Книга: Тысяча бумажных птиц
Назад: Часть четвертая. Непростое искусство
Дальше: Почтовый голубь

Райский сад

Сады Кью пронизаны праздничным настроением. Сокрушительно-синее небо гонит людей на улицу: на прогулку, за поцелуем, в солнечный день без забот и тревог. Выходя из домов, люди прикрывают глаза руками, ослепленные солнцем.
У домика Минка юная пара играет на гигантском ксилофоне, стоящем в зарослях бамбука. Рядом включается поливальная установка, вода попадает на девушку. Та визжит, прячется за спину парня. Неподалеку, на скамейке Эдит Паркер, похрапывает одинокий старик. Он крепко спит, и любой может забрать его книгу или тщательно упакованный домашний обед, но никто не берет. На табличке написано: «Дитя природы, как каждый из нас».
Небо над Гарри – величавое синее небо Скалистых гор, словно кусочек чужого пространства нарушил границы тихого лондонского предместья. Родители жонглируют детьми и липкими пакетиками с соком. Гарри записывает свои наблюдения за пьяной пчелой, летающей между растрепанными гортензиями. Еще одна пчела зарывается в цветок чертополоха. Семья французов кормит уток хлебом. И тут Гарри видит скамейку Одри, на старом месте, под малиновыми лепестками кипрея. Джона что-то читает, кажется, проверяет тетради, и Гарри отчаянно хочет сказать ему правду: его жена никогда здесь не сидела. И что теперь делать? Если оттащить скамейку обратно, Джона найдет ее у пагоды, и они так и будут «бодаться», таская скамейку туда-сюда сообразно своим представлениям о том, где ей следует быть.
Гарри закрывает глаза и погружается в воспоминания: Одри весной 2004-го. Тот апрель стал временем движения навстречу – навстречу друг другу. Нарциссы еще не отцвели, и кто стал бы чувствовать себя виноватым в такой замечательный день? Даже их лепестки подрагивали от счастья.
– Во что ты веришь, Хал? Ты ходишь в церковь? Или ты агностик?
– Сад – моя церковь, – ответил он. – Деревья как шпили. Солнечный свет сквозь листву – как витражные окна. Ты чувствуешь?
Она прижала руку к его груди:
– Чувствую. Здесь.
Ему никогда в жизни не говорили ничего приятнее. Она была как цветок, растущий навстречу небу, жадно вбирающий свет всем своим существом. Она на мгновение прижалась щекой к его щеке и тут же отпрянула, рассмеявшись.
– Я схожу с ума.
Это прозвучало совсем не весело. Она смотрела на него так, словно он мог понять все ее страхи и слабости. А потом Одри расплакалась под разорванными солнцем листьями. Он обнял ее, вдохнул запах ее волос. Как он мог устоять? Она была для него солнцем, секвойей в облике женщины.
Она стала рассказывать о попытках зачать ребенка. У Гарри щемило сердце, и все-таки он произнес:
– Джона будет хорошим отцом.
– Да. Он будет хорошим отцом. Но я сейчас не об этом.
Она вытирает нос и поднимает глаза – красные, полные надежды.
– Ты, Хал, делаешь то, чего не могу сделать я. Растишь что-то живое, создаешь жизнь…
– Только при благоприятных условиях.
– Ты стал бы прекрасным отцом.
– Я не уверен.
Как он мог объяснить? Он пытался заглянуть ей в глаза, по-прежнему не понимая, почему они с Одри встретились. В тот первый день она была словно выцветшей, истонченной – почти на одной с ним частоте. Но обычно его замечают лишь дети, еще не испорченные рациональным мышлением, или люди, измученные бессонницей, или пьяницы и наркоманы – все, кто так или иначе провалился в трещины мироздания, – но Одри была совсем не похожа на сумасшедшую, которая разговаривает сама с собой на парковой скамейке.
Она заключала в себе все времена года, все капризы погоды. Возможно, судьба подарила ему встречу с Одри, чтобы он понял, что упустил в жизни: любовь к женщине, тихую радость от присутствия близкого человека. Возможно, он все еще здесь, потому что его земной путь пока не завершился. Он здесь еще не закончил. Когда они обнялись под омытыми светом деревьями, он забыл, что его окружает смерть. Одри прикасалась к нему, и это само по себе было чудом. Он начал надеяться, что она сумеет придать ему плотность и вес. Если она верит, что он настоящий, то так и будет. Но это не Гарри менял частоту, обретая телесную плотность; это Одри таяла на глазах. Становилась все более прозрачной и невесомой.
Он хотел лишь одного – чтобы она была счастлива, но разум не устоял перед чувствами. Когда ее губы легонько коснулись мочки его уха, он окончательно сдался. В это мгновение он не тревожился о Боге. Его единственным смыслом стала любовь – это он знал наверняка.
Одри вдруг отстранилась.
– Чуть не забыла, Хал. У меня для тебя подарок.
Она достала из сумки оранжевый шарф и обернула его вокруг руки Гарри, чтобы он почувствовал тонкий мягкий муслин. Гарри понял, что это узы, скрепившие связь между ними, – зарок на будущее. Бахрома была точно такого же цвета, как волосы Одри. Гарри смотрел ей в глаза, пока ее щеки не вспыхнули румянцем. Она улыбнулась ему и отвела взгляд. У нее был талант элегантно менять тему беседы. Одри заговорила о Вивальди. В их предыдущую встречу Гарри порекомендовал ей послушать «Глорию ре-мажор», но когда они обсуждали музыку, их мысли были совсем не о том. Они давали себе время привыкнуть к согласию друг с другом. Пока Гарри пытался вспомнить музыкальные термины вроде «гармонического построения», их возможное будущее формировалось во времени и пространстве.

 

Гарри напевает «Глорию» и наблюдает за цаплей, летящей над озером. Ее длинная шея – жесткая, неповоротливая. Жаркий день августа превращается в пронизанный солнцем вечер. Люди вытряхивают пледы для пикника, рассыпая хлебные крошки и пустые шуршащие пакеты. Закрывают свои потрепанные книжки и не спеша идут к выходу. Но сегодня мятежный закат. Никто не хочет соблюдать правила.
Время закрытия уже наступило, но посетители медлят. Смотрят на Пальмовый дом, горящий в лучах заката. Даже птицы прервали полет. Они стоят посреди летнего вечера – посетители, призраки, чайки, – желая еще на минутку продлить этот день, саму жизнь. В небе летит самолет, гусь тянет клюв к заходящему солнцу. Парковый констебль подгоняет припозднившихся посетителей.
– Мы закрылись. Прошу на выход.
Гарри видит Милли в толпе у выхода.
– Солнышко, нам надо поговорить.
Милли делает вид, что не видит его. Она переходит дорогу и направляется к киоску с мороженым, где стоит небольшая очередь. Джеймс Хопкинс снова выделывает свои трюки, колеса скейтборда скрипят по асфальту.
Милли окликает его:
– Дашь покататься? Научишь меня?
Мальчик проносится мимо, не замечая ее.
– Эй! – кричит она ему вслед.
Констебль легонько подталкивает отстающих.
– Прошу на выход. Мы уже закрылись.
Джону тоже прогнали из сада.
– Прости! – кричит Гарри.
Но Джона его не слышит. Он идет прочь, его тень тянется следом за ним, как непрошеный спутник.
* * *
Ему снятся странные сны.
Одри идет через лес.
– Мы с тобой будем всем, что только можно представить. И даже больше.
– Даже больше? – спрашивает он.
– Да.
Джона укладывает ее на ложе из крапивы, ее белая грудь светится под луной. Она держит во рту фиолетовый цветок, но у нее нет щербинки между передними зубами. Ее бледные ключицы, ее черные волосы, ее голубые глаза, яркие, как незабудки; Хлоя подмигивает ему.
Джона просыпается от собственного сердцебиения. Его кожа пахнет фиалками и потом. Комната пропитана сексом, постель еще влажная. Джона лежит в темноте, слушает шорохи ночи. Его до сих пор поражает, как это странно: жены больше нет, в его постели – чужое тело.
Он думает о ее скамейке у озера. Ее триумфальное возвращение почему-то не радует. Вместо радости – странная пустота. Все не так, как прежде. Как будто раньше к ней приходил совершенно другой человек. Сегодня утром у него было чувство, что он встречается со своей бывшей. Вроде бы все знакомо, давно изучено, но есть ощущение несовпадения, как будто вы переросли друг друга, ничто вас больше не связывает, и все же… в нем уже укоренилась привычка приходить и сидеть там хотя бы раз в несколько дней.
Хлоя спит и во сне держит его за руку. Ее колючие короткие волосы отросли, стали мягче, милее. Он склоняется над ней, и она просыпается. Мгновенное замешательство. Потом она тянется к нему рукой и гладит по голове.
Они разговаривают до рассвета. Сквозь решетку сплетенных пальцев они шепчут друг другу секреты, которые поверяют лишь смятым простыням или сумраку исповедален. Он стирает сон с ее глаз. Никто из них не заговаривает об этом, но оба чувствуют себя иностранцами в незнакомом краю, которого не понимают. Близость людей – непростое искусство. Снова вложиться во что-то; сказать «да»…
– Джо, мне сегодня весь день работать.
– Да, спи. Спи.
Она зевает и переворачивается на другой бок. Он смотрит на ее спину, на сложную, детальную татуировку. Потом притягивает ее к себе и прижимается животом к ее спине. Она берет его руку, сплетает с ним пальцы и устраивает для него театр теней на стене. Их соединенные руки превращаются в кролика, птицу, крокодила. Когда она засыпает, Джона беззвучно рыдает. Он сам не знает, от чего эти слезы: от радости или горя. Возможно, вообще без причины. Чтобы не намочить ей плечо, он утыкается лицом в подушку.
* * *
Хлоя сидит на стуле и загибает свет в складки. Да, у нее страшные руки: ногти обгрызены, заусенцы сорваны до мяса, – но когда она складывает из бумаги, она прекрасна в своей увлеченности. За окном бабье лето, в комнату струится свет. Весь август Хлоя грезила об измерениях, ее сны были наполнены миллиметрами и циркулями; точными геометрическими построениями. В рабочее время она занималась офисной документацией, но обеденные перерывы – это было святое. Сидя в кафешках, она складывала из салфеток фигурки, хрупкие образы среди пятен кетчупа и рассыпанной соли. Ее пальцы исчерчены порезами от бумаги.
Бесконечные сгибы и складки, бессчетные часы. С виду – вполне невинное искусство, пустая забава, но на деле Хлоя пытается связать воедино преисподнюю и небеса. В ее власти решать, что будет дальше. Отложив работу, она идет в центр комнаты, где с потолка свисает громадный обруч, сплетенный из стеблей бамбука. Окружность прошита веревками, и получается паутина с дыркой посередине. Веревка окрашена разными оттенками синего, на ней висят крошечные птички, сложенные из кальки. Хлоя изучает пустоты между нитями паутины, наблюдает, как солнечный свет играет на оттенках цвета.
Оригами – экономичное искусство. Зачем кричать, когда можно шепнуть? Она закрывает глаза и думает о Джоне; он наверняка ее бросит, если узнает о ее обмане. Хлоя слишком хорошо знает, как ломаются жизни из-за нагромождения неосторожностей. Она возвращается к столу, берет чистый лист бумаги.
Она начинает писать, но найти правду очень непросто: отсюда она такая, а оттуда – уже совершенно другая, словно правда – не более чем игра света и тени. Она пытается объяснить, почему не сказала ему раньше, но когда понимает, что написала «прости» в седьмой раз, бросает ручку и рвет бумагу. Ей представляется стайка бумажных птиц, в каждую из которых завернуто сообщение. Джона может их разворачивать и читать, как бумажки в печеньях с предсказаниями.
Она берет квадрат кальки и пишет:
Это движение и покой, ты и я.
Ей самой с трудом верится, что она сочиняет первое в жизни любовное письмо. Это предельное откровение практически невыносимо, как будто ее тело – катушка с фотопленкой, открытая на свету, и все запечатленные на ней мгновения потеряны навсегда. Но тонкая калька ее увлекает. Призрачная бумага. Полупрозрачная, но крепкая, водонепроницаемая. Когда она складывает фигурку, буквы бледнеют под матовыми слоями, но не исчезают совсем, словно слова – это сразу и звук, и эхо.
Сосредоточенность на технической стороне дела дает ей силы продолжить. Чтобы все получилось и фразы читались нормально на сложенной птице, надо писать слова задом наперед. После долгих часов тренировок, глубокой ночью, она приступает к созданию не голубя мира, а почтового голубя. Птицы, которая знает дорогу домой. Хлоя разворачивает фигурку, запоминает, где были крылья, клюв и хвост, потом берет ручку и пытается набраться смелости. Бумага ждет отпечатков слов. Еще не тронутое крыло замерло в тишине. Судьба, как обычно, безмолвна.
Это весьма скрупулезная работа: писать слова в зеркальном отражении на строго определенных участках листа. Тишина в комнате оглушает. Минуты растягиваются в часы. Хлоя забыла о времени, но к трем часам ночи чернила уже высыхают. Убедившись, что слова не смажутся, Хлоя складывает фигурку по старым сгибам. Осталось только вдохнуть в нее жизнь. Хлоя подносит ко рту птичье брюшко, легонько дует в отверстие, и бумажный голубь, татуированный черными чернилами, обретает объем. Хлоя расправляет ему крылья, потом находит красную коробку и сажает его в гнездо. Она собирается оставить свое послание в квартире Джоны, но хватит ли ей смелости? Все завернуто в этой птице. Вся ее жизнь.
* * *
26 апреля 2004
Обычное утро, понедельник. Я сидела за столом, наблюдала, как Джона ест тост. Он стоял у кухонной стойки, просматривал спортивную страницу в газете, а я вспоминала свой сегодняшний сон – в этом сне мы с Гарри занимались любовью.
Вокруг нас обоих был обернут оранжевый шарф. Он струился по белым простыням в комнате, залитой солнечным светом. В этом слепящем свете наша кожа казалась тусклой, мои веснушки как будто выцвели, свет растворял в себе все – даже чувство наслаждения, пока не осталось вообще ничего, кроме сияющей белизны.
Передавая Джо молоко, я смотрела на него и не верила, что его бордовая водолазка когда-то казалась мне очаровательным ретро. Все, что он делал, меня раздражало: как он полощет рот кофе, словно это зубной эликсир, как он напевает «О, прекрасные твари» – я это слышала тысячу раз. Сколько можно?
Это несправедливо – делать его виноватым, но я не привыкла к тому, чтобы чувствовать себя вероломной мерзавкой. Когда Джо уезжал на гастроли, я изводила себя параноидальными мыслями, что он там вовсю развлекается с девками, но теперь я сама стала предательницей. От родительских генов никуда не денешься – и теперь я знаю, что каждый день заключает в себе миллионы возможностей. Я могу выбирать, быть или не быть развратной сукой, недовольной бунтаркой или просто счастливой женщиной.
Джона доедал тост, а я поглядывала на дверь. Смогу ли я выйти наружу?
Я сказала, что мне нужно идти. Он спросил, куда, и я ответила правду. Я иду в сады Кью. Сегодня мне надо быть на Бейкер-стрит, но у меня есть еще час – я хочу прогуляться, проветрить голову. Он выжидающе посмотрел на меня, мол, а где утренний поцелуй? Я схватила пальто и быстро чмокнула его в щеку.
Сердечный трепет, нервная дрожь. Бегство из дома. Эхо моих виноватых шагов. Я примчалась к Разрушенной арке, и там было три варианта. Я выбрала правый тоннель и вошла в темноту.
Голос Гарри – приветливый и радушный. Он стал рассказывать об архитекторе, который построил эту арку, чтобы напомнить людям о неумолимом ходе времени. Но я была не в настроении для исторических экскурсов для туристов. Я сказала, что нам нужно поговорить.
Он взял меня под руку и вывел на свет. Я знала, моя любовь к нему неизъяснима, но все же пыталась найти слова.
– С кем еще говорить, если не друг с другом?
– Я не понимаю.
– Врешь.
В этот миг он был таким красивым; человек, удивленный обвинениями в свой адрес. Он протянул ко мне руку, но не прикоснулся. Рука застыла в воздухе, как знак вопроса. Синее небо в его глазах, ослепительный свет… Я пыталась собраться с мыслями, глядя на каменную плиту у него за спиной. Крылатая женщина, бородатый мужчина…
– Мне так много нужно тебе рассказать, Одри.
Но я не дала ему договорить, я шагнула к нему и прижалась губами к его губам. В это мгновение все изменилось. Мы поцеловались.
Мир как будто перевернулся. Воздух вдруг сделался таким разреженным, что мне стало трудно дышать. Все, что было до этого мига, исчезло.
Я неуверенно отступила. Гарри стоял неподвижно, с потрясенным лицом. Его глаза были закрыты.
Я сказала:
– Прости.
– Одри, дай мне объяснить.
– Не надо.
У него был вкус дыма, но я не почувствовала ни тепла, ни давления. Как будто целуешь кого-то, кого нет вовсе. Я улыбнулась сквозь слезы и пошутила:
– Глаза слезятся от ветра.

 

Его губы раскрылись навстречу ее губам. Гарри вдыхал в себя ее дыхание, пока оно не стало его дыханием. Но потом он почувствовал тяжесть ее души в своих руках. Ощущение падения. Когда она отступила, они оба застыли. Удивленные. Ошеломленные.
Ему хотелось упасть на колени и молить о прощении. Каким же он был идиотом, когда поверил, что она – дар, ниспосланный ему свыше. Надо было довериться внутреннему чутью, еще в самом начале. Их разделяла физическая граница, и если ее перейти, Одри не будет жить.
Она улыбалась и плакала, а он по-прежнему чувствовал тепло ее тела, слабый привкус ее кофейной слюны у него на языке. Это какая-то жестокая шутка. И как теперь все исправить? Он увидел, как она побледнела, и ему захотелось утешить ее среди этих руин, прошептать: «Од, ты меня многому научила… как рисковать, как надеяться». Но она сказала, что опаздывает на важную встречу. Она пошла прочь с какой-то пугающе бесшабашной веселостью, как будто только что выиграла пари: сделала на спор какую-то глупость, которая к тому же пошла не по плану. За это он полюбил ее еще больше. Он слышал, как шелестят полы ее пальто, как стучат по бетонной дорожке каблуки; потом она скрылась за поворотом, оставив после себя тишину.
Глядя на небо, Гарри соразмерял свет и свою неимоверную глупость. Он принял решение, дал безмолвную клятву. Солнце жгло, как гнев Божий, оставляя во рту горько-сладкий привкус.
Назад: Часть четвертая. Непростое искусство
Дальше: Почтовый голубь