Особенно Мэйбл любила вязать: иногда она распускала связанную вещь лишь для того, чтоб был повод связать ее снова.
Когда я впервые увидела Мэйбл — в летние школьные каникулы, когда мне было без малого шестнадцать, — она уже три месяца как обосновалась в доме. Атмосфера в «Лесной гавани» коренным образом изменилась. Все было чисто, размеренно и — может быть, впервые за всю историю дома — мирно. Но ведь сейчас в доме не было Эффи — а Эффи и мир друг с другом не уживались никогда.
Мэйбл была очень добра ко мне. Она все время спрашивала, удобно ли мне, тепло ли, не нужно ли мне что-нибудь связать, не хочу ли я что-нибудь поесть или попить, или пойти погулять, или поговорить, или послушать радио. Только тогда я начала понимать, насколько одиноким, лишенным тепла было мое детство, какой злыдней была моя мать, каким холодным и далеким — отец и, наконец (хотя и не в последнюю очередь по важности) — какие странные, извращенные люди мои брат и сестра.
Эффи в это время жила в Лондоне с Эдмундом, бизнесменом. Она, кажется, ни разу не приехала в долину и не интересовалась, что там происходит. Поэтому, когда она явилась домой — с диким видом, на грани скандального развода, — ее ждал сюрприз: на пороге «Лесной гавани» ее встретила Мэйбл Оггородд, гордо (но скромно) продемонстрировала обручальное кольцо и представилась как «миссис Дональд Стюарт-Мюррей».
Пауза.
— И?..
— И я пошла спать, спокойной ночи.

 

Я проводила Боба на поезд. Я решила, что при сложившихся обстоятельствах обязана сделать для него хотя бы это. Потом я пошла вниз, к набережной, чтобы посмотреть, как поезд на Лондон будет идти по мосту через Тей, но туман был такой густой, что я и мост едва могла разглядеть, что уж там говорить о поезде. Река — та часть, которая была видна, — приняла цвет оружейной стали. Я могла бы сесть у реки и заплакать (скорее по себе, чем по Бобу), но не стала, поскольку поджимало время.

 

На кафедру английского языка мне пришлось пробиваться. Пристройку к Башне обложили осадой протестующие — сейчас они представляли собой пеструю толпу: кажется, любой, кто был хоть чем-то недоволен, присоединялся к восстанию, чтобы потребовать установления нового миропорядка. Одни студенты требовали бесплатной раздачи презервативов, другие — удлинения срока, на который выдавались книги в библиотеке. Тут же были протестующие против опытов на животных, копатели и уравнители, даже горстка христиан — я заметила Дженис Рэнд и ее плешивую подругу с плакатиком: «Ниспровергните грех — впустите Иисуса в свою жизнь». Я сомневалась, что Ему там хватит места.
Лифт в пристройке не работал — его заклинили шваброй и поставили часового. Часовой читал «Культуру и анархию» и оторвался, чтобы спросить меня, не писала ли я реферат по Эмили Бронте, и если да, нельзя ли его у меня одолжить. Я игнорировала вопрос и поспешила вверх по лестнице. Вход на кафедру защищала грозная Джоан — она, как сторожевой пес, стояла на лестничной площадке, бормоча что-то про кипящее масло.
— Кажется, они захватили профессора Кузенса, — сказала она. Вид у нее был скорее довольный.
Мэгги Маккензи не было в кабинете, и Джоан вроде бы не знала, куда она могла подеваться. Очень неприятно. Я так старалась вовремя закончить реферат по Джордж Элиот, а теперь Мэгги Маккензи нет на месте и я не могу его сдать.
Дверь в кабинет доктора Херра была, конечно, закрыта. Я прекрасно знала, почему его за этой дверью нету. (Был у нас с ним секс или нет? Но ведь если был, я бы, наверное, знала?)
Дверь в кабинет Арчи тоже была открыта, и оттуда вылетали обрывки его голоса:
— …Кьеркегоров ужас… Идентичность эссенциальности и феномена, «требуемая» истиной, реализуется…
Я попыталась прокрасться мимо двери на цыпочках, но Арчи меня увидел и завопил:
— Что это вы там крадетесь! Ну-ка входите и садитесь!
Я протестовала, но безуспешно: он практически втащил меня в комнату и втолкнул в неудобный пластмассовый стул.
— То, что Хайдеггер мог бы назвать «пустой сварой из-за слов»…
Я поняла, почему он так настаивал на моем присутствии: кроме меня, единственным слушателем был Кевин — заметно расстроенный, словно зверь, загнанный в ловушку неумолимым речевым потоком Арчи. Ни Шуга, ни Андреа, ни Оливии, ни Терри (она сейчас, видимо, на пути во Фресно или Сорренто).
— Использование фрагментарного и обусловленного для выражения диссонантного… как говорит Пьер Машере… По строке текста можно идти не только в одном направлении…
Неужто прошла неделя с тех пор, как я в последний раз подвергалась этой пытке?
Арчи зудел дальше:
— …линия дискурса расщеплена… начало и конец неразделимо перемешаны…
Меня бросало одновременно в жар и в холод. В голове у меня жужжали пчелы (те самые, неправильные), а мозг будто сжимало спазмом. Это мне кажется или туман с улицы начал постепенно проникать в комнату?
Я начала дрожать. Я встала, и комната накренилась. Туман был повсюду — мне приходилось с усилием пробиваться сквозь него.
— Стойте! — завопил Арчи мне вслед, но я не могла остановиться.
Я пробежала мимо комнаты Ватсона Гранта, мельком увидев, как он пытается открыть окно. Наверно, чтобы выпустить туман.
Я поспешила дальше. Поскольку лифт не работал (благодаря студенту с «Культурой и анархией»), я протолкнулась мимо Джоан и ссыпалась вниз по лестнице.
Вылетев на холодный воздух, я чуть не столкнулась с Мэгги Маккензи — она как раз отчитывала явно присмиревшего профессора Кузенса за какое-то малопонятное административное упущение.
— А я вас искала, — слабо сказала я. — Хотела отдать реферат.
— Какой реферат? — Она поглядела на меня так, словно я поглупела еще сильней обычного.
Я принялась рыться в сумке и наконец извлекла потрепанные страницы реферата по Джордж Элиот.
— Что это? — спросила Мэгги Маккензи, держа реферат двумя пальцами, словно он был заразный.
Я в ужасе глядела на него — страницы рваные и потрепанные, обложка изодрана в клочья. Бумагу покрывали грязные следы, пятна и разводы, будто кто-то полил ее слезами. Я вгляделась — это были отпечатки лап, а разводы явно происходили от собачьих слюней.
— Извините… — пробормотала я, — кажется, мой реферат съела собака…
Резко зазвенел сигнал пожарной тревоги. Сперва я решила, что это у меня в голове — так странно я себя чувствовала, — но тут из здания повалила толпа.
— О боже, — сказал профессор Кузенс, — кажется, у нас пожар.
Я увидела, что из окон пристройки выплывает туман, и вдруг поняла, что это вовсе никакой не туман, а густой дым.
Сдавленные вопли и грохот вверху стали громче. Я подняла голову и увидела Гранта Ватсона, который колотил по окну своей комнаты, толкая и дергая ручку, словно запертый в ловушке. Внезапно окно распахнулось, и все книги, наваленные на подоконник, полетели вниз. Ватсон Грант предостерегающе закричал, но было поздно: книги посыпались медленным дождем, и я смотрела с интересом бессильного наблюдателя, как тома Краткого оксфордского словаря, сначала первый (от А до L), а потом второй (от M до Z), рухнули, словно ветхозаветные каменные скрижали, на голову Мэгги Маккензи. Раздался странный звук — «шмяк!», как обычно рисуют в белом облачке в комиксах: это ее тело ударилось о землю.

 

Все оказалось не так плохо. Все, кто был в здании, успели оттуда выбежать, и пожарные погасили огонь, прежде чем он успел причинить значительный ущерб (он питался воспламеняемым серым пластиком, которого в университете было очень много).
Профессор Кузенс и я (неохотно) поехали с Мэгги Маккензи в карете «скорой помощи». Тот же санитар, что вез в больницу доктора Херра, улыбнулся мне и сказал: «Опять ты». К сожалению, Мэгги Маккензи не потеряла сознания, а, наоборот, была весьма словоохотлива, словно удар по голове словарем стимулировал речевой центр ее мозга.
В Королевской больнице нам пришлось подождать, пока Мэгги осматривал врач. Профессор предложил пойти навестить Кристофера Пайка, бывшего кандидата на пост заведующего кафедрой. «А может, Херр тоже еще здесь?» — пробормотал профессор. Я уверила его, что нет.
После некоторых изысканий мы наконец обнаружили Кристофера Пайка в двухместной палате мужского хирургического отделения. Он был все еще опутан сетью веревок и блоков, но теперь его можно было узнать только по табличке с именем, прикрепленной над кроватью. Остальное было замотано бинтами — они покрывали его с ног до головы, как Человека-невидимку, так что на самом деле в этой куколке из марли могла дремать какая угодно бабочка. Из-под бинтов торчали трубки, по которым желтоватые жидкости втекали в тело больного и вытекали из него.
— Бедняга Пайк, — тихо сказал мне профессор. — Похоже, тут его настиг еще один несчастный случай.
На тумбочке у кровати Пайка стоял стакан липкого на вид апельсинового напитка и лежала гроздь желтого мускатного винограда — доказательство, что где-то в мире еще есть тепло и свет.
— Даже не знаю, — произнес профессор, картинно жуя виноград. — Может, пора перевести всю английскую кафедру сюда в больницу.
Кристофер Пайк пробулькал что-то невнятное из-под костюмчика мумии.
— Вы скоро встанете на ноги, дорогой! — завопил на него профессор Кузенс.
— Он не глухой, — заметил пациент с соседней койки, не отрывая глаз от газеты «Курьер».
Кристофер Пайк издал еще несколько невнятных звуков. Сосед отложил газету и наклонил голову в его сторону, словно плохой чревовещатель, желая перевести бульканье, но затем нахмурился, пожал плечами и сказал:
— Бедняга.
В палату вплыла старшая медсестра отделения, за которой шел профессор-консультант, а за ним — стайка студентов-медиков, словно гусята за гусыней. Я узнала кое-кого из завсегдатаев бара в студсовете.
— Вон! — приказала нам медсестра.

 

Мы нашли Мэгги Маккензи, прикованную к кровати тугим турникетом из накрахмаленной белой простыни и пастельно-голубого одеяла. Ее волосы спутанной массой змей, заколок и кос лежали на подушке. Лицо слегка напоминало цветом колбасный фарш, а на лбу цвел фиолетовый синяк. Я дотронулась до собственного синяка, проверить, на месте он все еще или нет. Он был на месте.
Профессор предложил Мэгги мятную конфетку. Мэгги проигнорировала его и сказала еще сварливей обычного:
— Мне повезло, что я осталась в живых. Они меня тут подержат еще день-два, — оказывается, у меня сотрясение мозга.
— У меня однажды было сотрясение мозга… — начал профессор, но не успел он пуститься в уже знакомый мне рассказ, как прозвенел звонок — время посещения истекло. Правда, профессор сначала решил, что в больнице пожар.
— Ну, до свидания, — неловко сказала я, обращаясь к Мэгги Маккензи.
Я не знала, что положено говорить или делать в таких ситуациях, и неловко похлопала ее по руке. Руки Мэгги — руки прачки — лежали поверх покрывала. Ее кожа на ощупь была как у амфибии.

 

Пока мы пробирались к выходу по чересчур жарко натопленным коридорам Королевской больницы, профессор пугливо оглядывался.
— Вы знаете, меня ведь пытаются убить, — сказал он тоном светской беседы.
— Кто? — сердито спросила я. — Кто именно пытается вас убить?
— Силы тьмы, — заговорщически шепнул он.
— Силы?..
— Силы тьмы, — повторил он. — Они кругом, повсюду, они пытаются нас уничтожить. Надо выбираться отсюда, пока нас не заметили.
— Никто и не пытается его убить. Он просто параноик, верно ведь? — раздраженно говорит Нора. — Он только для отвода глаз. И все эти старики и старухи — наверняка они тоже просто параноики.
— О да, но это ведь не значит, что за ними не охотятся.
— Из тебя никогда не получится писатель-детективщик.
— А я и не пишу детектив. Это комический роман.
Я бросила профессора на произвол сил тьмы и отправилась домой. Я выбрала извилистый маршрут по лабиринтам переулков Блэкнесса и в конце концов вышла на Перт-роуд. На улице стояла «скорая помощь», мигая синими огнями, и я встревожилась, заметив, что стоит она у дома Оливии. Тут появилась сама Оливия — бледная, без сознания, пристегнутая к носилкам, совсем как недавно доктор Херр. И санитар был тот же, словно на весь Данди только одна карета «скорой помощи». Санитар меня увидел, узнал и подозрительно скривился. Надо полагать, я присутствую при слишком многих несчастных случаях.
Словно бы ниоткуда возник расстроенный Кевин, а с ним — три квартирные соседки Оливии.
— Наглоталась снотворного, — шепнула мне одна из них.
— Это я ее нашел, — сказал Кевин, увидев меня. Он стеснительно потел, и в груди у него свистело, как у дряхлой собачки миссис Макбет. — Я пришел попросить у нее реферат по Джордж Элиот…
— Она взяла Шарлотту Бронте, — отрезала я.
— Она вчера сделала аборт, — сказала соседка Оливии, пока ту грузили в машину. — Так жалко… она любила детей…
— Любила?
Я только теперь поняла, что Оливия не в обмороке — она мертва.
— Нет, нет, нет, нет, нет! — Нора сильно взволнована. — Ты сказала, что это комический роман! Ты не имеешь права никого убивать!
— Но они уже умерли.
— Кто?
— Мисс Андерсон, бедная Сенга.
(Не говоря уже о подавляющей части Нориной родни, но о них упоминать, я думаю, бестактно.)
— Они не считаются, мы их не знаем. Не убивай Оливию. Я перестану тебя слушать, я уйду, я…
Она перебирает в уме угрозы, ища самую страшную. И находит:
— Я сотру
— Ну ладно, ладно, только успокойся.

 

У Мэгги Маккензи диагностировали сотрясение мозга, и профессор Кузенс неохотно поехал с ней в карете «скорой помощи». Тот же санитар, что вез в больницу доктора Херра, улыбнулся мне и сказал: «Опять ты». Я отговорилась тем, что мне нужно переписывать реферат, и отправилась домой. Я выбрала извилистый маршрут по лабиринтам переулков Блэкнесса и в конце концов вышла на Перт-роуд. Там я столкнулась с Мирандой. Не совсем трезвая, она все же была медиком, и я вцепилась в ее вялое тело мертвой хваткой и принялась обрывать звонок в подъезде Оливии.
Прошла вечность. Наконец тяжелая дверь распахнулась, и я ринулась — насколько возможно ринуться с высокой температурой и с упирающейся девицей на буксире — вверх по лестнице на нужный этаж. Одна из соседок Оливии как раз впускала Кевина, бормочущего что-то про Джордж Элиот, — я врезалась в него, и он влетел в квартиру.
— Оливия! — выдохнула я, обращаясь к соседке.
— Она у себя в комнате, что случи…
Комната Оливии была заперта. Я сказала Кевину, что это дело жизни и смерти, конкретно — жизни и смерти Оливии, — и он отреагировал героически, так, что не стыдно было бы и лорду Тар-Винту: он с разбегу бился рыхлым телом о крепкую дверь, и наконец она подалась под его рыцарским напором, стрельнув щепками в разные стороны, и открылась.
Оливия лежала на кровати. Рядом на ковре валялся пустой флакон из-под таблеток и стакан из-под виски. Глаза Оливии были приоткрыты. Она шепотом спросила: «С Протеем все в порядке?» Это доказывало (если бы кому-нибудь были нужны доказательства), какой она хороший, самоотверженный человек. Я отрапортовала, что Протей хорошо себя чувствует и находится в хороших руках. В этом предложении содержалось одно истинное и одно ложное высказывание, — по-моему, неплохой баланс.
Я вытолкнула Миранду вперед и скомандовала:
— Так, сделай что-нибудь.
— Может, в скорую позвонить? — пробормотала она.
— Я уже позвонил, — сказал Кевин, падая на колени у ложа Оливии.
Ее прекрасные губы задрожали, и она зарыдала (потому что красивые девушки рыдают, в то время как обычные только плачут и покрываются противными красными пятнами, хотя вот Терри, например, была склонна выть). Я обняла Оливию, стала гладить ее волосы и сама разревелась (что больше соответствовало моему характеру).
— Ради бога, — раздраженно сказала Миранда, — дайте ей крепкого кофе и начинайте водить по комнате.

 

В эту «скорую» я тоже не села. Санитар (к счастью, другой) сказал, что Оливии промоют желудок, но с ней все будет хорошо.
— Ну что, я могу наконец идти? — спросила Миранда, когда мы проводили «скорую» взглядом.
— Пожалуйста, — слабо сказала я.
У меня распухло горло, а кожа на ощупь была горячая и сухая, как песок в пустыне, хотя при этом по ней бежали холодные мурашки. Я быстро пошла прочь, пусть мне трудно было координировать движения конечностей. Ноги были как невесомые, словно я улетела на Луну, и я боялась, что они возьмут и уплывут по воздуху прочь. Другие же части моего тела — особенно руки и голову — со страшной силой тянула к себе Земля. Наверно, мне следовало все же спросить совета у Миранды — сказать ей, что я страдаю истончением и падучей болезнью.
Я шла по городу, не направляясь в какое-то конкретное место или домой. Я пересекла Морскую улицу, подумала, не пойти ли в кино, и решила, что нет. Из портового таможенного склада мерзко пахло виски, и меня чуть не стошнило. Я пошла дальше — по Свечному переулку, по Рыночной и через Рыночную — к доку Виктории, где стоял на вечном приколе древний фрегат «Единорог». Чуть дальше огромный грузовой корабль из Скандинавии выгружал лес, и туманный воздух был пропитан запахом сосны. В доке плескалась вода — бурая, вонючая и подернутая какой-то пленкой, но я швырнула в нее серебряную монетку на счастье и отступила от края, потому что вода мощно тянет к себе — я уверена, что много народу утонуло именно поэтому, а не по своей воле.
Кто-то стоял рядом со мной — я видела тень краем глаза. Мне на руку легла рука-клешня. Я отпрянула. Это было «дитя воды». Гулящая девица. Не сестра женщины, которая мне не мать. Я (что неудивительно) не до конца понимала все эти хитросплетения семейных связей и потому спросила ее — максимально неопределенно на случай, если ответ окажется положительным:
— Вы, случайно, не моя мать?
Она скривилась, словно сама эта мысль была ей неприятна. Впрочем, я думаю, что ее гримаса была следствием алкогольных конвульсий. Костлявой рукой женщина все еще сжимала мое предплечье. Наконец она издала шипящее:
— Слушай.
— Нет, не слушай ее, — говорит Нора. Ей явно не по себе. — Не верь ни единому ее слову. Она родилась лгуньей и лгуньей умрет.
— Меня никогда не понимали, — продолжала Эффи. — А я просто любила повеселиться. По нынешним временам я считалась бы раскрепощенной женщиной. Я ничего плохого не делала.
— Еще как делала! — перебивает Нора. — Только плохое и делала.
Эффи закурила сигарету и стала вглядываться в туман.
— Элеонора, — произнесла она и втянула дым сквозь зубы, словно курила косяк, — или Нора, как она себя называет, — убивица.
— Убийца, — слабым голосом поправила я.
— Она убила моего отца, отравила свою мачеху, пыталась меня утопить — и ей это почти удалось, скажу я тебе. Я осталась в живых по чистой случайности.
— Убила своего отца? — неуверенно повторила я.
— Не своего отца! — Из-за резкого акцента речь Эффи звучала раздраженно. — Моего отца, а не своего отца. Ее отец был замечательный человек. Мир не оценил его по достоинству. Никто так и не понял, что за человек Лахлан.
Я совсем запуталась. Может быть, я брежу от высокой температуры?
— Лахлан — отец Норы? Я не понимаю. Я думала, ее отец — Дональд?
— Я передумала, — перебивает меня Нора. — Я считаю, что раскладывать все по полочкам — совершенно излишне. Есть вещи, которые не следует раскрывать.
Эффи повернулась ко мне. Тусклые глаза сверкнули и тут же затуманились. Она продолжала говорить, но я уже не могла разобрать слов. Волны тошноты окатывали меня, и я не могла ни на чем сосредоточиться; «Единорог» похож был на корабль-призрак, выплывающий из дымки прошлого. Туман был везде — и у меня в голове, и снаружи.
— Тебе плохо? — прозвучало у меня в ухе. Тонюсенький, слабый голосок, словно комар или мошка пищит, но акцент — такой же, как у Эффи.
Я попыталась что-то сказать, но язык распух и не ворочался во рту. Уши наполнялись туманом. Я почувствовала, как у меня подкашиваются ноги, и выставила руки вперед, чтобы смягчить удар о землю, — но земли подо мной не оказалось: лишь пустота, воздух, а потом наконец зловонная ледяная вода дока.
Я опустилась на дно, словно в жилах у меня тек свинец, словно я была грузилом на конце лота, опущенного измерить водный Сумрак. У воды был вкус нефти и нечистот, вокруг царила темнота, и я растерялась, — похоже, я разучилась плавать, хоть Нора и учила меня, когда я была маленькая, во множестве муниципальных бассейнов в самых разных точках побережья.
Но вдруг, безо всяких усилий с моей стороны, я вылетела пробкой на поверхность, задыхаясь, кашляя и отчаянно пытаясь глотнуть воздуха. Я видела деревянный корпус «Единорога», вырастающий из тумана, и бесстрастное лицо Эффи, стоящей на причале, но не успела крикнуть, как меня снова потянуло на дно. На этот раз вода была холодней и темней, и я удивилась, когда снова вылетела на воздух, подобно пробке от бузинного шампанского. Я едва успела вдохнуть, как воды сомкнулись у меня над головой в третий раз, — а ведь мы знаем, что третий раз за все платит.
На этот раз вода оказалась не такой холодной, и, как ни странно, в ней было посветлее, так что я смогла немного осмотреться и увидела, что вокруг кишат рыбы. Таких не ожидаешь увидеть в грязной воде занесенных илом дандийских доков — синие карпы, сияющие золотые язи и король всех рыб, огромный серебряный лосось. И тут случилось нечто неожиданное — раздвигая занавеси водорослей, ко мне подплыла русалка. У нее был большой чешуйчатый хвост и длинные волосы, которые струились за ней в воде, как пучки морской травы. Она схватила меня сильными руками и прижала к округлой женской груди, и мы понеслись вверх, оставляя за собой след серебристых пузырьков, — вверх, вверх, и наконец снова оказались в своей стихии, то есть на воздухе, и я увидела лицо русалки. Это была Эффи, дитя воды.
Невидимые руки положили меня на настил дока, но не стали взвешивать и мерить, как рекордный улов. Вместо этого кто-то из докеров, разгружавших лес с корабля по соседству, принялся делать мне искусственное дыхание, так что первый мой вдох отдавал ароматом северной хвои. Открыв наконец глаза, я увидела дружелюбную морду желтого пса. Он, узнав меня, молотил хвостом по настилу и добродушно ухмылялся. Я лишилась чувств.

 

Мы бросаем вызов непогоде. Скорее всего, нас унесет ветром. Серые воды моря громоздятся горами, белые кони бьют копытами, невидимая рука жестоко гонит по небу тучи.
— Рассказывай дальше.

 

— Наступили летние каникулы — последние перед последним учебным годом. Я только и делала, что занималась — я надеялась пойти в Эдинбургский университет изучать естественные науки.
— Правда?
Я никогда не думала, что у Норы склонность к естественным наукам. Мне даже в голову не приходило, что у нее вообще есть левое полушарие.
— Да, правда, — говорит она. — В то лето дождь шел не переставая. Конечно, в этом не было ничего необычного. Но вдобавок на дворе стояла теплынь — воздух был тяжелый, как в тропиках, словно мы оказались в центре великих перемен климата. Погода была очень странная — лиловые, беременные бурей небеса, гудящий от электрических зарядов воздух. Я впервые в жизни увидела шершней — они летели, тяжело жужжа, словно с трудом несли собственный вес. И еще нас все лето осаждали осы — мы находили то одно гнездо, то другое: под стрехой, на чердаке, в зарослях сирени, нависающей над газоном. Мэйбл купила цианистый калий, чтобы их травить, но ошиблась и взяла не то — порошок вместо газа, так что мы избавились от ос только с наступлением холодов.
Потом приехала Эффи — насовсем, сбежав от позорных деталей бракоразводного процесса и от репортера «Дейли экспресс», желающего во что бы то ни стало запечатлеть внешность соответчицы по нашумевшему делу. Судя по всему, на суде всплыли снимки абсолютно всех частей ее анатомии, за исключением лица.
Все это время Эффи была невыносима — она уныло слонялась по дому, бормоча гадости про Мэйбл: про ее полноту, про еду, которую она готовит, про ее сомнительные моральные качества. Мэйбл только улыбалась и говорила Эффи, что Бог ее любит.
«Ни… он меня не любит», — шипела в ответ Эффи. Она была убеждена, что Мэйбл охотится за деньгами, и боялась потерять наследство (от которого уже практически ничего не осталось, кроме бриллиантов Евангелины, которые Мэйбл не носила). Эффи терпеть не могла находиться в комнате у больного, но все равно подолгу сидела там, пытаясь выведать у Дональда подробности его завещания.
Она считала, что отец начисто выжил из ума, и консультировалась с юристом — она теперь половину своего времени тратила на юристов — о том, как объявить брак недействительным. Я старалась не попадаться ей на глаза, потому что у нее не находилось для меня ни одного доброго слова. «При виде тебя я вспоминаю, что старею».
Много времени Эффи проводила и за телефонными разговорами с Лахланом, который все еще жил в Эдинбурге, — она пыталась уговорить его приехать в гости, и в конце концов он приехал. Это было в августе. Он привез с собой неврастеничную жену, дочь судьи…
— О, назови ее уже как-нибудь, ради бога.
— Ты уверена?
— Да.
— Памела.
— Спасибо.
— …неврастеничную жену Памелу, которая родилась и выросла в городе и терпеть не могла деревню. Памела тут же слегла, жалуясь на головные боли и влажность. Мэйбл целыми днями таскала Памеле наверх холодный чай, аспирин и печенье из аррорутовой муки и уверяла, что, вопреки очевидности, Бог ее очень любит. Неблагодарная Памела жаловалась, что от Мэйбл воняет беконным жиром, — это была неправда, от Мэйбл пахло тальком с ароматом фрезии от «Ярдли» и вареньем, так как шла пора варки варенья и Мэйбл часами мешала кипящий сироп и ягоды в старинных медных тазах на кухне «Лесной гавани». Эти тазы она отчистила до блеска лимонным соком и собственными стараниями. Варка варенья была опасным делом из-за ос, так что, прежде чем приступить, Мэйбл законопачивалась на кухне и предупреждала, чтобы туда никто не совался.
Варенье она варила, видимо, для себя — остальные обитатели дома не съедали и двух банок за год. У Эффи характер был слишком горько-кислый, чтобы любить сладкое, а Дональд точно не ел никакого варенья — в последнее время он питался только тюрей из хлеба с молоком. Недавно у него начались страшные боли в животе. Местный доктор, который вообще удивлялся, что Дональд до сих пор жив (возможно, благодаря самоотверженной заботе Мэйбл), решил, что это язва, и прописал микстуру с магнезией.
Лахлан и Эффи проводили все время вместе, обычно вне дома, — они катались на машине или гуляли по холмам, иногда плавали в озере и все время строили планы, как бы избавиться от Мэйбл. Сама Мэйбл была к ним безмятежно-равнодушна и целыми днями крутилась по хозяйству, что-то жизнерадостно мурлыча себе под нос. Она явно хранила какой-то секрет, и меня удивляло, что Эффи, у которой столько собственных тайн, не пытается вытянуть у Мэйбл ее тайну.
Всю неделю, что Эффи и Лахлан гостили у нас, крики Дональда раздирали короткие летние ночи, уже и без того потревоженные мычанием коров, у которых отняли телят, и блеянием овец, силой разлученных с ягнятами.
— Вот тебе и невинная сельская идиллия.
— Невинности вообще не существует — разве что в биении сердечка крохотной птички…
Но тут на Нору пикирует злобная чайка — так ей и надо, нечего ударяться в фантазии.
— Продолжай.
(Как я устала от этих постоянных понуканий.)
— Нет.

 

Придя в себя, я обнаружила, что лежу в тепле и сухости в свободной спальне у Маккью. По сторонам кровати сидели миссис Маккью и миссис Макбет и увлеченно вязали, словно у гильотины.
— Грипп, — сказала миссис Маккью, кивая и улыбаясь мне.
— Очень сильный грипп, — добавила миссис Макбет.
— И это все? — спросила я.
— А ты хочешь чего-нибудь похуже? — удивилась миссис Маккью. — Ты ведь чуть не утонула, знаешь ли. Фердинанд спас тебе жизнь. — И добавила, защищая внука: — Он хороший мальчик. Его должны были отпустить под залог.
— Его опять посадили под замок?
О нет, только не это — еще не хватало нам заговорить в рифму. Я попробовала еще раз:
— А как он спас мне жизнь?
— Он только что устроился на работу в доки, — гордо объяснила миссис Маккью. — В тюрьме он прошел курс первой помощи и знал, что делать.
— Но кто вытащил меня из воды?
— Не знаю, — сказала миссис Маккью. — Какая-то женщина.

 

Вокруг — глухая ночь и тьма, и мир за окном повергнут в смятение и хаос. Волны бьются о скалы, небеса ревут и воюют с морем. Темные тучи полосует молния, так что, выгляни мы из укрепленных на случай бури окон большого дома, нашим глазам представились бы несчастные жертвы этой ночи — несомые ветром птицы, моряки с затонувшего корабля, измученные русалки, перепуганные рассказуйки и бедные рыбы, что прячутся в водяных пропастях морских глубин.

 

— В ночь, когда родился ребенок Мэйбл…
— Ребенок? Какой ребенок?
— Она открыла свою тайну только мне. Дональд после очередного удара утратил речь и не мог бы выразить свое изумление по поводу чудесной беременности жены. Впрочем, я и не думаю, что она ему сказала, — ведь она не сказала больше никому. Одр болезни так и не стал брачным ложем, и Мэйбл, не тронутая сначала Дадли, а потом Дональдом, сохранила девственность. Но непорочное зачатие почему-то казалось мне вероятней того, что Мэйбл уступила искушениям плоти. Впрочем, я не думала, что Бог — в которого я не верила — избрал Мэйбл Своим сосудом для второго пришествия.
Мэйбл, совершенно очевидно, тоже так не думала, ибо Господь наказал ее самым ужасным способом — перестал с ней разговаривать. Она целыми днями просиживала на любимом стуле в углу кухни после бесконечных сытных обедов — холодных отбивных, пирогов со свининой, сэндвичей из домашнего прессованного языка, — и ни слова свыше.
Никто и не заметил, что она беременна. При ее размерах несколько лишних фунтов не бросались в глаза. Она так и не сказала, кто отец, и я не понимала, что она собирается делать после родов. Младенца ведь не спрячешь.
— Можно спрятать его происхождение.
— Да, но ненадолго. Мэйбл сказала мне, когда я приехала на рождественские каникулы. Она уже заботилась о будущем ребенке — принимала рыбий жир, избегала дурных мыслей и пауков, пила молоко галлонами. «Я сама растекусь молоком», — смеялась она, но смех выходил печальный. И конечно, она вязала как одержимая — ящики комодов ломились от крохотных белых вещичек.
Эффи в это время была в Лондоне — пыталась выцарапать хоть какие-то деньги в ходе развода. К несчастью, после Хогманая она вернулась на север и нашла пару крохотных шерстяных варежек, о назначении которых догадался бы даже идиот. Эффи шипела и плевалась, как кошка, запертая в ящике. Я боялась, что она вырвет младенца из чрева Мэйбл. Сама Мэйбл не сильно облегчила дело, сообщив Эффи, что Бог ее любит, — хотя всякому было ясно, что Эффи даже сам Бог любить не смог бы.
Ну вот. В ночь, когда родился ребенок Мэйбл, я пошла на кейли в общинный зал Керктон-оф-Крейги. Была Пасха, и через несколько недель начинались выпускные экзамены в школе. Я уже много месяцев училась, не поднимая головы от книг. Эффи, я полагаю, уехала на выходные с каким-нибудь мужчиной.
Я так славно провела время на кейли, наплясалась от души и влюбилась в краснощекого парня, фермерского сына. Мы знали друг друга много лет, ходили вместе еще в первый класс, но тут он впервые обратил внимание, что я — женского пола. На мне были обноски Эффи — зеленое платье из тафты с необъятной юбкой. Это называлось «Новый облик», и для меня такой облик действительно был новым.
Домой меня подвез фермерский сын на тракторном прицепе. Последние несколько сот ярдов я прошла пешком. Я была еще разгорячена от танцев и любви и вовсе не чувствовала холода. Шел второй час ночи, но в небе висела полная Луна — круглая, как голова сыра, она скорее подошла бы для урожайной осени, чем для холодной весны. Скот в полях вот-вот должен был отелиться — я слышала, как коровы возятся и пыхтят, но, если не считать их возни, вокруг было очень тихо. Мне казалось, что я стою на краю чего-то высокого и славного, расправляя крылья и готовясь к полету.
(Влюбленная девица — ужасное зрелище!)
В доме было тоже тихо — даже тише обычного, так как Дональд в последнее время погрузился в какую-то ужасную тьму, в которой уже не воспринимал ничего, кроме боли. Врач на этот раз поставил более сложный диагноз — он объявил, что это рак желудка, и прописал морфий. Я думаю, он надеялся, что Мэйбл потихонечку даст мужу большую дозу и приблизит его неизбежный конец, но Мэйбл не считала возможным отнимать жизнь — за исключением случаев, когда ее носителю предстояло быть съеденным. Мэйбл верила, что Господь сам управит Свое дело во благовремении. Ибо она все еще верила в Бога, хоть Он в нее больше и не верил.
Когда я вошла на кухню, чайник на плите был еще горячий. Я заварила себе чаю и села за кухонный стол — чаевничать и мечтать о своем будущем с сыном фермера. Захочет ли он ждать четыре года, пока я буду учиться? Какие у нас будут дети? Каково это — когда тебя целуют?
— Ты с ним не поцеловалась?
Урвать поцелуй мужчины своей мечты, кажется, очень сложно. Интересно, Нора вообще когда-нибудь целовалась?
— Нет, — с сожалением отвечает она.
Любая бы сожалела в возрасте тридцати восьми лет, что никогда не целовалась. Но если вдуматься, мне вот двадцать один год, меня целовали много раз, и все эти поцелуи, вместе взятые, не стоят одного воображаемого — с Фердинандом.

 

Погода становится еще хуже — если такое вообще возможно. Окоём звенит от ветра, небо расколото молниями, ветер грозит сорвать островок с места и понести его по бурным водам. Снаружи сиамские кошки жмутся к стенам дома. Мы боимся, что, если впустить их, они сожрут нас живьем, но в конце концов не выдерживаем их воя и смягчаемся. Кошки подозрительно бродят по дому, словно ожидая, что мы наставили для них ловушек.
— Продолжай.
— Наконец я пошла наверх. Сперва я заглянула к Дональду — обычно если в доме не слышались его стоны, то слышался его храп, но сегодня он лежал как-то очень тихо. Мне пришло в голову, что, наверно, Мэйбл, несмотря на все свое упорство, решила все же прекратить его мучения. Луна сияла через высокое окно и освещала Дональда, который лежал неподвижно, как мертвый. Покрывало не поднималось и не опускалось, руки были сложены на груди, словно он, отходя ко сну, не собирался просыпаться. «Отец», — окликнула я и ущипнула его за руку. Тело было еще теплое, но жизнь из него ушла. Я взяла с тумбочки у кровати флакон с таблетками морфина. Даже не заглядывая во флакон, я поняла, что он пуст. Меня никак не затронул уход Дональда — я чувствовала разве что облегчение.
Я поспешила в комнату к Мэйбл и на подходе услышала что-то вроде беспокойного мяуканья. Я решила, что это кошка, — я никогда еще не слышала плач новорожденного младенца. Я постучала и открыла дверь.
(Наши собственные кошки — хотя нельзя сказать, что они принадлежат нам, — блуждают у нас под ногами и вопят, как баньши, а не как младенцы.)
Мэйбл полусидела на кровати, подложив под спину подушки. Простыни были окровавлены и сбиты. Мэйбл выглядела настолько ужасно, что я сперва решила — с ней произошел какой-то жуткий несчастный случай: под глазами у нее лежали черные тени, мокрые от пота волосы прилипли к голове, а лицо было такое, словно она только что заглянула в пасть ада. На руках у нее лежал младенец — красный, сморщенный, как чернослив. Младенец был облачен в разнообразные одежки, которые Мэйбл вязала всю зиму, — ползунки, кофточку, пинетки, варежки и чепчик с продернутыми лентами. Похоже было, что ребенок собрался в дальнюю дорогу.
Мэйбл молча протянула ребенка мне. Он спал и был ни на кого не похож. Определить по виду, кто отец, оказалось невозможно. Дитя полуоткрыло глаза, и я подошла с ним к окну. Я показала ему Луну и, не зная, что еще делать в этих странных обстоятельствах, принялась ворковать всякую чепуху, как положено, когда разговариваешь с младенцами.
Тут ночную тишину потревожил звук приближающегося автомобиля. Судя по всему, машина свернула на дорожку, ведущую к дому, — по дерганой манере вождения я поняла, что это Эффи. Я оглянулась, желая предупредить Мэйбл о неминуемом прибытии Эффи: Мэйбл сыпала в стакан молока, стоящий у нее на тумбочке, какой-то белый порошок. Я решила, что это аспирин, хотя и удивилась — вряд ли порошок от головной боли помогает и при родах. Но тут до меня донесся слабый запах миндаля, и я узнала бумажный пакетик — в таких мы прошлым летом покупали яд для ос.
Я вскрикнула, положила ребенка на стул, бросилась к Мэйбл и выхватила у нее пакетик, но было уже поздно — она выпила все отравленное молоко. Лицо у нее было удивленное, словно она сама не могла поверить в то, что происходит, а потом…
Нора делает паузу — не для театрального эффекта: этот рассказ не доставляет ей ни малейшего удовольствия.
— Ты когда-нибудь видела, как умирают от яда?
— Разумеется, нет.
— Ну, мне не хочется это описывать, спасибо. Я думаю, что нужно оставить пропуск и вообразить это, если хватит духу…

 

— Жульничаешь. А потом?
— А потом она умерла, что же еще. Она хотела дождаться родов и тогда уже покончить с собой: она не могла убить ребенка у себя во чреве, это шло вразрез со всем, во что она верила. Видимо, она все заранее спланировала. И видимо, решила, что раз все равно пойдет в ад, то может заодно и Дональда избавить от дальнейших мучений. Она заговорила со мной перед смертью. Она сказала: «Господь опять будет со мной беседовать». Она была в отчаянии, а это очень неприятное место, и я жалею, что не поняла вовремя, ибо тогда могла бы предотвратить то, что случилось.
Я пыталась нащупать у нее пульс, надеясь, что еще можно что-то сделать, и тут вошла Эффи. Конечно, при виде Мэйбл она остановилась как вкопанная. От Эффи разило спиртным, а на шее у нее был засос. Она казалась безумной. Тут она заметила ребенка, лежащего на стуле, и бросилась на него, крича, что ему не видать наследства, которое по праву принадлежит ей. Я никогда не видела такой ненависти на лице у человека — даже у самой Эффи. Я бы попыталась отнять у нее ребенка, но знала, что она не постесняется сделать ему больно. Она выкрикивала какие-то гадости и непристойности — про Мэйбл, про ребенка, про деньги, про адвокатов. Я надеялась, что кто-нибудь услышит и придет, но прийти было некому.
Эффи с ребенком на руках выскочила из комнаты и сбежала вниз по лестнице. Я помчалась следом — через газон, через калитку в заборе, вниз, к реке. Река была разбухшая и вся ледяная от снега, растаявшего на холмах, но Эффи зашла прямиком на глубину. На миг я подумала, что она тоже хочет покончить с собой, — у меня из головы не шла несчастная Мэйбл, и лишь когда Эффи заорала: «Что делают на фермах с котятами, Элеонора?», я поняла, что она хочет утопить ребенка. Она, конечно, была сумасшедшая.
Я вошла в воду за ней. Вода была невообразимо холодная, а течение гораздо сильней, чем я ожидала. Камни на дне были очень скользкие, и я с трудом удерживалась на ногах. Зеленое платье намокло, отяжелело и тянуло меня вниз. Я попыталась выхватить ребенка у Эффи, но, потянувшись к ней, поскользнулась и упала. Я свалилась на нее, она тоже потеряла равновесие, и мы обе упали в воду. Краем глаза я увидела, как младенца уносит река — подобно Моисею, но без корзинки.
Мы с Эффи вцепились друг в друга, и нас тоже понесло течением. Нас прибило к берегу, и мы запутались в ветвях дерева, упавшего в воду. И тут вдруг, даже не думая, я запустила пятерню в ее длинные волосы и толкнула ее голову под воду. Я хотела, чтобы она умерла. Я хотела видеть ее мертвой. Она сопротивлялась, царапаясь, как адская кошка. Впрочем, я пересиливала — она была алкоголичкой, а я много лет занималась спортом на стадионах «Святого Леонарда» и была тренирована не хуже морского пехотинца. Она едва шевелила языком от холода, но все же умудрялась умолять. Стуча зубами, она произносила слова, которых я ждала от нее много лет.
Молчание.
— Слова? Какие слова?
— Она молила: «Не убивай меня! Я твоя мать!» И тогда я толкнула ее под воду и задержала там. Когда я ее отпустила, она уже не подняла голову из воды.
В целом, — задумчиво говорит Нора, — твой рассказ мне нравится больше.

 

— Погоди, я не поняла: Эффи и Лахлан были твои родители?
— Ну конечно. Неужели ты до сих пор не догадалась? Эффи родила меня в четырнадцать лет. Она никому не говорила до тех пор, пока не стало поздно что-либо делать. Должно быть, надеялась, что ребенок как-нибудь сам исчезнет. Что я исчезну. На девятом месяце беременности она еще бегала по стадиону «Святого Леонарда», играя в лакросс, — зная ее, можно предположить, что она прятала живот одним усилием воли.
Родила она в своей постели, во время летних каникул. Проще всего было скрыть правду, сказав, что это ребенок Марджори, хотя, Бог свидетель, к этому времени Марджори была уже совершенно не способна присматривать ни за каким ребенком. Эффи даже в школу с каникул вернулась вовремя, бросив меня с Марджори и совершенно негодной нянькой. Они ожидали, что я вырасту дефективной — плод кровосмешения. И всегда так ко мне и относились, даже когда оказалось, что я нормальная. Когда Лахлан в следующий раз приехал из Гленалмонда, ему задали взбучку и велели больше так не делать. Вот тебе и нравы аристократической верхушки.
(Кажется, все это немного чересчур мелодраматично. Гран-гиньоль со щепоткой греческой трагедии.)
— А я тебя предупреждала, я тебе сразу сказала: мой рассказ так странен и трагичен, что ты сочтешь его плодом слишком живой и чересчур мрачной фантазии, а не отражением реальной жизни.
— А что же с ребенком? Он умер? — спрашиваю я.
— Как медленно до тебя доходит, — по-доброму смеется Нора.

 

Это я — тот краснолицый младенец, сморщенный, как чернослив. Я — тот ребенок в воде. Моя мать мне не мать, ее мать ей не мать, ее отец ей не отец, ее сестра ей не сестра, ее брат ей не брат. Ибо воистину мы все перемешались — как самая перемешанная коробка печенья, что когда-либо стояла на полке в бакалее.

 

— Клепаный корабль! — воскликнула мадам Астарти, когда торпеда на набережной взорвалась.
Назад: Chez Bob
Дальше: Кровь от крови и кость от кости