Последняя мысль
Поезд выезжает из тоннеля в яркий солнечный свет. Хлоя смотрит на небо, прижавшись лбом к оконному стеклу. Ощущение, как будто ныряешь в бассейн. Через тридцать минут она стоит у часов Дали в садах Кью – с ненакрашенными губами, в элегантном синем пальто, – нервно переминается с ноги на ногу и размышляет о посылке от Джоны. Она уговаривает себя, что ее намерения чисты и прозрачны, как небо: она согласилась встретиться с Джоной лишь из-за той другой женщины, с которой она никогда не встречалась. Потому что она не желает становиться еще одной бывшей любовницей – призраком прошлого, отравляющим его будущее.
Ей почти удается расслабиться под ярким осенним солнцем, но когда к ней подходит Джона, она вдруг понимает, что все забыла. Нет, конечно, не все. Она помнит его оранжевую куртку с деревянными пуговицами, но почему-то забыла, как звучат его шаги. Словно маленькое землетрясение. Он уже совсем близко, буквально в десяти шагах. Он улыбается ей и снимает вязаную шапку. Подходит к Хлое почти вплотную.
– Привет. – Он бьет шапкой себя по ладони. – Потрясающе выглядишь. Пройдемся?
Он подставляет ей локоть, чтобы она взяла его под руку, но она держит руки в карманах.
– Конечно. Куда пойдем?
– Может, к пагоде?
Они идут рядом, но Хлоя держится на расстоянии в шаг-полтора.
Джона хвалит ее инсталляцию.
– Замечательная концепция. Тебе удалось поразить воображение зрителей.
– Ты сложил птицу?
Она и так знает, что да. Она развернула каждую фигурку и внесла все надписи в каталог. Она сразу поняла, чьей была серая птица с нотами внутри.
– Да, – говорит он. – Не помню, какого цвета. – Он указывает на скамейку, стоящую между кленом и ясенем. – Давай присядем.
Ей не хочется останавливаться, но его улыбка такая надломленная, такая искренняя. Хлоя садится. Скамейка теплая, нагрета солнцем. Сады Кью наблюдают за ними и ждут.
У каждого были свои причины прийти на встречу. Шансы на провал и успех предприятия примерно равны. Он оборачивается к ней, и время, словно весы, застывает в шатком равновесии.
– Мы сидим на скамейке Эмили, – говорит он. – Эмили Ричардс.
Глядя на ее бледное лицо, он думает о тонком китайском фарфоре. В воображении рисуются пагоды, такие же ослепительно-синие, как глаза Хлои. Как не разбить это хрупкое блюдце, которое он держит в руках? У нее утонченные, выразительные черты. Он не знает, как рассказать ей о его прогулках с мертвой девочкой – о его сумасшествии. Он до сих пор не оправился от потрясения.
– Ты была последней, кто видел ее живой.
Она вцепляется в край скамейки, словно боится упасть. Боится, что ветер подхватит ее и унесет прочь.
Ему отчаянно хочется положить руку ей на колено.
– Я прочел это в газете. Почему ты мне ничего не сказала?
– Потому что, если бы я повела себя по-другому, то с ней ничего не случилось бы. Потому что я думала… – Она улыбается бледной улыбкой. – Я думала, ты меня возненавидишь.
Она неуверенно умолкает, а потом начинает рассказывать. С самого начала. Как однажды наткнулась на плачущего ребенка. Она рассказывает о сломанном стебле подсолнуха и бумажном кораблике. Джона пытается сообразить, с чего начать самому, и начинает с конца:
– Ты ни в чем не виновата.
Хлоя озадаченно хмурится. Он хочет погладить ее по лицу, словно так можно стереть морщины, тревоги и мрачные мысли.
– У меня были сны… то есть галлюцинации. Мой психолог сказал, такое часто бывает при затяжной бессоннице. – Он морщится и делает глубокий вдох. – Я ее видел, Хло.
Она усмехается:
– У тебя были видения?
Он тоже пытается усмехнуться.
– Я понимаю, звучит как бред сумасшедшего. Но послушай… Тебе когда-нибудь снились сны, после которых ты просыпаешься с ощущением, что там, в сновидении, тебе пытались сказать что-то важное? – Он по-прежнему мнет шапку в руках. – У нее был пресс для гербария. С засушенными ромашками, одуванчиками…
Хлоя качает головой:
– Откуда ты знаешь? Ты знал ее раньше?
– Нет.
Хлоя смотрит в пустоту. Наступает неловкое молчание. Он ждет, сомневается и ждет еще.
– Либо ты вправду сошел с ума, либо просто выдумываешь, чтобы я не… Ты действительно хочешь, чтобы я… Погоди. Ты же не веришь в привидения?
– Нет, не верю.
Они снова молчат. Хлоя по-прежнему не смотрит на Джону. И по-прежнему держится за край скамейки, как будто боится, что если его отпустить, то ее здесь ничто не удержит.
– Я сам не раз оставлял Милли одну, – говорит Джона. – Это могло бы случиться с каждым.
Она сидит, стиснув зубы. Вся напряженная.
– Но ты же сказал, это было не по-настоящему…
– Мой выбор был настоящим. – Он роняет шапку и кладет руку на руку Хлои. Они оба смотрят на ее обкусанные ногти. – Зря ты мне не сказала.
Она оборачивается к нему, и он видит слезы в ее глазах.
– Я была на ее похоронах. Но не смогла подойти к ее маме и сказать, что это я не уберегла ее дочку. Но она знала, кто я. Мы обе знали. Мы обе винили себя и друг друга.
– Прекрати себя винить.
– Тебе легко говорить.
Джона на миг закрывает глаза.
– Я ходил на Эрл-роуд, искал Гарри, – говорит он. – Мне сказали, ты тоже туда приходила.
Хлоя отвечает не сразу, но все-таки отвечает.
– Я его видела, – признается она. – Видела Гарри. В роще, где колокольчики. Он просто исчез. Но это смешно. Это…
– Помнишь, что ты мне говорила? Ты мне рассказывала об оригами и японских традициях. Ты сама говорила, что некоторые японцы верят в привидения, как мы верим в прогноз погоды.
– Господи. Ты сам себя слышишь? – Она пытается поймать его взгляд. – Я тебе не доверяю.
Он издает короткий смешок и поднимает руки, сдаваясь.
– Теперь ты знаешь, что это такое.
Он сказал это без злости, без желания обидеть или уязвить. Они смотрят друг другу в глаза, и ее лицо неуловимо меняется: небо, затянутое хмурыми тучами, еще не светлеет, но в нем уже есть надежда на свет.
– Прости меня, Хло. Я обращался с тобой совершенно по-скотски.
От ее вздоха его слова разлетаются, как семена с головки одуванчика.
– Надо было сказать тебе раньше.
Они наперебой вспоминают свои промахи и ошибки. Джона смотрит на Хлою и никак не может наглядеться.
Потом они оба долго молчат и смотрят на оранжерею, где Хлоя встретила девочку с подсолнухом. Их позы не изменились, но их молчание обрело новое качество – это молчание двух людей, разглядевших друг в друге невероятную красоту. Женщина рядом с Джоной обретает плотность и осязаемость; никогда прежде она не казалась такой человечной и близкой. Ему хочется пообещать ей, что все будет хорошо, но это было бы ложью, замаскированной под веру.
Сегодня последний день лета. Небо над ними такое тихое, словно весь мир затаил дыхание.
Она больше не может держаться.
Все начинается с едва различимой дрожи, содержащей в себе больше вопросов, чем есть ответов у Джоны. Слезы текут у нее по щекам, и он знает, что это за слезы. Знает их терпкий соленый запах. Она плачет о своем потерянном детстве, о несбывшемся детстве Милли.
Когда он прижимает ее к себе, каждая клеточка тела Хлои вспоминает его объятия и раскрывается ему навстречу. Все, что он ей говорил, – это конечно же полный бред. Но еще более странная, чем призрак девочки, его непривычная искренность. Она прижимается лбом к его лбу, воздух сгущается от неуверенного дыхания.
– Хлоя, я…
– Кажется, ты хотел пойти к пагоде.
Она вытирает лицо и встает; рассудительная, энергичная, деловитая. Зачем ей возвращаться в этот край, населенный призраками, к этому прежде недосягаемому человеку, который теперь так пугающе доступен? Она пытается сосредоточиться на пении птиц, на шелесте травы под ногами. Когда они с Джоной подходят к пагоде, она застывает на месте и смотрит во все глаза. На облупившуюся краску, большие арочные окна, гниющие красные колонны.
– Я знаю, ты скажешь, что я сумасшедший, но я надеялся… – Джона трет лоб рукой. – Я опять посещаю психолога, – добавляет он невпопад. – Мне уже лучше, правда.
– Я даже не волновалась на этот счет.
Звучит обидно, пренебрежительно, несправедливо, но Хлоя еще не оправилась от удара, которым стала для нее история с Милли. Она смотрит на верхушку пагоды, и у нее кружится голова.
– Может быть, – говорит Джона, – любовь – это когда ты вцепился во что-то двумя руками и падаешь с высоты. И сам не знаешь, падаешь ты или летишь…
– Пока не грохнешься на асфальт, – говорит Хлоя.
Джона знает, что этот день запомнится ему навсегда. Запомнится Хлоя, такая, какая она сейчас: ее пальто – синее, как стены пагоды.
– Чего ты хочешь, Джо? Если по правде.
Он старается не замечать ее руки, скрещенные на груди, ее нарастающее раздражение.
– Я хочу всего, – говорит он. – И точно знаю, чего не хочу. Я не хочу легковесной жизни.
Она вопросительно смотрит на него.
– Уж лучше страдать, – продолжает он, – чем сидеть в своей скорлупе, в одиночестве и… – Он щурится на солнце. – Я хочу быть как дерево. Ветвями тянуться к небу, но держаться корнями за землю. Не метаться туда-сюда. Может быть, завести ребенка.
Мир кружится, как карусель, вокруг синей пагоды.
– Это нормально, если ты не хочешь детей. Только пусть это будет оправданный выбор, пожалуйста…
– Но…
– Когда ценишь то, что имеешь, когда понимаешь, что можно довольствоваться тем, что есть, жизнь наполняется новым смыслом.
– Довольствоваться тем, что есть?
Его порыв сломлен, смят.
– Я вовсе не это имел в виду.
Она опять повернулась к нему спиной. Да, у нее красивая спина, но ему надоело, что она так упорно отворачивается от него. Ее напряженная шея, вызывающе вскинутый подбородок, ее юная хрупкая воля против его горячечного напора.
– Отношения – это не вещь, – произносит она ровным, бесцветным голосом, – которую можно удержать в руках или распланировать на бумаге. Это движение. Любовь – это то, что ты делаешь.
Джона знает, что это правда. Любовь – это способность выслушать свою жену, когда ты устал и тебе хочется спать; не забыть похвалить ее новые туфли или вынуть белье из стиральной машины. Неисчислимое множество мелочей, ежедневное старание совершенно по-новому увидеть женщину, которая рядом. Превратить ее в музыку. Но Хлоя бормочет:
– Пойдем. Я тебе кое-что покажу.
Они идут по Аллее пагоды, и Хлоя вспоминает, как однажды вечером они с Джоной, напившись пива, бродили по рынку – когда быть вместе им было так же легко, как дышать. Потом она вдруг понимает, что они идут в ногу. Правая, левая, правая. Хотя их разделяет не меньше метра, идущий навстречу прохожий извиняется, протискиваясь между ними. Она вспоминает, что писала в своем письме. Надежда есть ритм.
Они минуют Пальмовый дом и останавливаются у скамейки с табличкой:
Ну, вот и все. Или нет?
В память о Дилис «Филлис» Шуб
1920–2003
Не сводя глаз с таблички, Хлоя чувствует некий сдвиг, еще не движение, но импульс к движению, едва уловимый. Она пытается удержать это мгновение, прислушаться к этому тихому всплеску.
Не глядя на Джону, она знает – чувствует, – что он больше не хмурится.
– Ты чему улыбаешься?
– Ничему. Просто так.
Она оборачивается к нему.
– Нет, правда… О чем ты думаешь?
– Спасибо тебе. Если бы не ты, даже не знаю, как бы я пережил эти годы. Я был…
– Идиотом?
Предвкушение поцелуя иногда даже слаще, чем сам поцелуй: робость, сомнения, настороженное ожидание. Они смотрят друг другу в глаза, удостоверяясь в согласии своих устремлений. Их поцелуй – долгожданный и от этого пронзительно-нежный. Все двусмысленные слова, обиды, все разделявшие их преграды были стерты этим поцелуем.
Хлоя слегка отстраняется и видит его робкую радостную улыбку.
Она берет его за руку.
– Хочу тебе кое-что показать. Это недалеко.
Она ведет его мимо дворца Кью к неприметной тропинке, которую он никогда раньше не замечал. За плотной стеной из кустарника – потайной сад. Джона смотрит по сторонам. Справа – современная оранжерея, состоящая из ломаных линий и закругленных изгибов.
– Она закрыта для публики, – говорит Хлоя. – Но я была здесь по работе, изучала коллекцию бумаги.
Они углубляются в сад, который не бередит память Джоны, поскольку он здесь впервые. Тут есть заросший кувшинками пруд и тропинка, вьющаяся среди камней. Тропинка выводит к мосту над ручьем и Залу имени сэра Джозефа Бэнкса. У фонтана стоит цапля, которую Джона ни разу не видел раньше: она изящнее тех, что на озере, наверное, моложе. Она чистит перья в лучах заходящего солнца.
День подходит к концу, но ощущается как начало. Хлоя тащит Джону за собой, словно она приготовила ему подарок и хочет, чтобы он быстрее его развернул и увидел. Она приводит его на другую сторону пруда, где на невысоком холме стоит круглая кованая беседка. С холма открывается вид на классический английский сад у дворца Кью. Квадраты подрезанного кустарника, статуи и клумбы с декоративными травами. Справа – Темза. Хлоя стоит, раскинув руки, будто желая обнять все это великолепие. Джона достает из кармана телефон и делает снимок. Он фотографирует не пейзаж. В лучах заходящего солнца одна половина лица Хлои залита светом, другая скрыта в тени. Она пристально смотрит на Джону, и тот улыбается ее образу на экране, потом – ей самой. Сверяет картинку и оригинал, чтобы убедиться, что он запечатлел именно то, что хотел. Он знает: 17.09 и будет названием. В 17.09 двадцать девятого октября.
Они стоят лицом друг к другу. Хлоя пытается удержать равновесие, как канатоходец, застывший на середине каната.
– Сады сейчас закрываются. Нам надо идти.
– Еще минутку. Смотри, какой закат.
Джона садится на траву, Хлоя смотрит на него сверху вниз. Миг нерешительности – и она садится рядом. Джона ложится и кладет голову ей на колени. Она подставляет лицо теплым лучам заходящего солнца, чувствует, как его свет пронизывает все ее существо. Она смотрит на тонкую линию горизонта, разделяющую небо и землю, и размышляет о том, что они создадут вместе с Джоной. Дружбу? Ребенка?
Кажется, путь будет долгим, но, прервав размышления и вернувшись в реальность, Хлоя понимает, что она уже здесь, его рука лежит на ее бедре. Она снова смотрит на угасающий свет.
– Стоит лишь отвернуться, каждый раз он меняется, – шепчет она.
Солнце уже опускается за горизонт. Хлоя ложится на землю и кладет голову Джоне на грудь. Она наконец позволяет себе быть слабой. Она вспоминает его слова о тишине, о паузах, на которых держится ритм. Удары его сердца отдаются ей в щеку, как пульсирующие басы.
– Надо идти, – говорит Джона. – Полицейский у ворот…
– Ладно, пойдем.
Он берет ее за руку и поднимает на ноги. Не зная, что ждет их в будущем, они идут прочь. Сегодня кончается британское лето. Сегодня ночью переводят часы.
* * *
Гарри продолжает перестановку: передвигает забытые скамейки на солнышко или сдвигает скамейки попарно, чтобы на них могла расположиться большая семья и всем хватило бы места. Особое внимание он уделяет скамейкам тех, о ком никто не скорбит, тех, кому не хватало любви и кто сам никого не любил, потом отдыхает на лавочке с простой табличкой: «Мы по тебе скучаем». Вытянув перепачканные в грязи ноги, он гадает, а что будет с Хлоей и Джоной: возможно, когда-нибудь здесь появятся и их скамейки. Интересно, а как они будут стоять, вместе или раздельно? Однажды ночью он заглядывает к ним в окно и видит, как они спят в обнимку. Гитара стоит прислоненная к стене. Ветер перебирает струны, но Джона с Хлоей этого не слышат. Гарри так тронут, что ему приходится сесть на ближайший бордюр.
В ноябре по саду развозят дымящуюся мульчу. В гигантской компостной куче тонны гниющих растений, смешанных с навозом, выделяют тепло. Когда мульчу разбрасывают вокруг деревьев, энергетическая душа умерших растений возвращается в корни. Команда уборщиков с губками на длинных палках отмывает стеклянные стены Пальмового дома. Плесень, лишайники и выхлопные газы создают постоянную проблему. На улице холодно, с утра были заморозки, но работники оранжереи обливаются потом в тропиках.
В декабре в садах тихо, почти безлюдно. Под низким зимним солнцем сады Кью превратились в застывший остов, от голых деревьев тянутся длинные тени. Гарри, лишившийся своего садового сарайчика, заменявшего ему дом, стал похож на опустившегося бомжа, его оранжевый шарф весь покрыт кляксами птичьего помета. Гарри уныло бредет мимо оранжерей, словно это руины былых романтических устремлений. Сады принимают его, заключают в объятия, у него на ногах растет плесень, брюки подбиты мхом.
В один тихий пасмурный день Гарри стоит у флагштока. Когда привезли этот ствол, дереву было триста семьдесят лет. Гарри сам помогал бойцам двадцать третьего инженерно-строительного батальона закрепить на стволе стальные скобы. Флагшток торжественно установили пятого ноября 1959 года – в памятную Ночь костров. Но дятлы попортили калифорнийскую пихту, и среди сотрудников уже прошел слух, что следующим летом флагшток уберут. Когда это случится, Гарри почувствует себя последним солдатом на поле боя. Он смотрит в сторону Разрушенной арки. Ноги, стертые до волдырей, чешутся и саднят. Как-то все глупо, нелепо… Что же он сам не последует собственному совету? Зачем притворяться, что тебя что-то здесь держит.
И вот тогда он их видит, их всех. Все начинается с легкого марева, уплотненного сгустка воздуха, а потом из него возникает женщина. Она сидит на скамейке и решает кроссворд. Гарри подходит к ней, смотрит на газету. «Таймс», 1953. Он читает табличку на спинке скамейки.
– Нэнси? Нэнси Драббл?
– Да?
Но ее взгляд затуманен. Она рассеянно чешет нос и возвращается к кроссворду, который будет решать вечно.
У Гарри колет в груди, словно сердце свело судорогой. Он хлопает себя по карманам, будто ищет очки. Сколько еще человек отказалось покинуть эти сады? Он бредет по тропинке и видит маму с коляской. Мама – в своей неизменной шубке из искусственного меха. Она ее носит в любую погоду. Младенец в коляске – всегда младенец. Что с ними случилось? Крушение поезда, пожар?
На Аллее пагоды Гарри видит мужчину в военной форме, сидящего на скамейке Дувана Новаковича; чуть дальше – Ванесса Танстон, «которая обрела покой в этих садах». Есть еще женщина в длинном вечернем платье, фотограф со старомодной «Лейкой»; но их мысли в смятении. Их тоска словно радиопомехи, что беспокоят воздух, – смутное эхо, сбивчивые сигналы. Они трясут свои жизни, пока из них не вываливаются все упущенные возможности. Погруженные в свои сожаления и печали, они не замечают друг друга.
Гарри не хочет быть таким же, как они. Не хочет вечно барахтаться в горьком, навязчивом ощущении, что он остался за бортом. Эти люди упустили корабль, а теперь у них нет и моря. Они уговаривают себя, что у них были причины остаться. Кто-то боится, что попадет в ад, кто-то ждет, когда умрет жена, чтобы уйти вместе, кому-то хочется узнать результаты финального матча Кубка Англии по футболу – но это все отговорки. При жизни им всем недостало счастья.
Эта мысль как удар под дых. Он всегда думал, что не уходит отсюда, потому что слишком влюблен в жизнь, потому что эти деревья важнее всего. Он даже не знал, что о чем-то жалеет, пока не встретил Одри. Ему никогда не хватало смелости.
В груди теплится незнакомое чувство: свобода воли. Гарри идет к Разрушенной арке, в садах сгущаются сумерки. Он расправляет плечи, потом наклоняется, смотрит в центральный проход – в бесконечное, неведомое пространство, – и молится про себя, чтобы воображение Вселенной превосходило его собственное. И, наверное, так и есть, если судить по растениям, собранным в Кью. Но все равно это риск. Его существование еще не доказывает, что там что-то есть. Он всего лишь клубок электронов, которые делают то же, что и всегда… вращаются вокруг ядра… чего-то, что они любят…
Он мнет в руках кепку, смотрит на небо, но оно не дает никаких направляющих знаков. Он садится на ближайшую к арке скамейку и достает записную книжку. Огрызок карандаша такой крошечный, что Гарри с трудом держит его в руке. Он пытается сосредоточиться на мысли о том, что может ждать его с той стороны – смутные очертания его будущего, его свободы. Он пишет: Может быть, там будет Одри.
В полночь он по-прежнему сидит на скамейке, словно ждет на вокзале прибытия поезда, на котором приедет хороший друг, а поезда все нет и нет. Человеку, который так сильно боялся жизни, совершенно не нужно бояться смерти, но как можно отсюда уйти? Здесь, в этих садах, для полного счастья ему нужно всего ничего: больше слов. Да, слова. Вот оно! Он срывается с места, мчится в Секвойную рощу, роет землю руками – все глубже и глубже – и вынимает из своего тайника дюжину пластиковых пакетов.
Внутри – больше пяти сотен записных книжек. Работа всей его жизни. Гарри планирует оставить их в столовой для персонала. Он включает фонарик и открывает первую попавшуюся под руку книжку. Но страница пустая; лишь кое-где смутно проглядывают бледные линии выцветшего карандаша. Гарри листает книжку: несколько упрямых слов, две-три даты, потом – ничего. Он открывает еще одну книжку, еще одну и еще… Но прочесть можно только последние три.
Ночное небо смеется. Он снова чувствует, что над ним потешается Бог, в которого он перестал верить еще на войне. Но ничего большего он не заслуживает. Старый дурак, он решил, что в его власти уберечь что-то живое от смерти. Гарри лихорадочно листает последнюю книжку, перечитывает свои записи. Повседневные маленькие чудеса. Он читает заметки о смерти растений и их возрождении и отчаянно надеется, что его существование все же имело смысл. Для Милли, для Одри – для каждого, кто приходил полюбоваться на орхидеи.
Встает солнце. Гарри сидит, сгорбившись, на скамейке в своем замшелом костюме. Он вырывает страницы из последних двух записных книжек. Достает из кармана смятую фотографию застывшей секунды в Буффало, штат Нью-Йорк. Трясущимися руками он перегибает страницу: тело падающей женщины, рекламные вывески, кирпичную стену отеля, – и вот у него на ладони сидит черно-белая бумажная птица. В таких же птиц он превращает листы своих записных книжек – истории, которые он рассказывал сам себе.
Мастер Ёсидзава однажды сказал, что он пытался выразить в бумаге радость жизни и последнюю мысль человека за секунду до смерти. А это попытка Гарри Барклая, его любовное письмо. Может быть, кто-то из посетителей забредет в рощу и найдет этих птиц. Подбросит их в воздух и будет смотреть, как они упадут. Или, может быть, улетят, подхваченные ветром. Раскинут хрупкие крылья над городом.
Уже рассвело. Гарри стоит перед Разрушенной аркой и обдумывает варианты выбора. В этом году будет волшебная зима; он это чувствует. Он срывает лист плюща и растирает его в пальцах. Вдыхает его аромат и вспоминает, как лежал на земле под синим небом, и небо ему подмигнуло, как старый друг, с которым они потерялись, а потом вдруг нашлись. Ощущая знакомые спазмы в груди, Гарри пытается сохранить самообладание. Босиком, но в костюме, он стоит, скрестив руки на груди, словно в церкви на воскресной службе. Мысль о церкви пробуждает воспоминание о первом поцелуе с девочкой. Ему десять лет, они спрятались за высоким надгробием на церковном кладбище – ее губы были на вкус как фруктовое мороженое. Могильный камень крошится, рассыпается белой мукой. Мамины руки пахнут тестом. Она стряхивает с ладоней муку и целует его в уголок рта. Что это за поцелуй? Сколько их забылось. Вот его шестилетний брат – налетел, повалил Гарри на землю и слюняво чмокнул в коленку. А вот и сам Гарри в военной форме, рядом с ним – умирающие соратники. Они цепляются за его воротник, что-то шепчут ему прямо в ухо, прикасаясь к нему губами. Потом он видит Одри. Ее удивительная улыбка, все времена года в ее поцелуе. Но от этих воспоминаний у него кружится голова, в душе поселяется неуверенность. Он стоит на пороге, пытаясь собраться с духом. Он не знает, что будет дальше, но одно знает точно: нужно сделать всего один шаг.
* * *
На том месте, где он стоял, – только дым, только дождь. Мутная лужа. Теперь Джона стоит на пороге – не на этом пороге, а в дверях нашей квартиры. История начинается заново, в переиначенном мире.
Образы повторяются, как фрагмент записи на заевшей пластинке, игла цепляется за одну и ту же секунду. Каждый раз все заканчивается в той точке, где Гарри стоит перед аркой, – или это мои собственные босые ноги ждут, когда можно будет шагнуть вперед?
Потом я возвращаюсь к началу, где мой муж смотрит на тюльпаны.
Джо? Почему вянут цветы?
Почему я непрестанно думаю о поцелуях?