Книга: Одетта. Восемь историй о любви
Назад: Незваная гостья
Дальше: Все, чтобы быть счастливой

Подделка

Можно сказать, что существовало две разных Эме Фавар. Одна до разрыва, другая после.
Когда Жорж объявил, что уходит от нее, Эме потребовалось несколько минут, чтобы убедиться, что все это не привиделось ей во сне и что он не шутит. Да он ли это говорит? К кому обращается? Удостоверившись, что судьба таки нанесла ей этот удар, Эме решила убедиться, жива ли она. На этот диагноз у нее ушло больше времени: сердце будто перестало биться, кровь в венах застыла, каменный холод охватил все внутренности, и даже оцепеневшие глаза отказывались моргать… Но она все еще слышала его слова: «Понимаешь, милая, я так больше не могу, всему есть конец», все еще видела его – она заметила пятна пота под мышками, все еще чувствовала его запах – волнующий аромат: запах мужского тела, мыла и белья, освеженного лавандой. С удивлением и даже с некоторым огорчением она констатировала, что выжила.
Нежно, заискивающе, сердечно Жорж все говорил, пытаясь достичь двух противоположных целей: сказать, что он ее покидает, и уверить, что в этом нет ничего страшного.
– Мы были счастливы. Тебе я обязан лучшими моментами моей жизни. Знаю, что умру с мыслью о тебе. Но у меня есть семья. Разве ты могла бы любить мужчину, способного не моргнув глазом удрать, пренебрегши обязательствами, женой, домом, детьми, внуками?
Ей хотелось взвыть: «Да, я бы любила тебя и таким, я с первой нашей встречи жду, чтобы ты так поступил!» – но она, как всегда, промолчала. Не стоит его ранить. Только бы его не поранить. Счастье Жоржа было для Эме важнее собственного: вот так, забывая о себе, она и любила последние двадцать пять лет.
Жорж продолжал:
– Жена давно подумывала о том, чтобы к старости перебраться на юг Франции и провести там последние дни нашей жизни. А поскольку я через два месяца выхожу на пенсию, мы купили дом в Каннах. Переедем летом.
Больше, чем сам отъезд, Эме потрясли слова «последние дни нашей жизни». В то время как ей, своей любовнице, он описывал семейную жизнь как тюрьму, эти «последние дни нашей жизни» дали ей понять, что Жорж – в том, другом мире, куда вход ей был заказан, – все еще чувствовал себя мужем и отцом.

 

«Нашей жизни»! Значит, она, Эме, оказалась лишь небольшим отступлением, заключенным в скобки. «Нашей жизни»! Он шептал ей на ухо слова любви, его тело постоянно требовало ее, но, несмотря на все это, она была лишь мимолетным увлечением. «Нашей жизни»! В конечном счете та, другая – соперница, которой она боялась и которую ненавидела, – выиграла! Знала ли она, обустраиваясь с мужем в Каннах, что оставляет позади оглушенную, лишенную жизни женщину, которая целых двадцать пять лет мечтала занять ее место и надеялась на это еще несколько минут назад?
– Ответь мне, милая, скажи хоть что-нибудь…
Она посмотрела на него в упор. Ее глаза округлились. Что? Он стоит на коленях? Теребит ее руку? Что же еще предстоит? Он вот-вот заплачет… Вечно он рыдает передо мной… как мне все это надоело, мне никогда не удавалось его растрогать, потому что сначала приходилось утешать его. Очень удобно – вести себя по-мужски, лишь когда его это устраивает, а в остальных случаях, для собственного удобства, – по-женски.
Она взглянула на свежеиспеченного пенсионера у своих ног и вдруг почувствовала, что он ей совершенно чужд. Если бы мозг не твердил ей, что это Жорж, мужчина, которого она обожала последние двадцать пять лет, она бы вскочила с криком: «Кто вы? Что вы делаете у меня дома? Кто вам позволил до меня дотрагиваться?»
Именно тогда, в тот миг, когда она подумала, что он изменился, – она изменилась сама. Возвышаясь над хнычущим субъектом, пускающим слюни ей на колени, Эме Фавар преобразилась в новую Эме Фавар. Ту, что перестала верить в любовь.
В течение нескольких месяцев еще замечалось некое колебание между прежней и нынешней Эме – после неудавшейся попытки самоубийства она провела с ним еще одну ночь; но в августе, когда он переехал на юг Франции, новая Эме окончательно взяла верх над старой. Более того: она ее убила.

 

Она в остолбенении вглядывалась в свое прошлое.
Как я могла верить, что он меня любит? Ему просто нужна была красивая, милая и недалекая любовница.
Красивая, покладистая дурочка…
Красивой она была. До разрыва с Жоржем ей часто это говорили. Она лично так не думала… Как многие женщины, Эме получила в дар не тот тип красоты, которым восхищалась сама. Невысокая, стройная, с небольшой грудью, она всегда завидовала толстушкам с округлыми формами и комплексовала по поводу собственного роста и телосложения. После разрыва ее мнение о себе улучшилось и она стала считать, что «слишком хороша для любого мужчины».
Покладистой она была оттого, что не ставила себя ни во что. Она ничего не знала о мужчинах: вырастила ее мать, которая никогда не рассказывала об отце и обращалась с дочерью так, будто та мешала ей жить, а братьев и сестер у Эме не было. Поэтому, когда ее взяли секретаршей в фирму, которой руководил Жорж, она не смогла перед ним устоять: будучи значительно старше, он представал в ее девственных глазах одновременно и отцом, и любовником. Где только не умудряется свить гнездо романтика?! Ей казалось, что нет ничего прекраснее, чем любить мужчину, который ей недоступен…
Дурочка? В Эме, как и в любом другом человеке, ум и глупость соседствовали, но не соприкасались – в чем-то она могла быть односторонне блистательна, в чем-то туповата. Если на работе она была вполне компетентна, то в делах сердечных оказывалась совсем простушкой. Коллеги сто раз советовали ей порвать с этим мужчиной, а она столько же раз испытывала наслаждение, идя им наперекор. В них говорил голос разума? Она воображала, что отвечает сердцем.

 

Двадцать пять лет они делили рабочие будни, но не знали повседневной семейной жизни! Моменты, которые они урывками проводили вместе, были от этого еще более сладостны и драгоценны. Помимо поцелуев украдкой на работе, они виделись только вечером, у нее дома, под предлогом нескончаемого совета управляющих. За двадцать пять лет их союз не успел пообтрепаться.
Три месяца спустя после переезда на юг Жорж принялся ей писать. С каждой неделей его письма становились все пламеннее. Воздействие разлуки?
Она ему не отвечала. Ведь письма были посланы прежней Эме, а получала их нынешняя. А она лишь хладнокровно заключила, что Жорж уже успел заскучать со своей женой. Она с презрением пробегала взглядом по исписанным страницам приукрашенного прошлого.
Да этот пенсионер просто бредит! Если так пойдет и дальше, через три месяца окажется, что мы жили в Вероне и звали нас Ромео и Джульетта.

 

Она осталась на прежней работе, новый директор – особенно когда он ей улыбался – казался ей нелепым. Эме начала усердно заниматься спортом. Всю жизнь она не могла даже заикнуться о детях, поскольку у Жоржа они уже были. В сорок восемь лет она решила, что отпрыски ей ни к чему.
– Ради того, чтобы они украли у меня лучшие годы жизни, высосали всю кровь и испарились, оставив меня одну? Ну уж спасибо. Да и зачем нашей планете, задыхающейся от загрязнения окружающей среды и человеческой глупости, новые обитатели?

 

Дела в фирме пошли неважно, о господине Жорже, прежнем директоре, вспоминали с сожалением. После реорганизации и социального перепланирования Эме Фавар в пятьдесят лет осталась без работы, что ее нисколько не удивило.
Чередуя дебильные стажировки с инфантильными курсами, она вяло искала работу; денег стало не хватать. Не испытывая ни малейших приступов ностальгии, она отнесла шкатулку с драгоценностями в ювелирную лавку.
– Сколько вы за это хотите, мадам?
– Не знаю, назначьте цену сами.
– Да как сказать… здесь ничего ценного и нет. Так, бижутерия, ни драгоценных камней, ни золота, ничего, что я бы…
– Я так и думала, ведь это он мне их подарил.
– Он?
– Тот, кто притворялся мужчиной моей жизни. А дарил мне безделушки вроде тех, что испанские конквистадоры впаривали индейцам. И знаете что? Я была такой дурой, что мне это нравилось. Так что – это все не стоит ни гроша?
– Ни гроша.
– Какой мерзавец, не правда ли?
– Мадам, право не знаю. Разумеется, когда мужчина любит женщину…
– Ну?
– Когда мужчина любит женщину, он не станет дарить ей таких украшений.
– А! Вот видите! Я так и знала.
Она ликовала. А ювелир просто-напросто преподнес ей фразу, которую обычно использовал в совершенно другой ситуации: когда хотел склонить клиента к дорогой покупке.
В кошельке ее прибавилось несколько франков, но сердце было исполнено торжества: наконец-то специалист подтвердил ей, что Жорж был жалким мерзавцем.

 

Придя домой, она первым делом пооткрывала шкафы и тщательно разложила все подарки Жоржа. Даров было немного, и их ценность ее даже рассмешила. Кроличья шубка. Нейлоновое белье. Часы размером с таблетку аспирина. Неизвестной марки блокнот в кожаном переплете, до сих пор пахнущем козлом. Белье из хлопка. Шляпка, которую можно было надеть разве что на свадьбу при английском дворе. Шелковый шарф со срезанной этикеткой. Белье из черного латекса.
Упав на кровать, она не знала, плакать ей или смеяться. Она закашлялась. Так вот они, трофеи двадцатипятилетней страсти! Ее сокровища…
Чтобы не чувствовать себя так погано, она обратила свой гнев против него. Жорж под тем предлогом, что не может привлекать внимание жены регулярными неоправданными тратами, был не слишком щедр с Эме. Да что там щедр! Едва-едва в рамках приличия. Да даже и не так. Просто жмот!
А я-то им гордилась! Кичилась, что люблю его не за деньги! Вот дура! Я думала, что вдохновляю влюбленного, а на самом деле помогала скупердяю.
Зайдя в гостиную, чтобы дать корма своим попугайчикам, она остановилась перед картиной, висевшей над клеткой, и чуть не задохнулась от ярости.
– Мой Пикассо! Вот это уж точно доказательство, что он держал меня за идиотку.
На полотне были нарисованы различные формы – головоломка из лица – глаз здесь, нос сверху, ухо посреди лба, что должно было изображать женщину с ребенком. Он странно себя вел в тот день. Бледный, с обветренными губами, прерывающимся дыханием, он дрожа протянул ей картину:
– Вот, я наверстал. Теперь никто не сможет сказать, что я не был щедр.
– Что это?
– Пикассо.
Она сняла ткань, покрывавшую полотно, оглядела его и повторила, словно пытаясь себя убедить:
– Пикассо?…
– Да.
– Настоящий?
– Да.
Не решаясь дотронуться до картины, боясь, что от ее прикосновения она испарится, Эме пролепетала:
– Как это можно?… Как ты это сделал?
– Никогда меня не спрашивай об этом.
Тогда она приняла его молчание за скромность человека, разорившегося, чтобы сделать подарок своей даме. Позже, вспоминая его испуганный вид, она вообразила, что он ее украл. Но он так гордился подарком… И он был честным человеком.
Чтобы обезопасить ее, он посоветовал Эме выдать картину за подделку.
– Милая, понимаешь, невозможно, чтобы у секретарши, живущей в дешевом доме, был свой Пикассо. Тебя засмеют.
– Ты прав.
– Хуже того. Если кто-нибудь узнает правду, тебя обокрадут. Пока ты не решишь с ним расстаться, говори всем, что это копия. Это лучшая страховка.

 

Немногочисленным гостям, бывавшим у нее дома, она представляла картину так: «Мой Пикассо – копия, конечно», – для пущей убедительности сопровождая шутку смешком.
Теперь же хитрость Жоржа показалась ей поистине дьявольской: заставить ее говорить о Пикассо как о подделке, с тем чтобы лишь она одна верила в его подлинность!
Несмотря на это, в последующие дни она испытывала противоречивые чувства: с одной стороны, она была уверена, что ее надули; с другой, все еще робко надеялась, что ошибается. Но как ни кинь, разочарование неминуемо. Разочарование оттого, что она вдруг обеднела, или оттого, что ей придется отдать должное щедрости Жоржа.
Картина стала рингом, где боролись прежняя и нынешняя Эме: первая, поверившая в подлинность любви и Пикассо, вторая, видевшая и в том и в другом подделку.
Работу было все не найти, поэтому ее пособие по безработице понизили. Идя на очередное собеседование, она не старалась хоть как-то подать себя в выгодном свете, сосредоточившись на том, чтобы не дать себя провести. Потенциональные работодатели видели перед собой суровую, сухую, замкнутую женщину с предельным возрастом, финансовыми требованиями, со сложным характером, не способную на компромисс, во всем подозревавшую стремление эксплуатировать ее. Она держала круговую оборону так плотно, что казалась агрессивной. Не отдавая себе отчета, она сама исключала себя из соревнования, в котором собиралась участвовать.
Истратив последние сбережения, Эме поняла, что если немедленно не отыщет решения, то неминуемо впадет в нищету. Она инстинктивно направилась к комоду, где хранились счета, нервно перерыла ящик, ища листок бумаги, где был записан телефон, и позвонила в Канны.
Ей ответила домработница, переспросила ее имя и исчезла в недрах огромного дома. Затем Эме услышала шум шагов и узнала короткое, встревоженное дыхание Жоржа.
– Эме?
– Да.
– Что случилось? Ты же знаешь, что нельзя звонить мне домой.
Она несколькими фразами описала сложившуюся ситуацию в апокалиптических красках. Еще чуть-чуть, и она принялась бы себя жалеть, но новообретенный цинизм облачил ее в доспехи, не дававшие ей расчувствоваться при мысли о своей печальной участи, а доносившееся из телефонной трубки безумное сопение Жоржа приводило ее в ярость.
– Жорж, прошу тебя, помоги, – выдохнула она.
– Продай Пикассо.
Она подумала, что ослышалась. Что? Он осмелился…
– Да, малышка, тебе придется продать Пикассо. Для этого я тебе его и подарил. Чтобы уберечь тебя от финансовых проблем, раз я не мог на тебе жениться. Продай Пикассо.
Она сжала зубы, чтобы не взвыть. Так он до самого конца будет держать ее за дуру!
– Иди к Танаеву, улица Лиссабон, двадцать один. Я его там купил. Смотри, чтобы тебя не провели. Спроси Танаева-старшего. Я не могу больше говорить – вернулась жена. Прощай, моя милая Эме, я все время думаю о тебе.
Он повесил трубку. Трус и предатель. И всегда таким был.
Вот так пощечина! Да какая! Так ей и надо! Не следовало ему звонить.
Чувствуя себя униженной, Эме подошла к картине и излила свой гнев:
– Никогда, слышишь, никогда я не пойду к какому-то торговцу, чтобы еще раз убедиться, что я дура, а Жорж подлец, мне это давно известно, спасибо!
Тем не менее два дня спустя, когда за неуплату счетов пригрозили вырубить электричество, она взяла такси и сказала:
– К Танаеву, улица Лиссабон, двадцать один, пожалуйста.
Хотя по указанному адресу находился лишь магазин детской одежды, она расплатилась с таксистом и, зажав тщательно обернутую картину под мышкой, вошла в подъезд.
– Он, наверное, работает где-то внутри, может, этажом выше.
Четырежды перечтя список жильцов по обе стороны лестницы, она попыталась найти консьержа или уборщицу, чтобы спросить новый адрес Танаева, но вдруг до нее дошло, что в богатых домах, в отличие от бедных, пользуются услугами анонимных служб уборки.
Перед тем как отправиться восвояси, она все же зашла в магазин одежды.
– Прошу прощения, я ищу Танаева-старшего, и мне казалось, что…
– Танаев? Да он уже лет десять как выехал.
– А! Вам известно, куда он переехал?
– Переехал? Такие люди не переезжают, они исчезают. Начинают все с новой страницы.
– Что вы имеете в виду?
– Когда награблено достаточно, добычу надо где-то спрятать. Бог знает, где он теперь – в России, в Швейцарии, в Аргентине, на Бермудских островах…
– То есть… Понимаете, несколько лет назад я у него купила картину…
– Сочувствую!
– Почему?
Продавец заметил, что лицо Эме вдруг лишилось всех красок, и пожалел, что сказал лишнее.
– Дамочка, послушайте, я в этом ничего не понимаю. Может, картина ваша замечательная и стоит кучу денег. Погодите…
Он порылся в коробке с бумагами и вытащил визитную карточку.
– Вот. Идите к Марселю де Бламинту, улица Фландр. Вот он-то уж точно эксперт.
Войдя в антикварный салон Марселя де Бламинта, Эме тут же почувствовала, как тают последние надежды. Тяжелые занавеси малинового бархата поглощали все звуки, что могли проникнуть из внешнего мира; подавленная величественными полотнами в вычурных золотых рамах, она поняла, что попала в чужую вселенную.
Внушительная секретарша, коронованная шиньоном, бросила на нее подозрительный взгляд поверх очков в роговой оправе. Эме невнятно изложила суть дела, показала картину, и валькирия-воительница провела ее в студию.
Марсель де Бламинт, прежде чем обратить внимание на картину, придирчиво осмотрел посетительницу. Она почувствовала, что ее оценивают с головы до ног, определяют, сколько стоит каждая надетая на ней вещь или украшение. Сама картина удостоилась лишь беглого взгляда.
– Где сертификаты?
– У меня их нет.
– Свидетельство о продаже?
– Это подарок.
– Вы можете его достать?
– Не думаю… Этот… человек исчез из моей жизни.
– Понятно. А продавец сможет его предоставить? Кто вам ее продал?
– Танаев, – прошептала Эме, испытывая стыд.
Он презрительно на нее взглянул, приподняв бровь:
– Это не сулит ничего хорошего.
– Но может, вы могли бы…
– Взглянуть на картину? Вы правы. Это единственное, что имеет значение. Бывает, что прекрасные вещи попадают к нам после самых странных приключений. Картина, только она имеет значение.
Он сменил очки и подошел к Пикассо. Осмотр продолжался долго. Он исследовал холст, ощупывал раму, измерял, разглядывал в лупу детали, отходил, начинал все сначала.
Наконец он положил ладони на стол.
– За консультацию можете не платить.
– Отчего же?
– Какой смысл добавлять горе к несчастью. Это подделка.
– Подделка?
– Подделка.
Чтобы не ударить в грязь лицом, она рассмеялась:
– Так я всегда всем и говорила.

 

Вернувшись домой, Эме повесила «Пикассо» на место, над клеткой с попугаями, и заставила себя трезво оценить ситуацию, что, кстати говоря, многим вообще не приходит в голову. Она осознала крушение, которое потерпели ее любовь, семейная жизнь, карьера. Осмотрев себя в большом зеркале, она констатировала, что ее тело благодаря спорту и макробиотическому режиму все еще красиво. Насколько его еще хватит? В любом случае тело, которым она так гордилась, предназначалось теперь лишь зеркалу, закрепленному на дверце шкафа, – больше она никому его доверять не желала.
Она направилась в ванную комнату с твердым намерением понежиться в пене, и неясной мыслью о самоубийстве.
Почему бы и нет? Какое-никакое решение. Что меня ждет в будущем? Работы нет, денег нет, мужа нет, нет и детей, а старость и смерть уже стоят на пороге. Что толку строить планы… Самое разумное покончить с собой прямо сейчас.
К мысли о самоубийстве ее привела логика, самой ей этого не хотелось. Ее коже мечталось о горячей пенной воде, язык грезил о дыньке и остатках ветчины, дожидавшихся на кухне. Проведя рукой по ноге безукоризненной формы, она распустила волосы, ощутив их шелковистую силу. Эме открыла кран и бросила в ванну шипучий шарик с запахом эвкалипта.
Что же ей остается? Пытаться выжить? Умереть?
Консьержка позвонила в дверь:
– Мадам Фавар, скажите, не сдадите ли вы вашу гостевую?
– У меня такой нет.
– Есть, та комнатушка с видом на стадион.
– У меня там швейная машинка и гладильная доска.
– Так поставьте туда кровать, и сможете сдавать студенткам. Университет здесь недалеко, постоянно кто-то спрашивает, не сдаются ли здесь комнаты… А у вас появится возможность дотянуть до конца месяца, пока не найдете работу, конечно.
Погрузившись в ванну, взволнованная Эме сочла своим долгом возблагодарить Господа, в которого не верила, за то, что тот решил ее проблему.

 

Следующие десять лет она сдавала гостевую комнату студенткам, учившимся в университете по соседству. Этот доход дополнял ее пособие и позволял дотянуть до выхода на пенсию. Она стала считать сдачу комнаты своей профессией и отбирала съемщиков столь тщательно, что могла бы написать шесть заповедей квартирной хозяйки:
1. Требовать оплату на месяц вперед и иметь точные и проверенные координаты родителей.
2. До последнего дня вести себя со съемщицей как хозяйка, терпящая незваную гостью.
3. Предпочитать старших сестер младшим: они покладистее.
4. Предпочитать мелкую буржуазию крупной: эти девушки чистоплотнее и не так наглы.
5. Никогда не выслушивать их рассказы о частной жизни, иначе они начнут приводить сюда кавалеров.
6. Предпочитать европейским девушкам азиаток: они более вежливы, незаметны, почти признательны хозяйке, и иногда даже дарят подарки.
Хотя Эме не привязалась ни к кому из своих постоялиц, ей нравилось жить не одной. Нескольких фраз в день ей вполне хватало, к тому же она обожала давать понять этим гусыням, что на ее стороне житейский опыт.
Жизнь могла бы продолжаться и дальше, если бы врач не обнаружил на теле Эме подозрительных уплотнений; ей поставили диагноз: рак на последней степени. Новость, которую она скорее угадала, чем узнала от врача, облегчила ей жизнь: больше не нужно бороться за выживание. Ее единственной дилеммой было следующее: сдавать или не сдавать гостевую комнату на этот учебный год?
Шел октябрь, и она как раз продлила сдачу комнаты на второй год юной японке, Кумико, учившейся на третьем курсе химического факультета.
Она призналась молчаливой студентке:
– Кумико, дело обстоит так: я очень тяжело больна, мне придется проводить много времени в больнице. Боюсь, не смогу оставить вас у себя.
Горе девушки так ее изумило, что она вначале приписала ее слезы страху очутиться на улице, но затем поняла, что та действительно огорчена ее несчастьем.
– Вам помогать. Приходить к вам в больница. Готовить хорошая еда. Ухаживать за вы. Даже если жить в общежитие, всегда иметь время для вы.
«Бедняжка, – подумала Эме, – в ее возрасте я тоже была наивной и доброй. Когда она поживет с мое, то сменит тон».
Смущенная и обезоруженная этим проявлением чувств, Эме не отважилась прогнать Кумико и продолжала сдавать ей комнату.
Вскоре она совсем не покидала больницу.
Кумико приходила к ней каждый вечер. То был ее единственный посетитель.
Эме не привыкла, чтобы о ней так заботились, и не знала, что с этим делать. Иногда улыбка Кумико ее радовала, словно бальзам, позволявший верить, что человечество еще не полностью испорчено; но иногда, увидев доброжелательное лицо японки, она восставала против этого вторжения в ее агонию. Неужели нельзя дать ей спокойно умереть! Кумико приписывала эти скачки настроения развитию болезни; с неослабевающим сочувствием она прощала больной ее грубость, оскорбления и приступы гнева.
Как-то вечером японка допустила промах, которого не заметила, но который полностью изменил поведение Эме. Врач признался больной, что прописанный ей новый курс лечения не оправдал надежд. Что это означает? Вам осталось немного. Эме и глазом не моргнула. Она испытала нечто похожее на вялое облегчение, вроде того, что чувствуют получившие помилование. Не нужно больше бороться. Не будет больше тяжких курсов химиотерапии. Пытка надеждой наконец-то закончилась. Оставалось только умереть. Поэтому Эме почти безмятежно сообщила Кумико о безрезультатности лечения. Но японка отреагировала более чем пылко. Слезы. Крики. Объятия. Вопли. Затишье. Снова слезы. Вновь обретя дар речи, Кумико схватила мобильник и сделала три звонка в Японию; полчаса спустя она торжествующе объявила Эме, что там, на ее острове, есть новейший, еще не испробованный в Европе курс лечения.
Эме лежала не двигаясь и устало наблюдала эти проявления чувств, выжидая, когда Кумико наконец уйдет. Девчонка осмелилась испортить ее грядущую смерть! Как она посмела так ее мучить, снова заводя речь о выздоровлении?
Она решила отомстить.
На следующий день, когда Кумико опять сунула свой желтый нос в ее палату, Эме распростерла руки и позвала ее:
– Моя милая Кумико, обними меня!
Слегка порыдав и пообнимавшись, Эме прерывающимся голосом выпалила этакое признание в любви с патетическим привкусом, согласно которому Кумико ей стала просто как дочь родная, да, дочь, которой у нее никогда не было, а ей так хотелось, дочь, не покинувшая ее в последние минуты жизни и благодаря чему она чувствовала, что не одна в мире.
– О, друг мой, моя юная, лучшая, единственная подруга!
Многочисленные вариации на тему дружбы наконец взволновали саму Эме так, что ей даже не пришлось сильно притворяться, и она разговорилась:
– Как ты добра, Кумико, ты добра, как я в ту пору, когда мне было двадцать лет, когда я верила в честность, в любовь, в дружбу. Ты так же наивна, как и я тогда, и наверняка однажды так же разочаруешься, как я. Знаешь, мне тебя жаль. Да не все ли равно? Держись, оставайся как можно дольше такой, какая ты сейчас! Время предательства и разочарований неминуемо наступит.
Вдруг она осеклась, вспомнив о своем плане. Месть. Она продолжала:
– Мне хочется тебя наградить и позволить тебе поверить, что есть на свете добрые люди, у меня есть для тебя подарок.
– Нет, не хотеть.
– Да-да, я оставлю тебе единственную ценную вещь, которая у меня есть.
– Нет, мадам Фавар, не надо.
– Надо, я завещаю тебе моего Пикассо.
Девушка застыла, раскрыв рот.
– Ты, наверное, заметила картину, которая висит над клеткой с попугаями, это Пикассо. Настоящий. Я выдаю его за подделку, чтобы не привлекать завистников и воров; но можешь мне поверить, Кумико, он самый что ни на есть подлинный.
Застывшее лицо Кумико приобрело мертвенно-бледный оттенок.
Эме пробила дрожь. Верит ли мне она? Не подозревает ли, что это ловушка? Понимает ли она толк в искусстве?
Слезы градом полились из раскосых глаз Кумико, и она с отчаянием простонала:
– Нет, мадам Фавар, вы оставлять Пикассо, я привозить вы новые лекарства из Япония.
Она мне поверила, с облегчением подумала Эме и тут же воскликнула:
– Это тебе, Кумико, тебе, я так хочу! Ну же, не будем терять время, мне осталось всего несколько дней. Держи, я уже приготовила бумаги для дарственной. Пойди найди пару свидетелей в коридоре, и я смогу умереть с чистой совестью.
В присутствии врача и медсестры Эме заполнила нужные документы; они поставили свои подписи. Кумико, сотрясаемая рыданиями, сунула дарственную в карман и пообещала вернуться утром. Она уходила невыносимо долго, посылая ей воздушные поцелуи до тех пор, пока не скрылась в глубине коридора.
Оставшись одна, Эме наконец испытала облегчение и умиротворенно улыбнулась, глядя в потолок.
«Бедная дурочка, – подумала она, – ты, наверное, на седьмом небе от радости, что разбогатела: какое разочарование тебя ждет, когда я умру. Вот тут-то ты поплачешь по-настоящему. Надеюсь, что отныне я тебя больше не увижу».
Бог, в которого Эме не верила, без сомнения, услышал ее просьбу, ибо на рассвете она впала в кому и несколько дней спустя скончалась, так и не придя в себя.

 

Сорок лет спустя Кумико Крук – самое крупное состояние Японии, королева косметической промышленности, некогда представительница ЮНИСЕФ, пожилая дама, обожаемая прессой за успех, обаяние и щедрость, так объясняла на пресс-конференции свои широкомасштабные гуманитарные акции:
– Я отдаю часть прибыли на борьбу с голодом и раздачу бесплатных лекарств неимущим в память о доброй подруге моей юности, француженке Эме Фавар, завещавшей мне на смертном одре картину Пикассо, продав которую, я и основала свою компанию. Хотя я была для нее всего лишь знакомой, она настояла на том, чтобы я приняла этот бесценный дар. С тех пор мне всегда казалось нормальным, что прибыль, которую приносит бизнес, в свою очередь помогает другим людям. Эта женщина, Эме Фавар, была воплощением любви. Она верила в человечность, как никто другой. Я унаследовала от нее это качество, и это, помимо картины Пикассо, был ее самый прекрасный дар.
Назад: Незваная гостья
Дальше: Все, чтобы быть счастливой