ПОСЛЕДНЕЕ ПРИБЕЖИЩЕ
Погромы никто не любит, кроме журналистов и собственно мародеров. Будучи современной динамичной организацией, лондонская полиция располагает силами, способными подавить любое нарушение общественного порядка. Независимо от того, кто его зачинщики — фермеры ли с полными грузовиками навоза, хулиганы с окраин или мусульманские экстремисты, отмечающие религиозный праздник. Но я очень подозревал, что мои коллеги отнюдь не были готовы усмирять почти двухтысячную толпу разъяренных поклонников оперы, которая, выплеснувшись из главного входа Оперы, двинулась через Ковент-Гарден.
Я был уверен, что у Беверли, привычной к Лондону, хватило ума слинять до того, как разъяренная толпа подожгла машину. Но знал также, что, если не удостоверюсь в этом самолично, ее мама никогда мне этого не простит. И бросился на улицу, вопя во все горло, чтобы меня тоже приняли за погромщика.
Как только я открыл дверь, меня с головой накрыла шумовая волна. Звуки напоминали гомон рассерженной толпы в пабе — только усиленный в десятки раз. Раздавались обрывки каких-то песенок, звериное завывание и уханье. Это не было похоже на обычный погром, когда большинство участников просто наблюдают за происходящим, время от времени ободряюще улюлюкая. Стоит им увидеть витрину с разбитым стеклом — и они, конечно, с большим энтузиазмом освободят ее от содержимого. Но на самом деле они, как и большинство людей, не очень хотят пачкать руки. Эта же толпа была совсем другая и состояла словно из одних зачинщиков — все, от подозрительно хорошо одетого молодого человека до почтенной мадам в вечернем платье, захлебывались от ярости и желания что-либо сокрушить. Я подобрался как можно ближе к сгоревшему «Мини-куперу» и с облегчением обнаружил, что ни на переднем, ни на заднем сиденье никого нет. Беверли, конечно, смылась, да и мне самое время было последовать ее примеру, но тут мое внимание привлек вертолет, зависший прямо над зданием Оперы.
Наличие вертолета говорило о том, что Главное управление лондонской полиции взяло ситуацию под свой контроль. А это, в свою очередь, означало, что десятки членов Ассоциации руководителей полицейских служб прервали семейные ужины, вечерние просмотры фильмов, свидания с любовницами из-за срочных звонков служащих рангом ниже, отчаянно стремившихся удостовериться, что в данном случае они ни за что не отвечают. Я мог поспорить, что в Главном управлении заранее знали, что ситуация выходит из-под контроля. И понимал, что, когда погром закончится, начнется глобальное расследование. И никому не захочется остаться без стула, когда музыку выключат.
По иронии судьбы эти мысли так увлекли меня, что заместитель комиссара Фолсом умудрился подобраться ко мне совершенно незаметно. Я повернулся, когда он меня окликнул, и обнаружил его совсем рядом. Его строгий пиджак — в тонкую полоску, как я теперь заметил, — лишился рукава и всех пуговиц. Он был из тех людей, чьи лица злоба заметно искажает; сами они думают, что абсолютно спокойны, но что-то их неизменно выдает. У Фолсома, например, отвратительно дергался левый глаз.
— Знаете, чего я не люблю больше всего на свете? — заорал он. Я понимал, что он в принципе готов перейти на более спокойный, но не менее зловещий тон, однако шум погрома не позволяет этого сделать.
— Чего же, сэр? — спросил я, спиной чувствуя жар от горящего «Мини-купера». Фолсом загнал меня в ловушку.
— Наших констеблей, — ответил он. — А знаете, почему?
— Почему, сэр? — поинтересовался я, стараясь незаметно сместиться влево, чтобы получить путь к отступлению.
— Потому что вы вечно ноете! — рявкнул Фолсом. — Я пришел в полицию в восемьдесят втором, в старые добрые времена, до Закона о доказательствах, до Макферсона и системы контроля качества. И знаете что? Мы были дерьмом. Мы считали себя великими сыщиками, если удавалось поймать если не самого правонарушителя, то хоть кого-то, причастного к преступлению. Нас избивали повсюду, от Брикстона до Тоттенхема, и что же, сломили нас? Хрена с два! А ведь нам не платили, как вам. Мы могли запросто отпустить какого-нибудь идиота за пару пива и пакет чипсов.
Он умолк, и в какой-то момент на лице у него отобразилась неуверенность. Но потом его взгляд снова сфокусировался на мне, и левый глаз задергался.
— А вот вы, — начал он тоном, который мне очень не понравился, — как думаете, сколько бы вы протянули в полиции в те времена? Для начала ваш шкаф для формы набили бы до отказа дерьмом. А потом, возможно, несколько ваших сменщиков отозвали бы вас в сторонку и объяснили бы, вежливо, но доходчиво, что вам здесь отнюдь не рады!
Я начал подумывать о том, чтобы прорваться мимо Фолсома. Может быть, тогда он заткнется?
— А начальник вашей смены и вмешиваться бы не стал, — продолжал заместитель комиссара, — а в отчете написал бы, что «конфликт произошел на почве расовой дискриминации». Если бы он вообще появился, этот отчет…
Я сделал обманный выпад вперед, а сам бросился вправо, в противоположную сторону от горящей машины и разгромленных витрин. Не сработало. Фолсом не отшатнулся, а когда я попытался прорваться мимо него, ударил меня с размаху по затылку. Ощущение было такое, будто меня огрели половицей. Я тяжело приземлился на пятую точку и пялился теперь снизу вверх на рассвирепевшего полицейского чиновника, который, похоже, всерьез вознамерился как следует меня отпинать. И он врезал-таки мне ногой по бедру — потом в этом месте целый месяц не сходил густо-лиловый синяк. Но тут кто-то сзади ударил Фолсома по голове, отчего тот свалился на асфальт.
Это оказался инспектор Неблетт — как обычно, в неудобном форменном кителе. Зато в руке у него была старая добрая полицейская дубинка, какие использовали при урегулировании уличных беспорядков. Эти дубинки были сняты с производства в восьмидесятые, ибо такой штукой убить человека даже проще, чем рукояткой кирки.
— Грант, — проговорил инспектор, — что, черт побери, здесь происходит?
Я подполз туда, где лицом вниз лежал Фолсом.
— Вопиющее нарушение общественного порядка, — ответил я, с натугой переворачивая чиновника на бок. Голова все еще гудела от его мощного подзатыльника, так что я не особо осторожничал.
— Но с чего бы? — удивился Неблетт. — Ничего ведь не планировалось.
Погромы редко случаются спонтанно. Обычно толпу надо собрать, а затем распалить, но добросовестный инспектор всегда мониторит обстановку и может спрогнозировать подобный поворот. Особенно если в его ведении находится район, который притягивает бунтовщиков словно магнитом, — например, Трафальгар-сквер. Я измыслил единственное относительно правдоподобное объяснение: кто-то проник в здание Оперы и распылил внутри психотропный газ. Однако это могло вызвать вопросы, на которые я бы затруднился ответить. Не говоря уже о том, что это повлекло бы вмешательство военных. Я был уже готов рискнуть и сказать правду, когда Неблетт наконец разглядел, кому это он съездил дубинкой по голове.
— О боже! — проговорил он, наклоняясь, чтобы получше рассмотреть лежащего. — Это же заместитель комиссара Фолсом.
Наши взгляды встретились над распростертым телом нашего общего начальника. Оно слабо подергивалось.
— Он вас не видел, сэр, — сказал я. — Если вы сейчас вызовете скорую, он покинет место преступления до того, как придет в сознание. Начались уличные беспорядки, на него напали, а вы его спасли.
— А какова ваша роль?
— Надежный свидетель вашего своевременного вмешательства, — ответил я.
Неблетт бросил на меня жесткий взгляд.
— Я ошибся в вас, Грант, — проговорил он. — У вас есть задатки настоящего полицейского.
— Благодарю вас, сэр, — сказал я и огляделся. Погромщики двинулись дальше — по Флорал-стрит — и, как я понял, направлялись к площади у церкви актеров.
— А где же территориальная группа быстрого реагирования? — спросил я.
Территориальная группа быстрого реагирования — это те самые парни, которые ездят в микроавтобусах «Мерседес Спринтер», оборудованных ячейками, где может обнаружиться все что угодно, от антиударных шлемов до электрошокеров. Каждый округ патрулирует парочка таких микроавтобусов, особенно в позднее время, и плюс еще есть резервная группа, находящаяся в полной готовности на случай непредвиденных событий.
— Они разместились на Лонг-акр и Рассел-стрит, — ответил Неблетт. — Похоже, Главное управление планирует оцепить весь Ковент-Гарден.
Со стороны церковной площади раздался звон бьющегося стекла, затем резкий хохот.
— А теперь что они делают? — спросил Неблетт.
— Думаю, громят рынок, — ответил я.
— Можете вызвать скорую?
— Нет, сэр, у меня приказ арестовать зачинщика.
При разрыве сосуда с «коктейлем Молотова» раздается очень характерный звук. Если устройство собрано правильно, вначале слышишь «дзинь», потом «бум», потом «пш-ш-ш» — последнее означает, что бензин уже загорелся и, если ты ничего не предпримешь, тебе конец. Я помню это по Хендону — там, перед тем как получить диплом, вы обязаны провести незабываемый день, уклоняясь от бутылок с этой смесью, летящих в вашу сторону. Вот почему мы с Неблеттом одновременно машинально пригнулись, услышав, как один такой снаряд приземлился метрах в пятнадцати от нас, на парковочной площадке.
— Вроде заканчивается, — проговорил Неблетт.
К югу от нас толпа погромщиков собралась на перекрестке Кальверхэй и Боу-стрит. Позади них бушевало пламя, отражаясь в синих шлемах и серых щитах группы быстрого реагирования.
Я по-прежнему должен был добраться до Лесли, нейтрализовать ее и доставить к доктору Валиду в Королевский госпиталь. С транспортировкой проблем возникнуть не могло — половина лондонских машин скорой помощи съехалась сейчас к Ковент-Гардену. Осталось только найти ее. Я решил придерживаться версии, что она продолжает искать Чарльза Маклина, который держал когда-то пивную на Генриетт-стрит и был похоронен на кладбище при церкви актеров. То есть я опять должен был вернуться на площадь у церкви, а для этого, к сожалению, нужно снова пройти через эпицентр уличного конфликта, по Флорал-стрит, где меня ждали погромщики и бог знает что еще.
Но, к счастью, у здания Королевской Оперы после реконструкции появилось много запасных выходов. Я задержался ровно настолько, чтобы попрощаться с Неблеттом и незаметно отвесить Фолсому еще один пинок. А затем метнулся внутрь. Теперь все было просто — миновав кассу и фирменный магазин, я выйду с другой стороны здания прямо на площадь у церкви.
То есть было бы просто, если бы магазин не разгромили.
Стекло витрины было разбито, и осколки валялись среди фирменных DVD-дисков, сумочек с логотипом Королевской балетной школы и сувенирных ручек. Кто-то сорвал с подставки серебристо-кремовый манекен и вышвырнул его в коридор с такой силой, что разбил о противоположную мраморную стену. Изнутри доносились всхлипы и периодически — звон чего-то бьющегося. Любопытство оказалось сильнее здравого смысла, и я осторожно заглянул в помещение.
На полу магазина в окружении сотен прозрачных пластиковых пакетов сидел босой мужчина средних лет. У меня на глазах он разорвал один из пакетов и вытащил пару белых пуантов. Сосредоточенно, высунув от усердия кончик языка, он стал натягивать туфельку на свою огромную волосатую ступню. Естественно, у него ничего не получалось, как бы сильно он ни тянул завязки — и в конце концов они просто оторвались. Держа испорченную туфельку перед собой, мужчина горько разрыдался. Когда он швырнул эту пару через весь магазин и взялся за следующую упаковку, я оставил его наедине с самим собой. Есть вещи, о которых посторонним знать не положено.
Запасной выход из здания Оперы находится под колоннадой в северо-восточном углу площади. Слева от него ларек с канцтоварами был полностью разгромлен, и ветер гонял обрывки цветной бумаги по брусчатке. Магазину диснеевских игрушек справа тоже изрядно досталось, однако бутик «Build-a-bear» с плюшевыми медведями странным образом уцелел и смотрелся этаким мирным разноцветным оазисом. Эпицентр беспорядков, похоже, находился западнее, ближе к церкви. И там же, очевидно, была Лесли. Я направился к рынку, рассчитывая, что при необходимости смогу использовать его как укрытие, чтобы незаметно подобраться к церкви. И был уже на полпути, как вдруг кто-то сзади свистнул. Как следует свистнул, в два пальца, и громкий протяжный звук прорезал шум погрома.
Свист повторился, я резко повернулся на месте. И увидел Беверли — она смотрела на меня с балкона паба на втором этаже. Помахала рукой и скрылась. Я встретил ее внизу.
— Они сожгли мою машину, — сказала она.
— Я знаю.
— Мою клевую новую машину.
— Я знаю, — повторил я и взял ее за руку. — Нам надо убираться отсюда.
С этими словами я потянул ее в сторону Королевской Оперы.
— Мы не можем вернуться этой дорогой, — возразила Беверли.
— Почему?
— Потому что, по-моему, вон те люди преследуют именно тебя.
Я оглянулся. Из-за угла как раз выворачивала основная труппа Оперы, а за ними, как я понял, весь оркестр и еще какие-то люди в джинсах и футболках (наверное, рабочие сцены). Поскольку Королевская Опера занимает видное место среди театров, ставящих самые масштабные спектакли в мире, то и штат рабочих сцены у нее, естественно, весьма и весьма солидный.
— Боже мой, — ахнула Беверли. — Это что, Лесли?
Лесли с лицом Панча протолкалась сквозь бегущую толпу.
Подняла руку, и толпа остановилась.
— Беги, — сказал я Беверли.
— Отличная мысль, — отозвалась та, ухватила меня за руку и потащила за собой, да так, что я чуть не упал. Беверли шмыгнула в один из мрачных кирпичных коридоров, ведущих к центру крытого рынка. Было довольно поздно, и большинство магазинов уже закрылись, но ларьки с напитками и блюдами кухни разных народов как раз сейчас и перевыполняли план за счет надувания туристов. Однако людей вокруг не было вообще, и я надеялся, что и продавцы и покупатели успели скрыться куда-нибудь в безопасное место.
Толпа позади нас взвыла — очень слаженно и музыкально. Но это многоголосье прорезал тонкий, визгливый смех воплощенного хаоса и бунта. А потом вдруг настала зловещая тишина — и в крышу ударили первые бутылки с зажигательной смесью. Лесли сказала, что не хочет моей смерти, но мне начинало казаться, что она говорила неправду.
Беверли, не отпуская моей руки, метнулась за угол. Мы попали в один из внутренних двориков и обнаружили там семью немецких туристов. Их было пятеро — флегматичный темноволосый отец, мать с заостренным лицом и светлыми волосами и трое детей от семи до двенадцати лет. Когда начался погром, они, должно быть, спрятались за ларьком с фастфудом и как раз вылезали, когда во дворик влетели мы с Беверли. Мать семейства вскрикнула от ужаса, старшая девочка завизжала, а ее отец весь подобрался и сжал кулаки. Драться он не хотел, но всерьез приготовился защищать свою семью от опасностей любого толка. Я показал ему удостоверение, и он, изумленно на нас посмотрев, успокоился.
— Polizei, — сказал он жене, а потом очень любезно спросил, можем ли мы помочь им.
Я ответил, что мы с радостью это сделаем, и начать следует с перемещения к ближайшему выходу и прочь из этого здания. Внезапно я сильно вспотел и обнаружил, что это жар от пламени у меня за спиной. Горела вся задняя часть крытого рынка. Одной рукой я толкнул в направлении западного выхода отца семейства, другой — старшего мальчика.
— Raus, raus! — завопил я, искренне надеясь, что это означает «выходите».
Беверли вела нас в юго-восточную часть рынка, которая пока не пострадала от погрома. Мы едва успели миновать второй ряд киосков, как вдруг Беверли резко остановилась, и мы с немцами с разбегу налетели на нее. Впереди, у западного фасада здания, несколько погромщиков вступили в схватку с прибывшими полицейскими.
— Мы в ловушке, — выдохнула Беверли.
Хулиганы находились спиной к нам, но обернуться могли в любой момент.
Один из ближних бутиков странным образом уцелел. Поскольку входить в горящее здание было бы упадническим шагом, вариант у нас оставался только один. Только когда мы всей толпой завалились внутрь, я, скорчившись за манекеном, одетым в два клочка тонкого шелка, понял, что мы в магазине сети «Сераль». Немцам я велел спрятаться под прилавком, чтобы их не было видно снаружи.
— Пожалуйста, — проговорила мать семейства, — объясните, что здесь происходит?
— Без понятия, подруга, — ответила ей Беверли. — Я просто тут работаю.
Рынок «Ковент-Гарден» состоит из четырех параллельных рядов магазинов с общей стеклянно-металлической крышей. Изначально эти ряды составляли открытые зеленные и фруктовые лавки. Потом здесь прорезали окна и провели электричество, но шириной они по-прежнему были меньше трех метров. Потом между ними втиснулись всякие мастерские, кафе и миниатюрные варианты дорогих сетевых бутиков. Такая фигня, как теснота, ни в коем случае не могла помешать производителям собирать дань с обеспеченных туристов. Поэтому над нами теперь возвышались изящные манекены, серебристые и черные, одетые в отвлекающе откровенные атласные вещицы. Я убеждал себя, что благодаря этому снаружи на нас не будут обращать особого внимания.
Это вскоре пришлось проверить экспериментально — несколько погромщиков крались мимо витрины. Судя по рваным пиджакам и грязным белым рубашкам, они были не из труппы, а из зрительного зала. Затаив дыхание, я смотрел, как они остановились у витрины, переговариваясь зычными брокерскими голосами.
С удивлением я понял, что мне совсем не страшно. Скорее стыдно — за то, что вот это милое семейство эдаких фон Траппов приехало посмотреть мой город, а в нем, вместо того чтобы радостно и с легким сердцем расставаться с деньгами, им приходится смотреть на насилие, жестокость и дурные манеры, демонстрируемые гражданами. Это меня раздражало до невозможности.
Брокеры устремились дальше, в западную часть рынка.
— Ладно, — сказал я спустя пару минут, — пойду разведаю обстановку.
Осторожно высунувшись из двери бутика, я огляделся. Хулиганов поблизости не наблюдалось, и это было хорошо. Плохо то, что они, возможно, сбежали от пожара, охватившего все вокруг. Я решил сбегать посмотреть, что делается у ближайшего выхода. Но не успел сделать и нескольких шагов, как пламя пожара опалило мне волоски в носу. Я метнулся назад, в магазин.
— Беверли, нам хана! — выпалил я и сказал ей про пожар.
Мать семейства нахмурилась. В семье она была за переводчика.
— Есть проблема? — спросила она.
Языки пламени уже отражались в витрине и на равнодушных серебряных лицах манекенов, так что лгать не имело смысла. Она посмотрела на своих детей, затем снова на меня.
— Неужели ничего нельзя сделать?
Я посмотрел на Беверли.
— Ты умеешь колдовать? — Жар чувствовался уже и здесь. — Да или нет?
— Ты должен мне разрешить.
— Что?
— Это часть договора, — пояснила Беверли. — Ты должен дать разрешение.
Одно из стекол витрины треснуло.
— Разрешаю, — проговорил я. — Делай, что нужно.
Беверли бросилась на пол, прижалась к нему щекой.
Губы у нее беззвучно шевелились. И я почувствовал, как что-то проходит сквозь меня. Ощутил летний дождь, услышал, как мальчишки где-то вдалеке гоняют в футбол, почувствовал, как пахнут на окраине города дикие розы и свежевымытые автомобили, и даже словно бы увидел, как светится вечером сквозь тюлевые занавески голубой экран телевизора.
— Что она делает? — поинтересовалась мамаша. — Молится за нас?
— Вроде того, — ответил я.
— Ш-ш-ш, — перебила меня Беверли, усаживаясь на полу, — не мешай слушать.
— Что слушать?
Что-то вдруг влетело в окно и, отскочив от стены, упало мне на колени. Это был предохранитель пожарного гидранта. Беверли заметила, что я недоуменно его рассматриваю, и виновато пожала плечами.
— Что ты сделала? — спросил я.
— Не знаю, — ответила она, — я же в первый раз.
Дым сгущался, заставляя нас лечь лицами вниз на пол — к счастью, все еще прохладный. Средний ребенок немецкой пары плакал. Мать обняла его и прижала к себе. Младшая дочка держалась на удивление спокойно. Она не сводила с меня больших голубых глаз. А вот ее отец был в отчаянии и наверняка уже готовился совершить что-нибудь героическое, но бессмысленное. Я прекрасно понимал, что он чувствует. Оставшиеся стекла витрины тоже полопались, на меня сверху посыпались осколки стекла. Я вдохнул, закашлялся от дыма и вдохнул его еще больше. Мне вдруг стало не хватать кислорода. Я понял, что это значит — я погибаю.
И тут Беверли засмеялась.
И внезапно вокруг как будто настал солнечный воскресный день под ослепительно голубым небом. Запахло нагретым пластиком и пылью — это детский надувной бассейн вытащили из летнего сарая. Дети, кто в купальниках, а кто и в трусах, бегают вокруг и подпрыгивают от нетерпения. Отец с красным от натуги лицом надувает бассейн, мать кричит ему, чтобы был осторожнее, а шланг уже протянут в кухню и надет на кран с холодной водой. Вот он издает булькающий звук, и дети завороженно смотрят на его отверстие…
Пол под нами начал вибрировать, и я едва успел подумать: «Что за черт», как вдруг на южную стену магазина обрушилась сплошная стена воды. Дверь резко распахнулась. Я не успел ни за что ухватиться — меня подняло мощной волной и шарахнуло о потолок. Ударом вышибло воздух из легких, и я вынужден был закусить губу, чтобы не сделать рефлекторный вдох. В какой-то момент я проморгался и увидел Беверли — она расслабленно лежала на воде в окружении обломков и осколков. А потом вода схлынула, так стремительно, что я больно ударился о пол.
Отец семейства оказался сознательнее и проворнее — он ухватился за шкаф, придерживая другой рукой своих. Немцы заверили меня, что с ними все в полном порядке. Недовольны были только двое младших — они хотели повторить. Беверли, стоя посреди магазина, победно взметнула вверх руку, сжатую в кулак.
— Оп-па! — воскликнула она. — Пусть-ка Тайберн так попробует!
* * *
Эйфория придала Беверли столько сил, что мы даже смогли проводить наших немцев до ближайшей машины скорой помощи. Судя по тому, что я увидел, когда мы вышли, волна, вызванная Беверли, поднялась откуда-то из центральной части рынка и, выплеснувшись наружу, залила площадь у церкви слоем сантиметров в десять. По моим прикидкам, Беверли разом нанесла городу ущерб, четырехкратно превышающий убытки от погромов. Но вслух я об этом говорить не стал. Ей не удалось погасить огонь, бушевавший на крыше, но прибывшая пожарная команда как раз готовилась с ним разобраться. Беверли, увидев пожарных, почему-то очень разволновалась и изо всех сил потащила меня прочь от рынка, вверх по Джеймс-стрит. Беспорядки, похоже, завершились, пришла очередь прессы охотиться за сенсациями. Бойцы территориальной группы в полной амуниции стояли вокруг компаниями по несколько человек, обсуждали технику боя телескопической дубинкой и поправляли значки с личными номерами.
Мы уселись на цоколь колонны солнечных часов на Перекрестке семи дорог. Мимо одна за другой проносились аварийно-спасательные машины. Беверли при этом каждый раз вздрагивала. Мы промокли до нитки и, несмотря на теплый вечер, начинали мерзнуть. Беверли взяла мою ладонь и сжала.
— Я так влипла, — прошептала она.
Я обнял ее, и она тут же воспользовалась этим — просунула холодную ладонь мне под рубашку, стала отогревать.
— Спасибо тебе большое, — сказал я.
— Просто помолчи и думай теплые мысли, — отозвалась она.
А какие еще мысли я мог думать, когда ее грудь упиралась мне в бок?
— Значит, ты раскурочила несколько водопроводных труб, — проговорил я. — Что тебе теперь грозит?
— Я испортила пожарные гидранты, а это означает, что почитатели Нептуна будут в ярости.
— Почитатели Нептуна?
— Я имею в виду Лондонскую пожарную службу.
— А они что, почитают Нептуна?
— Официально — нет. Но ты же понимаешь, моряки — значит, Нептун, это естественно.
— А разве пожарные — моряки?
— Сейчас — нет, — ответила Беверли. — Но в старые времена городу нужны были толковые и вышколенные парни, умеющие обращаться с водой, веревками, лестницами и не боящиеся высоты. А многие моряки как раз искали надежную и приличную работу на суше — и вот результат, взаимовыгодное сотрудничество.
— Нептун, — повторил я, — римский бог моря?
Беверли положила голову мне на плечо. Волосы у нее были мокрые, но я отнюдь не возражал.
— Моряки суеверны, — проговорила она. — Даже те, кто вериг в Бога, все равно в глубине души чтут Властителя Глубин.
— А ты его встречала? — спросил я.
— Нептуна? Не мели ерунды, — усмехнулась Беверли. — Его в природе не бывает. Все равно мне не по себе из-за этих гидрантов, но по-настоящему меня тревожат Воды Темзы.
— Постой, я угадаю, — сказал я. — Почитатели ужасного Ктулху?
— Я сомневаюсь, что они вообще в кого-нибудь верят, — отозвалась Беверли, — но не стоит злить тех, кто может спустить канализацию тебе в исток.
— А знаешь, — сказал я, — я ведь так ни разу и не видел твоей реки.
Беверли чуть повернулась, устраиваясь поудобнее у меня на груди.
— У меня есть маленький домик возле Кингстонского канала, — сказала она. — Всего лишь коттедж на две семьи, но зато сад тянется до самой реки. — Она подняла голову, и ее губы почти соприкоснулись с моими. — Можем как-нибудь поплавать.
Я поцеловал ее. Она пахла клубникой, мороженым и жевательной резинкой. Один бог знает, как далеко мы могли бы зайти, — но тут вдруг подъехал «Ренджровер», взвизгнув тормозами, и Беверли отпрянула от меня так резко, что я чуть не прикусил себе губу.
Из машины вылезла невысокая, крепко сбитая женщина в джинсах и подошла к нам. У нее была темная кожа и круглое выразительное лицо. Сейчас оно выражало крайнюю степень раздражения.
— Беверли, — скомандовала она, как будто не замечая моего присутствия, — ты очень крупно попала. Быстро в машину.
Вздохнув, Беверли поцеловала меня в щеку. Потом встала и подошла к сестре. Я тоже кое-как поднялся, преодолевая боль в расшибленной спине.
— Питер, — проговорила Беверли, — это моя сестра Флит.
Флит окинула меня оценивающим взглядом. На вид ей было лет тридцать с небольшим, и у нее была очень спортивная фигура: широкие плечи, тонкая талия, мощные округлые бедра. На ней был твидовый пиджак поверх черной рубашки поло. Коротко подстриженные волосы топорщились густым ежиком. У меня возникло странное ощущение, что я ее уже где-то видел. Так бывает, когда смотришь на какого-то не очень известного актера и никак не можешь вспомнить фамилию.
— Была бы очень рада познакомиться с вами, Питер, но сейчас не время, — сказала Флит. И добавила, адресуясь Беверли: — Садись в машину.
Беверли послушалась, грустно улыбнувшись мне напоследок.
— Подождите-ка, — сказал я, — я вас где-то видел.
— Вы учились в одной школе с моими детьми, — ответила Флит, садясь в «Ренджровер». И, едва захлопнув дверцу, принялась кричать на Беверли. Слышно было плохо, но слова «безответственная девчонка» я разобрал. Беверли, заметив, что я смотрю, закатила глаза. Я задумался, каково это — расти в окружении такого количества сестер. Наверное, было бы хорошо, если бы и меня кто-нибудь вот так же увез на «Рендж-ровере», пусть даже и ругался бы всю дорогу.
У лондонских беспорядков есть одна странная особенность — вне их границ жизнь идет так, будто ничего не случилось. Ковент-Гарден выгорел почти полностью, и это было очень плохо. Однако плюс состоял в том, что центральные станции метро и улицы, по которым ходят автобусы, почти не пострадали. Было темно, я вымок до нитки, путь в «Безумие» по-прежнему был для меня закрыт, а о том, чтобы провести еще одну ночь в кресле у Найтингейла в палате, я даже думать не хотел. Поэтому решил поступить так, как поступают все, кому некуда идти, — они возвращаются в то единственное место, где им всегда откроют дверь.
Вот только в метро я спустился напрасно. Вагоны были забиты — народ возвращался домой из ресторанов, кафе и театров. Даже в такой поздний час здесь было душно и тесно, но вокруг меня — мокрого, оборванного, да еще к тому же цветного — образовалось некое подобие свободного пространства.
Спина болела, нога тоже. Я устал и чувствовал, что что-то упустил. Никогда я не доверял полицейскому «нутряному чутью». Я не раз наблюдал, как работает Лесли, и всегда, когда она что-то угадывала по наитию, мне казалось, будто она просто заметила что-то такое, что я упустил из виду. Тщательнее раскапывала информацию по делу, лучше анализировала. И если я собирался спасти ей жизнь, то сейчас должен был делать то же самое.
На станции «Годж-стрит» вошла очередная толпа народу. Стало еще жарче, зато одежда на мне начала наконец сохнуть. Парень в коричневых брюках и голубом пиджаке подошел и встал рядом со мной, у межвагонной двери. Так близко, что мне было слышно ударные в металлических наушниках его айпода. Я снова начинал сливаться с толпой, и это меня успокаивало.
Ни одно упоминание о выходцах, попадавшееся мне на глаза, не давало точной информации о том, как и почему обычный призрак приобретает способность вытягивать магическую энергию из других призраков. Теория о сущности призраков, на которую опирался я, гласила, что они представляют собой копии характеров когда-то живших людей. И эти копии каким-то образом сублимировались в магический остаток, оседающий на материальных телах. Этот остаток и есть вестигий. Я полагал, что призраки со временем истончаются — как стирается и портится магнитофонная пленка. Если только их импульс не подпитывается магической энергией извне. Вот откуда стремление высасывать ее из других призраков.
На станции «Уоррен-стрит» в наш вагон зашел пьяница, которому хотелось поразглагольствовать. Начал он с пары коротких фраз, однако к «Юстону» уже разошелся вовсю. Но тут мое внимание отвлекла молодая женщина в розовом топе с невероятно глубоким вырезом. Я и не знал, что такие бывают. Она прислонилась к стеклянной перегородке напротив меня. Я поспешно отвел глаза, пока наши взгляды не встретились, и сфокусировался на ближайшем рекламном плакате. Спиной почувствовал, как парень в голубом пиджаке переступил с ноги на ногу, и понял, что он тоже ищет, на что бы перевести взгляд.
В мой укромный уголок, пошатываясь, вписался белый парень с дредами. За ним тянулся легкий шлейф запахов — пачули, табак и марихуана. Женщина в розовом топе неуверенно пододвинулась ближе ко мне — очевидно, решила выбрать меньшее из зол.
— Псы, грязные псы! — доносился откуда-то с другого конца вагона голос пьяного оратора. — Псы заполонили страну!
Под этот аккомпанемент наш веселый поезд поехал дальше.
Выходцы, несомненно, встречаются крайне редко — иначе они пожрали бы уже всех призраков. Эта мысль снова заставила меня задуматься: в чем же причина появления духа-выходца? Может быть, в психологическом состоянии человека в момент гибели? Смерть Генри Пайка была бессмысленна и несправедлива даже по отнюдь не строгим меркам восемнадцатого века. Но все равно даже его ненависть к Чарльзу Маклину и жгучее разочарование из-за плохо сложившейся актерской карьеры были недостаточной мотивацией для того, чтобы заставить несчастного Брендона Коппертауна убить дубинкой собственную жену.
— А был-то, мать его, настоящий рай! — не унимался пьяный. Он, конечно, вряд ли имел в виду Кемден, который, несмотря на свой рынок, претендовал разве что на убогий блеск богемы.
На станции «Кемден» Северная ветка разделяется на ветки Эджвейр и Хай-Барнет. Здесь много народу вышло из вагона и еще больше вошло. Мы все еще чуть-чуть уплотнились. Теперь я смотрел сверху прямо на макушку женщины в розовом. Ее волосы были светлыми у корней, и в них виднелись чешуйки перхоти. Мужчину в голубом пиджаке пихнули в бок, и я теперь был зажат между ними возле межвагонной двери. Мы все трое неловко ерзали, пытаясь встать так, чтобы никто никому не утыкался носом в подмышку — потому что это просто неудобно. Только этим объяснялось отсутствие стремления к зрительному контакту.
Пьяница громко поприветствовал вошедших в вагон.
— Чем больше народу, тем веселее! — воскликнул он. — Может, вообще весь белый свет, мать его, сюда соберем?
Запах от парня с дредами стал сильнее, к нему примешалась вонь мочи и кала. Интересно, подумал я, когда он в последний раз стирал свои псевдоармейские штаны?
Едва отъехав от станции «Кемден-Таун», поезд вдруг остановился. Пассажиры машинально заворчали, особенно когда свет ламп резко потускнел. Я расслышал на другом конце вагона чье-то хихиканье.
Что-то еще должно было владеть Генри Пайком, подумал я. Что-то гораздо хуже жажды мести за загубленную карьеру.
— Конечно, должно! — прокричал вдруг пьяный оратор. — И это что-то — я!
Я вывернул шею, чтобы разглядеть его, но обзор загораживал парень с дредами. На лице у него застыло выражение тупого самодовольства. Сильнее запахло дерьмом, и я понял, что он только что облегчился прямо в штаны. Поймав мой взгляд, он улыбнулся широкой довольной улыбкой.
— Кто ты такой? — прокричал я. И принялся было проталкиваться прочь из своего угла, но женщина в розовом топе, резко качнувшись назад, притиснула меня к стене. Свет потускнел еще сильнее, и возмущенное ворчание пассажиров было уже отнюдь не машинальным.
— Я адское пойло, — воскликнул в ответ пьяница, — я море джина, я источник веселящих напитков! Я последователь Капитана Свинга, Уота Тайлера и Освальда Мосли. Я тот, кто ухмыляется вам из окна двухколесного кэба. Я тот, кто заставил Диккенса мечтать об уединенной жизни за городом, и тот, кого так боятся ваши мастера.
Я попытался оттолкнуть от себя женщину в розовом, но руки вдруг стали невероятно тяжелыми и непослушными, словно в кошмарном сне. Она принялась тереться об меня. В вагоне стало невыносимо жарко, я начал потеть. Чья-то рука вдруг схватила меня за задницу и сильно сжала — это оказался парень в голубом пиджаке. Я был в таком шоке, что просто прирос к месту. Глянул ему в лицо — он смотрел прямо вперед с обычным скучающим выражением человека, который часто ездит в метро. Музыка у него в наушниках зазвучала громче и противнее.
От запаха дерьма горло сжало рвотным спазмом. Я оттолкнул женщину в розовом, и обзор открылся. Стало наконец видно того пьяницу, что кричал, — у него было лицо Панча.
Мужик в пиджаке отпустил мой зад и попытался засунуть руку мне в джинсы. Женщина в розовом энергично терлась бедрами о мой пах.
— Ну и как же тут жить молодому человеку? — завопил Панч.
Белый парень с дредами повернулся ко мне и медленно, задумчиво ткнул меня указательным пальцем в лицо.
— Тык, — сказал он и захихикал. Потом ткнул снова.
Есть грань, перейдя которую человек просто слетает с катушек и срывается на всех и вся вокруг. Некоторые всю жизнь живут на этой грани, и большинство из них заканчивает свои дни в тюрьме. Многих, а особенно женщин, доводят до такого состояния на протяжении многих лет, и в один прекрасный день они, не в силах больше терпеть, мстят обидчику так, что он идет требовать защиты в суде.
Вот и я сейчас оказался у этой грани и чувствовал, как во мне вскипает праведный гнев. Вот бы сейчас пойти вразнос, плюнув на обстоятельства! Мы, черт возьми, не просим слишком многого — просто иногда хочется, чтобы гребаное мироздание таки прислушалось к нам!
И тут я понял, в чем тут дело.
Мистер Панч — дух бунтов и скандалов — всегда делает то, чего требует ситуация. Это он руководил действиями Генри Пайка, и он же сейчас влез мне в мозг.
— Я все понял, — сказал я. — Генри Пайк, Брендон Коппертаун, курьер на велосипеде, весь этот разгром и насилие — но ведь таковы все жители большого города, не так ли, мистер Панч? И каков же процент лондонцев, впустивших вас в свое сознание? Держу пари, он ниже плинтуса, так что идите-ка вы на хрен, мистер Панч, а я пойду домой спать.
И в тот же миг я понял, что поезд снова тронулся, а лампы светят по-прежнему ярко. Парень в голубом пиджаке не держал руку у меня в штанах. Шумный пьяница ехал молча. И все вокруг старательно отводили от меня глаза.
Я вышел на следующей же станции. Это оказался «Кентиш-Таун». К счастью, мне сюда и надо было.
С сентября сорок четвертого года по март сорок пятого известный нацистский шутник Вернер фон Браун направлял свои ракеты «фау-два» на звезды в небе, но вместо этого, как в песне поется, они попадали почему-то в Лондон. Когда мой отец был ребенком, в городе там и тут виднелись следы бомбежек. В ровных линиях улиц на месте разрушенных жилых домов зияли бреши и чернели завалы обломков. В послевоенные годы их постепенно разобрали, и вместо уничтоженных строений появились новые — жуткие архитектурные извращения. Отец любил утверждать, что то архитектурное извращение, в котором вырос я, стоит как раз на месте воронки от «фау-два». Но я думаю, что это была обычная яма от нескольких снарядов, сброшенных стандартным бомбардировщиком.
В любом случае, что бы ни проделало брешь длиной в двести метров в ряде домов на Лейтон-роуд, послевоенные проектировщики отнюдь не собирались упускать такую прекрасную возможность для создания архитектурных извращений. Построенные в пятидесятые годы многоквартирные дома комплекса «Пекуотер-Эстейт» имеют шесть этажей, прямоугольную форму и состоят (очевидно, вследствие некоего безумного эстетического порыва) из грязно-серых блоков, которые жутко изнашиваются от воздействия окружающей среды. Вот почему, когда Закон о чистом воздухе положил конец знаменитому лондонскому смогу и старые здания начали подвергать пескоструйной очистке, «Пекуотер-Эстейт» стал выглядеть еще непригляднее, чем раньше.
Стены в квартирах довольно толстые, поэтому мне, по крайней мере, не приходилось ежедневно слушать мыльные оперы соседской жизни. Однако дом был возведен в соответствии с сомнительной теорией, столь любимой послевоенными проектировщиками, что лондонский рабочий класс состоит исключительно из хоббитов. Квартира моих родителей находилась на втором этаже, но, открыв входную дверь, можно было сразу выйти на улицу. В моем детстве, то есть в начале девяностых, стены были все в граффити, а лестничная клетка — в собачьем дерьме. Теперь граффити уже почти не осталось, а собачье дерьмо регулярно скидывается в водосток, устроенный в соответствии со стандартами «Пекуотер-Эстейт» для повышения комфорта и гигиены жилья.
Ключ от входной двери у меня оказался с собой, и очень кстати — когда я до нее дошел, оказалось, что родителей нет дома.
Это меня очень удивило, и я даже остановился на пороге. Папе за семьдесят, и он очень редко выходит из дому. Очевидно, заставить его одеться и выйти на улицу маму сподвигло нечто архиважное, вроде чьей-то свадьбы или крестин. И, скорее всего, я услышу подробный рассказ об этом, когда они вернутся. А пока я отправился на кухню и сделал себе чаю с сахаром и сгущенным молоком. Запил им два кекса из пекарни супермаркета и, подкрепившись таким образом, отправился в свою комнату проверить, найдется ли там, где поспать.
Как только я переехал — то есть буквально минут через десять после того, как за мной закрылась дверь, — мама начала превращать мою комнату в склад. Она наполнилась картонными коробками, каждая из которых, набитая до отказа, была заклеена скотчем. Чтобы лечь, мне пришлось снять с кровати несколько штук. Они были тяжелые и пахли пылью. Где-то раз в два года мама собирала ненужную одежду, обувь, кухонную утварь и косметику с большим сроком хранения — и отправляла это все родственникам во Фритаун. Тот факт, что большинство живых родственников давно переехали в Англию, Америку и, как ни странно, Данию, отнюдь не мог остановить этот поток гуманитарной помощи. Африканские семьи славятся своей многочисленностью, но у моей мамы, как видно, в родичах вообще половина Сьерра-Леоне. С самого раннего детства я усвоил: все, что мне принадлежит, но что я не защищаю, подлежит отъему и депортации на историческую родину. Мой конструктор «Лего», например, стал предметом непрекращающейся войны, начиная с моего одиннадцатого дня рождения, когда мама решила, что я уже слишком взрослый для таких вещей. И когда мне было четырнадцать, он таинственным образом исчез, пока мы с классом ходили в поход.
Я скинул ботинки, залез под одеяло и уснул, не успев даже задуматься, куда подевались все плакаты со стен.
Через несколько часов я резко проснулся от звука аккуратно прикрываемой двери и приглушенного папиного голоса из коридора. Мама что-то сказала, он в ответ рассмеялся. Все было в порядке, я успокоился и заснул снова.
Второй раз я проснулся гораздо позже, утром, когда косые солнечные лучи уже падали из окна на пол и стены. Я лежал на спине, посвежевший и отдохнувший, с мощной эрекцией и расплывчатыми воспоминаниями об эротическом сне про Беверли.
Что же мне теперь делать с Беверли Брук? Что она мне нравится, это факт, что я ей — тоже совершенно очевидно, но вот то, что она не совсем человек, имеет тревожную перспективу. Беверли хотела поплавать вместе со мной в своей реке, а я совсем не знаю, что она имела в виду. Знаю только, что Айсис меня от этого предостерегала. Было у меня подозрение, и довольно сильное, что нельзя переспать с дочерью Темзы без того, чтобы заплыть слишком далеко, — в буквальном смысле этого слова.
— Вовсе я не боюсь действовать, — сказал я потолку, — просто не знаю, в каком порядке надо действовать.
— Питер, ты уже проснулся? — послышался из коридора негромкий мягкий голос отца.
— Да, папа, проснулся.
— Мама оставила тебе ланч.
Ланч, подумал я. Прошло уже полдня, а я ничего не делаю. Я вытряхнулся из кровати, протиснулся между картонными коробками и направился в душ.
Ванная была таких же хоббитских размеров, как и остальные комнаты в квартире. Только благодаря серьезной работе по переоснащению, проведенной польской бригадой, между окном и раковиной удалось втиснуть душ с усиленным напором. Деньги на это дело я выложил из своего кармана, зато теперь знал наверняка, что для мытья головы мне не придется опускать ее ниже плеч. Возле смесителя стоял новенький диспенсер с жидким мылом, из тех, которые всегда можно увидеть в офисных туалетах. Очевидно, он был куплен или просто реквизирован у оптового торговца. Кроме того, я заметил, что туалетная бумага и бумажные полотенца гораздо качественнее тех, которыми мы пользовались, когда я жил здесь. Это означало, что мама теперь убирается в более респектабельном офисе.
Я вылез из-под душа и вытерся огромным махровым полотенцем с вышитой надписью «Твое место здесь». В части ухода за кожей папа следовал принципу «Увлажняющий бальзам — не для настоящих мужчин», а у мамы был только флакон какао-масла, все от того же оптового продавца. Лично я ничего не имею против какао-масла, единственный его минус — весь день потом будешь пахнуть как огромный батончик «Марс». Намазавшись, я шмыгнул обратно к себе в комнату и, пооткрывав несколько коробок, нашел, во что одеться. Кто-то из моих троюродных братьев перебьется без гуманитарной помощи.
Кухня представляла собой узкий проход, который вполне сгодился бы, чтобы тренировать коков для подлодки «Трайдент». Здесь едва хватало места для раковины, плиты и небольшого стола. Дверь в конце кухни вела на балкон — такой же микроскопический. Но зато здесь было достаточно солнечно, чтобы сушить одежду после стирки почти в любое время года. С балкона поднимались колечки сизого табачного дыма — папа наслаждался одной из четырех драгоценных ежедневных самокруток.
Мама оставила на плите курицу с арахисом и почти полкило риса басмати. Я закинул все это в микроволновку и спросил отца, будет ли он кофе. Он ответил «да», и я насыпал в две чашки растворимый «Нескафе» из огромной жестяной банки. Залил кипятком и добавил побольше сгущенного молока, чтобы заглушить вкус.
Папаша мой выглядел вполне бодро — а из этого следовало, что с утра он уже принял свое «лекарство». В зените карьеры он славился тем, что всегда очень заботился о внешности, и мама по мере сил старалась, чтобы он и сейчас выглядел хорошо: на нем были широкие брюки цвета хаки и льняной пиджак поверх бледно-зеленой сорочки. Мне это всегда казалось эдаким имперским выпендрежем, но маме почему-то было важно. Вот и сейчас папа имел вполне колониальный вид: он сидел в плетеном кресле шириной почти с балкон и грелся на солнышке. Рядом едва-едва хватало места для стула и белого пластикового столика. Я принес кофе и поставил туда, рядом с гигантской барной пепельницей с надписью «Пиво „Фостер“» и папиной жестянкой с табаком «Виргиния Голд».
В хорошую погоду с нашего балкона было видно весь двор и даже тюлевые занавески у соседей напротив.
— Ну, как поживает Помойка? — поинтересовался папа. Он всегда называл лондонскую полицию «Помойкой», хотя вроде был рад, когда я закончил Хендон, и даже гордился мною.
— Нелегко поддерживать общественный порядок, — ответил я, — все равно люди воруют и убивают.
— Таков печальный удел рабочего человека, — кивнул папа. Взял со стола банку с табаком, но открывать не стал — просто поставил к себе на колени и сложил ладони поверх нее.
Я спросил его, как мама и где они оба были вчера вечером. У мамы все хорошо, сказал он, и они ходили на свадьбу. На чью именно, он затруднялся ответить. Кого-то из моих родственников, а это слово на самом деле могло означать кого угодно — от сына моей тети до парня, который просто зашел в гости к моей маме и прожил у нее пару лет. Правильная сьерра-леонская свадьба должна продолжаться несколько дней, как, впрочем, и поминки, но, стремясь подстроиться под сумасшедший ритм английской жизни, эмигранты привыкли сокращать такие мероприятия до одного, максимум полутора дней. Не считая времени на подготовку.
Неторопливо рассказывая мне, какая музыка там играла, кто во что был одет и как прошла церемония (блюда он, правда, плохо запомнил), папа открыл жестянку, достал упаковку папиросной бумаги и сосредоточенно, аккуратно стал сворачивать самокрутку. Убедившись, что она идеальна со всех сторон, он сложил бумагу и табак обратно в банку, опустил туда же сигарету, закрыл крышкой и поставил на стол. Потом взял свою чашку, и я обратил внимание, что рука у него трясется. Он мог достаточно долго ждать, пока не станет совсем невтерпеж, и только потом взять банку со стола и поставить на колени. Мог развернуть самокрутку и свернуть снова, а когда припрет, выкурить-таки чертову дрянь. У него начиналась эмфизема, и тот же врач, что снабжал его героином, сказал, что он должен сократить потребление табака до четырех сигарет в день.
— Ты веришь в магию? — спросил я его.
— Я как-то раз слышал, как играет Диззи Гиллеспи, — ответил папа, — это считается?
— Возможно, — сказал я. — Как думаешь, откуда у человека способность так играть?
— У Диззи? Это талант плюс много работы, но я знал одного саксофониста, который говорил, что свое мастерство он получил от самого дьявола. Заключил с ним договор на перекрестке ночью и все такое.
— Дай угадаю, — сказал я, — он был из Миссисипи?
— Нет, из Кэтфорда, — ответил папа, — и договор свой он заключил на Арчер-стрит.
— И что, хорошо играл?
— Да уж, неплохо. Только вот ослеп бедняга через две недели.
— Это было частью договора? — спросил я.
— Наверное, да, — ответил он. — Твоя мама, когда я ей рассказал, тоже решила, что так оно и было. Она сказала, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке.
Очень похоже на маму, чья любимая фраза: «Если что-то досталось задаром, оно ничего и не стоит». Ну, вообще-то самая любимая ее фраза — «Не думай, что когда-нибудь станешь такой взрослый, что я не смогу тебя отшлепать». На самом деле она никогда меня не била и очень жалела об этом упущении, когда я провалил экзамены на A-уровень. В тот день мне в пример ставилось множество двоюродных братьев и сестер, которым физические наказания помогли впоследствии успешно поступить в университет.
Папа снова взял жестянку со стола и поставил на колени. Я забрал пустые чашки и сполоснул их на кухне в раковине. Потом вспомнил про курицу с рисом в микроволновке, достал ее оттуда и унес на балкон. Курицу съел всю, а риса — совсем немного. Запил все это холодной ведой — это нормальный побочный эффект после маминой стряпни. И всерьез задумался, не пойти ли еще поспать. Все равно заняться было нечем.
Выглянув на балкон, я спросил папу, не нужно ли ему чего. Он ответил, что все в порядке и ничего не надо. Я заметил, как он открывает банку с табаком, достает оттуда самокрутку и сует в рот. Потом он вынул из кармана серебряную керосиновую зажигалку и поджег кончик сигареты. Все это он проделал с такой же вдумчивой размеренностью, с какой заворачивал табак в сигаретную бумагу. После первой затяжки на лице у него отобразилось величайшее блаженство. А потом он принялся кашлять. Кашель был ужасный — влажный, захлебывающийся. Казалось, он вот-вот выплюнет легкие. Отработанным движением он затушил сигарету и стал ждать, пока кашель утихнет. Когда это случилось, он снова сунул сигарету в рот и зажег ее. Дальше я смотреть не стал, потому что и так знал, чем дело кончится.
Люблю папу. Он — настоящее ходячее предупреждение.
У мамы три городских телефона. По одному из них я набрал номер своей голосовой почты. Первое же сообщение было от доктора Валида.
— Питер, — проговорил доктор, — я хотел вам сообщить, что Томас пришел в сознание и спрашивает о вас.
Общественно-политические газеты назвали случившееся «Майским помешательством» — звучало как название коктейльной вечеринки. Таблоиды же выбрали заголовок «Майская вспышка» — наверняка потому, что он короче и умещается поперек первой полосы. По телевизору показали несколько интересных кадров, где женщины в длинных вечерних платьях кидались кирпичами в полицейских. Никто не знал, что именно случилось, и разные аналитики уже принялись наперебой доказывать, что беспорядки стали следствием социально-политических факторов, о которых каждый из них писал в своей последней книге. А именно — жгучего недовольства граждан каким-то аспектом современной общественной жизни. Каким аспектом — никто не знает.
В отделении интенсивной терапии Королевского госпиталя было много полицейских. Большинство слонялось без дела, рассчитывая на оплату сверхурочных; некоторые брали показания у жертв беспорядков. Я показания давать не собирался. Схватив оказавшиеся поблизости ведро и щетку и притворившись уборщиком, я прошел внутрь.
На верхних этажах я долго плутал в поисках кабинета доктора Валида, пока наконец не попал в смутно знакомый коридор. Стал открывать все двери подряд, пока не нашел палату Найтингейла. Честно сказать, он выглядел не лучше, чем в прошлый раз.
— Инспектор, — проговорил я, — вы хотели меня видеть.
Его глаза открылись, он скосил взгляд на меня. Я присел на краешек койки, так, чтобы он мог видеть меня, не поворачивая головы.
— Подстрелили, — прошептал он.
— Я знаю, — проговорил я. — Я там был.
— Второй раз.
— Неужели? А когда был первый?
— На войне.
— На какой именно? — спросил я.
Найтингейл, поморщившись, повернулся на кровати.
— На второй, — ответил он.
— На Второй мировой, — повторил я. — Где же вы служили — в ясельном полку?
Если далее Найтингейла призвали в сорок пятом, он должен был родиться никак не позже 1929 года. Это если он солгал насчет своего возраста.
— Сколько вам лет, инспектор?
— Много, — ответил он. — Начало века.
— В начале века? — переспросил я, и он кивнул. — Вы родились в начале века? Какого — двадцатого?
Найтингейл выглядел от силы на сорок пять, а это надо уметь, особенно когда лежишь полумертвый на больничной койке и некий механизм рядом издает писк через равные промежутки времени.
— Получается, вам больше ста?
Найтингейл издал странный свистящий звук, и я было встревожился, но потом понял, что он смеется.
— А это нормально?
Он покачал головой.
— Вы знаете, почему так происходит?
— Дареному коню, — прошептал Найтингейл, — в зубы…
С этим трудно было поспорить. Я не хотел утомлять его, поэтому вкратце рассказал о Лесли, о погроме и о том, что меня выдворили из «Безумия». Потом спросил, может ли Молли помочь мне выследить Генри Пайка, но он отрицательно покачал головой.
— Опасно.
— Но я должен, — сказал я. — Не думаю, что он остановится, — если его не остановить.
Медленно, по одному слову, Найтингейл объяснил мне, как следует действовать. И мне эти слова очень не понравились. План был действительно жуткий, и потом, вопрос: «Как попасть в „Безумие“» по-прежнему оставался открытым.
— Мать Тайберн, — проговорил Найтингейл.
— Вы хотите, чтобы она приказала своей дочери впустить меня? — спросил я. — Что же, по-вашему, может заставить ее это сделать?
— Самолюбие, — сказал Найтингейл.
— Вы хотите, чтобы я умолял ее?
— Не ее самолюбие, — прошептал Найтингейл. — Ваше.