Книга: Дивная книга истин
Назад: Сара Уинман Дивная книга истин
Дальше: 2

I

1

И вот она, уже древней старухой, стоит у дороги и ждет.
С той поры, как ей пошел девяностый год, Дивния Лад проводила добрую половину каждого дня в ожидании – но не смерти, как вы могли бы подумать, учитывая ее возраст. Она и сама толком не знала, чего именно ждет, поскольку за этим не стоял какой-либо четкий образ. По сути, это было всего лишь предчувствие, принесенное на хвостовом перышке сновидения – одного из сновидений Газетного Джека, упокой Господь его душу, – которое пролетело над предрассветным ландшафтом сна и, не давшись ей в руки, исчезло за линией горизонта, в пламени восходящего солнца. Но общий смысл послания был ясен: Жди, осталось уже недолго.
Она поправила резинку массивных очков, сдвинув их ближе к переносице. Глаза ее, многократно увеличенные толстыми линзами, были голубыми, как поверхность моря, и такими же переменчивыми. Она осмотрела участок дороги, прежде внушительно именовавшейся Главным трактом, а ныне лишь изредка используемой грузовиками окрестных фермеров, когда они спрямляли путь до Труро. Десять однотипных гранитных домов вдоль дороги – построенных сотню лет назад для батраков, которые трудились на полях и в садах крупных поместий, – давно уже стояли нежилыми; и лишь побеги дрока и ежевики, вездесущие, как сплетни, проникали внутрь через щели в заколоченных окнах.
Строго говоря, Сент-Офер не мог считаться полноценным селением, поскольку приходская церковь, давшая свое имя этой кучке зданий, стояла особняком, в приливной бухте ниже по течению реки. Не было здесь и школы – ближайшая находилась в двух милях к западу, в прибрежном поселке с чудным названием Смыто-Прочь, полностью оправдавшимся не далее как этой весной, когда резкое потепление после обильных снегопадов естественным порядком переросло в потоп. При всем том Сент-Офер мог по праву гордиться наличием собственной пекарни.
В былые времена приезжие часто называли эту деревушку Пекарней, не поминая всуе святого Офера, – а все потому, что миссис Хард, хозяйку данного заведения, угораздило написать слово ПЕКАРНЯ большими красными буквами на сером скате шиферной крыши, что создавало изысканный контраст с некогда белыми стенами здания.
По утрам, когда печь нагревалась до рабочей кондиции, миссис Хард била в колокол, оповещая об этом своих клиентов, а заодно (сама того не ведая) и всех утопленников от мыса Лизард до островов Силли, ибо колокол некогда был добыт с затонувшего судна. Услышав звон, деревенские хозяйки спешили к ней с заготовленными пирогами и караваями, чтобы поместить их в алый печной зев. Миссис Хард прозвала свою печь «маленьким адом» – и адские муки грозили тем, кто по ошибке уносил чужой пирог вместо своего. Во всяком случае, так она говорила детишкам, присланным забирать доведенные до готовности изделия своих матерей. Пророчество это стало причиной множества беспокойных ночей, когда малыши тряслись под штопаными-перештопаными простынями, представляя себе кошмарные последствия такого, пусть даже невольного, хищения.
В ту пору жизнь здесь била ключом, и вся округа съезжалась в деревню за выпечкой. Ну а теперь, в 1947 году, здесь царило безлюдье, напоминая о неумолимости уходящего времени.
Легкий бриз развевал и спутывал волосы старой женщины. Она подняла взгляд к небу. Лилово-серые, насыщенные влагой тучи висели низко, но Дивния понадеялась, что они не прольются дождем.
Летите прочь, попросила она их шепотом.
Перешла дорогу и остановилась перед зданием пекарни. Поставила фонарь на ступеньку и крепко прижала ладони к обшарпанной, потрескавшейся двери.
Миссис Хард? – позвала она тихо.
Однажды миссис Хард сказала Дивнии, что с ее редкостным умением терпеть и ждать она наверняка дождется в жизни всего самого лучшего.
Пейшенс – вот как должен был назвать тебя отец, сказала она. Пейшенс.
Но я вовсе не такая уж терпеливая, возразила Дивния, я скорее радетельная.
Миссис Хард взглянула сверху вниз на босоногую девчонку в лохмотьях, употреблявшую такие странные слова, и подумала, что негоже растить ребенка в лесной глуши, где она бродит сама по себе, как корнуэльские черные свиньи. Девочке нужна мать.
Тебе нужна мать, сказала миссис Хард.
У меня была мама, сказала Дивния.
Нет, у тебя было не бог весть что, сказала миссис Хард. Но я могла бы заменить тебе мать.
Она подождала ответа, однако ни звука не слетело с губ испуганно замершей девочки. Миссис Хард покачала головой.
Но ты хотя бы запомни, что терпение есть истинная добродетель, ибо терпение угодно Богу, сказала она.
Миссис Хард любила слово «богоугодный». И Бога она любила тоже, разумеется. После того как ее супруг в 1857 году отбыл в Южную Африку с намерением урвать большой куш на золотых россыпях, его место в доме немедля занял возлюбленный Иисус за компанию с приходским священником, также не обделенным любовью хозяйки. Смена домочадцев прошла легко и беспроблемно, чего нельзя было сказать о делах ее мужа, которые с первой же старательской заявки пошли наперекосяк, и бедолага мотался от прииска к прииску по всему Ранду, пока не сгинул в чужеземных дебрях, так и не отыскав золотой ключик, способный открыть дверь в светлое будущее.
ХВАЛА ТЕБЕ, ГОСПОДЬ, ЖИЗНЬ НОВУЮ ВДОХНИ В МЕНЯ.
Эту строку из церковного гимна миссис Хард начертала над дверью пекарни, когда пришло известие о смерти мужа. Впоследствии кто-то – старуха Дивния улыбнулась, разглядев остатки выцветшей надписи и вспомнив, как плохо отмывалась охряная краска с ее детских рук, – кто-то изменил слово «ХВАЛА» на «ХЛЕБА», а миссис Хард так и осталась в неведении, ибо редко устремляла взгляд ввысь.
Я думаю, спасение придет к нам снизу, от земли, однажды сказала она Дивнии.
Как выкопанная картошка? – уточнила девочка.
Сверху донесся скрип флюгера. Октябрьские сумерки разом накрыли деревню, как стая ворон вмиг накрывает падаль.
Вот и ноябрь уже на подходе, подумала Дивния.
Живые огоньки далеких деревень служили печальным намеком на запустение этой. Она достала из кармана спички, зажгла керосиновую лампу и, выйдя на середину дороги, подняла ее над головой. Я все еще здесь, говорил этот сигнал, обращенный к холмам вдали.
Желтый свет лампы упал на живую изгородь, перед которой из клумбы с полегшими примулами торчал гранитный крест. Дивния всегда считала эту идею неудачной: крест возвели наспех после Первой войны, как она ее называла теперь. На нем, под цифрами «1914–1918», были выбиты имена павших мужчин деревни. Она помнила еще одно имя, не включенное в этот список: Симеон Рандл.
В 1914 году, когда война, как неудержимый прилив, нахлынула на дотоле ничего не подозревавший берег, жизнь в деревне практически остановилась. Больше не было ярмарок, не было танцев и парусных гонок, потому что мужчины ушли на фронт, а всем прочим только и оставалось, что ждать их возвращения.
Без мужчин деревня умирает, говорила Дивния, и с их деревней происходило именно это.
Не обделенный любовью священник был переведен в другой приход – аж в лондонском Сити, – а вскоре после того миссис Хард узнала, что он погиб при бомбежке города цеппелинами. Тогда миссис Хард вышла на берег Малого Иордана, как она именовала здешнюю речку, легла на траву и пожелала, чтобы жизнь ее закончилась. И столь велика была сила этого желания, что жизнь не замедлила его исполнить, – и печь в старой пекарне погасла, и Господь пробил последний отбой. Оставшиеся жители деревни без устали молились о мире, но их молитвы всякий раз получали в небесной канцелярии штамп «Вернуть отправителю». Между тем список павших неумолимо рос.
Но вот одним теплым майским утром Мир объявился – ибо таковым было имя ребенка, рожденного за шесть месяцев до прекращения великого побоища. Родилось дитя позже срока, словно не желало выходить из материнской утробы под грохот пушек, в атмосфере убийственного безумия; и все попытки как-то ускорить роды долго не давали результатов. А когда роды все-таки начались, они были крайне тяжелыми. Как будто девочка – а это оказалась девочка – знала об ужасах, творящихся снаружи. Выходила она ногами вперед, с застреванием головки, а ручки и ножки были опутаны пуповиной. Как у теленка.
Голова, отягощенная бременем имени, прошептала Дивния, освобождая дитя от пут.
Мира – так назвали девочку. А с подобными вещами не шутят. Да и не до шуток было, что и говорить.
Прежняя жизнь так и не возвратилась в деревню, как не возвратились и те, кто ушел из нее на войну. Один только Симеон Рандл вернулся к своей новоявленной сестренке Мире, неся на плечах груз пережитых кошмаров. И как-то поутру селяне увидели его перед церковью в устье реки. Он был с ног до головы вымазан в иле и собственном дерьме и махал белым платком здоровенному раку-отшельнику.
Изо рта его вываливался язык, распухший до размеров домашней тапочки, и он вопил: Я штаюсь! Я штаюсь! Я штаюсь! – а потом, у порога церкви, повернул отцовский дробовик дулом к себе и выстрелом напрочь выбил из груди свое сердце. Во всяком случае, так рассказывали очевидцы.
Люди замерли с разинутыми ртами – а двое так и вовсе упали в обморок, – когда сердце шмякнулось о церковную дверь, оставив на ней кровавую кляксу причудливой формы. Тут новый проповедник опомнился и завопил, что видит в этом происки Сатаны. К несчастью, его опрометчивое заявление было с готовностью подхвачено прихожанами и на быстрых крыльях сплетен разнеслось по округе, в результате чего на Сент-Офер легло клеймо проклятия, полностью избавиться от которого не помогла и долгожданная электрификация деревни в 1936 году.
А ведь место было неплохое, не хуже многих других. Но на справедливую оценку рассчитывать уже не приходилось. Тем временем приливы здесь как будто становились все выше, туманы сгущались, растения ускоряли свой рост, – казалось, сама природа таким манером пытается исправить недоразумение или хотя бы сделать его менее заметным. Однако чувство нависающего над Сент-Офером проклятия сохранялось, и люди понемногу покидали деревню: семья за семьей, как шарики бинго, вынимаемые из шляпы. Большинство переезжало в соседние поселения, огни которых сейчас мерцали вдали под низким осенним небом.
Дивния в последний раз оглядела дорогу, дабы убедиться, что нечто неведомое, однако ею ожидаемое не проскользнуло мимо. Ветер сменил направление и теперь уносил тучи от берега. Подняв лампу повыше, она вернулась к мемориальному кресту и водоразборной колонке, а оттуда пошла через луг, на котором когда-то пасла свою корову. Температура падала, трава под ногами была мокрой, и она подумала, что к утру луг впервые в этом сезоне покроется инеем. Впереди темнел лес; она осторожно замедлила шаг, спускаясь к реке через заросли кленов, орешника и каштанов. Было время отлива. Дивния почувствовала солоноватый запах ила – ее любимый запах (она верила, что точно так же пахнет ее собственная кровь). Она решила набрать побольше мидий и потушить их на сковороде над костром, который прожжет крохотную дырочку в безбрежной тьме ночи. Рот ее наполнился слюной. В следующий миг она споткнулась и упала рядом с терновым кустом, но извлекла пользу из этой неприятности: прежде чем подняться, набила два кармана спелыми ягодами. Выше по склону пятном света обозначился ее фургон. И вдруг она с необычайной остротой ощутила свое одиночество.
Не поддавайся старости, шепотом сказала она себе.

 

Было уже далеко за полночь. В зарослях гукала сова; глаза тьмы, не мигая, вперились в горизонт. Дивния не могла уснуть. Она сидела на берегу, где компанию ей составляла луна в небесах, а у ног лежали кучкой пустые раковины мидий. Жар от костра так нагрел желтый дождевик на ее съежившемся теле, что клеенка обжигала при прикосновении. Звезды казались бледными и как будто отдалившимися; впрочем, виной тому могло быть ее зрение. Когда-то она пользовалась биноклем, затем – более мощной подзорной трубой, и недалеко было время, когда дневной свет навсегда сменится для нее мраком ночи. Сейчас же она утешалась тем, что еще может разглядеть смутные очертания своего старого ботика, который покачивался на волнах прилива; приятно было уловить знакомый скрип каната о дерево в плескучей ночной тишине.
Почти всю жизнь она провела на берегу этой бухты и всегда – почти всегда – чувствовала себя счастливой. На островке посреди бухты торчала полуразвалившаяся церковь, в которой когда-то отправлялись службы; но приливы год за годом все больше размывали перемычку между ней и берегом, и в конце концов церковь отделилась от людей – или же люди отделились от церкви? За давностью лет старуха уже не могла вспомнить, в какой очередности все это происходило. Так или иначе, приливы сделали свое дело, и церковь вместе с погостом, да и сама вера – все это отправилось в свободный дрейф. Воскресные службы раньше проводились в самый пик отлива – иногда на рассвете, иногда в вечерних сумерках, а однажды на ее памяти даже глубокой ночью, когда процессия поющих прихожан с фонарями двигалась к реке подобно пилигримам на пути в Святую землю.
Соберемся мы все у реки,
У прекрасной, прекрасной реки,
Все святые будут с нами у реки,
Что течет у престола Господня.

Она хорошенько приложилась к бутылке с терновым джином. Вот он, воистину святой нектар, текущий у престола Господня. Аминь. Отблески света алтарной свечи просачивались из церкви, золотя верхушки немногих надгробий, еще не поваленных наводнениями.
Тоже звезда в своем роде, подумала Дивния.
Она зажигала свечу на алтаре каждую ночь в течение многих лет. Совсем как смотрительница маяка – да, собственно, она таковой и была. Именно этот маяк в годы войны привел к ее берегу Как-там-его-звали. Маяк и еще, конечно же, музыка.
Как-там-его-звали был американцем. Дивния видела, как он призрачной тенью проскользнул внутрь церкви, а затем появился оттуда, все так же подобный призраку – с лиловыми бликами на темном лице и сигаретным огоньком во рту, пульсирующим, как сердце ночного насекомого. Привлеченный мелодией знакомой песни, он пересек обмелевшее речное русло, вскарабкался на берег и увидел радиоприемник, установленный на дряхлой тачке под деревьями.
Луи Армстронг, сказал он.
Дивния Лад, сказала она. Рада знакомству.
И он расхохотался, и смех этот не был похож ни на что, слышанное ею за всю долгую жизнь, и глаза его вспыхнули ярко, как два электрических фонарика. Он сел рядом с ней, и тут же садовый столик начал трястись, и вода подернулась рябью от тяжелого рева бомбардировщиков, и завыли сирены, и бомбы посыпались на Большой порт, а также на Труро, и аэростаты заграждения черными тенями зависли в небе, и Луи Армстронг пел про губы, сердца и руки, и вспышки зенитных снарядов разрывали фиолетовую тьму, и два незнакомых человека молча сидели под кроной дерева, уже видевшего все это на своем веку.
Он рассказывал о своем деде в Южной Каролине, об их походах на рыбалку по гати через прибрежную топь, о запахе влажного ила и соли, который стал для него запахом дома, и Дивния сказала: Я понимаю, о чем ты. И он продолжил рассказ о бревенчатых мостиках, розовеющих на закате, о кедрах над буйным подлеском в сырых низинах, о густом аромате чайных деревьев и жасмина, напоминавшем ему о покойной матери. Он сейчас многое отдал бы за добрый кусок жареной сомятины. Я тоже, сказала Дивния, никогда сомов не видевшая и не евшая. Они подняли тост за жизнь и, чокаясь, унеслись мыслями куда-то очень-очень далеко от этих мест.
Впоследствии он часто к ней заглядывал. Приносил пончики с американской пончиковой фабрики, что на Юнион-сквер, и они вместе ими лакомились, пили крепкий чай (хотя он предпочитал кофе) и слушали джаз по радио, притопывая в такт. Периодически он также приносил тушенку или солонину, следя за тем, чтобы она не голодала. А однажды раздобыл для нее афишу фильма, который она видела за пару лет до того и как-то помянула в разговоре. Вот какой он был внимательный и заботливый.
А за несколько дней до планируемой высадки во Франции он попросил у нее талисман.
Талисман? – удивилась она.
На удачу, пояснил он. Чтобы я вернулся живым и невредимым.
Она посмотрела ему в глаза.
Но я такими вещами не занимаюсь. Я никогда никому не дарила талисманы.
А я слышал от местных как раз обратное.
Чего только местные не наболтают.
И Дивния просто взяла его за руку, ибо единственный талисман, которым она обладала, был заключен в ней самой – и он передался этому человеку вместе с рукопожатием.
В июне 1944-го пришло время прощаться. Американцы приготовились покинуть эти берега. В последний раз он объявился, насвистывая, в габардиновых брюках и гавайской рубахе – этакий щеголь, право слово. Он отдал ей все свои запасы ходовых товаров – шоколад, сигареты, чулки, – а потом они пили чай под деревом, слушая Армстронга, Джека Тигардена, Сиднея Беше и других, не столь знаменитых джазменов. Она следила за его руками, отбивающими ритм на коленях, за вытянутыми в трубочку губами, когда он изображал кларнет. И в тот самый миг ей привиделись две картины будущего, возникшие по обе стороны от него и как бы соперничавшие между собой. В одном варианте, по правую сторону, он лежал мертвым на песке Омаха-Бич. А на левой картине он корпел над книгами, пытаясь выбиться в люди там, где общество было расколото расовой ненавистью. И когда он собрался уходить, она сказала: Бери левее.
Как это понимать? – озадачился он.
Не могу объяснить, но ты сам поймешь, когда придет время. Тебе надо будет повернуть налево.
Ладно, пока, Дивния! – сказал он, взмахнув рукой.
Пока, Генри Манфред Гладстон-второй, сказала она и помахала в ответ. (Да, Генри Манфред Гладстон-второй. Вот как его звали.)
Знакомство было приятным, сказал он.
Ближе к ночи все вокруг пришло в движение. Десантные баржи заполнялись тысячами людей и отваливали от пирсов либо прямо с пляжей; много было шума и суеты, но к утру все стихло. Замолкли дизель-генераторы. Медленно рассеивался выхлопной дым. Американцы уплыли, оставив после себя любовные истории и еще не рожденных детей, а также много воспоминаний о простых радостях жизни; и женщины плакали, потому что женщины всегда плачут в таких случаях.
Прощай, Генри Манфред Гладстон-второй, прошептала она. Знакомство было приятным.
Назад: Сара Уинман Дивная книга истин
Дальше: 2