Закономерности живой природы
Джона едет в метро. Вагон взрывается смехом – в дальнем конце обосновалась компания подвыпивших большеглазых девиц. Джона сует в уши наушники, слушает «Стабат матер». Он вернулся в школу, еще в позапрошлом месяце. К сиденью напротив прилипла жвачка, окна – в грязных разводах. Женщина депрессивного вида стоит, держась за поручень. Несколько чопорных бизнесменов пытаются читать «Ивнинг стандард».
Изучая газетные сообщения об Эмили Ричардс, Джона узнал, что Хлоя была последней, кто видел девочку живой. Он почти месяц собирался с духом, чтобы пойти к ней. Но ее не было дома. В припадке умопомрачения он вскарабкался на строительные леса вокруг здания склада – на случай, если она все-таки дома, просто не хочет ему открывать. Он не знал, где ее окна, и поэтому заглядывал во все подряд, а когда нашел ее студию, чуть не сорвался с лесов. Все стены были завешаны портретами Милли. Рисунки в красках и карандаше – напоминания о потере. Джона вернулся домой как в тумане. Он тысячу раз собирался позвонить Хлое, но не знал, как начать разговор. Он хранил в тайне свое открытие, как сама Хлоя хранила дневник; но сейчас, сидя в вагоне метро, он думает лишь об одном: о предчувствии будущих сожалений. Мысль разрастется в нем как саркома.
Дверь в садовый сарайчик Гарри взломали. Книги, которые он читал Милли – от Роальда Даля до Пола Гэллико, – побросали в черные пластиковые пакеты, все инструменты забрали. Гарри лишился последнего убежища, теперь ему негде даже повесить пиджак. Он сидит на своей скамейке в Секвойной роще. Деревянные планки растрескались, покрылись зеленоватой плесенью. Неподалеку какие-то дети играют в прятки. Шум, громкий счет до десяти, потом – тишина, только где-то кричит невидимая птица. Мимо проезжает экскурсионный поезд, маленький мальчик машет Гарри рукой из окна. Вдыхая густой влажный воздух, Гарри старается не думать о вечности.
Начинается дождь. Гарри разглядывает свои брюки и видит пятна пушистой плесени, в подрубочных швах на штанинах скопился мох. Возможно, уже совсем скоро его ноги врастут в землю и пустят корни, но он не заслуживает того, чтобы стать деревом. Глядя на ветки, плачущие дождем, он мысленно молится, чтобы Одри встретилась со своими детьми; но для того чтобы в это поверить, нужно верить и в благословенные небеса. Заполняя легкие дымом, он сидит под дождем. Дождь пробирает до мозга костей. Ботинок у Гарри нет, носки промокли насквозь.
Поплотнее завернувшись в шарф Одри, он пытается вызвать в памяти ее образ, но видит лишь переломленный свет, блеск острых осколков. Зато перед мысленным взором встает Милли. Как на крепкий ствол дерева, Гарри опирается на свою любовь к этой девочке. У Милли всегда была вера, которой недоставало ему самому: вера в людей. Она не хотела стоять в сторонке. Она умела сочувствовать и стремилась помочь. Гарри срывается со скамейки и бежит, не разбирая дороги. Носки рвутся в клочья. Он бежит мимо озера, сквозь Средиземноморский сад, мимо храма Беллоны – и приходит в себя только в метро, под землей. Он выходит на станции «Эрлс-Корт», стоит на платформе, наблюдает за потоком людей, протекающим сквозь турникеты. Используя вместо оружия зонты, пассажиры пробивают себе дорогу – все спешат по делам, обгоняя горящие сроки. Пока Гарри ждет нужный поезд, кто-то из пассажиров стоит, парализованный неуверенностью, кто-то мчится вперед сломя голову.
– Кто добровольно захочет прийти в эту жизнь, сотканную из любви и потерь? – вопрошает он в пространство. – Кто по собственной воле сделает такой выбор?
По пути в Паддингтон он невольно подслушивает, как какая-то женщина жалуется на погоду. Гарри шепчет ей:
– Ты живешь, это самое главное. Все остальное неважно.
Он хочет, чтобы она поняла природу времени. Годы уходят, дни утекают, как песок между пальцами. Гарри выходит на станции «Бейсуотер», бежит вверх по лестнице, по мосту – на другую платформу, – и как раз успевает сесть в обратный поезд из Паддингтона. Он пробегает по всем вагонам, но Джоны там нет. Гарри выходит на «Равенскорт-Парк», ждет следующий поезд: Джоны по-прежнему нет. И в следующем поезде тоже, и в том, что приходит после него. Гарри уже начинает отчаиваться, но, проверив еще три поезда, все же находит Джону. Тот сидит, сгорбившись и натянув капюшон на глаза, и украдкой разглядывает пассажиров, сидящих напротив. Те тоже поглядывают на него и быстро опускают глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом. Никто не замечает пожилого мужчину в заплесневелом костюме. Гарри садится рядом с Джоной и легонько подталкивает его локтем.
– Если бы здесь была Милли, – говорит он, – она бы не обратила внимания на грязь на стеклах. Но она бы заметила женщину напротив. Как ее колготы, сморщенные на коленках, напоминают две улыбающиеся рожицы.
Поезд мчится, покачиваясь на рельсах. Гарри рассказывает о надколотой тарелке, помнящей поцелуй после ссоры, о ржавчине на любимом мотоцикле, о полученном в детстве шраме… об изъянах, в которых таится ослепительная красота; и только потом замечает наушники в ушах Джоны. Тот отключился от мира и не видит мужчину, похожего на бездомного бродягу, в замызганном пиджаке без единой пуговицы.
Джона рассеянно разглаживает ладонью замятые складки на брюках, и у Гарри рождается мысль. Он достает из кармана рекламный листок с картой садов Кью и отрывает полоску с одного края, чтобы получился квадрат. Он сгибает бумагу неумелыми пальцами, не привыкшими к линиям и углам. Ему лучше знакомы спирали: семечки в сердцевине подсолнуха, привычки растений – закономерности живой природы.
Опираясь на правила Фибоначчи, он все же справляется, и у него в руке расцветает бумажный цветок. Гарри роняет его на колени Джоны. Свет в вагоне мигает. Джона опускает глаза, и поезд с грязными окнами вдруг озаряется новой надеждой.
* * *
Джоне кажется, будто он пил беспробудно несколько лет подряд, а теперь постепенно выходит из жуткого похмелья. Он сидит в неухоженном сквере рядом со станцией «Паддингтон», держит в руках цветок оригами. На соседней скамейке женщина читает книгу, сосредоточенно хмурясь. В луже плавает голубиное перо. Мимо проходит парень с сигаретой, дым в ранних сумерках кажется голубым. Все это так трогательно, так душевно. Джона вбирает в себя окружающий мир, гибкий и переменчивый.
Он не знает, что это за цветок: тайное сообщение или просто случайный мусор. Вчера вечером он развернул оригами и обнаружил там карту – бледное озеро посреди зелени разных оттенков, – но что ему говорит эта карта? В каком направлении следовать? Он сложил цветок заново, неукоснительно следуя всем изначальным изгибам. У него в голове явственно прозвучали слова Милли:
– Это ведь была только моя ошибка, Джона?
Мелькнула мысль, такая хрупкая и беззащитная, что ее лучше не трогать даже в воспоминаниях. Хлоя в голубом платье… или оно было красным? Глубокий вырез на спине, тонкие лопатки – Джона помнит, как шелестел подол, – но образ теряется, ускользает.
Джона в отпуске до сентября. Школа закрылась на лето. Он смотрит на дождь, как вечный студент, который зря тратит время каникул. Пол Ридли уговорил его записаться в студию медитации, и время от времени он занимается даже дома и прямо физически ощущает, как расслабляются его мышцы. Он периодически бегает по утрам, резинка спортивных штанов трется о складки жира на животе. В свой день рождения – сорок лет – он пораньше ложится спать и вдруг слышит три первых такта сюиты «Абделазар» Перселла, слышит так явственно, словно кто-то в соседней комнате играет на пианино. В гостиной никого нет, но Джона не возвращается в спальню. Он садится за пианино и играет все те же три такта, опять и опять.
Следующей ночью все повторяется. Джона лежит в постели, слушает ноты, обрывки мелодии, потом садится за пианино, рядом с которым витает легкий аромат табака. Джона играет, что слышал, потом переходит на новую фразу, звучащую как начало «Случая в космосе». Барочная музыка сливается с Боуи и превращается во что-то растерзанное, нестройное, но вполне перспективное.
Нота за нотой он выстраивает архитектуру звука, не нуждающегося в признании и аплодисментах. Чем тщательнее он изучает возможности разных аккордов и их сочетаний, тем больше вспоминает: сонная утренняя улыбка Хлои, комочки засохшей слизи в уголках ее глаз, полоски и вмятины на щеке от подушки.
В конце июля – начале августа он начинает сочинять текст. Записывает в блокноте все, что приходит в голову: поток сознания длиной в двадцать минут, без единого перерыва. Потом перечитывает написанное и красной ручкой подчеркивает отрывки, которые более-менее подходят для песни, и их потом можно будет переработать во что-то приличное. Он играет арпеджио так стремительно, что пальцы путаются, запинаются. Каждый раз, когда он встает из-за пианино, его губы искусаны чуть ли не в кровь. Но на следующий день он возвращается к пианино и колотит по клавишам до тех пор, пока не случается долгожданный прорыв – его тело наконец вспоминает, как расслабляться в игре. Он растворяется в волнах звука.
В ранние предрассветные часы его память невразумительна и туманна. Образ Хлои меняется, как лист бумаги, сложенный то в коробочку с секретом, то в птицу, то в кимоно. На секунду прерывая игру, он вспоминает ее гибкую спину… ее запах, тонкий и нежный, как роса на траве или сок дыни, едва уловимый, может, и вовсе воображаемый.
– Какой у тебя любимый запах? – спросила она однажды.
– Слезы. Соль. Кожа.
Джона смотрит на ковер, где она занималась йогой. В этом не было ничего показного – ее тело само требовало упражнений. Она всегда думала телом, даже когда рисовала; да, она рисовала, он играл на пианино, и теперь он понимает, как хорошо их тела и привычки подходили друг другу. Сейчас ее вера в него отзывается болью. Они могли бы стать замечательной парой, если бы он разглядел ее по-настоящему. Но он не сумел оценить по достоинству ее творчество, ее страсть к приключениям, ее ложь во спасение. Мысль бьет наотмашь, как хлыст.
Он помнит один тихий вечер в конце сентября, когда застал ее врасплох. Она смотрела в окно на сады Кью. В его футболке на голое тело, она была хрупкой и беззащитной, вся бравада исчезла. Ее тело было странно изогнуто, словно она пыталась обнять что-то такое, чего он не видел. Это была точно такая же поза, как у мамы Милли.
На следующий день он выбрасывает все бумаги из кабинета Одри и закрашивает имена их нерожденных детей. Мир упирается в голую стену и начинает меняться. Ближе к вечеру Джоне звонит университетский приятель. Говорит, что участвует в съемках документального фильма и ему нужна помощь. Джона собирается отказаться, мол, у него нет ни времени, ни настроения.
– Монтаж начнется еще нескоро, только в конце декабря. Им нужно всего-то семнадцать минут музыкального сопровождения. Как раз твоя тема. Океаны, моря. Коралловые рифы. Могу прислать тебе файлы с видео. Давай, Джо, соглашайся.
– Можно попробовать, да.
В последнюю неделю каникул он снова идет волонтером в общественный центр досуга и ведет музыкальные классы для людей, страдающих старческим слабоумием. Вернувшись домой после первого же занятия, он убирает с крышки пианино всю непрочитанную почту и кладет туда пачку нотной бумаги. Целыми днями он сидит за пианино, погруженный в работу настолько, что забывает о времени и постоянно теряет отложенный в сторону карандаш. К началу учебного года у него готовы три песни и одна инструментальная композиция.
В одно из октябрьских воскресений вместо того, чтобы проверять ученические работы и ставить оценки, Джона складывает бумажные самолетики. Он запускает их в кухне, экспериментирует с аэродинамическими характеристиками, потом берет себя за шкирку и садится читать рефераты о Бахе. Но уже через десять минут снова складывает самолетики, вспоминая дипломную работу Хлои: тысяча журавликов, сложенных из газет. Он вспоминает, как она ела яблоко, стоя у раковины у него в кухне, и рассказывала ему о знаменитом мастере оригами.
– Незадолго до смерти Ёсидзава сказал: «Всю жизнь я пытался выразить в бумаге радость существования… или последнюю мысль человека за секунду до смерти».
Хлоя выплюнула косточки себе в ладонь.
Вырвав страницу из журнала «Сандей», Джона пытается сложить фигурку, вычерчивая в уме углы и края хрупкого тела Хлои. Бумага упорно сопротивляется, и Джона уже сомневается в своих шансах; он явно не годится для этой роли.
– Черт!
Он порезал палец о край листа. Резкая боль возвращает его в настоящее, и здесь, в настоящем, все завязано на одном слове: «да». У Джоны все переворачивается внутри, когда он понимает, сколько еще других «да» вытекает из этого, самого первого. Они могут поцеловаться, создать семью, переехать жить на побережье – но что, если Хлоя ответит «нет»? Джона берет нотный лист и записывает мелодию. В конце концов, если вообще не пытаться, то ничего и не будет.
* * *
Художница стала строгой и неприступной. Черная водолазка, черные брюки, иссиня-черные волосы гладко зачесаны и собраны в хвост на затылке. Хлоя открывает дверь и стоит на пороге, безукоризненно вежливая и немного циничная. Почтальон вручает ей вполне безобидную картонную коробку, и, лишь поднявшись к себе, Хлоя читает обратный адрес. Адрес Джоны, написанный черным фломастером.
После странного случая в роще, где колокольчики, Хлоя хотела ему позвонить, но не то чтобы побоялась, просто… что бы она сказала? Она убедила себя, что у нее разыгралось воображение и, наверное, какие-то дети решили над ней подшутить, однако ботинки, подобранные в тот день, так и стоят у нее на полке, собирая пыль и сомнения.
Хлоя берет нож и делает первый разрез. Коробка так плотно обмотана скотчем, что приходится повозиться, чтобы ее открыть. Внутри – большой шар из смятых газет. Хлоя разворачивает его, снимая лист за листом, шар становится меньше и меньше, как в игре «Передай посылку». Хлоя рассматривает портреты улыбающихся политиков, сообщения об убийствах и новых модных тенденциях, потом – на предпоследнем листе – видит размашистую надпись. Красным фломастером через всю страницу: Потому что, вопреки всему, мысль о тебе дает мне силы вставать по утрам. Последний лист – страничка с нотами, скомканная в плотный шарик. Хлоя разглаживает его ладонью. Она не умеет читать ноты, для нее это китайская грамота, но она понимает простое заглавие: Что я нашел.
* * *
Гарри наблюдал за распорядком одинокого вдовца; видел, как Джона мучается сомнениями, видел его неуверенность в себе. Слышал, как он смачно выругался, когда наступил в поддон с краской, но видел и юную, мальчишескую надежду в его глазах, когда он смотрел в окно. Гарри играл на его пианино, и наблюдал за ним спящим, и в бледном утреннем свете вдруг понял, что в нем любила Одри.
Гарри едет в метро на восток. Его старый зеленый свитер растянут тоской и давно просится на помойку. Когда Гарри выходит в Долстоне, там идет дождь. Он снимает свои раскисшие носки в сплошных дырках и выкидывает их в урну. Он стоит под окном Хлои и поет серенаду. Он выучил песню Джоны наизусть. Сидя за пианино, Гарри надеялся – как надеется и сейчас, – что никакого вреда не будет. Только не от этого крошечного проявления сочувствия. Не от этой невидимой любви, которой так долго противились.
Дождь превращается в ливень, вода течет по лицу Гарри, капает с подбородка. При всех их минусах, недостатках, обоим мужчинам хватает веры, чтобы подчеркивать в книгах любимые фразы или создавать что-то свое в надломленном мире и надеяться, что их творения выживут и расцветут. И совершенно не важно, что Гарри совсем не умеет петь.
* * *
Странное любовное письмо Джоны лежит на столе в кухне уже несколько дней. Хлоя мельком глядит на него, берет папку с образцами своих работ и идет к двери, радуясь поводу выйти из дома. Шагая по осенней улице, она размышляет, не играет ли Джона в ее собственную игру.
– «Вполне безопасно желать невозможного», – напевает она себе под нос.
Изысканно бледная, в элегантном синем пальто, она садится в автобус и едет до станции «Хайбери и Айлингтон».
В Юстоне она встречается с человеком, который хочет заказать у нее несколько бумажных мобилей для детской больницы на Грейт-Ормонд-стрит. Перебирая образцы своих работ, Хлоя вспоминает свою привычку убегать без оглядки; потом обсуждает с заказчиком цветовую палитру и пространство под мобили.
Хлоя обедает с владельцем художественной галереи, где весной будет выставка ее работ. Сейчас решается вопрос о выставке в Америке, и они обсуждают практические аспекты транспортировки бумажных фигурок за океан. Хлоя вновь спускается в метро в самый час пик, но не садится в поезд. Она стоит на платформе, прижимая к груди папку с работами, и наблюдает за пассажирами, их беспорядочным передвижением. Семейная пара обсуждает наилучший маршрут к площади Пикадилли. Женщина настойчиво тычет пальцем в карту, но карта в ее руках превращается в лабиринт множественных вариантов выбора.