Книга поцелуев
Гарри Барклай видит свое отражение в витрине. Растерянное. Изможденное. Лицо знакомое, он его носит всю жизнь. Прищуренные голубые глаза. Но сейчас он похож на человека потерявшегося и не способного найти выход. Возьми себя в руки, Хал. Он сует руку в карман, где лежит рулон крепкого скотча, шуршащий мусор (обертка от леденца, фольга из сигаретной пачки) и в самом низу – несколько забытых семян. Записная книжка находится в другом кармане.
Она в тонкой картонной обложке. Закладка внутри – черно-белая фотография. Давным-давно Гарри вырвал ее из журнала. Сложенная вчетверо страница стерта на сгибах. Закладка отмечает то место, где записано расписание поездов от Паддингтонского вокзала.
Г.Б. 07.06.04.
Линия Дистрикт. Поезда до станции «Эрлс-Корт»
16.07
16.27
Каждые 10 минут
Он не знает, когда Джона выйдет с работы, и решает спуститься на станцию пораньше. Прошло всего двенадцать дней, но Джона ведет уроки. Наверняка упирал на ответственность: он нужен детям, скоро экзамены. Какая-то женщина натыкается на Гарри. Не извинившись, она мчится дальше, пытаясь удержать в руках бумажный стаканчик с кофе, сумочку, телефон и билет. Гарри чувствует на себе чей-то взгляд: мальчик, сидящий в коляске. Что видит ребенок: еще не старого мужчину, чуть за пятьдесят, в добротном костюме, явно знававшем лучшие дни? Гарри надеется, что ржаво-оранжевый шарф придает ему некую богемную артистичность, но малыш смотрит на заштопанный локоть его пиджака.
Гарри убирает записную книжку в нагрудный карман. Кивнув на прощание безмятежному, тихому детству, он погружается в хаос: дребезжащие турникеты, наплыв толпы в самый час пик. Эскалатор везет его вниз, в мутные вены большого города, в лондонскую кровеносную систему. Гарри стаскивает с головы кепку и беспокойно трет пальцем по краешку твидового козырька.
Рекламные щиты на платформе настойчиво предлагают разнообразные товары и план побега в «рай под названием “Флорида”». Пока пассажиры обмахиваются газетами в ожидании нужного поезда, Гарри высматривает мужчину под сорок, с бежевой сумкой в разводах красных чернил. Сумка, наверное, набита бумагами: школьные табели, ноты с менуэтами Моцарта, рондо. Вот и он, Джона. Его голова возвышается над толпой. Сам он крепкий, внушительный, широкоплечий. Такого нельзя не заметить. Подходит поезд, и Гарри бежит по платформе, пихаясь локтями. Успевает зайти в тот же вагон. Толпа прижимает его лицом к подмышке какого-то мужика.
Джона Уилсон, одетый в старомодный коричневый костюм, стоит, склонив голову, как будто пытается сравняться ростом с окружающими. Сквозь заслон рук и сумок Гарри видит его лишь мельком: борода, мятый манжет рубашки. Джона совсем не такой, каким Гарри его представлял. Он пытается оценить разницу между тем человеком, которого видит, и тем, кого знал по рассказам Одри. Он не думал, что Джона такой большой. Не ожидал такой мощной надежной спины, таких широченных плеч. Не человек, а могучий дуб. Кажется, что такого ничто не свалит.
В вагоне душно. Пахнет потом, прокуренной одеждой, едой, взятой навынос. И еще чем-то сладким, не очень понятным. Может быть, жвачкой. В давке прижатый к соседям, Гарри замечает знаки дружеской близости, улыбку через чье-то чужое плечо. Он скучает по Одри. По этим крошечным откровенным мгновениям. Как Одри брала в руки чашку, как убирала волосы за ухо. Как она прикасалась к губам костяшками согнутых пальцев… и растерянно моргала перед тем, как зевнуть, словно потребность тела в кислороде всегда заставала ее врасплох.
На «Эрлс-Корт» они делают пересадку. Джона садится, и его скорбь проливается на сиденья; заполняет собой весь вагон. Гарри держится в отдалении. Во рту у него пересохло, язык онемел. В нашу первую встречу с Одри я спас ей жизнь. Они проезжают Хаммерсмит, толпа начинает редеть. На пустых сиденьях валяются брошенные газеты. Вот наконец и мост Кью. Вагон почти опустел. Ощущение простора. Можно вздохнуть с облегчением. Гарри листает свою записную книжку.
…Устрашающее истребление мировой фауны. Исчезают редкие виды пальм. Наш питомник исчезающих видов розового катарантуса – один из двух, оставшихся в мире. Пять лет назад мы спасли от вымирания венерин башмачок. Это наша работа: мы спасаем от смерти.
Хотя какой из меня спасатель?
Эту запись он сделал три дня назад. Гарри ведет дневник много лет, методично расписывая прогресс роста растений, отмечая деревья, начавшие чахнуть. Запись на следующей странице:
Они приходят в сады Кью миллионами – чтобы ощутить время и свое место в нем. Кто-то беседует с Богом, кто-то – с бутоном или опавшим листом. Это сад благодати…
Слова расплываются, катаракта печали туманит взгляд Гарри.
Станция «Сады Кью». Гарри поднимает глаза и опять замечает неоспоримую притягательность человека, которому Одри сказала «да». Они оба выходят на улицу, где светит солнце. Тяжесть на душе Гарри давит сильнее, чем все дожди мира. Как человеку, сотканному из тумана, выдержать этот груз? Невозможно. Немыслимо.
* * *
Полускрытая в прохладной зелени камышей, цапля стоит на одной ноге, наблюдает за солнечной рябью на воде. Ее крылья по цвету напоминают синяк. Она молча ждет, как старик в клочковатом пальто из перьев. На озере – четыре деревянных островка, нетронутых человеком: места отдыха и кормежки для лысух, камышниц и канадских гусей. Воздух звенит птичьими трелями, стрекозы мечутся туда-сюда между смолевкой на берегу и спирогирой в воде. Вокруг озера стоят скамейки: на солнышке или в тени, для уединения или для встреч большими компаниями, – но у всех есть кое-что общее. Имя кого-то, кто умер.
Под европейским каштаном – Элиза Уэйнрайт, «которая так любила эти сады». Вокруг большого английского дуба – круг скамеек, смотрящих наружу. На них – имена экипажа рейса 103, погибшего при взрыве над Локерби. Бетонная платформа на западной оконечности озера вдается в воду на десять футов. На деревянной скамейке сидит одинокий мужчина. Его коричневый костюм категорически не подходит ко всклокоченной гриве волос. Он похож на прирученного Самсона из Книги Судей. Он все такой же внушительный, огромный и бородатый, но без жены он утратил энергию, потерял свой талант.
За час до закрытия Джона не в состоянии находиться нигде, кроме как здесь, вдалеке от Паддингтонской общеобразовательной школы. Сегодня утром он верил, что справится – Софи билась с аккордовыми пассажами, Бен попросил написать записку для мамы, – но чуть не расплакался, заполняя классный журнал. Присутствует. Присутствует. Отсутствует.
Когда он наклоняется к сумке, пиджак на широкой спине трещит по швам. Джона берет пачку ученических рефератов, честно пытается разобрать нечитаемый подростковый почерк. Трет зудящие глаза, пробует еще раз, но ощущения странные. Как будто его хватил солнечный удар. У него нет защиты от капель света, сочащихся сквозь листву. Теплый погожий денек – как издевательство. Простейшие вещи ранят в самое сердце: стрекоза, севшая на стебель камыша, канцелярская кнопка, застрявшая в подошве ботинка, – Одри о ней говорила еще в прошлом месяце. Даже выпить воды из бутылки – настоящая мука. Без нее у Джоны нет точки опоры, чтобы наделить смыслом повседневное существование. Мир так прекрасен сегодня. Да как он смеет?!
Кряква выходит на берег, лебедь задирает двух гусей. Оставшаяся после нее пустота разрастается, затвердевает, сжимает легкие, не давая дышать. Без нее воздух разрежен, почти непригоден для жизни. Похороны через два дня. Он так и не выбрал музыку. Дома по полу разложены компакт-диски: кучка «нет», кучка «возможно». Кто-то из друзей предложил взять композицию с альбома самого Джоны.
– Двенадцать песен. Бери любую…
– Нет.
– Двенадцать разных Одри…
– И как я, по-твоему, смогу выбрать?
Сидя у озера, Джона тихонечко напевает себе под нос. Все те же первые четыре ноты элегии. Дальше мелодия не сочиняется, хоть убейся.
– Я совершенно не знаю Шуберта, – призналась она на их первом свидании.
– Сказала женщина, говорящая на пяти языках.
– На шести.
Они стояли в этом самом саду, отсветы фейерверка плясали на ее лице, раскрасневшемся от вина. Воздух еще звенел эхом «Аве Марии», и теперь это эхо звучит в голове Джоны и рождает идею. Вдохновленный цитатой из Шуберта, он знает, какой будет надпись. Как здесь заказывают скамейки в память об усопших? Как лучше сделать: обратиться в справочное бюро или позвонить по телефону? И станут ли здесь, как в похоронной конторе, предлагать ему выбор между дубом и красным деревом?
Джона чихает. У него аллергия на пыльцу. Весна – все цветет. Он рассеянно смотрит себе под ноги. К ножке скамейки прилип окурок. Джона сбрасывает его на землю, поддев каблуком, и вспоминает, как Одри курила, обнимая сигарету губами. Он всегда говорил, что ненавидит ее привычку, но, возможно, он просто ревновал, что ее губы не всегда принадлежали ему одному. Сколько раз они целовались за девять лет вместе? Тысячу раз, миллион? Он составляет мысленный список всех поцелуев, которые так любил: поцелуи при встрече, заключавшие в себе рассказ, как прошел ее день, сонное удовлетворение после секса… соблазнительное послевкусие. Соль на ее щеках после ссоры. Долгие поцелуи при расставании, когда пора уходить, но очень хочется остаться. Ее губы, прижатые к его шее, как обещание будущих бессчетных возможностей. И был еще поцелуй, о котором Джона тогда не знал, что он станет последним.
Точно ли это был несчастный случай? Свидетели говорили, у нее не было никаких внешних причин, чтобы резко сворачивать в стену. Джона помнит, как друзья неловко пожимали плечами. «Ты ни в чем не виноват. Депрессия – это болезнь». Ее подруги сокрушались: зачем же так?! Ей было всего тридцать шесть, еще жить и жить. Но у Джоны не укладывается в голове, что его жена решила уйти. Он пытается представить Одри в восемьдесят лет, ее постаревшие губы, прижатые к его губам. Он поднимает глаза к небу. Видишь, от скольких поцелуев ты отказалась.
* * *
Утром в день похорон Гарри чистит ботинки до блеска, словно надеясь избыть чувство вины. Даже сейчас, в пять утра, уже ясно, что день будет жарким и влажным. Кончик шнурка растрепался, Гарри обматывает его скотчем. Вставляет в петлицу гвоздику. От него не ускользает ирония ситуации: гвоздика – dianthus – цветок Бога. Он размышляет об этом в поезде, всю дорогу до Корнуолла.
Церковь – у самого моря. В детстве Одри проводила здесь каждое лето, и Гарри пытается представить, как она бежит босиком по маковому лугу, на коленке краснеет царапина. Но сегодня здесь только родственники и друзья, все, распаренные, в своих лучших парадных нарядах. День пропах жимолостью и потом. Мужчины, закупоренные в костюмы, напряжены до предела. Расслаблены только надгробные камни, развалившиеся на солнышке, точно благостные пьянчуги.
Ритм ожидания меняется поминутно. Гул голосов то громче, то тише: собравшиеся говорят о погоде, потом умолкают, вглядываются в дорогу за лугом, ждут неизбежного прибытия Одри. Ее мать, Тилли, переходит от группы к группе, словно на вечеринке. Непрестанно теребит нитку жемчуга у себя на шее. Громогласно вещает о «болезни» Одри, как будто пытается отменить слово «самоубийство». Ее застывшая улыбка в смазанной помаде почему-то наводит Гарри на мысли об индюке. Наверное, из-за складок на ее сморщенной шее. Из-за того, как она двигает головой, как бы клюет воздух ртом, не переставая растягивать губы в улыбке. Она машет своему молодому любовнику, но тот занят поиском места, где можно счистить с подошвы собачье дерьмо. Его нога неуверенно замирает у края могильной плиты.
Остальные собравшиеся продолжают свой несимметричный, однообразный танец. Почесать руку, посмотреть на часы, улыбнуться кому-то в толпе. Попытаться хотя бы на миг отрешиться от жаркого солнца, от неверия в произошедшее. «Одри всегда была здравомыслящим человеком, не склонным к внезапным порывам». Ее отец, Чарлз Хартман, поднимается на крыльцо церкви, галантный джентльмен, когда-то отчаянный дамский угодник. Сейчас он похож на потертый башмак, который нуждается в полировке.
Женщина, которую они ждут, прибывает на место. Следом за катафалком подъезжает вторая машина, из которой выходит Джона, прикрывая глаза от солнца. Его волосы стянуты в хвост.
Родственники усопшей идут за гробом. Когда процессия входит в церковь, Гарри пробирается внутрь вместе с толпой остальных скорбящих. Усаживаясь на скамью, он вдруг ловит себя на том, что оборачивается ко входу и высматривает Одри. Он представляет, как она войдет и на миг остановится на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку после яркого солнца снаружи. Но она уже у алтаря, лежит в гробу, и никто не стоит в арке света на входе.
Викарий занимает свое место за кафедрой и говорит о блестящем уме Одри, ее академических достижениях, безупречном вкусе и желании быть похороненной в Корнуолле. Избегая всяческих упоминаний о подозрениях в самоубийстве, он говорит о трагической автомобильной аварии, и две женщины в первых рядах начинают рыдать. Но это какой-то уже совсем не человеческий плач. Некая странная скорбная песнь, что разносится эхом по церкви, порождая бурю эмоций. Вступает орган, и собравшиеся рыдают в арпеджио, их решимость не плакать разбивается вдребезги о щемящие аккорды. «Тот, кто доблестно превозмогает все скорби и бедствия». Листок с гимном дрожит в руке Гарри, слова расплываются в трясущиеся кляксы. Гарри сдается и украдкой рассматривает отца Джоны. Крепкий, суровый старик, тоже потерявший жену, кладет костлявую руку на руку сына, передавая ему всю свою силу. Их обоих шатает от горя, и Гарри ловит себя на мысли, как это прекрасно. Прекрасно, когда по тебе скорбят. Тебе нравится, Одри? Ты видишь? Ты чувствуешь?
Поминки больше напоминают пикник с банкетом в шатре. Слышен гул тихих вежливых разговоров. Красные, разгоряченные солнцем лица вгрызаются в сэндвичи, заскучавшие дети ноют, что здесь нет мороженого. На отдельном столике лежит альбом с фотографиями Одри, люди листают его, вспоминают.
– Боже, какая она здесь молоденькая.
– Я не знала, что она была в Израиле.
– Ты помнишь, когда…
– Это точно снимал Джона.
– Как он справляется?
Отец Джоны хотя бы знает, что ничего говорить не надо. Он сидит в шезлонге, с бутылкой пива. Потом к нему на колени забирается маленький мальчик.
– Деда, давай поиграем в лошадку!
На другом конце шатра родители Одри вымучивают вежливую беседу. Гарри замечает, что их новые спутники жизни флиртуют друг с другом, и вдруг понимает, что Джоны нигде нет.
Он выходит из шатра и видит, что на улице уже начинает смеркаться. На траве собирается роса. Гарри идет сквозь ряды надгробий с именами, стертыми морской солью и ветром. Над могилой Одри застыл сгорбленный силуэт. Как будто груз неба давит Джоне на плечи. А потом он поднимает глаза и смотрит прямо на Гарри.
Гарри стоит, открыв рот. Он чужой человек, посторонний на похоронах, незваный гость. Однако Джона приподнимает руку и неуверенно машет ему. Гарри чувствует его затянувшуюся бессонницу, его выпадение из реальности. Они оба щурятся в тускнеющем свете уходящего дня, вечер окутывает их обоих сумеречной пеленой. Гарри хочется провалиться сквозь землю или нырнуть за ближайший надгробный камень. Вместо этого он пытается улыбнуться, как будто он здесь по праву. Может быть, он какой-нибудь троюродный дядюшка: кто-то, кто помнит малышку, которую Джона не знал. Воздух сгущается, словно взгляды двоих мужчин строят невидимый мост… приглашение к переходу отсюда туда. Наверное, Джона тоже что-то почувствовал. Осознавая опасность, Гарри снимает кепку. Его движение разрушает хрупкое равновесие, и Джона отводит взгляд. Связь оборвалась.
Вернувшись в шатер, Гарри пытается успокоиться, комкая в руках бумажную салфетку. Он то и дело поглядывает в сторону кладбища, где силуэт Джоны все еще сгорблен под тяжестью неба. Как же я дал ему себя увидеть? Но когда вдовец возвращается к обществу, у Гарри мелькает догадка, что, наверное, с его точки зрения, все лица размыты, все грани стерты. Люди устали, но пытаются улыбаться; только это не настоящие улыбки. Просто тонкие трещинки в уголках рта. Гарри это напоминает о невидимой боли от пореза бумагой. Сегодня все носят улыбки-порезы.