Книга: Тысяча бумажных птиц
Назад: Как практикуются боги
Дальше: Настольная книга садовника

Приют для потерянных вещей

Джона идет по коридору, пропахшему жиром для жарки и мастикой для пола. В классе он объясняет ученикам, что такое уменьшенная квинта в минорном аккорде, но из-за бессонницы все кажется смутным, далеким и блеклым, как фотокопия с фотокопии копии оригинала. Время как будто покрылось коркой. Но сквозь нее проникают звуки: его нога, нажимающая на педаль пианино, его мел, рисующий на доске ключевые знаки.
До летних каникул остается всего неделя. Джона сделал все от него зависящее, чтобы выполнить свои обязательства: он каждый день ездит сюда, в Паддингтонскую школу, и учит музыке старшеклассников. Его бежевая, заляпанная чернилами «учительская» сумка больше похожа на сумку нерадивого ученика. Он купил ее в прошлом сентябре, понадеявшись, что неформальный аксессуар дает основания предположить, будто его обладатель – человек творческий, свободомыслящий, в чем-то даже бунтарь. Теперь ему самому смешно, что когда-то его волновало, что о нем думают люди. Звенит звонок.
В учительской математик читает газету и слюнявит палец, листая страницы. Джона спасается в туалете и четверть часа сидит, запершись в кабинке. Возьми себя в руки, мысленно твердит он. Соберись. После обеда он заменяет заболевшего учителя физкультуры, присматривает за детьми в обветшавшем открытом бассейне. Свистки и вопли рвут его барабанные перепонки. Он орет во весь голос на расшалившихся мальчишек. В горле клокочет ярость.
– Я злюсь на себя, – говорит он своему психологу в тот же вечер. Он посещает психотерапевта по настоянию лечащего врача. – Я думал, она это переживет. Думал, мы с ней попробуем еще раз. Как я мог быть таким дураком? Надо было настаивать, чтобы она обратилась к врачу.
Пол Ридли внимательно слушает.
– Я говорил, что скамейка Одри уже готова? Кейт, ее лучшая подруга… – Джона на миг умолкает и начинает заново: – У нее масса полезных знакомств.
Он отводит глаза, чтобы не встретиться взглядом с психологом.
Тот подается вперед:
– Возможно, вы злитесь не только на себя, но еще на кого-то?
– Вы имели в виду, на нее?
Тишина.
Пол Ридли шумно втягивает носом воздух.
– Будь то авария или самоубийство, вы наверняка чувствуете себя брошенным.
– Она потеряла троих детей.
– И вы тоже.
Джона размышляет обо всех тех словах, которые он не сказал, и теперь очень об этом жалеет. Он не дотянул. Никогда не дотягивал. С его хрупкой любовью, с его скудным умением. Он размышляет о собственном бессилии, о своей неспособности уберечь жену от смерти. Сделать ее счастливой.
* * *
Милли бродит по саду. Если где-то валяется мусор, она поднимает его и относит в ближайшую урну, как ее научил Гарри. Она знает здесь каждую дорожку, даже некоторых людей: маму с коляской – она всегда приходит после обеда, в своей легкой шубке из искусственного меха; пожилую пару на лавочке в Пальмовом доме. Они приносят с собой обед и подолгу сидят в оранжерее, надеясь, что жаркая влажность облегчит боль в их скрученных артритом суставах. Есть еще женщина, которая вечно садится на одну и ту же скамейку и решает кроссворды в «Таймс». Чуть дальше, у храма короля Вильгельма – еще один постоянный посетитель. Фотограф с камерой на трехногом штативе. Закатав рукава рубашки, он наводит объектив на скрюченный ствол старой тосканской маслины. Фотограф делает снимок, Милли наклоняется, чтобы поднять пустую бутылку из-под воды, сигаретный окурок.
Вишни на Вишневой тропе давно отцвели. Милли пытается удержать в руках все собранные бумажки и палочки от леденцов. На скамейке у Прохладной оранжереи сидит женщина, что-то рисует в альбоме. Милли разглядывает ее бритую голову. Волосы очень короткие, выкрашены в черный цвет. Черный как вороново крыло. Есть в ней что-то знакомое: в ее хрупкой фигуре, в ее тонких руках.
Ей, наверное, лет двадцать пять. Из ее холщовой сумки торчит огромная книга с буквами Модильяни. Сумка вдруг начинает звонить.
Женщина достает телефон.
– Нет, Марк. Сегодня вечером я не могу. Мне надо работать.
Тишина.
– Нет.
Женщина поводит плечом, словно пытается оттолкнуть невидимого собеседника. Убирает телефон в сумку. Смотрит на свой рисунок и беззвучно шевелит губами, как будто молится. Милли подходит поближе, ей хочется посмотреть. Но женщина уже вырвала лист и смяла его в плотный шарик. Милли становится не по себе. У нее вдруг возникает странное чувство, что она превратилась в бумажную куклу.
Женщина берет сумку и идет прочь. Бросает смятый рисунок в урну. Милли тоже ссыпает в ближайшую урну весь собранный мусор и мчится следом за женщиной. На ней тяжелые высокие ботинки и ярко-красное платье, слишком яркое для ее бледной кожи. У нее твердая, решительная походка. Сумка болтается на плече. Женщина сходит с дорожки и углубляется в рощу. Сразу ясно, что она знает дорогу: ей известны все заболоченные участки и все места, где гусиный помет особенно густо покрывает землю. Милли думала, что только они вдвоем с Гарри так хорошо знают эти сады. Сколько раз Милли была самураем, побеждавшим драконов под цветущими вишнями, или играла в пиратов у озера… вот у этого самого озера, к которому сейчас подходит женщина. Она приседает на корточки и вынимает из сумки коробку. В коробке – три белых предмета, каждый размером с ее ладонь. Милли, спрятавшейся за тсугой, удается их рассмотреть. Три птицы, сложенные из бумаги. У них гордые шеи. Кончики крыльев изящно изогнуты.
Женщина встает на колени у самой кромки воды, в рифленые подошвы ее ботинок набились раздавленные одуванчики. Она сажает бумажных птиц на воду, словно возлагает цветы. Птицы тонут почти мгновенно. Милли моргает. У нее снова болит голова. Знакомая пульсация под правым виском. Женщина так и стоит на коленях в мокрой грязи. Бумажных птиц больше нет – только мутная от водорослей вода.
Милли сует руку в карман, трогает деревянные дощечки. Ее всегда успокаивают прикосновения к прессу для гербария – резной орнамент на верхней дощечке, прохладные металлические болты, – но сейчас ее захватило желание бежать. Она срывается с места и бежит прочь от озера, кеды гулко стучат по земле, колени гудят. Вернувшись на Вишневую тропу, она роется в урне. Разгребает пустые обертки и корочки хлеба от сэндвичей, вынимает сегодняшнюю газету. И вот он, плотный бумажный шарик. Милли разворачивает смятый рисунок и видит, что это портрет. Портрет маленькой девочки. Ее волосы собраны в два смешных хвостика, на щеках – ямочки от улыбки, но что-то странное с ее глазами… как будто они слишком взрослые. Или взгляд слишком тяжелый. Поразительно, но одним только карандашом женщине удалось передать невысказанный вопрос девочки. Так и оставшийся без ответа, он завис между бумагой и зрителем.
– Что ты делаешь, солнышко?
– Собираю мусор.
Рука, пропахшая дымом, ложится ей на плечо.
– У тебя такой вид, словно ты сейчас упадешь. Только не говори мне, что ты разговаривала с незнакомцами.
Взгляд Гарри – единственная вещь на свете, за которую можно держаться. Он садится на корточки, и Милли гладит его по колючей небритой щеке. Ей нравится его жесткая седая щетина, похожая на шершавое полотенце, которое у нее было когда-то.
Ей всегда хорошо и спокойно, когда он ее обнимает. Вчера он рассказал ей о трехсотлетнем каштане съедобном, или благородном, или посевном. По-научному – Castanea sativa. Как обычно, он разговаривал с ней как со взрослой. Научившись писать название каштана по-латыни, она прижалась ухом к коре, надеясь услышать древнее сердцебиение дерева.
– Это древесные соки текут от корней к листьям. Слышишь? Представь себе тысячи разговоров, которым он был свидетелем… Представь, как он помогал нам дышать. Не одну сотню лет…
Гарри разжимает объятия и кладет руки на плечи Милли.
– На сегодня я все закончил. Пойдем почитаем? Тебе же наверняка интересно, что стало с Ласточками и капитаном Флинтом?
– Да! Давай почитаем!
Он достает из нагрудного кармана большой желтый цветок.
– Allamanda cathartica. Нашел на полу в Пальмовом доме. Его еще называют золотым рожком…
– Какой красивый.
Милли берет цветок. Гарри снимает кепку. Это солидная кепка из твида, джентльменский головной убор. Как всегда, Гарри носит кирпичного цвета шарф, подаренный Одри. Милли расправляет тонкую ткань, целует Гарри в щеку.
– Может быть, это рожок королевы фей.
Ей нравится, как смеются его глаза – словно отблески солнца на воде.
– Пойдем, – говорит он. – Чего стоишь?
Она достает из кармана пресс для гербария. Резные дощечки четыре на четыре дюйма. Милли раскручивает болты, снимает верхнюю дощечку. Промокательная бумага – голубая, пепельно-розовая, светло-зеленая – обтрепалась по краям. К одному листу прилип раздавленный жучок.
Секунду подумав, она выбирает сиреневый фон. Кладет цветок на бумагу, расправляет лепестки. Она чувствует, что Гарри смотрит на шрам на ее правом виске. В этот шрам он целует ее каждый вечер, когда она ложится спать, – сморщенный участок кожи, как лепесток на едва раскрывшемся бутоне розы, чуть розовее всей остальной кожи. Хал всегда думает, что она уже спит, но Милли специально не засыпает ради этого поцелуя. Она лежит с закрытыми глазами и всем своим существом тянется к этой ежевечерней ласке, как росток – к свету.
* * *
Летние каникулы начались, и теперь Джона бывает в садах ежедневно. Он всегда ходит одним и тем же маршрутом: мимо храма Беллоны к озеру. Неизменно обходит озеро по кругу и только потом садится на скамейку Одри. Может быть, если являться сюда каждый день в одно и то же время, его жена будет знать, когда присесть рядом с ним. Он в это не верит, но все равно выполняет свой каждодневный ритуал – несчастный, как пес, потерявший хозяина. Привычка становится рутиной, которую он избывает день за днем.
В садах Кью есть свои собственные устои. Сейчас лето, много туристов. Джоне больше приятны те люди, которые вежливо спрашивают, можно ли сесть рядом с ним, чем те, которые нагло вторгаются в его пространство и отпускают дурацкие замечания о раскраске красноносых нырков. Прямо сейчас в его направлении движется юная парочка. Выходя на платформу, они пытаются произвести впечатление друг на друга своими познаниями о водоплавающих птицах. Джона смотрит на них исподлобья, защищая своим хмурым взглядом шестьдесят квадратных футов бетона вокруг памяти о жене.
Скамейка приметная, как совсем свежая могила. Красное дерево, еще не тронутое непогодой и не изгвазданное птичьим пометом, выделяется из ряда других, уже посеревших скамеек вокруг озера. Табличка сияет на солнце.
Одри Уилсон
1968–2004
Ее следы в моем сердце и в этих садах – навсегда.
Обескураженная пристальным, немигающим взглядом Джоны, парочка умолкает и быстро уходит.
Джона несет свою вахту. В определенный час птицы снимаются с места: плеск воды, шелест крыльев – время кормежки. Гусенок из выводка, следующего за мамой-гусыней, запинается и, наверное, подворачивает лапку; прихрамывая, он ковыляет следом за остальными, стараясь не отставать. Джона вспоминает все то, чего не ценил раньше. Все, чем он недостаточно дорожил.
– Джона? Я была права. Это голубиное дерево. У него белые предцветники, как голубиные крылья. Его еще называют деревом носовых платков или призрачным деревом. Я спросила садовника, он мне все рассказал.
Вернувшись из своей исследовательской экспедиции, Одри взяла его под руку. Он держал руки в карманах, ощущая на пальце вес обручального кольца. Он носил это кольцо уже год, но оно до сих пор было ему в новинку. Ему нравилась его тяжесть, нравилось ощущение основательности, которое оно создавало.
– Его латинское название Davidia involucrata.
Одри сделала паузу, наслаждаясь звучанием древних слов, потом рассказала Джоне, что изначально давидия произрастала в горах в китайской провинции Сычуань. Он поразился тому, сколько подробностей Одри удалось разузнать за ее двухминутное отсутствие.
Они познакомились здесь, в садах Кью, в 1995 году. Обоим было под тридцать, оба наслаждались жарким, словно подернутым белесой дымкой деньком на лужайке рядом с Прохладной оранжереей, викторианской постройкой из стекла и белого металла. В этой восьмиугольной оранжерее содержится удивительная коллекция фуксий, шалфея и бругмансий; но в тот душистый летний день вокруг нее возвели строительные леса, тяжелые ботинки рабочих рвали в клочья красиво подстриженный газон. Пока рабочие устанавливали прожекторы для вечернего концерта, в динамиках звучало «Сочувствие к дьяволу» группы «Роллинг стоунз». Одри подошла к Джоне, загоравшему на траве, и попросила у него зажигалку. В грохоте музыки он не сумел угадать ее имя. Ее улыбка была словно солнечный луч.
Прикрывая глаза от солнца, Джона смотрел на женщину с книжкой Aimez-vous Brahms… в одной руке и незажженной сигаретой в другой. На ее кремовую юбку-брюки, ослепительно белую блузку, рыжую косу, перекинутую через плечо. Их первый разговор длился не больше пяти минут. Пока Одри не выкурила сигарету. За это время Джона узнал, что она переводчик. Переводит техническую документацию с русского и польского, хотя мечтает переводить художественную литературу. Их оплетали ликующие аккорды, самонадеянный Джаггер вовсю синкопировал воздух, и между ними возникло ритмическое напряжение. Но Джону сразила именно ее улыбка. Ему хотелось раскрыть эту хрупкую элегантность, исследовать ищущим языком эту трогательную щербинку между ее передними зубами.
В порыве разгульного любопытства Джона пригласил ее на вечерний концерт и вызвался купить билеты, которые были ему явно не по карману. Они встретились через несколько часов на той же лужайке. Там уже собиралась толпа с пледами для пикников и большими плетеными корзинами, набитыми пластиковыми бокалами для шампанского. Вечер был бархатным, благоуханным, и все понимали, как им повезло – британское лето не балует теплыми вечерами. Все пронизывала атмосфера общего удовольствия.
Джона всегда любил Шуберта. Они с Одри стояли, как завороженные, слушая «Третью песню Эллен», и небо над ботаническими садами наливалось ночной синевой. В антракте они обсудили преимущества и недостатки незнания иностранного языка. Когда они перешли ко второй бутылке вина, Одри вызвалась переводить с немецкого для Джоны, но тот предпочел слушать эмоциональную составляющую звука. Он не хотел понимать слова. Ему было достаточно переживаний, рожденных музыкой.
– Я знаю, что ты лингвист. Просто есть чувства, которые невозможно выразить словами.
Кажется, она собралась возразить, даже открыла рот, но лишь рассмеялась. Они посмотрели друг другу в глаза, и ночной сад вдруг замялся, застыл в нерешительности, вглядываясь в слово «любовь», проступившее в воздухе тонкими карандашными линиями. Оно так и осталось несказанным, это слово – набросок еще смутных чувств, – слишком легкое, слишком неопределенное. Оно было настолько непостижимым, что они и потом еще долго не решались произнести его вслух. Они просто держались за руки, когда ночь взорвалась искрами фейерверка.
Когда запах кордита рассеялся в воздухе, они вышли на Кью-роуд вместе с толпой других зрителей. На автобусной остановке они попрощались. Джона робел, переминался с ноги на ногу. Потом все же решился и поцеловал Одри. Вопрос на его губах – ненавязчивый, робкий. Ее ответ был вдохновенный, горячий. Лежа в своей одинокой постели в ту ночь, Джона думал об автомобильных огнях, полыхающих уличных фонарях и тихом счастье их с Одри губ.
На втором свидании они пошли в итальянский ресторанчик. За тускло освещенной едой их охватило желание – неодолимый порыв – рассказать друг другу о себе. Одри вспомнила свое детство, сплошь экзотические поездки и ухоженные сады. Она была единственным ребенком в семье. Отец учил ее ставить честолюбивые цели. Мать, эффектная светская львица, начинала свой день со стакана спиртного.
– Проблема была только в том, что они изменяли друг другу направо и налево.
В памяти Одри жили секреты и напряженное молчание, светская болтовня, незнакомые гости, звон бокалов на вечеринках. Когда родители наконец развелись, она с головой погрузилась в учебу. Девственность она потеряла за день до получения университетского диплома. Из той ночи она запомнила только пятна влаги на потолке и свое удивление, насколько нелепым может быть человеческое тело.
Джона подозревал, что это был ее великий бунт: встречаться с нечесаным музыкантом в потертых джинсах. Он попытался идеализировать свое детство в Девоне – обычное детство ребенка из среднего класса. Он рисовал романтические картины, как он ребенком бродил по пляжу, рылся палкой в приливных лужах, скакал по прибрежным камням, ловил крабов по воскресеньям. Он рассказывал Одри о семейных вечерах в пабе, когда кто-нибудь обязательно приносил с собой скрипку или аккордеон и весь зал наполнялся песней. О запахе крепкого сидра, открытого огня, влажных шерстяных свитеров и псины.
Его семья переехала в Сербитон, когда Джоне было тринадцать. Он быстро избавился от провинциального акцента, но все равно оставался здесь чужаком и при всем желании не сошел бы за своего. Однако никто не решался над ним измываться. На голову выше ровесников, он был единственным, кто выглядел достаточно взросло, чтобы сойти за совершеннолетнего и купить пива. В новой школе его приняли в компанию чисто из меркантильных соображений, и вечера он по-прежнему проводил в одиночестве, наигрывая на гитаре и вызывая в воображении прибрежные скалы, вкус соли на коже, гулкое ощущение в ногах, как бывает, когда ты долго гонялся за чайками. Пытаясь поймать звук заката над морем, он чувствовал музыку, словно волны прилива. Когда сестра стала учиться играть на фортепиано, именно в Джоне открылись природные способности. Бывало, он даже не доедал ужин или обед, чтобы скорее бежать к себе в комнату и сочинять песни.
Благодаря своему музыкальному таланту он поступил в Бристольский университет, где наконец-то избавился от налета провинциальности и затусовался с крутыми ребятами, которые слушали Патти Смит и Боуи. Темой дипломной работы он взял кельтский фолк – сравнил его с музыкой Коэна и Дилана. После выпуска он рассылал свои демозаписи по звукозаписывающим студиям, играл каверы на свадьбах, исполнял собственные композиции в крошечных, липких от пива барах. Он взял себе имидж «человека семидесятых», популярный в те годы: коричневая косуха, джинсы клеш, длинные, вечно взъерошенные волосы, косматая бородища. Но он не вписался в бристольскую атмосферу трип-хопа, чей звездный час пришелся на середину девяностых. В Джоне не было ни грана пижонства, обязательного для брит-попа тех лет, у него была только самая обыкновенная акустическая гитара, иногда в сопровождении виолончели. Но в конце концов, в возрасте двадцати восьми лет, он подписал контракт со студией звукозаписи.
На их третьем свидании Одри спросила, каким ему видится его будущее. Кем ему хочется стать. В ответ он спел ей одну из своих песен. Песню о маме, которая умерла двумя годами ранее. Песню, исполненную тоски и признательности. И пока Джона пел для Одри, он вдруг понял, что очень вовремя встретил эту женщину. В самый что ни на есть подходящий момент. Но он чувствовал, что не дотягивает до нее: до ее класса, ее ума.
Потом он застеснялся. Глядя на струны, ни на миг не поднимая глаз, он попытался произвести впечатление на Одри рассуждениями о пентатонных звукорядах и прерванных каденциях. Одри спросила, как бы дразнясь:
– Музыка? Если под нее нельзя танцевать, заниматься любовью и плакать навзрыд, то зачем она вообще нужна?
Когда он осмелился поднять взгляд, ее глаза блестели. Он так и не понял, от слез или нет. Она опустила глаза, стала сосредоточенно застегивать пуговицу на манжете.
– Ты совершенно права, – сказал он.
– Как всегда, – улыбнулась она.
Когда они занялись любовью, ее безупречный фасад начал крошиться, и под ним обнаружилась такая пронзительная беззащитность и нежность, каких Джона в жизни не знал. Она оказалась неопытной, но каждое из ее неловких прикосновений было предельно искренним, каждый поцелуй – честным и непритворным. Это трепетное наслаждение стало для Джоны откровением и бесценным подарком. Он понял, что Одри может многому его научить. От нее он узнает, как смеяться негромко, как любить с пылом и упоением.
Летом 1996-го они встретились на лужайке перед коттеджем королевы Шарлотты, живописной пасторальной постройкой на территории заповедника в садах Кью. Одри ждала Джону, сидя в теньке под березой. Он опоздал на десять минут и притащил два больших чемодана. Он сел на траву рядом с Одри, открыл один чемодан и достал «Белый альбом» «Битлз».
– Это тебе.
Отдав Одри пластинку, Джона вынул из чемодана следующий подарок: игрушечный световой меч.
– Это тоже тебе.
Потом был сборник стихов Йейтса и несколько альбомов Дэвида Боуи. Фотография всей семьи Джоны на пляже в ветреный день, галька с маленьким камешком внутри, мамино кольцо с рубином. Его первый медиатор, значок с эмблемой «Синего Питера», диск с концертами Моцарта. Спустя полчаса весь расстеленный на траве плед был завален подарками: шаткие башни из удочек, книжки с подчеркнутыми абзацами, кассеты с первыми песнями Джоны.
– Это что?
Он улыбнулся, как будто пожал плечами.
– Все, что хоть что-то для меня значит.
Они оба смотрели на его кособокое предложение руки и сердца.
– Наверное, и целой жизни не хватит, чтобы поделиться всем этим. Как ты к этому отнесешься?
Она склонила голову набок, как будто хотела о чем-то спросить. А потом случилось счастье: ее улыбка с трогательной щербинкой между передними зубами.
– Я бы не отказалась.
Солнечный свет, ее слезы, дрожащие руки Джоны, когда он надевал ей на палец мамино кольцо.
Он взял ее за руку.
– Пообещай, что мы всегда будем вместе.
Тихий щелчок. Затвор объектива открылся, закрылся. Джона поднимает глаза и видит бледную, очень худую женщину, которая фотографирует озеро. Она убирает фотоаппарат и ощупывает взглядом воду. Ее острые плечи кажутся такими же хрупкими и беззащитными, как ее бритая голова и воздушное легкое платье. Джона не знает, успеет ли она найти то, что ищет, пока ее не сдует ветром. В двух шагах от нее мама с маленьким сыном – годика полтора-два, не больше, – кормят уток, бросают им кусочки хлеба. Мимо проходят две женщины, обсуждают какие-то неприятности на работе.
– Я ему и сказала: «Шел бы ты лесом».
Уже потом Джона видит, что одна из них обронила легкую летнюю шаль с бахромой. Интересно, думает он, где здесь бюро находок. Оно точно есть. Должно быть. Потом ему вдруг приходит в голову, что в каждом городе непременно должно быть такое специальное место, куда люди приносят спасенные или найденные вещи. Это будут не только предметы, но и фрагменты забытых языков, и минуты потерянного времени – безвозвратно ушедшие часы, которые не проживешь заново. Это будет приют для утраченной веры, оброненных ключей и перчаток, любовных писем, так и оставшихся неотправленными. Здесь вы найдете вымерших животных и всеми забытые старые сказки; целую полку незаконченных песен, недописанных книг, стертых текстов. Это будет пристанище для мимолетных переживаний и чувств: острых приступов первой любви, особого запаха, которым повеяло в один-единственный летний день, и больше он не повторялся уже никогда. Среди поводков для собак, шляп и сотовых телефонов там будут дети, которых хотели и ждали, но так и не дождались. Здесь о них будут помнить: обо всех упущенных возможностях, несостоявшихся дружбах, об улыбке жены. Это будет приют для потерянных вещей.
Назад: Как практикуются боги
Дальше: Настольная книга садовника