Книга: Mischling. Чужекровка
Назад: Стася Глава пятнадцатая. Мы придем сюда, чеканя твердо шаг[2]
Дальше: Стася Глава семнадцатая. Глядят на нас руины

Перль
Глава шестнадцатая. Великое переселение

День первый
Пока мы продвигались на восток, в сторону Кракова, мне пришлось заново открыть, что такое день. На марше я наблюдала, как на небосводе меняются местами Солнце и Луна, перенимая друг у друга пост и обязанности.
Солнце принимало на себя голод, бесконечные мили, опухшие и сбитые ноги. Луна принимала на себя ночные кошмары, скользкую дорогу, взорванные рельсы – все преходящее. Трудно сказать, которому из светил досталась ноша тяжелее. Помню только, что свет лился постоянно – то от одного, то от другого.
– Смотреть вперед, – напоминал Отец Близнецов. – А по сторонам за вас буду смотреть я.
И все смотрели вперед, только вперед. Я же видела лишь то, что вверху: меня уложили в тележку, завернули в драповое пальто, поверх него накинули овчину, а поверх еще одну – словом, погрузили до самых глаз в какое-то чрево. Сверху ложилась простыня холодного воздуха, кусался мороз, а в зимнее небо облачками поднималось мое дыхание. Я наблюдала, как эти облачка плывут прямиком к Мири, которая толкала мою тележку и потому становилась неотъемлемой частью неба.
Зачем нужны небесные светила, когда есть Мири? Для меня, унылой исковерканной планеты, она оставалась и Солнцем, и Луной одновременно.

 

Мы делали все возможное, чтобы командир нашего каравана был нами доволен, и старались вести себя по-солдатски, как он нам наказывал. Какие-то отряды шагали с песней, а мы с самого начала двигались молча, без слова, без звука. Потому что любой звук, твердили мы про себя, может привлечь какого-нибудь злодея или по меньшей мере доведенного до крайности бедолагу. С такими мыслями мы нервно, по-паучьи скользили по разбитым дорогам.
– Как она? – раздался мальчишеский голос.
Мири кивком привлекла мое внимание.
– Перль, знакомься, это Петер, твой друг. У него много друзей. Так ведь, да, Петер?
Петер подтвердил. Во всяком случае то, что мы с ним друзья. Но об остальных своих друзьях распространяться не захотел, поскольку их большей частью…
Мири перебила его.
– Лучше, Петер, поведай-ка нам о себе, – предложила она. – Во всех подробностях.
Петер сказал, что родители его погибли. Что ему четырнадцать лет. Что в Освенциме…
– Полно, угомонись. – Мири вновь не дала ему договорить. – Просто объясни, кто ты такой, чем занимаешься.
Петер шумно сглотнул. И сообщил, что однажды украл рояль…
– В этом весь Петер, – вклинилась Мири. – Умен не по годам, и это порой ему не на пользу. Хотя отзывчив, легок на услугу. – И добавила: – Наверное, у тебя и недостатки есть, правда? Но что-то припомнить не могу.
Я заметила, что Петер глазеет на меня с жалостью. Возможно, это и был один из его недостатков: бесцеремонность.
– Ей лучше, чем можно было ожидать, – пояснила Мири. – Только память не возвращается.
– Неужели совсем ничего не помнит? – усомнился Петер и настороженно замолчал.
– А ты посиди в клетке, – зашептала Мири, но я тем не менее слышала каждое ее слово, – да еще в кромешной тьме. Время от времени тебя будет сверху ощупывать чужая рука. Изредка она же будет бросать тебе еду. Сущие крохи. Тебя будут слепить фонарем, оглушать звонками, поливать водой…
Мири не смогла заставить себя рассказать все открытым текстом. Я заметила, как она вцепилась в рукояти тележки. Петер спросил о цели таких опытов.
У Мири нашлось единственное объяснение: Менгеле хотел узнать, что будет, если разлучить двух сильно привязанных друг к другу близнецов.
Несмотря на всю свою примитивность, объяснение было верным. Впрочем, со своей стороны, я могла предложить Петеру еще один вариант: меня заточили в клетку потому, что я слишком сильно любила. У меня было невероятно мощное единение Кое-с-Кем, и наш тюремщик сгорал от зависти. Холодный и пустой, он был не способен к привязанности – ни сыновней, ни супружеской, ни отеческой. Им двигало одно лишь тщеславие, и этот пустозвон, как и многие другие, ему подобные, надумал прославиться. И вот как-то раз ему пришел в голову простейший способ оставить свой след в истории: установить, что получится, если разлучить близнецов, которые чересчур сильно друг друга любят. Сказано – сделано. Меня бросили в клетку, а ее… Ее судьба была мне неизвестна. Помню, он стреножил меня, как животное, которое хочется оставить себе, но без лишних хлопот.
Пока я мысленно выстраивала эти доводы, передо мной всплывало лицо палача. Я не могла выдавить ни слова. Чтобы избавиться от ненавистного видения, я спросила о моей Бесценной. Клин клином вышибают: я постаралась вызвать в памяти совсем другое лицо, и если бы это удалось, то, возможно, образ живодера покинул бы меня навсегда.
– Мы с ней были похожи? – задумалась я вслух.
– Как две капли, – подтвердила Мири.
– А где она сейчас?
Я знала, что такое марши смерти. Я слышала, какой переполох начался при вторжении советских войск и сколько было жертв. Но Менгеле – это чудовище не поддавалось описанию. Моя Бесценная – уникальная личность, и Менгеле определенно это знал. Не прихватил ли он ее с собой? У меня в голове крутились разные возможности, одна страшнее другой, а потому надеяться на лучшее не стоило, но Мири убедила меня в обратном.
Эти жуткие возможности она не рассматривала. Но во взгляде у нее появилась тоска, всколыхнулась скорбь, и стало ясно, что из всей нашей семьи выжила я одна. Отчаянно пытаясь сменить тему, Мири подключила Петера к рассказу о местах и предметах, составлявших тот мир, куда мы стремились вернуться.
Сама она перечисляла пространства и здания. Взять хотя бы парк, говорила Мири. Открытое пространство, где можно устроить пикник. А пикник – это когда люди выезжают на природу с провизией. Или музей: это здание, где выставлены картины и статуи. Или храм: туда ходят помолиться.
А Петер делал упор на отдельные предметы. Телескоп, дескать, нужен, чтобы разглядывать звезды. Часы – чтобы показывать время. Лодки… это такие средства передвижения… ну вроде телеги, только перемещаются по воде. А еще бывают музыкальные инструменты, добавил он, будто для меня это несло особый смысл, – хотя бы рояль.
Название этого предмета возникло уже вторично. Для меня оно было пустым звуком, но я не возражала: пусть повторяет сколько угодно – мне нравилось, как Петер и Мири в деталях объясняли мне мир.
При желании я могла бы поправить многие лишние детали, но воздержалась: на то были свои причины.
Во-первых, объясняя мне мир, оба получили удовольствие.
Во-вторых, я при этом обретала целостность.
Кстати, от меня не укрылось, что в тот вечер ни один не сделал попытки описать мне железнодорожный вокзал, когда мы оказались на опустевшем перроне. Отец Близнецов решил, что его маленькой армии необходим привал. Укутавшись каким-то рваньем и соприкасаясь боками, все ребята провалились в сон; одна я лежала в своей тележке, как младенец-переросток в грязной колыбели. Мири устроилась рядом прямо на полу, даже во сне сжимая край тележки. То тут, то там кто-то мерно сопел, и я попыталась распознать, как храпит Петер, но среди этих звуков услышала один поважнее.
Мой слух уловил ночной кошмар Отца Близнецов – тот во сне защищался, бормоча: кому нужна такая глупость – создавать близнецов на пустом месте? Заслышав его протест, я уже стала думать, насколько вообще безопасны сновидения? И удалось ли мне скрыть их от изверга в белом халате? Чтобы немного себя приободрить, я его переименовала. Отныне он у меня звался Никто.
– Прощай, Никто, – шепнула я, понимая, что веревка, которая меня стреноживала, навсегда останется при мне, даже если я сумею сделать хоть один шажок.

 

День второй
Настало утро, но поезда по-прежнему не ходили. А солнце опять нас подвело. Кто на своих двоих, кто на тележке, мы продолжили путь. И в тот же день стали понемногу распеваться, но с заминками и с жаркими спорами насчет выбора песни.
Песни Отца Близнецов, бывшего офицера, не очень-то подходили. Песни Мири оказались чересчур серьезными, романтическими и печальными. И только одна, «Изюм да миндаль», пришлась по душе всем, потому что в ней пелось про сласти. Эта колыбельная сама собой приходила на ум каждому, и мне даже стало казаться, что лежу я не в тележке, а у мамы на коленях. Мы пели:
Уголок за люлькою нашла
Козочка пушистая, вся бела.
Только за окошком рассветет,
Козочка на ярмарку пойдет.
Принесет, коль грошиков ей не жаль,
Нашему малютке изюм да миндаль.
Спи, малютка, спи.

После третьего повтора этой песенки нас окружила добрая дюжина женщин, которые скоротали ночь на лесной опушке, прислонясь к деревьям.
Одна из них спросила:
– Последние из Освенцима? Мы ждем своих детей. – И помрачнела. – Стоит ждать дальше? Есть хоть малейшая надежда?
– Кое-кто еще остался, – уклончиво ответил Отец Близнецов.
Женщина кивнула, пытаясь скрыть волнение.
– И дети?
– Да, группа детей по-прежнему находится в лагере – он взят Красной армией. Здесь всего тридцать пять человек, включая меня.
По лицу женщины было видно, как ужаснулась она такой ничтожной цифре, как пошатнулась ее вера.
– Среди вас есть Хирам? Мальчик из России.
– Да, есть. – Отец Близнецов повернулся к детям. – Хирам! Два шага вперед.
Из строя вытолкнули какое-то создание, похожее на мальца. А следом – его тезку. Внимательно присмотревшись, женщина рухнула на колени.
– Моего тут нет, – зашептала она. – Моего тут нет.
Наступила гробовая тишина; все замерли. Казалось, материнская скорбь, смешанная с болью, придавила всю нашу колонну, и мы осмелились пошевелиться лишь после того, как женщина поднялась с колен, отряхнула юбки и поплелась на свое место под деревом.
– Постойте! – окликнул ее Отец Близнецов. – Дети – они ведь рисуют других детей, понимаете? Увидят, что где-то мелькают им подобные, и вроде как забывают страх. Присоединяйтесь к нам. Может статься, ваши ребятишки заметят нашу колонну, а вы уже тут.
– Я оставляю надписи где только можно, – ответила женщина.
Она кивнула на заветный ствол. Я предположила, что на нем вырезаны имена ее детей, но прочесть не сумела: букв было не разобрать. Наверное, нож оказался тупой, да и рука сильно дрожала.
– Только этого недостаточно, – продолжила она. – Кто может поручиться, что они вообще заметят мои каракули?
Мне хотелось заверить ее, что дети, бывшие узники, читают все подряд. Хотелось рассказать, как я сама, лежа в тележке, пыталась прочесть хоть слово, какое угодно, чтобы только стереть из памяти слова, выкованные над воротами лагеря, покинутого нами двое суток назад. Хотелось надеяться, что имена детей смогут перебороть силу надвратного девиза, но для этого они должны быть выписаны четко и разборчиво. В этом-то и заключалась главная ошибка той женщины: оставленное ею послание было едва заметным, а потому слабым, и каждая буква в нем показывала капитуляцию ее воли.
По доброте душевной Отец Близнецов не стал критиковать ее бесполезную надпись и аккуратно углубил каждое словечко своим ножом. Покончив с этим делом, он взял ее узел и махнул рукой, приглашая влиться в нашу колонну.
– А мои п-п-подруги… – запинаясь, выдавила женщина. – Как же они?
Взглянув на вернувшихся под деревья женщин разного возраста и накала страданий, Отец Близнецов жестом показал, что мы примем их тоже. Единственное, о чем он попросил, – это чтобы каждая внесла свои данные в его список для упрощения согласований с местными властями при прохождении нашей колонны.
Женщины повскакали на ноги, и мы увидели, что на каждом дереве осталось имя, воззвание. Они бы изрезали все стволы в лесу, если бы только хватило сил. Никогда еще я не видела Отца Близнецов таким взволнованным. Но он быстро привел себя в чувство и пустил по рукам список. Вскоре колонну уже замыкали примкнувшие к нам женщины. Некоторые пытались окружить нас заботой, но мы вежливо сопротивлялись. Так и хотелось им сказать: мамы у нас и так есть. Свою, например, я вспоминала ежеминутно. Думала о ней, молила ее и зайде показать мне образ моей Бесценной. Но ответа не было. Неужели их отняла у меня смерть? Или же они так тревожились за мою будущность, что даже не могли толком порадоваться моему спасению? Мои пальцы забегали по лицу, чтобы запомнить мои черты, а значит, и черты моей Бесценной, но нашли только множество шрамов да глаза, которые слишком многое повидали.

 

Вокруг нас толпами кишели беженцы – сплошные лица и тела. Каждый жив, каждый кого-то ищет, и все не мои. Неужели той, кого искала я, уже не было в живых? Я задала свой вопрос Солнцу, Солнце посоветовало спросить у Луны, заметив, что неудобные вопросы – это по ее части. Думаю, от моего вопроса Солнце слегка заюлило. Оно отвернулось, и вслед за тем меня накрыла тьма. Но оказалось, это Петер своей ладонью заслонил мне глаза, пытаясь оградить от шока.
– Не смотри! – приказал он.
Время от времени ему доверялось толкать мою тележку. Я дернула головой, скинув щиток его ладоней. Мне хотелось увидеть, на что смотрел он сам. Судя по его тону, где-то впереди ждал ужас. Собственно, так оно и было.
Поодаль в кювете лежало тело. Вернее, то, что от него осталось.
– Говорил же тебе: не смотри, – буркнул Петер.
– Это она, – прошелестела я.
– Ничего похожего, – отрезал он.
А сам, вопреки настоянию Мири, развернул тележку и подвез меня к обочине, чтобы я удостоверилась.
Мужчина это или женщина, я так и не поняла. Возраст тоже не поддавался определению… голова изуродована: ни лица, ни скальпа, а вдобавок кто-то отрезал покойнику ноги, наверняка из-за сапог. У русских сапоги в сто раз лучше. Это сказал Петер, когда понял, что я не собираюсь отворачиваться. Он добавил, что именно отличное качество сапог заставляет немцев отбирать у русских обувь самым непотребным способом.
– Теперь убедилась, что это не твоя Бесценная? У твоей Бесценной и сапог-то никогда не было.
Я постаралась утешиться этими словами. Но не смогла. Неужели моя Бесценная в такой мороз ходит босиком?
– Смотреть вперед, и только вперед! – скомандовал Отец Близнецов.
– А как она выглядела? – обратилась я к Петеру.
– Так же, как и ты.
– Я не знаю, как выгляжу.
– Спорим, ты похожа на свою маму, – ответил Петер. – Помнишь хотя бы, как она выглядит?
Я не могла вспомнить, разве что в общих чертах. Решила, что приберегу этот вопрос для Луны. Близились сумерки, а значит, и ее восход. Тянуть с вопросом смысла не было, хотя мне казалось, что ответ будет одним и тем же для всех нас: все мы похожи на смерть – бледные, изнуренные, с ввалившимися глазницами и стертыми, неразличимыми чертами. Доживем ли мы до того дня, когда обретем себя вновь, – вот вопрос, и я беспрестанно задавалась им до самого привала.
К вечеру мы набрели на каменное строение в лесу. Для дома слишком маленькое, для приюта слишком большое. На полу валялись созвездия из зубов. В помещении стояло четыре мраморных ложа. У каждого была крышка, но только у одного из них закрытая. В трех остальных просматривалась лишь кромешная тьма.
– Саркофаги, – с ходу определил Отец Близнецов.
Строение это служило подобием склепа. Три захоронения из четырех кто-то разорил: не то наш собрат-беженец, не то мародер, алчный до богатства покойников. В углу желтела челюстная кость – беззубая, немая, окаменелая свидетельница давних событий.
Хотя мы не относились к постоянным посетителям, эта обитель мертвых охотно предоставляла ночлег таким, как мы. Отец Близнецов расчистил пустые гробницы от листвы и мусора. В каждую поместилось двое детей. На крышке четвертой гробницы растянулся Петер и сладко зевнул. Из своей тележки я сквозь открытую дверь наблюдала за восходом Луны, но ответа не дождалась. На улице белыми кулачками падали с неба дрожащие легкие снежинки.

 

День третий
Поезд с легкостью перенес нас на три мили в сторону Кракова. Я смотрела в окно: дороги заполонили беженцы, возвращавшиеся домой фермеры, бредущие в неизвестность красноармейцы. Мерзлые поля были изрыты гусеницами танков. Вскоре мы оказались в деревне, которую война обошла стороной: об этом говорил ряд целых и невредимых сельских домов, прямоугольных и белых, словно кубики рафинада. Следы траков заканчивались как раз там, где начинались дома. Из поезда нас высадили. Когда Отец Близнецов закончил перекличку и сосчитал всех по головам, рядом возник высоченный, свирепый русский солдат, с потным от усердия лицом.
– Свиньи! – проорал он. – Свиньи!
И грозно замахал руками, одна из которых сжимала винтовку. На сером лице лиловыми ранами – а может, слабо пришитыми пуговицами – выделялись глаза. Наша неровная колонна двигалась вперед, а он горланил одно и то же:
– Свиньи! Стоять, свиньи!
Отец Близнецов объявил привал. Такое бывало редко, но сейчас его охватил ужас; выглядел он словно сейчас сложится внутрь себя и исчезнет. Неужели нас ждет такой конец? По его лицу можно было догадаться, что сейчас он задает себе именно этот вопрос.
Направляясь к горлопану, он держал в вытянутой руке свой список. Бумага дрожала почище, чем от порывов ветра. Но солдат даже не удосужился взглянуть на длинный перечень имен. Он просто вскинул винтовку и прицелился. Средние дети попрятались за спины малышни. У Мири затряслись руки, впившиеся в рукояти тележки. А мы стояли и смотрели на солдата, пока не раздался выстрел. Пуля прошла значительно левее дороги.
На нас с возмущенным видом, хрюкая и повизгивая, неслась пара здоровенных кабанов, пятнистых и круглых, как бочонки, и с пеной на рылах. Солдат прервал их забег: для начала он прострелил им передние ноги, а затем пустил каждому пулю в голову. Нам оставалось только смотреть, как эти туши утопают в снегу с какими-то младенческими стонами и всхлипами.
К виду окропленного красным снега нам было не привыкать. От вида крови никто не грохнулся в обморок. Но из-за этой расправы что-то в нас надломилось, и многие беззвучно заплакали, как научились в лагере. Дети бились в истерике, а потом София, крохотная четырехлетняя девочка, наделенная царственными манерами, неуклюже повалилась на землю и, вопреки своему обыкновению, разразилась диким воплем – она рыдала за всех. Солдат покосился на нее в недоумении: мол, с каких это пор голодные девчонки воротят нос от такого изобилия? Он опустил винтовку, победоносно кивнул в сторону туш и пожал руку нашему командиру. Да, стоит сказать, что в этот вечер все, и взрослые и дети, отлично поужинали, напрочь забыв о том, что такое голодное урчание в животе, хотя я не могла забыть панику в глазах зверей, даже когда утоляла голод их плотью.
В тот миг мне захотелось, чтобы у меня вообще отшибло память, насовсем.

 

С наступлением темноты нас откуда-то с обочины позвал фермер. Сперва мы видели только его бороду, мирно белевшую во мраке. Он предложил нам заночевать у него в сарае. Отец Близнецов, хотя и намеревался как можно скорее добраться до Кракова, который, по слухам, пострадал очень незначительно, не смог упустить такую возможность, тем более что его армия заметно сдала. Кляйны канючили на каждом шагу, Боровские жаловались на холод. У Петера башмаки прохудились настолько, что голые пальцы ног торчали наружу.
И что еще хуже, Давид Хершлаг слег окончательно: мальчишеский желудок не справился с такой тяжелой пищей. Тощий живот сильно раздулся, будто лопался от яда. Последние десять миль Отец Близнецов и без того нес его на руках. И хотя наш командир всегда проявлял осторожность в отношении сельских жителей, он с благодарностью согласился на предложение старика-фермера.
Мы благоговейно вошли в сарай, где обитала только стая кур-пеструх, распространявшая свои куриные запахи. Тут и там белели кладки яиц. В сарае было тепло и живо, костлявый петух разгуливал туда-сюда, гоняя грудастых несушек. Для кур наше вторжение не представляло никакой опасности, поскольку мы запаслись свининой, и, когда все, кроме Давида, наскоро поужинали во второй раз, Отец Близнецов отправился в угол сарая и попытался вздремнуть, а Мири тем временем переходила от ребенка к ребенку, делая перевязки, растирая ноги и давая напиться из фляги.
После каждого обхода она возвращалась к Давиду, который в поту и ознобе лежал на соломе. В тревоге переглянувшись со мной, Мири попросила Петера помочь устроить Давида поудобнее. Петер соорудил надежное гнездо, выстелил его моим шерстяным одеялом и бережно, словно драгоценное яйцо, перенес туда мальчонку. Тот силился улыбнуться… а потом уставился на потолочные балки, созерцая какое-то невидимое нам зрелище, и Мири вновь завела «Изюм да миндаль»:
Спи, малютка, спи.
Она по-птичьи перегнулась через край гнезда и тихо баюкала Давида, создавая для него какую-то иллюзию покоя.

 

День четвертый
Наутро мы увидели, что Отец Близнецов стоит на коленях. Он нагнулся над фигуркой в соломенном гнезде, взял ее за плечи и начал трясти, словно пытался разбудить от глубокого сна. По тому, как наш командир держал мальчика, мы догадались, что Давида больше нет: вместо него осталась только бренная плоть.
– Цви, – вполголоса обратилась к нему Мири, – ты их напугаешь.
Она и сама была убита этой потерей. А Отец Близнецов не останавливался. За ночь детское тельце изменилось. Я узнала его только по той примете, которая, собственно, и стала причиной смерти: по вздутому как шар животу.
Мири положила руку на плечо нашему командиру, но тот был безутешен. Он вытаскивал перья из волос уснувшего вечным сном ребенка и причитал, как будто напрочь забыл про свою армию и остался наедине с мертвецом, который – единственный – мог его слышать.
– Надо было создать еще с дюжину пар ложных близнецов, – спокойно проговорил он и посмотрел на Мири, прося поддержки.
– Девятнадцать, – шепнула она, – ты создал девятнадцать пар.
– Девятнадцать, – эхом повторил Отец Близнецов. – Но ведь Давид и Арон… они же были самыми первыми.
Мири кивнула и сняла пальто. Она хотела накрыть тело мальчика, но Отец по-прежнему сжимал его в объятиях.
– Поначалу они не умели лгать. Совсем крошки – четыре года и пять лет. А я даже голландским не владел – других языков они не знали – и потому не мог внятно объяснить, что от них требуется. Каждое утро перед построением я твердил им: вы – близнецы! Заставлял их повторять это снова и снова, выдумал для них день рождения, внушил, что Арон родился первым, а Давид вторым. И разницу в возрасте – целый год – ужал до пяти минут.
Он провел пальцем по веснушчатой переносице мальчугана, прямо как Менгеле во время своих замеров.
И тут я перестала слушать Отца Близнецов. Не могла вынести того, как он выворачивал душу. Сколько раз, всхлипывал он, ему хотелось зажать Менгеле в углу лаборатории, выложить ему, что все его исследования – фальшивка, что они – туфта, идиотизм, который с легкостью был развеян враньем малолетних! Да, Менгеле в ту же секунду мог бы его пристрелить. Однако, продолжал он, лучше умереть от пули, нежели заниматься спасением детей, чтобы потом увидеть, как они гибнут.
Побледнев, Мири пыталась отделаться от лишних ушей. Преувеличенно звонким голосом она убеждала нас пойти и предложить фермеру свою помощь. Мы нишкнули. Даже куры прекратили кудахтанье. Я попробовала проследить траекторию от все еще открытых глаз мертвого ребенка до стропил на потолке. Что же он там увидел, покидая нас? Мне самой еще не доводилось умирать, но случалось подходить вплотную к смерти, и таких случаев набралось достаточно для понимания того, что Давид смотрел на крохотное отверстие в потолке, сквозь которое сверкала одинокая звездочка.
– Не стоит их обманывать, – вдруг твердо и хладнокровно проговорил Отец Близнецов.
В нем снова проснулся солдат. Он вытер глаза рукавом и поправил оторванный воротник на фуфайке Давида.
– Дадим им возможность проститься.
Мы сгрудились вокруг мальчугана, павшего от пищи, которой он так долго был лишен. Лицо его исказила боль. Отец Близнецов взял Давида на руки и понес на пастбище по примороженной, распаханной под пар желто-бурой земле. И холодная, неподатливая почва все же раскрыла свои объятия и приняла тело. Все прошли по краю могилы; каждый принес с собой камешек.
Но у жены фермера были свои понятия. Она принялась разбрасывать на могиле семена мака.
– На пропитание покойному, который будет прилетать сюда в облике птицы, – объяснила фермерша.
Мелкие зернышки взмывали в воздух и падали на мерзлую землю. Не знаю, почему этот обряд был мне так дорог, но когда их разбрасывали, я вроде как и сама уменьшалась. Их крохотные жизни уже вмерзли в лед, но не успели мы развернуться, чтобы идти к себе в сарай, как я услышала хлопанье крыльев: слишком нетерпеливая птаха прилетела поживиться богатствами, рассыпанными по случаю смерти Давида.
В кузове фермерского грузовика мы расселись вдоль деревянных бортов. Отец Близнецов покрасневшими глазами смотрел на мятый листок, водя указательным пальцем по списку имен.
Мы помахали на прощание жене фермера (та еще держала в руке мешочек мака) и шести матерям, решившим задержаться на ферме в надежде увидеть своих детей, которые вот-вот придут за ними следом в отчаянном марше. И все же они всматривались в наши лица, дабы напоследок удостовериться, что их любимых среди нас нет.
Грузовик завелся, просигналил клаксон, и мы тронулись в сторону Кракова; я услышала, как Мири шепчет ветру имя Давида. Она произнесла его нежно, словно отсюда Давид мог слышать ее там, где он лежал, глухой ко всему, под мерзлой землей.
– Прости меня, – шепнула Мири.
Загадочно: ведь ее вины в смерти Давида не было. Мири заботилась о нем до последнего. И эта непонятная, таинственная мольба задела меня за живое.
Весь мир, наверное, жаждал мести.
Что до меня, то я хотела простить. Мой мучитель никогда бы не попросил у меня прощения, но я чувствовала, что прощение – это единственная возможность, которая у меня осталась, единственный шанс отрезать его от себя, единственная сила, присутствие которой я ощущала, просыпаясь по утрам. И если я сумею, если возьму на себя смелость простить, тогда, быть может, моя Бесценная ко мне вернется. И по меньшей мере я перестану видеть ненавистный облик палача в каждом встречном, живом или мертвом.
Назад: Стася Глава пятнадцатая. Мы придем сюда, чеканя твердо шаг[2]
Дальше: Стася Глава семнадцатая. Глядят на нас руины