22. “Мне и так с тобой хорошо”
Они встретились на лестнице: одна спускалась, а вторая поднималась. Через минуту после того, как ушла Аннет, в квартиру вошла Нина Гефен. Седые волосы безжалостно острижены, в руках тяжелая корзина, которую она решительно водрузила на стол среди газет, консервных банок и грязных кофейных чашек. Резким движением закурила сигарету “Нельсон”. Пламя спички не задула, а погасила, энергично помахав рукой. И выпустила из ноздрей две струи дыма.
Фима усмехнулся, не нарочно, не отдавая себе в том отчета. Эта смена караула напомнила ему батальоны отцовских подруг, что приходили и уходили, сменяя друг дружку. Быть может, пора уже и Фиме завести трость с серебряным набалдашником.
– Что тебя рассмешило? – спросила Нина. Наверняка уловила сквозь сигаретный дым тонкий аромат женских духов. Не дожидаясь ответа, Нина добавила: – Вот и дама в красном, которую я встретила в парадном, улыбалась, словно сытая кошка. Не было ли у тебя, случаем, гостьи?
Фима собирался все отрицать. Мол, я не я и гостья не моя. В подъезде восемь квартир. Но удержался. Не мог он солгать этой худощавой, не избалованной жизнью женщине, так похожей на загнанную охотниками лисичку, – женщине, которую порой мысленно называл “моя любимая” и мужа которой он тоже любил. Фима отвел взгляд и пробормотал:
– Пациентка. Проходит курс лечения в нашей клинике. Как-то так получилось, что мы немного подружились.
– Ты открыл у себя в квартире филиал вашей клиники?
– Видишь ли, – Фима перебирал части расколовшегося транзистора, – муж, как бы это сказать, оставил эту женщину. Она пришла ко мне посоветоваться.
– Врачеватель разбитых сердец, – заметила Нина, и фраза, которой полагалось прозвучать едко, прозвучала жалко. – Прямо святой Фима, покровитель соломенных вдов. Еще немного – и тебе придется установить приемные часы и вести запись. Чтобы дамы заранее записывались на прием.
Нина вытащила из корзины пакет с моющими средствами, поставила его поближе к раковине. Фиме показалось, что губы ее, сжимающие окурок, подрагивают. Затем Нина извлекла из корзины продукты, открыла холодильник и вскрикнула:
– Какая гадость!
Фима попытался оправдаться: как раз позавчера вечером он навел основательный порядок, только холодильником не успел заняться.
– А когда возвращается Урн?
С самого дна корзины Нина достала небольшой сверток.
– В ночь с пятницы на субботу. Стало быть, завтра. Уж точно оба вы сгораете от нетерпения. Сможете устроить себе медовый месяц на исходе Субботы. Вот, я принесла тебе книгу о профессоре Иешаяху Лейбовиче. Ты сбежал, оставил книгу на ковре. Что с тобою происходит, Фима? Посмотри, на кого ты похож.
И действительно, после ухода Аннет он забыл заправить сорочку в штаны, а из-под нее еще выбивалась и нижняя рубаха – фланелевая, отливавшая желтизной.
Нина опорожнила холодильник, безжалостно отправила в мусорное ведро овощи, туда же проследовали останки консервированного тунца, окаменелый кусок сыра, уже подернувшийся зеленоватой плесенью, початая коробка сардин. Вооружившись тряпкой и моющим раствором, Нина яростно набросилась на стенки и полки холодильника. А Фима тем временем откромсал несколько толстенных ломтей от буханки ароматного грузинского хлеба, который принесла Нина, щедро намазал их вареньем и с удовольствием начал есть. Не забыв осчастливить Нину небольшой лекцией на тему того, что левые партии Англии, Скандинавии и, по сути, всей Северной Европы переживают период заката. И вдруг, оборвав себя, сказал совсем другим голосом:
– Нина… По поводу того, что было позавчера ночью. Нет, раньше. Я ворвался к тебе мокрым псом, городил всякую чепуху, навалился, обидел тебя и убежал безо всяких объяснений. И теперь мне очень стыдно. Представляю, что ты думаешь обо мне. Только пусть не покажется тебе, будто меня… не тянет к тебе. Это не так, Нина. Совсем наоборот. Еще сильнее прежнего. Просто у меня выдался ужасный день. Вся эта неделя выдалась ужасная. Такое чувство, будто я не живу. Существую. Переползаю из одного дня в другой. Без смысла, без желания. В Псалмах есть такой стих: “Истаивает от скорби душа моя!” Как же это точно – “истаивает”. Иногда я совсем не понимаю, зачем я здесь, я словно прошлогодний снег. Ухожу. Прихожу. Пишу. Зачеркиваю. Заполняю анкеты в клинике. Одеваюсь. Раздеваюсь. Звоню по телефону. Надоедаю всем, морочу голову. Нарочно злю отца. И почему меня еще кто-то выносит? Почему ты не пошлешь меня ко всем чертям? Я не понимаю. Научи меня, как мне загладить перед тобой вину.
– Угомонись ты, Фима, – сказала Нина. – И перестань болтать.
Она разложила продукты по полкам сияющего чистотой холодильника. Худые плечи дрожали. Со спины она выглядела будто хрупкий зверек, мечущийся между прутьями клетки, и сердце его изошло жалостью. Не поворачиваясь к нему, она сказала:
– Я тоже не понимаю. Полтора часа назад в адвокатской конторе меня вдруг охватило внезапное чувство, что тебе плохо. Что с тобой стряслось что-то жуткое. Заболел и лежишь здесь один в горячке. Я пыталась дозвониться, но у тебя было занято, беспрерывно. И я подумала, что ты забыл положить телефонную трубку. Я встала и ушла в самый разгар весьма важного совещания по поводу банкротства одного страхового агентства, помчалась прямо к тебе. Ну не совсем прямо, заскочила по дороге в магазин, чтобы купить тебе продуктов, ты ведь тут наверняка с голоду помираешь. Мне все время кажется, что мы с Ури усыновили тебя и ты наш мальчик. Только Ури это забавляет, а я переживаю, места из-за тебя не нахожу. Постоянно. Мне снова и снова чудится, будто с тобою случилось несчастье, и я бросаю все, мчусь со всех ног к тебе. Знаешь, это такое острое и жуткое чувство, будто внутри что-то щемит, будто ты издалека зовешь меня: “Нина! Нина!” Нет, не могу объяснить. Сделай мне одолжение, Фима, перестань жрать хлеб. Посмотри на себя, до чего ты растолстел. И, кроме того, нет у меня сейчас ни сил, ни желания слушать твои гениальные теории про Миттерана и британских лейбористов. Прибереги это для Ури. Лучше расскажи, что случилось. Что с тобой творится? Я же вижу, происходит что-то странное, о чем ты мне не рассказываешь. Более странное, чем обычно. Тебя словно накачали наркотиками.
Фима покорно отставил надкушенный ломоть, положил его в раковину, как грязную чашку. И забормотал – мол, самое замечательное состоит в том, что перед ней ему почти никогда не стыдно. Он не боится показаться смешным. Не боится в ее присутствии быть жалким и никчемным, как это случилось позавчера ночью. Будто она его сестра. А сейчас он скажет нечто банальное, но что из того? Не всегда банальное – противоположность истинному. А именно, он собирается сказать… истинное… Потому что она такая хорошая. А ее тонкие пальцы – самые милые пальцы, какие он видел в своей жизни.
Все еще спиной к нему, склонившись над раковиной, она выкинула хлеб, который положил туда Фима, и принялась драить краны и кафель, затем долго мыла руки и наконец печально сказала:
– Ты забыл у меня носок, Фима.
И тут же:
– Давно мы с тобой не спали.
Погасила сигарету, взяла его за руку своими тонкими пальцами малютки-китаянки и прошептала:
– Пойдем. Меньше чем через час я должна быть в офисе.
Следуя за Ниной, Фима порадовался, что она близорука, потому что в пепельнице, в которой Нина загасила сигарету, он уловил промельк искры – там нашла себе убежище сережка Аннет.
Нина задернула занавеску, свернула покрывало на кровати, поправила подушки и сняла очки. Движения ее были доверчивы и экономны, словно она готовила себя к медицинскому осмотру. Когда она начала раздеваться, он повернулся к ней спиной, немного поколебавшись, перед тем как убедиться, что у него нет иного выхода, только сдернуть с себя всю одежду. “То сплошная засуха, а то полное изобилие”, – подумал он злорадно. И торопливо нырнул под одеяло, чтобы Нина не заметила, сколь дряблой стала его плоть. А поскольку помнил, как разочаровал Нину в предыдущий раз, на ковре в ее доме, всколыхнулись в нем унижение и стыд, едва выносимые. Всем телом Фима прижался к Нине, но член его был вял и безволен – смятый носовой платок. Он втиснул голову меж ее тяжелых, жарких грудей, и так, обнявшись, плотно прижавшись друг к другу, лежали они неподвижно, как два солдата, пережидающие обстрел в узком окопе.
– Только не разговаривай, – прошептала она. – Ни слова. Мне и так с тобой хорошо.
Неожиданно перед смеженными веками Фимы встала картина: истекающий кровью, изуродованный, истерзанный пес скулит под каменным забором, забившись в мокрые кусты. И он пробормотал слова, которые Нина не услышала:
– Назад, в Грецию, Яэль. Там мы будем любить. Там найдем милосердие.
Нина взглянула на часы: половина двенадцатого. Она поцеловала его в лоб, легонько тряхнула за плечи и проговорила ласково:
– Вставай, малыш. Просыпайся.
Потом оделась, отыскала очки, закурила, пламя спички не задула, а погасила резкими, негодующими взмахами руки.
Перед тем как уйти, она соединила половинки транзистора, пристукнула их. Покрутила ручку вправо-влево, пока из приемника не раздался вдруг громкий голос министра обороны Ицхака Рабина: “Победит тот, у кого дыхание более длинное”.
– Все работает, – сказала Нина, – а мне пора.
Фима попросил:
– Не сердись на меня. Все эти дни я буквально задыхаюсь. Как в преддверии беды. По ночам почти не сплю. Сижу и пишу статьи, будто они кому-то нужны. Но никто меня не слышит, все напрасно. Что со всеми нами будет, Нина? Ты знаешь? Нет?
Нина, стоявшая уже в дверях, обернула к нему свое лисье личико:
– Сегодня вечером у меня есть хороший шанс закончить работу пораньше. Из клиники приезжай ко мне в офис, сходим на концерт симфонической музыки. Или в кино, на комедию с Жаном Габеном. А потом ко мне. Не грусти.