Часть третья
1
Следующим утром в дверь тихонько постучал пилот и, просунув голову в комнату, спросил, не хочу ли я лететь с ними. Мол, Швинд тоже летит. Они могут доставить меня в Сидней или высадить в Рок-Харборе. Нет? Приветственно махнув рукой, он аккуратно прикрыл дверь. Я слышал, как троица спустилась сначала по лестнице дома, потом по лестнице, ведущей к берегу; они не разговаривали, старались не шуметь. Пытаются незаметно сбежать, подумал я, но тут же понял абсурдность этой мысли. Потом заработал мотор, винтовые лопасти застрекотали, зашумели, вертолет поднялся, сделался немного тише, затем мотор взревел с новой силой, и вертолет, описав дугу над бухтой и домом, улетел. Он спугнул птиц, они встревоженно закричали, загалдели, вспорхнули и закружили в воздухе.
В десять утра Ирена еще не встала, поэтому я, послушав у ее двери, постучался, опять ничего не услышал и вошел в ее комнату. Здесь пахло не только болезнью, но и экскрементами; тяжелый запах стоял в воздухе, несмотря на распахнутое окно. Ирена лежала с открытыми глазами, глядя на меня смущенно и неприязненно.
– Уходи, я сейчас встану. Просто почувствовала слабость.
– Может, набрать воды в ванну? Или ты хочешь под душ?
Она заплакала:
– Такого со мной никогда не случалось. Я пыталась встать, дойти до туалета, но не смогла, осталась лежать и не удержалась.
– Я сейчас помогу.
Я прошел в ванную, открыл кран, добавил в воду шампунь, проконтролировал температуру, взбил пену. Подождал, чтобы ванна наполнилась. Ребенком я любил купаться в ванне; воду нагревал бойлер, я плескал на горячую стенку, капли шипели. Последний десяток лет я моюсь только под душем. Купание в ванной – пустая трата времени. Но Ирене спешить некуда, поэтому после душа ей хорошо бы отлежаться в ванне, пока я перестелю постель. И вообще у нас теперь появилось много времени.
Я провел ее в ванную; она обняла меня за шею, я то ли нес ее, то ли вел. В душе я раздел ее, принялся мыть, а она держалась за кран. Я никогда не менял детские пеленки, не знал, как сильно липнут к телу засохшие экскременты. Вымыв Ирену, я уложил ее в ванну. За время всей этой процедуры она не открывала глаз, не произнесла ни слова. Я тоже молчал. Сосредоточился на том, чтобы вымыть ее, не замочившись самому. И все-таки намочил одежду.
Но я не хотел переодеваться, пока не наведу порядок. Сначала замочил постельное белье, потом вместе с пижамой засунул его в стиральную машину. Матрас Ирены я вытащил на балкон, замыл его и положил сушиться на солнце, затем взял в соседней комнате другой матрас, перенес его в комнату Ирены, застелил постель. Ирена продолжала молчать.
– Я сейчас вернусь, только переоденусь.
– Остальные уже уехали?
– Да.
Стоя в дверях, я смотрел на нее, пока она не сказала с улыбкой:
– Не гляди на меня так серьезно.
– Что с тобой?
– Сейчас расскажу. Только сначала переоденься.
Когда я вновь вернулся, она уже спала, а проснувшись, не захотела говорить о своем здоровье. Она выпила теплого чая, съела немного полуостывшей овсянки и попросила свозить ее к дальним соседям: надо было купить кое-какой еды и договориться с Мереденой с первого двора, чтобы теперь она делала уколы старику со второго.
Накинув на Ирену пальто и пристегнув ее к сиденью, я повел машину. Там, где след терялся, она показывала мне дорогу, а я пытался запомнить ее по высохшему речному руслу, по болотцам, группам деревьев, выступам скал, мимо которых шла дорога.
Когда мы добрались до места, Ирена осталась сидеть в джипе. Она попросила меня позвать Мередену, объяснила, что теперь ей придется делать уколы, хотя она и не любит этого, а потом перечислила необходимые нам покупки.
– Может, еще… – начал было я, но Ирена, догадавшись, чтó я хочу сказать, добавила: – И еще пеленки.
Старуха с другого двора ворчливо, без всякой благодарности приняла к сведению, что вместо Ирены теперь будет приезжать Мередена.
Ирена отнеслась к этому с пониманием.
– Ее муж отдал мне дом у моря, а взамен я обещала ухаживать за ним до самой смерти. Только теперь старик меня переживет. – Она заметила мой вопросительный взгляд. – Рак поджелудочной железы. Еще несколько недель, а может, и через неделю. Точно никто не знает.
2
Ирена захотела лежать не в комнате, а на балконе. Пройдя по комнатам, я нашел легкую кровать, которую сумел вытащить на балкон. Вымытый матрас высох и пахнул солнцем.
– Тебе следовало уехать со всеми, – сказала Ирена, лежа в кровати. – А теперь уж придется оставаться до конца. – Она улыбнулась.
– Кто поставил диагноз?
– Врачи из сиднейского онкологического центра.
– И они сказали, что уже ничем нельзя помочь?
Она рассмеялась:
– Поверь, если бы они знали, чем помочь, то все сделали бы. Ведь этим они зарабатывают.
– Ты не пыталась узнать мнение других врачей?
– Я узнала мнение других врачей, проконсультировалась насчет альтернативных методов лечения, даже навела справки о знахарях, которые рекламируют свои услуги. Мне не хочется, чтобы ты меня допрашивал.
Я обиделся, потому что хотел ей добра, и разозлился на себя из-за глупых вопросов. Заметив это, Ирена сказала:
– Я знаю. Если бы я могла… Умирать мне не хочется.
И только теперь меня пронзила эта мысль. Ирена умрет. Один из сотрудников нашего офиса неважно провел прошлогодний отпуск – настроение отвратительное, аппетит пропал; поэтому он, вернувшись, пошел к врачу; тот отправил его на обследование в больницу – через три недели он умер. У моего зубного врача от диагноза до смерти прошло всего два месяца. Услышав теперь о внезапной смерти, я спрашиваю: «Рак поджелудочной железы?» – и обычно моя догадка верна. Правда, известно мне и то, что при этом люди не страдают от боли, их не мучат тромбозы, они лишь слабеют все больше и больше. Тело просто прекращает свою жизнедеятельность, отказывается функционировать, готовится уйти… В лучшем случае человек засыпает и больше не просыпается.
– Ты чего-нибудь хочешь? Могу принести.
– Принеси еще одну подушку.
Я принес еще одну подушку. Когда я хотел уйти, Ирена сказала:
– Принеси стул, посиди со мной.
– Мне еще нужно развесить белье.
– Придешь, когда развесишь?
Чего она хотела от меня? Когда моя жена болела воспалением легких, ей тоже хотелось, чтобы я сидел рядом и держал ее за руку. Но при этом она ни о чем меня не спрашивала, а на мои вопросы отвечала односложно, поэтому я не понимал, зачем ей надо, чтобы я сидел рядом. Я брал с собой бумаги и работал. А в комнате Ирены есть книжная полка. Найдется ли там что-нибудь интересное?
Но когда я сел рядом с Иреной, она спросила:
– Ты мне расскажешь, что было бы с нами?
Я не понял.
– Что было бы, если бы я пришла к тебе.
3
Иногда я рассказывал детям истории. Обычно я приходил домой поздно, когда дети уже спали. Но если я возвращался пораньше и они еще не спали, то жена настаивала, чтобы я поговорил с ними. Только о чем говорить сорокалетнему адвокату с девочкой и двумя мальчиками в возрасте от девяти до двенадцати лет? К счастью, им нравились мои истории о приключениях мальчугана во время Тридцатилетней войны, а мне было интересно выдумывать их. Наша фирма приобрела тогда служебную машину, наняла шофера, поэтому, сидя в машине по дороге домой, я вспоминал конец прежней истории и сочинял продолжение. Но как исполнить теперешнее желание Ирены? Говорить о ней, о себе, о нас, выдумывать события, которые не происходили с нами, но рассказывать о них так, будто все это было взаправду?
– Я не знаю…
Ничего не говоря, она лишь смотрела на меня, внимательно, с надеждой.
– Погоди немного.
Кивнув, она продолжала смотреть на меня.
– Я…
Закрыв глаза, я попытался восстановить в памяти картинки прошлого: Ирена на стене, ее смех, прыжок со стены, Ирена в моих объятьях, Ирена за рулем микроавтобуса, вот она просит меня выйти из машины, целует на прощанье и уезжает. Я не любил вспоминать об этом. Не знаю, почему я согласился исполнить просьбу Ирены.
– Забрав в деревне мою машину, я поехал домой. Ты заметила в субботу, что я убрал квартиру так, чтобы она тебе понравилась? В воскресенье я опять прошелся по квартире, что-то спрятал, что-то переложил с одного места на другое, кое-где нарочно устроил маленький беспорядок, чтобы не показаться тебе педантом, а произвести впечатление человека спонтанного и творческого. Я боялся, что ты не придешь, поэтому то и дело выглядывал из окна, заварил себе чай, но забыл вытащить заварку, потом снова заварил чай и опять забыл вытащить заварку из чайника.
Но ты пришла. Пришла пешком, я издалека увидел тебя, твою прямую осанку, легкую, энергичную, целеустремленную походку. Кстати, видел ли я тебя когда-либо вообще слоняющейся без цели? Ты пересекла улицу, я бросился вниз, отворил дверь подъезда, хотел обнять, но понял, что сейчас это неуместно и как-то не подходит тебе.
Когда мы пили чай, ты спросила:
– Можно остаться у тебя на несколько дней? Как сестре с братом? У меня есть квартира, но Карл и Петер знают о ней, и мне не хотелось бы, чтобы они нашли меня там. И не хочу, чтобы, прочесывая отели, Петер нашел бы меня где-нибудь, а он наверняка отправит на поиски своих людей. Я могла бы уехать, но мне хочется завтра опять пойти на работу.
– Разве на работе тебя не найдут?
– Нет, если скажу директору, что не хочу, чтобы меня нашли.
– А по дороге на работу? Когда ты пойдешь в музей?
– Долго скрываться, конечно, не получится. Просто несколько дней не хочется видеть их обоих.
Мы пили чай на балконе. Я мечтал, как по утрам мы и дальше будем сидеть на балконе, сначала на этом, потом на другом, большом и красивом, затем появится сад со старыми деревьями, мечтал о том, как мы поженимся. В твоем решении остаться у меня мне чудилось обещание, хотя я знал, что ты ничего не обещаешь. Я думал о фильмах, где герой просто берет героиню на руки, она сначала сопротивляется, бьет кулачками в его широкую грудь, но потом нежно обнимает. Знала ли ты, что я не решусь сделать то же самое? Что я на это не способен? Чувствовала ли себя со мной в безопасности? Презирала меня за нерешительность?
Это тревожило меня, но победила радость, что ты останешься. Все-таки несколько дней вместе. Будем вместе готовить, есть, разговаривать, читать газету или книгу, смотреть телевизор, ходить за покупками или гулять. Я улыбнулся тебе, ты улыбнулась в ответ с облегчением, потому что я ни на чем не настаивал, ничего не просил, не устраивал драматических сцен. Ты рассказала, как разъярился Карл, когда картину похитили, какой спор разгорелся между Карлом и Петером; в горячке спора они совершенно забыли о тебе и спохватились, когда ты уже выбежала в сад. Ты говорила так, будто рассказываешь забавную историю, но выглядела несчастной – из-за Карла с Петером, из-за себя, а может, и из-за меня или из-за того, что тебе опротивели все мужчины. Так начались наши первые дни во Франкфурте. Мы…
– Где я спала?
– В моей кровати.
– А ты?
– На кушетке.
Она кивнула.
– Утром ты отправился в офис, а я пошла в музей? И вечером мы вместе готовили ужин? А в воскресенье…
4
– Не торопись. Во вторник кто-то взломал дверь твоей квартиры. Консьерж позвонил тебе в музей, но, поскольку ничего из вещей не пропало, было решено, что взломщиков спугнули. Ты, знала, что они искали только картину, но не нашли ее, а остальное не тронули. «Возможно, завтра они взломают дверь у тебя, – сказала она за ужином, – если разузнают, что я здесь живу. Ты хочешь, чтобы я вернула картину?»
– Нет, этого я не спрашивала.
– Напрямую не спрашивала. Но подняла левую бровь, как сделала это только что. Мы принялись размышлять, как предотвратить проникновение в квартиру. Однако взломщики могут появиться не завтра, а послезавтра или через неделю. Лучше всего не закрывать дверь на дополнительный сложный замок, пусть откроют ее простой отмычкой.
Так мы и сделали, причем не только в среду, но и в четверг и в пятницу, а поскольку дверь не требовалось взламывать, мы не знали, обыскивал кто-нибудь квартиру или нет. Из вещей ничего не пропало. Да, ты ходила в музей, по утрам отправлялась из дома как можно раньше и возвращалась с работы вечером как можно позже, чтобы Карл или Петер не подстерегли тебя там, а я ходил в офис, и дома мы вместе готовили ужин. В воскресенье мы завтракали на балконе. Стояла золотая осень, целую неделю мы прожили без всяких помех и уже думали, что все будет хорошо. Ты хотела вскоре переехать. Я тем временем узнал, что ты любишь оперу, поэтому пригласил тебя на «Богему», и ты приняла приглашение.
– Я не ворчала? Была милой маленькой женщиной в твоем уютном мирке?
– Я могу и замолчать.
Она рассмеялась:
– Нет, продолжай. Но нельзя же всю жизнь просидеть на балконе, как пожилая супружеская пара.
Я бы смог так жить, она – нет.
– В понедельник меня вызвали к себе Кархингер и Кунце. Дескать, им очень жаль, но нам придется расстаться. Ходят слухи, будто я предал интересы своего клиента, то есть совершил проступок, который противоречит адвокатскому долгу; конечно, это только слухи, и оба уверены, что в суде по подобному обвинению я выиграл бы процесс, доказав свою невиновность. Однако такие процессы тянутся очень долго, что ляжет на фирму тяжким бременем? – это должно быть мне понятно. Уже сейчас один солидный клиент намерен отказаться от услуг фирмы, если я останусь в ней. «Гундлах?» Помедлив, они сказали, что не могут называть имени, но я сам должен все понимать.
– Что значит «противоречит адвокатскому долгу»?
– Так говорят, когда адвокат обслуживает сразу обе стороны конфликта. Гундлах нажал на нужные кнопки. Но пострадал не только я. Твою стажировку в музее тоже прервали. Директор сослался на необходимость сократить количество стажеров из-за уменьшения бюджета, поэтому, дескать, он может оставить только тех стажеров, которые потом войдут в штат, а ты, к сожалению, к таковым не относишься…
– Итак, в понедельник вечером мы сидели на балконе и…
– Нет, мы не сидели на балконе, а пошли в лучший франкфуртский ресторан, «Sole D’oro» или в какой-то другой, – отметить, что отныне нас ничего во Франкфурте не удерживает. Достаточно отдать мебель старьевщику, собрать чемоданы, и можно уезжать. Мы были свободны.
5
– Мне это нравится.
– Так мы и сделали. Отдали мебель старьевщику, собрали вещи. Картина…
– …находилась у моей матери.
– Картина находилась у твоей матери. Пока я выбирал между Нью-Йорком и Буэнос-Айресом, самолетом и океанским лайнером, ты купила билет на самолет в Нью-Йорк.
Ирена все время лежала тихо, спрятав руки под одеяло; ее голова покоилась на двух подушках, глаза смотрели на меня. Потом она приподнялась, опустила ноги на пол, попыталась встать.
– Погоди, я тебе помогу.
– Сколько времени мы уже сидим здесь? Я должна… – Замолчав, она взглянула на меня.
– Ничего ты не должна. Я тебя заболтал? Все, умолкаю и иду готовить ужин. Обед мы уже пропустили.
– Я должна… Если бы я не чувствовала такой усталости… – Она опять вопросительно взглянула на меня, и я опять не понял немого вопроса, а потому не знал, следует ли ей помочь или же уговорить ее лечь обратно в постель. Но тут глаза у нее закрылись, она пошатнулась, я подхватил ее и уложил в постель.
Было довольно поздно, еще светло, но солнце уже зашло за горы. Скоро стемнеет. Отыскав за террасой водопроводный кран и лейку, я полил засохший огород; возможно, утром земля отойдет и мы сможем приготовить свежий салат. На сегодня нам хватит остатков вчерашнего пиршества. У Ирены аппетит все равно отсутствовал. Заспанная и молчаливая, она съела совсем немного, после чего я сводил ее в туалет и отнес в кровать.
– Нам нужно завтра к Мередене.
– За покупками? Я могу съездить сам.
– Пеленки…
Днем она держала себя под контролем, но боялась ночи. Я уже знал, где находится постельное белье и полотенца, вспомнил, как жена пеленала малышей, поэтому оторвал полосу от старого полотенца, сделал из нее квадрат, сложил квадрат треугольником, подложил треугольник под нее и обернул вокруг тела.
– Умело, ничего не скажешь, – попыталась она пошутить.
Я пожал плечами. Ей не обязательно знать, что я никогда не пеленал своих детей, как это положено современным отцам. Однако потом все же признался:
– Я был старомодным папашей. Пеленками и пеленанием занималась жена.
Она кивнула:
– По крайней мере, иногда ты смотрел, как это делается. Ты говорил детям «спокойной ночи»? – Она посмотрела на меня смущенно и отчужденно, как утром, но было видно, что ей приятно лежать в свежей постели.
– Спокойной ночи, Ирена.
Я наклонился к ней, поправил одеяло, а она обхватила меня за шею руками, как несколько дней назад, и меня вновь тронул этот доверчивый жест. Встав, я быстро вышел, чтобы удержаться от слез.
6
Так прошли следующие дни. Ирена спала до позднего утра, потом я устраивал ее на балконе. Иногда она спускалась по лестнице сама, иногда я нес ее на руках. Порой она осиливала даже лестницу из дома на берег, доходила до скалы у оконечности бухты, с удовольствием чувствуя песок под ногами, или брела по лодыжки в воде.
Сначала она не хотела отпускать меня одного, но потом все-таки отпустила к Мередене. Мы с Мереденой доехали по размытой и заросшей дороге до того места, где она выходила на автостраду, и через полчаса добрались до городка с супермаркетом. Там, расплатившись кредитной картой, я накупил гору всякой всячины для Мередены и для себя, что, видимо, не вязалось с ее представлениями о правильной деревенской жизни. Мередена взяла с меня обещание не рассказывать о покупках ни ее людям, ни Ирене. Она загрузила покупки в тележку, испытывая одновременно нескрываемую радость и угрызения совести.
Я угрызений совести не испытывал, но почувствовал себя чужим в городке среди магазинов, рекламы, ресторанов, машин; в супермаркете меня раздражали яркий холодный свет, широкие пустые проходы, избыток товаров. Я прикинул: две недели назад я обнаружил в Художественной галерее портрет Ирены, восемь дней назад приехал к ней. А мне казалось, будто здесь прошло уже несколько недель.
Иногда я работал с утра на огороде, стирал белье или чинил что-нибудь: провалившуюся ступеньку, текущий кран, запасное колесо джипа. Я не спешил, обдумывая продолжение нашей истории. Но бывало, что Ирене хотелось услышать продолжение уже утром, поэтому приходилось импровизировать и затягивать рассказ за счет всяческих подробностей. Тогда мы пропускали обед, я оставался у ее постели на балконе едва ли не до вечера и рассказывал.
Я рассказал о перелете через Атлантику, о том, как мы увидели в иллюминатор другой самолет: так в огромном океане встречаются корабли – привет из другого мира, к которому ты плывешь. В Нью-Йорке мы сняли номер в отеле «Уолдорф Астория», с наслаждением открывали для себя этот город и вели себя как богатые туристы, пока не закончились деньги. Мы поднимались на небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг, осмотрели статую Свободы, ходили в музеи Метрополитен, Гуггенхайма и Фрика, гуляли по Центральному парку до его северной части, где уже становилось опасно, даже отважились заглянуть в гарлемский район Бауэри, мы ели в «Артистическом кафе», «Русской чайной» и «Грамерси таверн». Ирена раньше не бывала в Нью-Йорке, уже давно не видела никаких фильмов, поэтому с интересом слушала то, что сегодня всем известно по кинофильмам или собственным путешествиям. В нашем гостиничном номере стояли две кровати, поэтому Ирена спросила, не предложил ли я или она сама спать в одной постели. Но я решил, что правильнее оставаться в разных, раз она не любила меня, а относилась ко мне лишь по-дружески.
Время, когда Ирена отдыхала, когда мы обедали и когда я продолжал рассказывать свои истории, зависело от ее самочувствия. Пеленки ей больше не понадобились; неприятность первой ночи после отъезда Гундлаха и Швинда не повторилась. Но зачастую она чувствовала себя плохо, ее тошнило. Аппетит у нее и без того отсутствовал. Она хвалила мои спагетти карбонара, ризотто с грибами, гуляш с картошкой, но по-настоящему ей нравился только мой салат.
Сложившееся однообразие нашей совместной жизни немного напоминало то, о чем я мечтал тогда во Франкфурте. Однажды, не удержавшись, я даже сказал об этом Ирене.
– Да, – улыбнулась она, – только это жизнь накануне смерти.
7
День ото дня становилось все жарче. С моря больше не дул ветерок, поэтому воздух, который обычно никак не ощущается, сделался похожим на теплую гущу. Птицы перестали летать и петь, растительность на огороде засохла. Ирена запретила поливку.
– Скоро воды будет не хватать.
– Ты не хочешь переселиться в нижний дом?
– Может, завтра.
На следующий день она вновь сказала «может, завтра», но потом в нижнем доме стало так же жарко, как в верхнем. Ночью жара ощущалась даже сильнее, каменные стены отдавали накопившееся за ночь тепло. Ночь не приносила прохлады.
Я рассказывал о нью-йоркском августе, о влажной жаре, которая окутывала нас, как горячее мокрое полотенце, когда мы выходили на улицу из помещения с кондиционером. Деньги заканчивались, мы принялись искать работу. Пришлось выехать из «Уолдорф Астории». Мы нашли дешевый отель на Гудзоне, с общей ванной на два номера, поэтому, если сосед забывал отпереть дверь нашего номера, мы стучали в его дверь, а если он успевал уйти, нужно было вызывать ворчливого портье, чтобы он поднялся наверх и освободил нас. У нас была к тому же одна кровать.
– И что?
– Я спал на полу. Когда не мог заснуть, вылезал из окна, садился на площадку пожарной лестницы и смотрел на освещенную фонарями улицу и черную ночную реку. Иногда ты подсаживалась ко мне.
– О чем мы разговаривали?
– Ты нашла в Бруклине место официантки, я работал в «Макдоналдсе». Мы рассказывали друг другу о работе. Ты знаешь, что у «Макдоналдса» есть собственный университет? Гамбургеровский университет? Если бы мне удалось получить разрешение на работу и хорошо зарекомендовать себя, то открывалась дорога в университет – так сказали мне при приеме на работу. Я радовался переводу с кухни на обслуживание стойки.
Ирена рассмеялась:
– Это в твоем духе, тебе непременно нужно сделать карьеру.
– Только не в «Макдоналдсе». Я хотел снова стать адвокатом, но выяснил, что в Нью-Йорке нельзя сдать соответствующие экзамены без посещения университета, зато в Калифорнии можно. Поэтому решил перебраться туда. Но Нью-Йорк нам нравился, мы открыли для себя, что он мог предложить очень многое тем, у кого мало денег; мы познакомились с разными людьми, у нас появился шанс найти квартиру. Но тут…
Я не знал, стоит ли рассказывать ей то, что неожиданно пришло мне в голову. Просто вспомнилось кое-что из моей первой поездки в Нью-Йорк, когда я еще не мог себе позволить жить в отеле, а потому нашел приют у друзей, проживавших в Бруклине; там я действительно случайно зашел утром в ресторанчик, чтобы выпить кофе, а теперь представил себе, что Ирена работает там официанткой. Обычный ресторанчик с привычным репертуаром от непременного футбола на экране телевизора до грубоватых официанток без малейшего налета эротики.
– Так что же произошло?
– Однажды я наведался к тебе в ресторан и увидел, что официантки работают там с голой грудью, поэтому немедленно забрал тебя оттуда, и уже на следующий день мы, купив подержанную машину, уехали.
– Ты же не можешь… Ведь это моя работа, не так ли? И если я считала, что все в порядке?.. Или ты заревновал?
– Думай что хочешь. Историю рассказываю я. В номере мне приходилось отворачиваться, а там на тебя все глазели.
– Все понятно. – Ирена улыбнулась.
Насмешливо? По-дружески? Сочувственно? По какому праву она улыбалась мне сочувственно? Но я был сам виноват. Я чувствовал, что такой поворот истории сомнителен, поэтому было бы лучше отказаться от него. Я не желал казаться ревнивцем. Мне хотелось произвести на нее хорошее впечатление. Скажем, спасти ее от насильника в Центральном парке, от пьяного водителя на пешеходном переходе или хотя бы от карманного воришки на Пятой авеню. Но мне не приходил на ум поступок, который не прозвучал бы пошлым бахвальством.
– Ты любишь машины? Нам достался «шевроле бель-эр» выпуска пятьдесят шестого года, зеленый, с белой крышей, белыми обводами и белыми плавничками. Радиатор украшала фигурка, представлявшая собой нечто среднее между самолетом и ракетой, она летела впереди, а мы ехали за ней.
8
Когда вечером я отнес ее в кровать, Ирена, отодвинувшись, пригласила меня подсесть на краешек.
– Помнишь, почему Парсифаль не решился ни о чем спрашивать?
– Разве не мать научила его не задавать лишних вопросов? Просто он воспринял ее наказ чересчур буквально.
– А почему ты ни о чем не спрашиваешь?
– В первый вечер ты уклонялась от ответов, поэтому я подумал…
– Первый вечер был давно.
Я пожал плечами:
– Мои бабушка и дедушка спрашивали меня только о необходимом. Хочешь учиться играть на пианино? Заниматься теннисом? Танцами? Я тоже спрашивал только о самом необходимом. Например, дадут ли мне денег, чтобы сходить в театр, в оперу или поехать на каникулы с друзьями в Испанию. В конце концов мне стали давать столько карманных денег, что не приходилось у них больше просить. Они были действительно щедрые.
– А как обстояло дело в твоей семье? С женой и детьми? Ты их часто расспрашивал?
Вопросы Ирены привели меня в замешательство.
– Вроде бы ты хотела, чтобы больше расспрашивал я. А вместо этого сама замучила меня вопросами.
– Извини. – Она положила ладонь на мою руку. – Спокойной ночи.
Сев на скамью под навесом дома на берегу, я принялся смотреть на воду. Ее зеркальная гладь отражала серп луны, и галька не шуршала. Мне не хватало этого шуршания, а еще хотелось, чтобы луна плясала на волнах. Я чувствовал раздражение. Уж не занялась ли Ирена анализом моего душевного состояния? Или даже психотерапией? Какое ей дело, часто я задавал вопросы жене и детям или нет? Бывают семьи, где вопросов задают много и много разговаривают друг с другом, и бывают такие семьи, где это не принято. У нас расспросами детей и разговорами с ними занималась жена. А что касается нас самих, то мы понимали друг друга без слов, и это было чудесно. Она жила своей жизнью, я – своей. Если я бывал ей нужен, то всегда приходил ей на помощь. И вообще, почему я должен отчитываться перед Иреной? Что ей в голову взбрело?
Парсифаль… Помнится, во время первого посещения замка он не спросил старца о причине его страданий, а потому не избавил его от них, и с тех пор на Парсифале лежало своего рода заклятье, пока во время второго посещения замка он не задал спасительный вопрос. Как на сей раз он узнал, что необходимо задать вопрос? Откуда мне знать, какие вопросы я должен задать Ирене? В отличие от Парсифаля со старцем, я, по крайней мере, спросил Ирену о ее болезни.
9
На следующий день мы двинулись на запад. Иногда длинные петли эстакады скоростной автодороги, проходившие над или под другими автострадами, несли нас через городские окраины, где мы видели лишь разбитые дороги, пустующие парковки, заколоченные дома, мусорные свалки, а вдали – силуэты небоскребов. Порой дорога останавливала нас посреди города на перекрестке перед светофорами, среди гудящих клаксонами машин, спешащих пешеходов, магазинов и офисов. В сельской местности автострада тянулась широкой, плоской или слегка волнистой лентой вдалеке от городов и деревень, названия которых значились на дорожных указателях, вдалеке от фабрик и ферм. Мы видели леса, кукурузные поля, луга; на лугах порой паслось несколько коров, за кукурузным полем иногда мелькала силосная башня, дымящаяся труба или же клубящаяся паром градирня. На третий день мы уже видели вокруг только пшеничные поля. Они простирались под высоким небом до самого горизонта, взгляд терялся в их бескрайней дали. Изменилась и музыка, доносившаяся из радиоприемника; зазвучали банджо и скрипка, аккордеон и гармоника, немудреные песни о женщинах и любви, простые баллады о сражениях и смерти. Новостные программы сообщали о родео, о ссорах и потасовках, о родившихся и умерших, о школьных и церковных праздниках, раздавленных собаках и сбежавших кошках, о ложных сигналах тревоги и о том, что Христос любит нас. Четырехполосная автострада сменилась двухполосным шоссе, асфальт мерцал в палящем мареве.
Мы ехали не быстро. Ирена опустила стекла и, откинув сиденье, выставила ноги наружу. С первой же строфы она узнавала мелодию песни и принималась ее напевать. Иногда какое-либо новостное сообщение возбуждало ее фантазию, тогда она придумывала к нему целую историю. О том, как Джон Демпси поймал крупную рыбину, рекордную для нынешнего лета. О том, из-за чего возникла ссора между посетителями придорожного кафе. Почему Каталина Фиск не вызвала «неотложку» и умерла, хотя ее можно было спасти.
– Ты боишься смерти?
Закрыв глаза, Ирена погрузилась в раздумье, поэтому я даже решил, что она либо не расслышала моего вопроса, либо заснула. Так бывало, что во время разговора она задумывалась о чем-то другом или ее отвлекала постоянно донимавшая усталость.
– Чувство упущенного… Может, это и есть страх смерти? Ведь что-то остается навсегда несказанным, несделанным, непережитым. Но это чувство преследует меня уже давно. Я давно не могу справиться с ним, чтобы навести порядок.
Продолжать ли вопросы? Задал ли Парсифаль старцу после первого вопроса следующий? Где кончается сочувствие и начинается назойливость?
– Что тебе хотелось бы привести в порядок? То, что ты делала, когда носила крашеные волосы и темные очки?
Открыв глаза, она взглянула на меня:
– Ах, ты об этом?.. Нет, мне хотелось бы еще раз повидать дочку или хотя бы узнать, как ей живется и что она делает. – Она заметила вопросительное выражение моего лица. – В ГДР я вышла замуж и неожиданно для себя, потому что мне было уже слишком много лет, родила дочку. Я не хотела забирать ее у мужа. Думаю, мое бесследное исчезновение стало тяжелым ударом для него… и для Юлии тоже. Он очень нежно относился к нам при всем своем педантизме.
Меня подмывало спросить, почему же она выбрала именно такого мужа. А еще узнать, почему, бросив мужа и дочь, она не пыталась связаться с ними и чего, собственно, боялась с тех лет, когда носила крашеные волосы и темные очки. Неужели она все-таки убила кого-то? Что она ответила Гундлаху? Дескать, была соучастницей? Такой ответ мне ничего не прояснял.
– Я могу съездить в Рок-Харбор, позвонить оттуда в офис, чтобы там узнали, как живет Юлия.
– Сделаешь это после моей смерти? Узнаешь, не нуждается ли она в чем-нибудь? Позаботься, чтобы она получила то, что осталось от наследства моей матери! – Ирена взяла меня за руку.
Мне стало не по себе. А если Юлия действительно в чем-то нуждается? Если ей нужно получить образование? Или необходимо лечение, которое не оплачивается медицинской страховкой? Например, курс психотерапии. Или лечение от наркозависимости. Что, если она не просто наркоманка, а торгует наркотиками или ходит на панель, чтобы заработать на наркотики, или даже совершает ради этого мелкие преступления, не говоря уж о серьезной уголовщине? Дать денег на адвоката, на лечение или на учебу – одно дело. Но разговаривать по ночам с проститутками на берлинских улицах, чтобы в конце концов найти вульгарную и глупую девку, из которой надо сделать нормального человека? Я даже давним друзьям отказывал в просьбе стать крестным отцом их детей, потому что считал это для себя слишком большой ответственностью. Я кивнул.
– Да?
– Да.
– Она была хорошая девочка. Я ушла, когда у нее начался трудный возраст. Вообще-то, она не строптивая, просто временами дулась на меня, и глаза у нее бывали на мокром месте; но когда я спокойно объясняла, почему ей нельзя получить то, что ей хочется, она сразу переставала дуться.
Ирена заплакала. Сначала она тихонько скулила, потом громко разрыдалась; лицо ее изменилось до неузнаваемости: изборожденный глубокими морщинами лоб, широко раскрытый рот. Голова раскачивалась из стороны в сторону, пока не зарылась в подушки.
Слезы! До чего я ненавижу этот дешевый женский прием, заставляющий мужчину чувствовать себя виноватым. Я высоко ценил в моей жене то, что она быстро сообразила: я считаю слезы запрещенным приемом, это меня отталкивает, я этого не приемлю. Могу с гордостью сказать, что мои дети не были плаксами. Старший сын в восемь лет сломал руку, пришел с игровой площадки домой со сломанной рукой; мы с женой тут же отвезли его в больницу, и за все это время он не проронил ни слезинки.
Но как объяснить Ирене, что я не в ответе за ее беды, а потому она не вправе демонстрировать мне свои слезы? Не переставая плакать, она продолжала держать мою руку, не давала мне уйти. Я не мог вынести ее слез, видеть, как она зарылась лицом в подушку, как вздрагивают ее плечи, не мог дольше оставаться в этом нелепом положении, а потому, обняв ее, принялся убаюкивать, пока она не заснула.
Проснувшись у меня на руках, она живо, даже весело взглянула на меня, улыбнулась и сказала:
– Спасибо.
Я не понял, за что она меня благодарит, но не хотел ставить под сомнение то, что, судя по всему, ее обрадовало, а потому улыбнулся в ответ.
10
На полях Среднего Запада начался сбор урожая. Ирена, вспомнив виденную когда-то картинку с комбайнами, которые выстроились рядами на пшеничном поле, спросила:
– Где же техника?
Ей помнились развевающиеся над комбайнами флаги, смеющиеся лица комбайнеров – скорее, советская пропаганда, чем американская действительность, однако и несколько флагов над комбайнами Среднего Запада картину не портили, а лиц комбайнеров из машины не разглядеть. Мы ехали так часами, комбайны появлялись то и дело, порой целыми шеренгами, но чаще это были одинокие громадины, и все они оказывались украшены флагами.
Мы ночевали в мотелях. В номерах, неизменно просторных, стояли две кровати, под самым потолком висел привинченный к стене телевизор, в холле стоял автомат с кока-колой, спрайтом и кубиками льда; перед сном мы лежали в кроватях, пили пиво, ели купленные в последнем городке чипсы и смотрели телевизор.
– Меня волновала мысль, что нас ждет в Сан-Франциско и как мы там устроимся. Я решил поговорить об этом, но ты отмахнулась; тебе не хотелось все планировать заранее, будь что будет. Видимо, ты считала меня довольно мелочным, тогда почему ты вышла замуж за педанта?
Она опять странно посмотрела на меня.
– Не думай, будто я ревную. Просто мне интересно, почему ты поступала именно так, а не иначе. Или я задаю слишком много вопросов? Ведь ты же хотела, чтобы я побольше спрашивал.
– Нет, вопросов не слишком много. Хельмут был похож на ГДР. Меня успокаивала его надежность, забота, даже опека. А каким я тебя считала, уже не помню. Ты мелочен?
Что за вопрос! Я ко всему отношусь серьезно, иногда, пожалуй, чересчур серьезно, во всем люблю точность, возможно чересчур. Я не понимаю, почему люди реагируют на сложные ситуации излишне эмоционально, вместо того чтобы искать рациональное решение проблемы, и считаю, что чаще всего люди спотыкаются именно о мелочь и терпят неудачи именно из-за мелочей. Но я не считаю себя особенно хитроумным, злопамятным или скаредным. А мелочным? Даже смешно.
Вопрос остался без ответа, теперь мы ехали через Скалистые горы, видели густые леса, спокойные и шумные реки, срывающиеся с высоких скал водопады, которые издали кажутся серебряной нитью, а вблизи оглушают грохочущими потоками воды, видели заснеженные вершины, быструю смену погоды, грозовые раскаты, эхо которых гуляет по горам как отзвук далекой канонады. Мне мечталось спасти Ирену от медведя, но медведи нам не попадались, к тому же непонятно, как бы я сумел это сделать. Зато на стоянке мы подобрали потерянную или брошенную собаку, черную псину с белыми пятнами на морде, груди и лапах, пугливую и доверчивую одновременно; собака бегала за нами, кружила и прыгала у ног. Когда мы поехали дальше, опустив стекла, и Ирена выставила ноги наружу, собака, высунув голову из окна машины, жадно принюхивалась к встречному ветру.
– Как звали собаку?
– Не знаю. Придумай сама.
– Кобель или сучка?
– Сучка.
Ирена заснула, не успев придумать кличку. Смеркалось, но жара не спадала – иссушающая, палящая жара, в которую мы засыпали и просыпались на протяжении уже нескольких дней. Я открыл банку помидоров и приготовил гаспачо, Ирена съела несколько ложечек и снова заснула. Я не стал уводить ее с балкона, перенес сюда и свой матрас. Здесь было прохладней, чем в доме, и дышалось легче.
Проснувшись ночью, я стал вспоминать. В своем рассказе я описал собаку, которую однажды привели домой мои дети. Они подобрали ее на спортплощадке, где после школы встречались с друзьями. Собака была ничейной; во всяком случае, на ней не было ошейника с жетоном. Дети привязались к ней. Общительная собака: жене нравилось сидеть на диване, чтобы собака лежала рядом, положив голову ей на колени; жена сравнивала ее с ласковым теплым клубочком. Я тогда не позволил оставить собаку. Меня раздражала грязь, которую она таскала в дом, и беспорядок, который учиняли дети, играя с ней, не говоря уж об испорченном бидермейеровском диване, обмусоленном и изгрызенном собакой. Не прельщала меня и перспектива выгуливать собаку, когда дети утратят к ней интерес. На исчезновение собаки никто не пожаловался.
Я всегда считал себя великодушным мужем и отцом. Жене дома я во всем помогал, и у нее была своя машина; дети имели все необходимое для развития, даже если просили что-то, чем потом не пользовались. Может, я порой мелочился? Почему я решил, что дети потеряют интерес к собаке? Почему думал, что не причиню боль жене и детям своим запретом? Может, они не пожаловались, потому что мы в семье вообще мало разговаривали? Что еще осталось у нас невысказанным?
Мне вспомнилась авария, в которую попала жена. Я лежал на спине, скрестив руки под головой, и смотрел в небо. По австралийскому и новозеландскому флагу я знал, как выглядит Южный Крест, поискал созвездие, но не нашел его. Млечный Путь напомнил о матери; память почти совсем не сохранила ее, но я знал, что при родах ей сделали кесарево сечение и она не кормила меня грудью, потому что тогда врачи после кесарева сечения не рекомендовали кормить грудью. На небе появилась светлая точка; какое-то время я следил за ней, а потом уснул.
11
Ирене понравилась поездка от Скалистых гор до тихоокеанского побережья. Яркий свет, сухая бурая трава, отливающая золотом в лучах утреннего и вечернего солнца, фруктовые деревья, высаженные такими аккуратными рядами, что вечером их тень скользила по крыше машины через равные промежутки времени, виноградники, растущие в долинах, а не на горных склонах, названия населенных пунктов, напоминающие об испанцах и русских, которые некогда здесь поселились. Ирена представила себе людей из Севастополя: как они добирались из Крыма до Калифорнии, как основали здесь свой Себáстопол, как холодными ночами между виноградниками топились их печки, как весной здесь розовели цветущие кроны фруктовых деревьев. На подъезде к тихоокеанскому побережью мы преодолели последнюю горную гряду, откуда увидели висевший в долинах и над океаном туман, такой густой, будто солнце никогда не сможет его рассеять. Было позднее утро, мы сидели на бурой траве, собака улеглась у наших ног; мы пили красное вино, которым запаслись в винных погребках во время поездки. Усталые, мы дремали, потом заснули, а когда проснулись, туман исчез и над океаном засияло полуденное солнце.
– Я лежал не шевелясь. Во сне ты повернулась и положила руку мне на грудь.
Ирена улыбнулась:
– Ты смелеешь.
– Это ты положила мне руку на грудь, а не я тебе.
Она рассмеялась:
– Ладно, а что потом?
– Ты проснулась, на мгновение задержала руку у меня на груди, затем выпрямилась и засмотрелась на океан. Я тоже выпрямился, и ты прижалась ко мне плечом.
– Что ты чувствовал, когда моя рука лежала у тебя на груди и я касалась тебя плечом?
Ох уж эти женщины, им всегда нужно услышать, что ты чувствуешь! Причем именно услышать – просто понять недостаточно. Это как в армии, где недостаточно, чтобы ты точно исполнял приказ, надо еще, чтобы ты каждое утро выходил на построение и демонстрировал верность воинскому долгу. Ритуалы преданности и верности, которыми я не баловал жену, поэтому через некоторое время она отказалась от них. Перестала спрашивать, что я чувствую.
– Мне было хорошо, – сказал я, и мы спустились к берегу, а потом поехали вдоль берега к Сан-Франциско.
Ирена когда-то видела хичкоковских «Птиц», поэтому в Бодеге я показал ей школу, где снимался фильм. Затем мы пошли на пляж, погуляли вдоль кромки прибоя; я рассказал ей, как среди штиля неожиданно возникает гигантская волна, которая захлестывает человека, подошедшего к воде слишком близко, тащит его в пучину и уже не отдает назад.
Внезапно я испугался за Ирену. Ведь она подошла к самому краю, болезнь отнимет ее у меня и не вернет.
Когда мы ехали по мосту Золотые Ворота, солнце садилось. Оно окунулось в туман, и океан моментально сделался серым, безжалостным, отталкивающим. Но зажглись городские огни, и мне захотелось поймать по радио песню, которую я когда-то услышал; она мне понравилась, в ней говорилось о Сан-Франциско и Калифорнии, названия я не запомнил, только обрывки мелодии. Я напел ее Ирене, она узнала песню, но тоже не смогла вспомнить название. Как бы то ни было – мы приехали.
– Мы на месте! – Я улыбнулся Ирене.
– Да, – улыбнулась она в ответ, – мы на месте.
12
За всю свою жизнь я болел нечасто. Заболев, вел себя так, как учили дед и бабушка: поменьше работать, обходиться малым, поменьше просить. Больному и без того плохо из-за того, что он не может толком справиться с собственными делами, поэтому ему не следует обременять собой еще и других. Так повелось у нас с женой и в нашей семье. Слава богу, что, захворав, мы можем отлежаться в своей постели, а не валяться, как люди на войне, в сырых окопах, не спасаться бегством по снегу и льду, не ждать бомбежек в холодных подвалах.
Поначалу Ирена тоже вела себя сдержанно. Она просила меня о чем-либо лишь в тех случаях, когда была действительно беспомощна, испытывая явную неловкость, поэтому извинялась за свои просьбы и всякий раз благодарила меня. Но с каждым днем моя помощь делалась для Ирены все привычнее, у нее появлялись все новые и новые потребности и желания. Вместо большого обеда ей хотелось есть несколько раз понемногу, вместо простого выбора между комнатой и балконом она просила теперь сделать ей постель то на одной, то на другой стороне балкона, под навесом дома на берегу или под акацией возле лестницы, она не просила теперь принести стакан воды, а ограничивалась словами «хочу пить» и не говорила спасибо, а просто улыбалась или вовсе молчала. Когда ее тошнило и рвота не приносила облегчения или когда во время приступа тошноты ведро оказывалось слишком далеко, наготове не лежало полотенце или я не успевал поддержать ее, она кричала на меня.
Я с трудом сдерживался. Не думаю, что она сама терпела бы такое обращение. Почему же она допускала это по отношению ко мне? Неужели раковое заболевание или близкая смерть дают человеку особые права? Я так не считал, и я сам, если окажусь в подобной ситуации, не стану претендовать на особые права. Может, не следовало реагировать на ее смущенное «спасибо» словами «не стоит благодарности», тогда и она относилась бы ко мне иначе. А может, хорошо, что моя помощь стала для нее такой привычной? Может, справедливость не всегда самое важное?
Вечером после нашего прибытия в Сан-Франциско Ирена вновь переменилась. Если ей что-то было нужно, она вновь просила, а когда я исполнял ее просьбу, благодарила меня и извинялась за доставленные хлопоты. Казалось, она хотела создать между нами определенную дистанцию, чтобы я был не тем, с кем она уже повязана, а человеком, от которого она вновь может отдалиться. Она напомнила мне мою младшую дочь, которой в летнем лагере пришлось научиться справляться с проблемами без нашей помощи; вернувшись домой, она дала нам почувствовать свою самостоятельность и то, что отныне ее принадлежность к нашей семье уже не является чем-то само собой разумеющимся. Ирена отчуждалась от меня.
– Я справлюсь сама, – сказала она после ужина, встав и направившись к лестнице.
– Где ты ляжешь спать?
– На балконе.
Она поднималась по лестнице тяжело, медленно, наклонившись вперед, опираясь руками о ступени. Я порывался ей помочь, но это не потребовалось.
Я вымыл посуду, убрался на кухне, накрыл стол наутро для завтрака. Потом налил себе из бутылки остатки вина и вышел с бокалом на балкон. Я слышал, как Ирена зашла в ванную, приняла душ, вернулась в спальню. Стояла жара, как это было целый день, прошлой ночью и весь вчерашний день. Вечерняя жара даже показалась мне приятной. В ней исчезла дневная агрессивность, но сама жара не убавилась, просто сделалась более терпимой. Потом я услышал, что Ирена зовет меня, и пошел на кухню.
13
Она спускалась по лестнице. Правой рукой Ирена нащупывала стену, чтобы при необходимости на нее опереться, но держалась прямо, уверенно делала шаг за шагом. Слегка наклонив голову, она глядела на меня. Она была голой.
Сколько мыслей пронеслось у меня в голове за те секунды, пока она спускалась по лестнице! Я подумал о том, что ей понадобились последние остатки кокаина. И о том, каким бледным было ее тело по сравнению с загорелым лицом, шеей и руками. Каким усталым было оно, с обвисшей грудью, с дряблой кожей живота, и одновременно – каким красивым, ибо усталая красота все равно остается красотой. Вспомнился разговор подростков в Художественной галерее о ее бедрах, ногах, ступнях, и подумалось, насколько они были не правы. Вспомнил и о том, чтó я напридумывал себе про ее кротость, соблазнительность, сопротивление и упрямство, а она была просто женщиной со своей собственной жизнью. И о том, как мужественно она прожила свою жизнь и какой робкой была моя жизнь. И как она дала здесь приемным детям больше любви, чем я моим родным детям. И что усталость ее тела трогает меня. Как близки жалость и вожделение.
Ее взгляд словно говорил мне о том, что она играет для меня свою роль, но не разыгрывает спектакль, – ведь мы оба знаем, что она уже не юная, а постаревшая Ирена, да и я уже не молод, а стар, поэтому сейчас она не может дать мне многого, только свою любовь, и приглашает меня сделать то же самое и признаться себе, что я хотел именно этого. И что одновременно она наслаждается этой игрой, отражением своего отражения и моим восхищенным взглядом.
Спустившись вниз, она всем телом отдалась объятьям, грудь с грудью, живот с животом, бедра с бедрами. Мои руки чувствовали ее кожу, похожую на шелковую бумагу, мягкую, немножко сухую и чуточку шероховатую. Я знал, что сейчас отнесу ее в спальню. Но спешить было некуда.
14
На следующий день я устроил в ее спальне из двух кроватей общую кровать, а на балконе сдвинул наши матрасы. Я не решался спать с Иреной на балконе, где в любую минуту мог появиться Кари. Но Ирена покачала головой:
– Он приходит лишь тогда, когда считает, что мне грозит опасность. Если прилетает вертолет, приходит катер или чужой человек.
Ирена больше ни разу не была такой оживленной, как в тот вечер, когда она воспользовалась последней дозой кокаина. И мы больше не занимались любовью; она чувствовала себя слишком слабой, поэтому была довольна тем, что мы воздерживались. Изменилось и еще кое-что. Ей хотелось, чтобы я продолжил рассказы, но после приезда в Сан-Франциско и после того, как мы обрели друг друга, ее теперь интересовало другое.
– Расскажи, что было бы, если бы мы встретились еще студентами.
– Как же мы могли встретиться еще студентами? Ты увлекалась политикой, тебя окружали поклонники, приглашали на вернисажи и вечеринки, вскоре ты вышла замуж, а я лишь торчал на лекциях и семинарах, остальное время просиживал в библиотеке.
– Но представь себе, что мы могли бы встретиться… Ты бывал в «Пещере»?»
– Нет.
– Но ты знаешь этот клуб и где он находился?
– Хорошо, пусть будет так: в десять вечера я шел из библиотеки не домой, а в «Пещеру», клубный ресторанчик на двух подвальных этажах. Наверху бар, столы и стулья, внизу прокуренное помещение с танцплощадкой и маленьким подиумом, на котором несколько молодых людей играли джаз. Музыка без мелодий, так называемый свободный джаз. Вся публика в черном: черные юбки, черные свитера, черные куртки. Экзистенциализм? Отсюда же небрежность движений, с которой люди садились или вставали, подносили зажигалку к сигарете, поднимали бокалы и осушали их? Поэтому мужчины с таким безразличием поглядывали на красивых женщин, а женщины смотрели на мужчин, словно те надоели им? Оглядевшись по сторонам, я…
Ирена расхохоталась:
– Откуда у тебя эти шаблоны в духе «новой волны»? В конце шестидесятых уже никто не ходил в черном, девушкам хотелось наверстать упущенное за то время, пока они были провинциальными гимназистками, а парни старались произвести на нас впечатление разговорами о «критической теории» и «революционной практике». Неужели все это прошло мимо тебя?
– Я же сказал, что, кроме учебы, меня ничего не интересовало.
– А позднее тебя не интересовало ничего, кроме работы? Ты поступил в юридическую фирму, стал ее совладельцем, старался ее расширить?
– Не понимаю, чего ты от меня хочешь?
– Ничего не хочу. – Она обняла меня. – Просто стараюсь представить себе твою жизнь. Твою жизнь взаперти. Наверное, живущий взаперти неизбежно видит внешний мир таким шаблонным.
Я не знал, что ей ответить. По работе я часто бывал за границей и старался там смотреть на жизнь открытыми глазами. Дома я регулярно читаю две газеты, особенно разделы экономики и финансов, а еще – политики и культуры. Я информирован о событиях в мире лучше, чем большинство людей. Разве моя неосведомленность о студенческой моде конца шестидесятых означает жизнь взаперти?
Почувствовав легкое сопротивление, она обняла меня покрепче:
– Ты навещал детей, когда они учились в университете? Ходил с ними в пивнушку или на вечеринки?
– Детей, когда им исполнялось четырнадцать, мы отправляли в Англию, в интернат, там они сначала учились в школе, потом в университете. Я был в Кембридже на выпускных торжествах, которые проводятся с большой помпезностью и солидностью. А еще приезжал на традиционную регату, когда мой младший сын на восьмерке выиграл у Оксфорда.
– Вы часто видитесь?
– Дети остались в Англии. Старшая дочь и средний сын работают адвокатами, младший обзавелся собственной фирмой, которая занимается программным обеспечением. Я навещал их, когда рождались внуки или когда все трое устраивали совместные праздники. Я не хочу им докучать.
Ирена медленно и осторожно погладила меня по спине:
– Мой дурачок, ты все хочешь делать правильно. – Она повторила это нежно и печально: – Мой дурачок.
Я опять не понял, что она имеет в виду. Я заплакал, сам не знаю, почему вообще и почему именно сейчас. Мне было неловко, я чувствовал, что я смешон, но ничего не мог с собой поделать. Я затосковал по моим детям, но не по тем, которые сейчас живут в Англии, а по подросткам, чей переходный возраст, школьные проблемы и конфликты, дружбы, влюбленности и первую любовь, трудный выбор будущей профессии мне не довелось пережить вместе с ними. Когда в те годы я встречал детей в аэропорту, они ехали не домой, чтобы побыть у нас на каникулах, а почти сразу же отправлялись на языковые курсы или в спортивный лагерь. Дети никогда на это не жаловались, но вот теперь мне стало их жаль. Мне стало жаль и себя, я плакал о себе так же, как плакал о них и о моей жене, которая всегда возражала против их учебы в Англии. Считал ли я тогда впрямь, что так будет лучше для детей? Или решил, что без детей будет лучше и проще мне?
– Поплачь! – Ирена продолжала гладить меня по спине. – Поплачь. Все будет хорошо.
Я вновь не понял, что она имеет в виду, но почувствовал: она хочет утешить меня, и ее жалость смешалась с моими угрызениями совести и одновременно с жалостью к себе, образовав единую пелену, которая окутала меня; под ее покровом я заснул, продолжая плакать.
15
– Похоже, это будет последняя прогулка, – сказала Ирена следующим утром. – Мне хочется еще раз спуститься по лестнице на берег.
Когда мы спускались – она, держась одной рукой за перила, другой опираясь на мое плечо, – я тоже понял, что прогулка будет последней. Она останавливалась на каждой ступеньке, собиралась с силами для следующего шага, затем ставила правую ногу, всегда сначала правую, потом левую на следующую ступеньку и опять останавливалась, чтобы вновь собраться с силами. Она тяжело дышала, не могла говорить, иногда поглядывала на меня с усталой, извиняющейся или иронической улыбкой: «Вот какой я теперь стала».
Я опять был готов расплакаться. Что произошло со мной вчера вечером и что происходит сегодня? Когда мы с Иреной обрели друг друга, было ясно, что это ненадолго. Однако эта правда существовала где-то вовне, а не между нами. А между нами происходило так много, сохранялось столько жизни, столько обещаний. На длинном пути вниз по лестнице стала очевидной краткость отпущенного нам времени, и сознание этого было для меня невыносимым. Я всегда считал, что мне никто не нужен, а если уж нужен, то, видимо, только для счастья, но не для выживания, – и я ведь выжил один. А теперь я не знал, как буду жить без Ирены, как смогу без нее изменить свои отношения с детьми, иначе устроить свою работу, заново наладить собственную жизнь, как буду засыпать и просыпаться без нее.
Но я не расплакался, а помог Ирене спуститься вниз, медленно, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, будто делаю самое обычное дело. На одной ступеньке она долго переводила дух, только потом сумела сказать:
– Ты говорил, что английские юридические фирмы скупают немецких конкурентов. Почему бы тебе вместе со старшими детьми не открыть в Англии филиал твоей фирмы? – (Я подумал об отчужденности между мной и детьми.) – Недаром же они выбрали твою профессию.
Через несколько ступенек она вновь остановилась:
– Насчет моей дочери… Решай сам, рассказывать ей обо мне или нет. Я не хочу, чтобы ты растревожил ее. Сделай для нее доброе дело. Если для этого лучше вообще ничего не делать, просто оставь ее в покое.
Наконец мы одолели лестницу.
– До чего красиво! – сказала она, стоя босыми ногами в воде.
Вокруг действительно было красиво – теплая вода, слепящая гладь моря, ее прозрачность, на несколько метров в глубину можно было разглядеть дно, гальку, водоросли и рыбок, а над головой – утренняя синева неба, еще без знойного марева. Прильнув ко мне, Ирена оглядывалась вокруг, отдыхала.
– Мы сумеем дойти до скалы в конце бухты?
Но уже через несколько шагов ей стало плохо, ее стошнило. Мы устроили передышку, сели под навесом дома на берегу.
– А если бы мы встретились еще в школе?
– В начальной школе?
Мне вспомнилось здание из желтого кирпича с декоративными вставками из красного песчаника, разделенное на две равные половины: одна для девочек, другая для мальчиков. Школьный двор был тоже разделен на две половины; во время большой перемены мальчики и девочки с первого по четвертый класс ходили парами по двум большим кругам; за порядком следили соответственно мальчики и девочки старших классов, а за теми, в свою очередь, присматривали учителя. Старшеклассники, не назначенные следить за порядком, передвигались свободно; они дразнили нас, били, отнимали бутерброды и яблоки – для них это было игрой, где важно было не столько отнять яблоко, сколько обмануть внимание учителей.
– Я был робким ребенком. Я боялся школы, учителей, старшеклассников, дороги домой – меня вечно дразнили, били и что-нибудь отнимали, боялся опоздать на урок, что часто бывало со мной, хотя я рано выходил из дому, но, приближаясь к школе, начинал петлять и замедлять шаг. Все связанное со школой воспринималось мной долгое время как в тумане, я не понимал, что, собственно, со мной происходит и как себя вести.
Но вот однажды я узнал в ученице со светлыми косичками, ходившей на большой перемене по соседнему кругу, девочку, с которой иногда виделся в магазине, куда бабушка меня посылала за покупками. Девочка приносила в магазин эмалированный кувшин под молоко, а еще она протягивала продавцу записку, где значилось все, что ему следовало уложить ей в сумку. В отличие от меня, она не давала ему кошелек, а сама по-взрослому отсчитывала деньги; медленно, высунув кончик языка, она вынимала из кошелька мелкие купюры или монетки, стараясь расплатиться без сдачи, а если получала ее, то так же аккуратно пересчитывала деньги. Я попросту не осмеливался заговорить с ней, пока сам не научился расплачиваться по-взрослому.
Поэтому устный счет стал первым предметом, где я проявил усердие. Помню, как я впервые вынул из кошелька нужные купюры и монетки, а потом пересчитал сдачу. Девочки при этом не было. Прошло еще несколько недель, мы снова оказались в магазине вместе, и она увидела, что я умею считать не хуже ее. Она бросила на меня быстрый взгляд: дескать, давно пора; сама она больше не высовывала кончик языка, возможно, потому, что я этого не делал. Я уже не отдавал продавцу записку с перечнем покупок, а зачитывал ее сам, и она делала то же самое. Мы могли бы идти домой одной и той же дорогой, никому из нас даже не пришлось бы делать крюк, просто надо было выбрать немного другой маршрут. К этому времени я уже знал, где она живет.
Иногда я шел за ней по пути из школы, поодаль, поэтому она, видимо, меня не замечала. Пока с ней не произошло то, что было мне так хорошо знакомо. Два старшеклассника шли сначала за ней, потом, догнав, прижали ее к забору. Она не сопротивлялась, не кричала. Я слышал, как они смеялись: «Давай сюда! Живо!» Я побежал, с разгону сбил одного, изо всех сил ударил в живот другого. Схватив девочку за руку, я бросился с ней наутек, за ближайшим углом мы нырнули в парк, спрятались за кустами. Но старшеклассники не стали нас догонять.
Немного погодя я отвел ее домой. Я не отпускал ее руку, а она не пыталась освободить ее. Около дома я спросил ее, как…
– Ты не выдумал эту историю?
– Волосы у нее были не светлые, а темные. И звали ее не Ирена, как я только что хотел сказать, а Бэрбель. Недели две или три мы ходили домой из школы вместе, держась за руки, а потом она уехала, я забыл о ней и вспомнил только теперь, когда ты спросила о школе. Если бы это была ты и не уехала, а осталась… – Я взял Ирену за руку.
– Да.
16
Мы сумели добраться до скалы в конце бухты. Но тут Ирена обессилела. Я донес ее на руках до дома, потом по лестнице наверх и уложил в постель на балконе. Было еще рано, поэтому постель освещало солнце. Растянув тент, я подвинул его ближе к постели.
– Чувствуешь запах?
– Нет, а ты?
– Пахнет гарью. Но возможно, я ошибаюсь.
Я обошел дом, проверил газовую плиту, бойлер и свечи, которые мы иногда зажигали в последние дни. Заодно проверил запас продуктов; через два-три дня придется опять поехать за ними. Хорошо бы иметь и запас морфия на тот случай, если у Ирены начнутся сильные боли. Сумеет ли Кари достать если не морфий, то хотя бы героин?
Вернувшись на балкон, я застал Ирену спящей. Я подсел к ней и принялся смотреть на нее. Волосы, собранные на затылке в пучок, не закрывали лицо; на лбу резко обозначились поперечные, а на щеках вертикальные морщины, губы сделались узкими; подбородок округлый, слегка выдвинутый, кожа под ним и на шее слегка обвисла – она выглядела очень строгой. Я перепробовал различные гримасы, но не смог выяснить, какая мимика порождает такие морщины на щеках и такие черточки в уголках глаз – смех и жизнерадостное отношение к окружающему миру или же опасливый прищур, с которым она этот мир отвергает? Ее лицо не было приветливым, но оно привлекало меня, поэтому я думал о радостях и тревогах, оставивших столь глубокие следы в жизни Ирены.
Чем дольше я смотрел на нее, тем лучше, казалось мне, понимал я лицо Ирены. Если в уголках глаз запечатлелись одновременно радость и тревога, то на щеках я видел отражение суровости и мягкости, а тонкие губы складывались в очаровательную улыбку.
Она открыла глаза:
– Зачем ты разглядываешь меня?
– Просто так.
Ответ ей не понравился, она с улыбкой покачала головой.
– Глядя на тебя, я нахожу в твоем лице то, что уже знаю о тебе и чего еще не знаю, и пытаюсь сложить все вместе.
– Я видела сон, будто еду на поезде, сначала на скором, потом на пригородном; сойдя с поезда, я сразу заметила, что ошиблась, но не вернулась в вагон, а это действительно была не та станция, к тому же такая заброшенная и запущенная, словно здесь уже давно не останавливались поезда. Я прошлась по вокзалу, вышла на привокзальную площадь, совершенно пустую – ни такси, ни автобусов, ни людей. Но потом я увидела Карла и Петера, оба сидели на чемоданах, старомодных, без колесиков, оба, похоже, ждали, что кто-то их встретит. Когда я подошла к ним, они даже не взглянули на меня, не тронулись с места, и мне почудилось, будто они уже мертвые и так вот сидят на своих чемоданах. Я испугалась, но не замерла от испуга, нет, страх холодком медленно пополз по моей спине. И тут я проснулась.
– Я не умею толковать сны. У моей жены была присказка: сон – это морок. Но то, что Швинд и Гундлах говорили о конце мира и о безальтернативности искусства, – разве это не твой вокзал, где больше не останавливаются поезда? Разве они не сидят мертвыми на своих чемоданах? – Сразу после их отъезда я хотел спросить ее, но потом забыл. – А ты веришь тому, что они наговорили?
Она оглянулась по сторонам, я заметил, что ей хочется сесть, и принес ей подушку. Она взглянула на меня печально и нежно; этот взгляд был мне уже знаком, он словно говорил: она относится ко мне нежно, однако одновременно печалится, так как я не понимаю того, что должен понять.
– Мой дурачок, – сказала она, – ты идешь по жизни, вступаешь в схватки подобно тому, как раньше рыцари сражались на турнирах, но так же, как они, не понимаешь: это лишь поединок с собственным зеркальным отражением, время рыцарей ушло. Я люблю в тебе добросовестность, с которой ты берешься за очередное дело, успешно проводишь еще одно слияние или еще одно поглощение, будто все это имеет какой-то смысл. Очень трогательно. И печально.
Я хотел возразить, защитить то, чем я занимаюсь. Объяснить, что слияния и поглощения тоже важны. И мои сражения – это не поединок с собственным зеркальным отражением. Ничего не кончено, все продолжается и будет продолжаться.
– Не ломай себе голову. Когда люди говорят об окружающем мире, они обычно говорят о себе. Возможно, для меня просто невыносима мысль, что мой конец близок, а мир будет жить дальше. Иди ко мне!
Мы обнялись, каждый был погружен в собственные мысли и одновременно в мысли о другом. Но собственные мысли показались мне пустыми, потому что я тоже с грустью осознал ту границу, где мы перестаем понимать и чувствовать друг друга. Это касалось не только Ирены и меня – уже давно существовала стеклянная стена, которая не позволяла мне пробиться к другим – к моей жене, к детям, к друзьям. Я всегда имел дело только с самим собой.
Я вновь был готов расплакаться, но мне хватило вчерашнего вечера. Чтобы не разрушать нашего объятия, я гнал от себя любое другое чувство, любую другую мысль. Мне далось это нелегко.
17
На следующее утро Ирена вновь почуяла запах гари.
– Кари наверняка появился бы здесь, если бы случилась беда. Хочешь, я съезжу к Мередене? Нам ведь все равно нужно пополнить запас продуктов.
Она покачала головой:
– Не уезжай. Ты прав – если что-нибудь случится, Кари появится здесь. – Она с тревогой посмотрела на меня. – Боюсь, сегодня опять будет недержание. Я чувствую такую слабость, какой прежде не бывало. Однажды, когда здесь еще жили ребята, я заболела. Жар все усиливался, я слегла и была рада, что мне ничего не надо делать, можно отлежаться. Как хорошо просто полежать. Лечь, заснуть и умереть. Ты мне расскажешь еще что-нибудь?
– У меня сохранилось о матери два воспоминания. После войны родители вместе со мной переехали с севера на юг Германии. Мы ехали в фургоне, прицепленном к грузовику с нашим скарбом; у фургона не было ни мотора, ни руля, зато спереди имелось окно, а также лежанка по типу той, на которой в грузовиках отдыхает второй водитель. Сидя на коленях у матери, я глядел в окно – это первое воспоминание. А второе воспоминание – про то, как однажды мать была со мной на детской площадке, устроенной на пустыре, где до тридцать восьмого года стояла синагога; небольшая продолговатая площадка с несколькими деревьями, скамейками и песочницей.
Помнится, был вечер, темнело. Мать сидела со мной в песочнице и строила замок. Положив припасенную заранее фанерку на первый ярус, она ухитрилась соорудить второй ярус замковой башни. Она принесла и ведерко воды, чтобы укрепить песок, но я все равно воспринимал замок как невероятное чудо: сквозь двери на первом ярусе можно было заглянуть внутрь и увидеть окна на противоположной стороне. Мать работала очень сосредоточенно, целиком погрузившись в свое занятие, будто меня не было рядом. И все же я чувствовал себя неимоверно счастливым. Она была со мной, только со мной, и делала что-то для меня, для меня одного. Она закончила работу, когда совсем стемнело. Зажглись уличные фонари, газовые светильники с мягким светом, мы сидели и смотрели на песочный замок. Наверняка там была крепостная стена, какие-то постройки, но мне запомнилась только двухъярусная башня; я представлял себе Рапунцель и принца, поднимавшегося к ней. Оглянувшись, я увидел светловолосую девчушку, которая стояла рядом, ее ясные серые глазки удивленно разглядывали замок, губки чуть скривились в улыбке. Она…
– Ты это только что выдумал. – В голосе Ирены звучал мягкий упрек.
– Да. Странно, но я не знаю, не выдумал ли я и само воспоминание. Детская площадка действительно существовала, однако почему я не помню, чтобы мать когда-нибудь еще играла со мной дома или на улице, почему она решила сделать это в тот вечер? Она была довольно неловкой, слишком нетерпеливой, чтобы построить из песка двухъярусную башню. Иногда она читала мне сказки. Может, я придумал собственную сказку? Но то, что продолжает храниться в моей памяти, уже не фантазия, а реальность, которую я вижу до мелочей отчетливо: песочницу, мать в синем платье, башню среди сумерек, потом в свете уличных фонарей.
– Сколько тебе было лет, когда умерла мать?
– Четыре. Это произошло вскоре после того вечера.
– От чего она умерла?
– Врезалась на машине в дерево.
Ирена посмотрела на меня, выжидая, не скажу ли я еще что-нибудь.
– Она хорошо водила машину. Иногда сажала меня рядом, тогда ведь еще не было ни детских кресел, ни ремней безопасности; я любил, когда она ехала быстро, и нисколько не боялся.
Ирена ждала.
– Дед и бабушка говорили, что все дело в алкоголе. Дескать, мать была алкоголичкой. Но они всегда противились этому браку, не любили ее и говорили о ней только плохое. Я бы чувствовал, если бы она была алкоголичкой. Дети сразу это чувствуют.
Ирена взяла меня за руку. Она ничего не сказала, но я знал, о чем она подумала. «Как и твоя жена», – подумала она. Мне не понравилась эта мысль, но веки Ирены потяжелели. И я решил не возражать – пусть; заснув, она сама забудет эту мысль. Она заснула, а я, все еще злясь на нее, продолжал держать ее за руку.
18
Потом я тоже почувствовал запах дыма с острым, сладковатым привкусом эвкалипта. Запах был слабым, но назойливым и дурманящим. Встав, я огляделся по сторонам, но не увидел ни дыма, ни огня. Горы, бухта, деревья, кустарник, мол, море – все выглядело вполне обычно.
Внезапно рядом со мной появился Кари и дал знак, чтобы я пошел за ним. Я написал записку Ирене, что пришел Кари и хочет мне что-то показать. Я хотел взять джип, но Кари отмахнулся. Он пошел в гору легким и быстрым шагом, я еле поспевал следом. Я знал только одну дорогу через горы, по которой на джипе мы добирались до холмистой равнины и дальше вдоль берега к обоим дворам. Кари повел меня в гору по тропинке. Мы поднимались все выше, бухта лежала перед нами, маленькая и синяя, будто с иллюстрации к «Робинзону Крузо» или «Острову сокровищ». Через полчаса мы забрались на вершину.
Взгляд отсюда уходил далеко, до горной гряды за долиной. Прежде чем разглядеть огонь, я увидел дым, черными клубами поднимавшийся в ясное небо. Над задымленными ущельями возникали красно-желтые сполохи. Они появлялись и там, где дым переваливал через гору, невидимый склон которой уже был охвачен пожаром; красно-желтые сполохи предсказывали, что пожар вскоре достигнет горной вершины, над которой возгорится огненная корона. Затем огонь прогрызал себе по склону путь вниз, а когда оказывался внизу, то вершина горы уже стояла выгоревшей дотла, там оставались лишь черные угли и зола.
По видимым нам участкам автострады сновали пожарные машины с мигалками. Над ними кружил вертолет.
– Огонь доберется сюда?
– Долина далеко. Но там сушь, а если огонь перепрыгнет через автостраду… – Кари пожал плечами.
– Что тогда?
– Не знаю. Все зависит от ветра. Пока гарью пахнет не сильно, дыма немного, ветер слабый. Но если он усилится…
– Ты уже видел здесь такой пожар?
– Здесь нет. Но дальше, на севере, видел. Огонь поднимает ветер, а ветер гонит огонь.
– Боже мой! – Я увидел, как загорелись дома у подножья горы. В городке, куда мы с Мереденой ездили за покупками.
Кари остался на вершине, я вернулся к Ирене. Она не спала.
– Я все знаю. В горах пожар. Как там Мередена, ее семья, старики?
– Они могут переселиться к нам. По автостраде продолжается движение, их подберут.
– А их домашняя живность?
Я представил себе, как дети погонят скот к бухте, а если огонь подойдет совсем близко, то загонят в воду. Мне даже послышалось мычание коров, визг свиней, кудахтанье кур. Но пока никто не появлялся – ни жители обоих дворов, ни скотина. Я не знал, что с ними.
За нас я не беспокоился. У мола стояла лодка, я залил в бак горючее, опробовал мотор, он работал ровно, надежно. Я отнес в лодку матрас, устроил постель у рулевой стойки. Я перенес все полотенца и простыни, которые сумел найти, в дом на берегу, чтобы при необходимости намочить их, обложить ими кровлю, навес и оконные рамы и хоть как-то защитить от огня. Перенес туда все необходимое для жизни. Если огонь дойдет сюда, уплывем в море, а когда все закончится, вернемся; в верхнем доме, видимо, жить будет невозможно, – значит, поселимся в нижнем.
Ближе к вечеру дым повис над бухтой. Посыпался пепел, легкий, совсем мелкий. Он оседал на коже, забирался в складки одежды, скрипел на зубах, горчил во рту. Забравшись на вершину горы, я подсел к Кари. Внизу под желто-серым небом горел край равнины; огонь перепрыгнул через автостраду. Красно-желтым пламенем пылал лес, иногда казалось, будто невидимая рука выхватывает горсть пламени и швыряет его вперед, тогда далеко за линией огня загорались деревья, кустарник, трава.
– Когда огонь доберется сюда?
Словно в ответ на мой вопрос подул ветер. Подхватив огонь, он погнал его вперед, раздувая черный дым и превращая его в большое облако, живое, огромное чудовище, в котором все искрилось и горело. Иногда из чрева этого облака вырывалось огненное ядро; оно летело, словно из катапульты, по высокой траектории к подножью небольшой горы перед нами, поджигая там деревья. В лицо нам неслись дым и пепел, иногда долетал резкий запах эвкалипта, порой клочок пламени.
Ветер стих так же внезапно, как подул. Пламя уже не клонилось вперед, как мчащийся бегун, а стояло прямо, будто по стойке смирно, ожидая приказа.
– Уходи. Если станет опасно, я попытаюсь добраться до вас. Если не доберусь, а огонь перейдет гору, садитесь в лодку и отплывайте от берега. Меня не ждите. Если дорога к вам будет отрезана, я найду другую.
19
Ирена продолжала лежать, когда я вернулся. Я рассказал ей о пожаре в долине, о ветре, о Кари. Она слушала меня, но веки ее тяжелели.
– Ты меня вымоешь?
Я принес новый матрас, сменил постельное белье, раздел Ирену, вымыл ее, одел снова и уложил. Пока я ее раздевал, одевал и укладывал, она доверчиво обнимала меня за шею, и я чувствовал себя счастливым.
– Если сегодня ночью огонь переберется через гору, мы перейдем в лодку.
– Я не пойду в лодку.
Это было настолько глупо, что для возражения у меня не нашлось слов.
– Хочешь умереть дома? Но ты не умрешь тогда, когда это взбредет тебе в голову. Умрешь, когда наступит твой срок.
– Если дом загорится, значит срок наступил. Я не сгорю, а задохнусь от дыма. Это легкая смерть. – Она сказала это жалобно, но с детским упрямством, вцепившись в перила балкона так, что побелели костяшки пальцев. – Я не хочу ни в Рок-Харбор, ни в Сидней, ни в белую больничную палату. Хочу умереть здесь.
Я наклонился к ней, обнял:
– Я не дам тебе умереть в белой больничной палате. Ты умрешь здесь, когда наступит срок. Мы перейдем в лодку, если огонь доберется сюда, а когда пожар закончится, вернемся в старый дом, и у нас с тобой будет еще немного времени. Мы упустили столько дней, что не уступим ни одного.
– Обещаешь, что я умру здесь? Когда бы это ни произошло?
Я дал ей слово, она отпустила балконные перила и заснула у меня на руках. Через горы шел черный дым, он стелился над бухтой, отчего вокруг стемнело, хотя солнце матовым диском продолжало светить сквозь дым. Увидев, как через гору пробиваются сполохи пламени, я отнес Ирену в лодку, намочил в старом доме простыни и полотенца, обложил ими деревянные части дома. С гор подул сильный ветер, под его порывами задрожал и заскрипел старый дом, море разбушевалось, о мол громко разбивались волны. В воздухе резко пахнуло дымом и солью. Огонь устремился вниз по склону горы и вверх по стволам деревьев к их кронам. Они стояли как факелы, пока не падали. Иногда деревья взрывались, расшвыривая вокруг обломки горящей коры. Я бросился к лодке, вывел ее в бухту, но огонь бушевал даже там, донося до нас жар и пепел. Загорелся верхний дом, на какое-то мгновение красно-желтое пламя очертило абрис дома, из окон полыхнули огненные языки, потом занялись деревянные опоры, все затрещало и обрушилось. Огонь перескочил к старому дому на берегу, побежал по балкам, выбил пламенем стекла из рам, с треском обрушил крышу и навес.
Вокруг бухты все горело. Я вывел лодку из бухты в море, подальше от жара, летящего пепла и горящих обломков древесной коры. Не знаю, как долго бушевала огненная стихия – час или два. Когда под багровой луной еще догорали остатки пожара, я почувствовал полное изнеможение. Я лег рядом с Иреной, которая так и не проснулась ни во время пожара, ни теперь. Она прижалась ко мне, а когда я обнял ее, уткнулась мне в грудь головой. Так я и заснул.
20
Я проснулся днем, высоко в небе светило солнце, лодка покачивалась у входа в бухту. Я поднялся. Одни деревья стояли в горах обугленными скелетами, кое-где красновато догорали кроны. Другие напоминали толстые тотемные столбы, стволы третьих, упав друг на друга, образовали черные завалы. Верхний дом превратился в груду черного угля. От нижнего дома остались черные стены и черные опоры, меж которыми лежали рухнувшие крыша и навес.
Ирена исчезла. Сначала я не понял этого, поскольку у меня в голове не укладывалось, что она может куда-то подеваться, а потом не хотел признать случившееся. Матрас рядом со мной пустовал, Ирена не сидела на носу лодки, не примостилась у руля, она не отвечала на мои крики, не махала, плавая, мне рукой из воды. Да ей и не хватило бы сил, чтобы плавать. Запустив мотор, я направил лодку к молу, прошел по теплому ковру серого пепла к нижнему дому, окликая Ирену, затем поднялся по склону. Я решил, что, пока спал, она подплыла к молу, сошла на берег, а лодку со мной толкнула обратно в море.
Я сел на скамейку, на которой меня когда-то застала и разбудила Ирена. Я сидел, не зная, как пережить случившееся. Как пережить то, что ее больше нет. Что не увижу больше ее лица, не услышу ее голоса, не прикоснусь к ней. Не смогу держать ее за руку. Что, проснувшись и увидев сгоревший старый дом, она подумала: теперь ее отвезут в Рок-Харбор, в Сидней, и ей придется умереть в белой больничной палате. Что она не поверила мне. Да и что мне оставалось бы делать? Разве я мог бы не отвезти ее в больницу? Неужели бы мы прожили до самой ее смерти на лодке?
Проснувшись утром, она с трудом доползла до борта и через борт перевалилась в воду. Поцеловала ли она меня на прощанье, погладила ли по голове, сказала ли что-нибудь? Мог ли я проснуться? Я понимал ее нежелание умирать в белой больничной палате. Но я ведь оставался бы там с ней днем и ночью, мы были бы вместе, любили друг друга.
Везде можно найти что-то лучшее, чем смерть. Неужели Ирена не знала этого? Везде можно найти что-то лучшее, чем смерть, даже в белой больничной палате в австралийской глубинке или в Сиднее. Наверное, все произошло иначе, чем я себе придумал. Ей стало плохо, как часто бывало в последние дни, ее тошнило, она подползла к борту лодки, перегнулась через него, потеряла равновесие и свалилась в воду, слишком слабая, чтобы позвать на помощь и тем более оставаться на плаву.
Появился Кари, увидел, что Ирены нет, но ничего не спросил и ничего не сказал, а сел на корточки на берегу, уставился в море. Действительно ли оттуда, куда я не смотрел, доносились сдавленные жалобные звуки? Не знаю, сколько прошло времени, как долго я сидел на скамейке и доносился ли еще до меня приглушенный стон оттуда, где сидел на корточках Кари. Когда я встал, его уже не было.
Я пошел к лодке, перенес матрас к развалинам старого дома, потом отыскал на лодке среди весел, рыболовных снастей, канистр, шлангов, ветоши длинную веревку, закрепил штурвал так, чтобы лодка не сбивалась с курса. Раздевшись и выложив одежду на берег, я сел в лодку, запустил мотор, вывел лодку в бухту, чтобы убедиться, что она пойдет прямо к выходу из бухты. Затем я спрыгнул в воду и поплыл обратно.
Поначалу я хотел затопить лодку. В том самом месте, где я проснулся утром и где, по моему предположению, упала в воду Ирена. Лодка стала бы чем-то вроде гроба, надгробия или загробного дара, а само это место – мемориалом скорби и прощания. Но потом мне показалось, что затопленная лодка сделает для меня смерть Ирены еще тяжелее.
Сидя на скамейке, я глядел вслед удаляющейся лодке. Пройдя тихую гладь бухты, она вышла в открытое море, затанцевала на волнах, но, сохранив прежний курс, пошла все дальше и дальше. Море было пустынным: ни контейнеровозов, ни яхт, ничего, кроме лодки Ирены, которая делалась в лучах вечернего солнца все меньше и меньше. Вскоре я уже не знал, вижу ли я ее, или мне это только кажется. Крошечная черная точка на горизонте – лодка Ирены?
21
Глядя на пустынное море, я считал дни, проведенные с Иреной. Получилось две недели – сегодня был вторник, и приехал я во вторник. Вспомнилось, как гордились мои дети тем, что научились считать до десяти или до ста, какой пиетет вызвало у них осознание того обстоятельства, что у чисел нет конца, ибо таким образом они открыли для себя бесконечность.
Я разыщу дочь Ирены. Не знаю, как сделать, чтобы она получила деньги, оставшиеся от наследства матери Ирены. Вероятно, в Германии есть банк или адвокат, с которым Ирена поддерживала контакт. Но как их найти? Как доказать им мои полномочия на исполнение последней воли Ирены? Мне хотелось обдумать эту проблему, но я был не в состоянии. Не мог я придумать и то, как сблизиться с моими детьми. Предложить им по совету Ирены учредить совместную юридическую фирму? Или постепенно проявлять все больший интерес к ним самим и моим внучатам, чтобы у нас – пусть не быстро – сложились новые отношения? Поможет ли этому рассказ о том, что со мной произошло?
Размышлять не получалось, но и не думать я не мог. Мысль о смерти Ирены, словно бурный поток, прорывала дамбы, которые я возводил вокруг ее ухода с помощью размышлений. Как мне теперь жить без Ирены? Как жить без нее с тем, чему я научился вместе с ней?
Я съел уцелевшее, нетронутое огнем яблоко. Я был уверен, что в ближайшие дни из Рок-Харбора придет катер, чтобы посмотреть, что с нами произошло. Я знал: здесь я не пропаду. Но одновременно мне казалось, будто я должен пропасть или уже пропал, и я даже считал это справедливым. Ведь я готовился к новой жизни, которая будет жизнью с Иреной. Я не мог смириться с мыслью о смерти Ирены.
Наступил вечер, потом наступила ночь. Я устроил постель среди развалин старого дома, где подобрал несколько монет, ключи от собственного дома и арендованной машины. Сгорели мои документы, кредитные карточки, деньги – мне это было безразлично. Я лежал, слушая, как волны, набегая на берег, шуршат по песку, а отступая назад, дребезжат галькой. Я никогда не спал так близко к воде. Никогда не слышал так громко шорох песка и дребезжание гальки. В воздухе все еще ощущался дымок, порывы ветра до сих пор доносили запах гари, иногда с привкусом эвкалипта, сыпали на меня пепел и пыль. На этот раз я проснулся с первыми лучами солнца. Увидел, как из моря встает красный диск, поднимаясь к зениту и становясь сначала оранжевым, потом желтым.
Поднявшись по склону, я поковырялся в обугленных развалинах старого дома, пнул ногой выгоревший джип, постоял возле черных стволов погибших деревьев. Потом я заметил, что кое-где пробивается жизнь: то зеленый стебелек, то несколько зеленых веточек кустарника. Злой рок обрушился на лес с такой мощью и промчался здесь с такой скоростью, что ограничился большой растительностью, не сумев истребить самую мелкую. Я пошел на вершину. Дальние горы, равнина – все было черным-черно. Но там, где глаз различал мелкие детали, опять-таки виднелись клочки зелени, а на автостраде продолжалось движение транспорта.
Потом в бухте показался баркас, я бросился вниз. Это был не Марк, а его отец.
– Вы один?
– Ирена умерла.
Он кивнул, будто ожидал ее смерти. Потом спросил:
– Как это произошло?
– Она была очень больной и слабой, ей часто становилось плохо. Когда огонь дошел сюда, я отнес ее в лодку, мы уплыли из бухты. Думаю, ночью ей опять стало плохо, ее тошнило, поэтому она перегнулась через борт, не удержалась и упала в воду. У меня нет другого объяснения. Я в это время спал, а на следующее утро ее уже не было.
– Вам надо рассказать это шерифу. Она находилась здесь нелегально, но все знали, что она живет тут, поэтому могут возникнуть вопросы. – Он огляделся по сторонам, посмотрел на меня, улыбнулся. – У вас нет вещей?
Я улыбнулся в ответ:
– Нет.
– Тогда поехали.
22
В Рок-Харборе стояла арендованная мной машина, в перчаточном ящичке лежал мой мобильник. В нем десятки сообщений. Я прослушал последние: вопрос одного из моих сотрудников, сообщение домработницы, которая на время моего отсутствия присматривала за квартирой, напоминание директора туристического агентства о том, что необходимо срочно перенести дату обратного вылета. Я стер прослушанные сообщения, а заодно и все остальные.
Я переговорил с шерифом, который записал мои показания об обстоятельствах смерти Ирены, мое имя, фамилию и адрес. Он не знал Ирену, но слышал о ней, однако ничего не предпринимал. Вероятно, считал, что время само решит все проблемы.
Я позвонил своему австралийскому коллеге, вместе с которым оформлял слияние двух концернов. Он сразу изъявил готовность одолжить мне денег и дал распоряжение агентству по недвижимости в Рок-Харборе, чтобы мне немедленно выплатили их. Немецкое генеральное консульство в Сиднее пообещало подготовить необходимые документы. Директор туристического агентства самостоятельно и своевременно перенес дату обратного вылета, потом еще раз сдвинул ее на послезавтра.
Я переночевал в отеле у моря, где останавливался раньше; вновь сидя на той же террасе, я смотрел на вечерние сумерки. Вид на пристань для яхт, шум ресторана слишком отличались от вечеров, которые я пережил в бухте Ирены. Мне стало грустно; опасаясь, что расплачусь, я вернулся в номер. Но я не расплакался ни в этот раз, ни много раз позднее, когда к горлу подкатывал комок.
В Сиднее я вновь остановился в отеле, где жил до отъезда в Рок-Харбор, мне опять дали номер с видом на Оперный театр, на бухту, в конце которой виднелась полоска земли, а дальше начиналось открытое море. Сиднейский коллега пригласил меня на ужин, и я допустил ошибку, рассказав ему об Ирене. Он заговорщицки подмигнул, принялся мечтательно описывать молоденькую секретаршу, с которой флиртовал уже несколько недель. Немецкий консул лично принял меня, любезно поинтересовался, как я попал в зону пожаров и как сумел выбраться оттуда, после чего выдал временные документы.
Я долго решал, пойти ли мне в Художественную галерею, чтобы посмотреть на картину. Порой мне грезилось, будто все начинается снова: я иду в галерею, вижу там картину и думаю, что столкнулся с прошлым, хотя на самом деле встретил будущее. Мне страстно хотелось еще раз увидеть Ирену. Я не опасался, что могу расплакаться. Я боялся приступа тоски, которая иногда становилась нестерпимой, и тосковал я по старой Ирене, спускавшейся по лестнице, а не по молодой. Я решил не ходить в галерею, но потом все же отправился туда, однако картину не обнаружил – мне сказали, что ее отправили в Нью-Йорк.
Я никого не предупредил о прилете. Меня не встретила машина. Шофер такси не рассказывал, что произошло во Франкфурте за время моего отсутствия, на письменном столе в моем офисе меня не ждали цветы. Выйдя из такси, я открыл входную дверь, прошел, будто чужой, по квартире. Да, здесь стояла мебель, которую мы купили с женой, висели картины, которые мы выбрали у знакомого франкфуртского галериста, стояли три деревянные фигуры святых, купленные в Буэнос-Айресе. Это были комнаты, где обычно спали дети, приезжая навестить меня, но из своих комнат они забрали все, что считали важным для себя. Это была наша, моя спальня; платья жены я убрал, но больше ничего не переменил. Домработница выложила на кровать домашний халат, облачившись в который я, распаковав чемоданы и приняв душ, обычно читал письма, накопившиеся за мое отсутствие. Почты накопилось много, я сразу увидел, что она заняла бы весь стол.
Я решил идти в офис лишь завтра. Сегодня мне захотелось побывать на кладбище, поговорить с женой. Мне хотелось попросить прощения. А еще попрощаться и объяснить, почему я больше не смогу жить в нашем доме, среди наших вещей. Я хотел рассказать ей об Ирене. Затем я позвонил бы детям. Потом подготовился бы к разговору с Кархингером и другими компаньонами. На многие их вопросы я не смогу ответить. Но это и не важно.