Лист бумаги (может стать чем угодно)
12 марта 2003
Почему я ему не сказала? Сегодня почти собралась сказать, пока он не ушел в школу, но… Я хочу написать о садах Кью.
Там цветут крокусы. У фургончика с мороженым стоял старый буддийский монах, покупал два эскимо. Скрючившись в три погибели, пересчитывал сдачу. Не просто старый, а древний как мир.
Сразу за входом на земле среди крокусов сидел по-турецки молодой монах. В традиционном оранжевом одеянии, с бритой головой, он был похож на статую – но ВЕСЬ БУРЛИЛ ЖИЗНЬЮ. Наверное, он просто ждал своего учителя, но казалось, что он погружен в медитацию, такой спокойный, умиротворенный. Среди цветов.
Когда я проходила мимо, наши взгляды встретились. Он улыбнулся мне так хорошо и светло – казалось, весь мир засиял радостью от этой улыбки. Я подумала, не разгадал ли он мой секрет… не разглядел ли комочек нежности в моей утробе. Тише, подумала я. Не говори никому.
Я села под деревом и посчитала на пальцах. Я беременна шесть недель. Да, я знаю, что на таком сроке еще ничего не чувствуется, но я все равно чувствую… как будто во мне поселилась крошечная птичка, трепетная радость. Не знаю, как описать этот ВОСТОРГ.
Говорят, третий раз – счастливый.
Пусть так и будет. Пожалуйста.
Десять вечера, начало одиннадцатого. Джона так и не пришел; может быть, напивается где-нибудь в баре или спит с кем-то другим. Хлоя по-прежнему ждет. В голубом платье, под книжными полками Одри. Она вытягивает ноги, замечает отросшие волоски на икре и снова кладет ногу на ногу.
14 апреля
Ты мне снилась. Ты только что родилась и сразу уснула, уставшая после борьбы за свое бытие – потрясение от жизни, первый день, когда ты задышала сама. Ты была такой крошечной.
Приезжали мои родители – и папа Дж. Все вышли от нас другими людьми: растаявшими, умиленными, преображенными чудом – тобой.
Стены были расписаны лилиями. Но Дж. говорит, что не надо пока перекрашивать кабинет. Да что он знает?
Хлоя идет в кухню, наливает себе виски, пьет его неразбавленным. На холодильнике так и остались листочки с записками Одри. Когда она берет в руки дневник, из него выпадает кусочек картонки, оторванной от сигарной пачки. На обратной стороне нацарапано от руки:
Встретимся у пагоды. Во вторник, в полдень. Твой Хал.
* * *
Ночью Гарри не спится, на душе неспокойно. Он переставляет скамейки с места на место, и только скамейку Одри оставляет у пагоды. Он так решил и упорствует в своем решении, хотя уже понял, что она не вернется. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, он перетаскивает другие скамейки: пусть стоят там, где посетителям будет удобно смотреть на закат, где они точно заметят симметрию аллеи падуболистных дубов. Одну скамейку он ставит под рододендронами, чтобы люди вдыхали аромат «Короля Георга», гибридного сорта, выведенного из гималайских видов. Наверняка кто-то проникнется и оценит. Гарри хотелось бы поговорить с этими незнакомцами, приходящими в Кью, но он сомневается, что они будут слушать.
Притащив очередную скамейку на Лесную поляну, Гарри садится передохнуть. Вбирает в себя тишину ночного леса, молчаливое величие деревьев, их безмолвное сострадание. Это таинственное место дышит для города, ради города. Сидеть мокро, скамья отсырела, деревянные планки уже давно начали подгнивать. Гарри вспоминает другую скамейку, которую видел сегодня и не стал никуда передвигать. Он знает эту скамейку. Ее поставили на годовщину смерти чьей-то мамы. Каждое Рождество родственники украшают скамейку венками из омелы, летом приносят живые цветы. Любовь тех, кто остался, почти осязаема… тягостное расстояние между отсутствием и присутствием. А эту скамейку, заросшую мхом, возможно, никто и не вспомнит. Но лес помнит все и подсказывает Гарри, что деревья не умирают насовсем. Они возрождаются скамьей или гробом. Листом бумаги, корпусом пианино, рукоятью оружия…
Где-то ломается ветка. Еще одна и еще. Шаги слишком тяжелые для лисицы или барсука. Сквозь ночной лес пробирается человек. Незваный гость потревожил покой спящих деревьев. Гарри замирает, врастает в скамью, как растение.
На дальнюю поляну выходит Джона. Проводит рукой по табличке на первой скамейке, потом – на второй. Гарри смотрит на небо и ждет Божьего суда. Что еще может сделать любовь? – вопрошает он. Что? Скажи мне.
Джона идет дальше. Поиски продолжаются еще не один час. На рассвете он стоит у пруда, где совсем скоро раскроются кувшинки. Белые бутоны мерцают в нежных лучах раннего солнца. У болотного кипариса есть и сережки, и шишки: и мужские, и женские цветы. Между деревом и человеком простирается память. Гарри прячется в зарослях новозеландского льна. Гарри не знает, что однажды Джона приходил сюда вместе с Одри, но чувствует, что людские привычки не отличаются от птичьих. Все живое стремится к дому, а в этом месте Джона когда-то обрел покой, еще не зная, что меньше чем через год Одри не станет.
Сгорбившись под новым солнцем, ограбленный муж кутается в одиночество, как в пальто. Было бы здорово, если бы Одри смотрела на них с небес, но Одри покинула их обоих. Как получилось, что без нее мир потускнел и осталась только растерянность и бессильное недоумение: почему? Гарри отчаянно хочется подойти и сказать, что Джона ни в чем не виноват; но он просто стоит, плачет от жалости, пока небо не проникается состраданием и не обрушивает на обоих ливень собственных слез.
* * *
За окном – утро вторника, тусклое от дождя. Хлоя заперлась в ванной, сидит голышом на унитазе, держит в руках желтый блокнот. Джоны до сих пор нет, а через два часа ему уже надо будет выходить, иначе он опоздает в школу. Голубое платье лежит на полу, словно смятая лужа.
Хлоя чувствует себя абсолютно разбитой. Ужинать она не стала и теперь размышляет, что надо бы заставить себя подняться и хотя бы поджарить тост, но ее тошноту сможет вылечить только сон. Она пообещала себе, что после сегодняшней ночи забудет о существовании этого дневника и не прочтет больше ни строчки, но сейчас она просто не может остановиться. Она прочитала, как Одри жалуется на работу. Прочитала многостраничные куски – настоящие стихотворения в прозе, – посвященные садам Кью. Сразу видно, что писала женщина с прекрасным чувством языка. Размышления о прочитанных книгах. О субботних прогулках. О выкидыше.
Я проснулась и все забыла. В полусне я погладила себя по животу и только потом поняла: это просто пустое пространство, раньше заполненное тобой.
К следующей странице прилипли крошки печенья.
Если задуматься обо всех тех разах, когда я целовала бы твою макушку, твою крошечную пятку… РАЗВЕ ЕСТЬ ЧТО-ТО БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЭТА РАДОСТЬ?
Под чернильным исчерканным лабиринтом почерк становится острым, колючим.
Наблюдала сегодня какое-то жуткое насекомое вроде слизня. Почему он живет, а ты нет?
14 мая
Сегодня на улице видела беременную женщину – от ее круглого живота исходило сияние. Потом долго стояла у витрины детского обувного (мазохистка). Рассматривала крошечные сандалики. Потом вернулась домой, разделась и встала перед зеркалом. Почему ничего не растет во мне?
Хлоя смотрит в окно. Между забором и домом проходит гравийная дорожка. В конце дорожки – мусорные баки. Хлоя стоит босиком на холодном линолеуме и продолжает читать.
19 мая
УЗИ на десятой неделе… Зернистое изображение… Ничего не понятно. Врач УЗИ молча смотрел на экран. Потом пришел еще один врач и спросил: «Ей уже сообщили?» Я издала странный звук – как будто что-то во мне порвалось. Я не могла оторвать взгляд от экрана. Моя утроба стала вынужденной могилой.
Подруги плачутся, скольким приходится жертвовать ради детей, потом глядят на меня с затаенной жалостью. Я предлагаю им еще чашечку чая – и думаю про себя: интересно, как они отреагируют, если я им скажу, что мне хочется откопать мертвый плод. Хочется съесть ее всю до последнего кусочка – плодовую оболочку, крошечные позвонки, уже начавший формироваться мозг, – чтобы она снова стала частью меня. Не потому ли некоторые животные пожирают своих детенышей?
О таком не говорят вслух. Я продолжаю учиться, но не имеет значения, сколько я знаю разных языков. Просто учеба дает ощущение, что я могу контролировать свою жизнь…
Такое чувство, что в ванной сидит призрак мертвой жены. Две голые женщины из разных времен делят одно пространство.
4 июня
Мне было двадцать семь, когда Дж. спас меня из моей библиотечной башни. От него пахло лесными кострами и солью – он зажег все желания, которые я подавила в себе. Тогда я не знала, что такое предельная близость между людьми, не умела открыться другому, даже себе – не умела.
Лондон стал берегом моря, продуваемым всеми ветрами, а я была сетью. Он забросил меня в океан, а потом показал мне, как расправить крылья.
Там есть страницы-коллажи: билет в кино, открытка из художественной галереи, реклама какого-то травяного сбора, который якобы восстанавливает гормональный баланс. Потом – фотография Джоны, когда он снимался для паспорта. Там он моложе. Необузданный, дикий. Его тело заняло собой всю кабинку. Ему пришлось сгорбиться, чтобы поместиться в кадр.
13 июня
Помню, как я впервые была на твоем выступлении в каком-то дымном подвале. Руки как у матроса. Но как ты играл! Боже мой! Ты пел так, словно хотел, чтобы тебя слышал только микрофон, и все в зале слушали как завороженные, ощущая свою сопричастность к некоей тайне. Я тоже была зачарована: чувствами, рвущими твое горло, неуклюжей поэзией твоего тела, слишком большого для такой маленькой сцены. Твой голос – искренний, щедрый, – он был как подарок для всех и каждого. Гитара гремела, зрители хлопали в такт, девчонки визжали и выкрикивали твое имя.
Но ты никогда не стремился к саморекламе. Ты себя чувствовал по-настоящему счастливым, когда сидел на кирпичной стене, грелся на солнышке и читал «Тропы песен» Брюса Чатвина или роман Джорджа Оруэлла. Ты слышал слова по-другому – записывал музыку на полях книг. Как сорока, ты любил все яркое и блестящее.
Я переживала из-за твоих поклонниц – из-за их джинсов в обтяжку, их длинных, неправдоподобно прямых волос, – но потом ты подарил мне кассету с демозаписью нового альбома. «Между твоей улыбкой».
Ты превратил меня в музыку.
Кстати, где Джона? Может быть, уже пора заявить в полицию о пропавшем? Хотя, скорее всего, он пошел в бар, снял какую-нибудь девицу и сейчас трахает ее в туалете, прижимая спиной к стене, целует в шею. Или, наверное, уже оттрахал. У Хлои пересохло в горле. Надо бы выпить воды.
17 июня
Раньше мы много говорили о детях – что я буду воспитывать их по-другому. Не так, как мама. Помню, мне стало дурно в машине от ее тяжелых духов. Меня вытошнило на сиденье, и папа тогда на меня наорал. Я пообещала себе, что когда у меня появятся свои дети, я не буду переживать из-за их внешнего вида или оценок, а буду мастерить с ними поделки из коробок из-под яиц.
12 июля
Ты получил свидетельство о последипломном педагогическом образовании, побывал на пяти собеседованиях. Когда-то ты надевал костюм только на похороны. С твоей комплекцией и лишним весом тебе уже не угнаться за драйвом более молодых музыкантов. Ты стараешься оставаться таким же бунтарем – с твоими кошмарными пиджаками из семидесятых, с твоей ретропрической, – но я тебя усмирила, сама того не желая.
Ты был единственным, кто понимал мои шутки, ты знал, как ко мне прикасаться, – но теперь ты только и делаешь, что ругаешь меня за курение. Но, дорогой, сигарета – единственный способ отвлечься. От горя, от скуки – даже от тебя, такого, какой ты теперь. Разочарованного, вечно всем недовольного.
Вчера вечером в гостях у Кейт ты рассказал о бездомной собаке, которую нашел на пляже в Бантем-Бич. Я слышала эту историю тысячу раз – у тебя столько историй, которые ты вспоминаешь, чтобы развлечь окружающих или произвести впечатление, – и мы оба так мастерски делаем вид, что у нас все хорошо. Мы общаемся с друзьями или вместе решаем кроссворды – все-таки нам не пришлось никого хоронить. Я горюю по детям, которые не родились. И не только по детям, но и по той маме, которой могла бы стать. Я уверена, что стала бы хорошей мамой. А ты? Ты пожертвовал своей музыкальной карьерой, чтобы быть отцом. Но без детей и без музыки ты как будто уже и не ты.
Я не могу вспомнить точно, когда именно ты перестал играть. Тебе надо было готовиться к занятиям, надо было поддерживать убитую горем жену…
Я виню твою музу. Она уже не такая красивая, как была раньше. И нисколечко не вдохновляет. Не понимаю, почему ты продолжаешь развешивать по стенам ее портреты. Она здесь больше не живет.
4 августа
Секс превратился в обязанность. В средство для достижения цели. Сперматозоиды, яйцеклетка, расчеты по дням и мы с тобой… Так упорно стараемся быть теми, кем были раньше, – но теперь мы лишь призраки тех людей, с которыми соединили свою судьбу. Почти все дни месяца наша постель холодна. Ярд пустого пространства между тобой и мной – холод и безразличие. Мое тело как рыба, выброшенная на берег. Рыхлое, вялое, непривлекательное.
7 августа
Что же это за женщина, не способная иметь детей? Даже моя мать сумела родить. Но ты по-прежнему так стараешься быть романтичным. На днях ты меня удивил, приготовив на завтрак яичницу с копченым лососем, но когда ты погладил меня по бедру, я еле сдержалась, чтобы не отстраниться.
Пропустив сразу несколько записей, Хлоя читает о том, как Джона устроился на работу в Паддингтонскую общеобразовательную школу, потом натыкается на страницу, покореженную от влаги. Некоторые слова расплылись чернильными кляксами, как будто Одри трясла над ними мокрыми волосами.
12 сентября
Лежала в ванне, смотрела на блики солнца, играющие на воде. Это было красиво. И уход был бы красивым. Задержать дыхание под водой. Дождаться, пока оно не остановится насовсем.
Я иду к своим детям. Они меня ждут, я почти вижу их краешком глаза… но потом резко сажусь, расплескав воду. У легких есть воля, которая сильнее моей. Легкие упорствуют в том, что им надо дышать…
Лежа в пустой ванне, Хлоя представляет Одри, убаюканную в холодной эмалевой колыбели. Так вот что чувствуют самоубийцы? Не надо. Не надо об этом думать. Хлоя листает страницы назад, возвращается к записям, которые пропустила.
ПРУД, август
Только ты, я и пейзаж – серое небо, белые кувшинки, – но расстояние между тобой и мной непреодолимо. Ты кашлял в рукав, и меня это бесило. Я точно не знаю, в какой именно день это произошло: когда мы утратили свое сияние. И теперь мы с тобой – как поблекшие снимки нас прежних, запись на пленке, стершаяся от времени.
Я пыталась представить, какими мы будем лет через десять, но воображение рисовало не самую радостную картину. Я знаю, ты делаешь все, что в твоих силах. Ты стоял, скрестив руки на груди. Щурился, глядя на пруд. Ты пытался держаться, но я видела слезы в твоих глазах.
Это мой муж, так я твердила себе. Мужчина, которого я люблю. Но ты беспокойно топтался на месте, отпускал совершенно бессмысленные комментарии о кувшинках, и мне хотелось, чтобы ты замолчал. Когда ты молчишь, я почти помню, какой ты красивый.
Ты говорил, что все будет хорошо. Но это неправда. Детская вера в чудо. Ты строил планы на отпуск, а я размышляла о том, что поддерживает любовь, которая не проходит, – потом задумалась о неизвестных границах, где заканчивается любовь и начинается что-то другое.
Я расплакалась, когда поняла, что выбираю пути к отступлению. Пытаюсь придумать, как уйти от тебя. Возможно, ты встретишь кого-то другого и еще станешь отцом.
Хлоя захлопывает блокнот. Ей не хочется, чтобы Джона это прочел. Но потом у нее вдруг мелькает мысль, что, возможно, она защищает себя – не его. Ей противно, она чувствует себя грязной. Хочется вымыться, но нет сил.
Уже восемь утра. Джона либо лежит в чьей-то чужой постели, либо едет в метро на работу – во вчерашней одежде. Когда Хлоя вылезает из ванны, у нее темнеет в глазах, белый узор на полу расплывается, кружится снежным вихрем. Голова раскалывается от боли. Бездумно, как в забытьи, она отрывает кусок туалетной бумаги и начинает складывать фигурку. Оригами научило ее, что не существует незыблемых форм. Из птицы можно сложить лодку, рыбку, кимоно – все, что захочешь. Иногда лист упорно стремится вернуться к своим изначальным складкам. Бумага мнется. Рвется, сопротивляется.
Истории тоже можно переиначить, развернуть и сложить по-другому. Все зависит от рассказчика. Правда изменчива и подвижна, ее можно согнуть как угодно. Хлоя складывает из рыхлой бумаги сначала птицу, потом коробку. Какой предел прочности у бумаги? Сколько она выдержит сгибов?