15. Истории на сон грядущий
Дими Тобиасу, мальчику-альбиносу с маленькими красными глазками за толстыми линзами очков, было десять, но выглядел он младше. Говорил он мало, вежливо, взвешенно, хотя, случалось, удивлял взрослых острым словцом или этакой изощренной наивностью, в которой Фима видел или воображал взблески иронии. Иногда отец называл его левантийским Альбертом Эйнштейном, но Яэль сетовала, что породила не дитя, а хитрого манипулятора.
Дими сидел в гостиной, в широком отцовском кресле, сжавшийся, молчаливый, примостившись в самом уголке сиденья – продолговатый сверток, забытый на скамейке в парке. Напрасно пытался Фима вытащить из него хоть слово, узнать, чем мальчик расстроен. Дими сидел так весь вечер, почти не шевелясь, двигались только кроличьи глазки, беспрерывно помаргивающие за стеклами. Может, хочешь пить? Хочешь молока? Сока? Фима почему-то решил, что ребенок обезвожен. Или просто воды? Как насчет виски?
Дими сказал:
– Да хватит уже тебе.
Фима, прекрасно сознававший, что ведет себя глупо, никак не мог сообразить, что же сказать или сделать; внезапно он вскочил, решительно прошествовал к окну и распахнул его настежь, впуская свежий воздух. Но уже спустя минуту, перепугавшись, что ребенок простудится, закрыл. После чего отправился на кухню, налил себе содовой и со стаканом вернулся в гостиную. Будто надеялся, что тем самым пробудит в Дими жажду.
– Ты уверен, что пить не хочешь?
Дими поднял бледное личико и пристально посмотрел на Фиму – озабоченно и жалостливо, так смотрят на вляпавшегося в неприятную историю человека, которому ничем уже не поможешь.
Фима попытался зайти с другой стороны:
– Сыграем в карты? Или в “Монополию”? А может, посмотришь со мной новости? Только покажи мне, как включается ваш телевизор.
– Нажимаем кнопку. Сверху, – сказал Дими и добавил: – И детям не предлагают алкоголь.
Фима тут же согласился:
– Конечно, конечно. Просто хотел тебя рассмешить. А ты скажи, чего тебе хочется. Хочешь, я изображу кого-нибудь из политиков? Переса? Шамира?
– Ничего я не хочу. Я уже три раза сказал тебе.
Понапрасну соблазнял Фима его детективными историями, компьютерными играми, анекдотами, битвой на подушках, домино наконец. Что-то угнетало мальчика, и сколько Фима ни допытывался, не случилось ли чего в школе или у соседки, которая опекала Дими с полудня, не устал ли он, не болит ли у него живот, не стряслось ли неприятностей в американской космической программе, ему не удалось вытянуть из Дими ничего, кроме двух слов:
– Хватит. Прекрати.
Быть может, так выглядит начало ангины? Воспаления легких? Менингита? Фима втиснулся в кресло, где сидел Дими, заставив его еще больше сжаться в своем углу, обхватил руками слабые плечики мальчика:
– Расскажи мне, что случилось.
– Ничего, – ответил Дими.
– Где у тебя болит?
– Нигде.
– Может, немного побесимся? Или ляжешь спать? Мама велела дать тебе половину таблетки валиума. Хочешь, я тебе почитаю?
– Ты уже спрашивал.
Фима был вне себя от беспокойства: на его глазах творится явно нечто серьезное, возможно даже опасное, а он бессилен что-либо сделать. А что бы на его месте сделал Теди? Фима ерошил белесые волосы мальчика, бормоча:
– Но ведь я вижу, что тебе плохо. Где у вас лежит этот валиум? Скажешь?
Дими, не особо любивший прикосновения, выскользнул, точно кот, из-под Фиминой руки, перебрался в кресло, стоявшее напротив, и обложился грудой подушек так, что виднелись только голова да торчащие ноги. Глаза его помаргивали за толстыми стеклами очков. Озабоченность Фимы стремительно перерастала в лютую тревогу, к которой подмешивалось раздражение.
– Все, – сказал он, – я вызываю врача. Но сначала измерим тебе температуру. Где у вас термометр?
– Хватит, – сказал Дими, – перестань корчить из себя клоуна. Включи телевизор и посмотри новости.
Фима взвился, словно ему отвесили пощечину, растерянный и разъяренный, набросился на телевизор, пытаясь включить его, но без успеха. До него дошло, что его просто-напросто выставляют полным дураком, а он еще подлизывается к мальчишке. Он подскочил к Димер и заорал:
– Даю тебе шестьдесят секунд! Либо ты расскажешь, что случилось, либо я ухожу!
– Уходи, – согласился Дими.
– Очень хорошо, – процедил Фима, изо всех сил пытаясь подражать спокойной холодности Теди, – я уйду. Ладно. Но прежде у тебя есть ровно четыре минуты, и не больше, чтобы подготовиться ко сну и лечь в кровать. И никаких отговорок. Зубы, молоко, пижама, валиум и все такое. Хватит ломать комедию.
– Это ты, – ответил Дими, – это ты ломаешь комедию.
Фима вылетел из гостиной. Направился в кабинет Теди. Разумеется, он не собирался оставлять ребенка одного в доме. С другой стороны, он не знал, как теперь увильнуть от собственного ультиматума. Не зажигая света, Фима упал в кресло перед монитором и приказал себе: “Логика! Думай!” Есть только две причины: либо ребенок заболел – и необходимо действовать немедленно, либо попросту глумится над ним, и в этом случае Фима и вправду ведет себя как клоун. Его затопила жалость к маленькому бледному Челленджеру. Да и к себе: даже номера телефона родители не оставили. Наверняка развлекаются сейчас в Тель-Авиве, сидят в каком-нибудь экзотическом ресторане или веселятся в ночном клубе, а о них и думать забыли. А если случится что? Где их искать? А вдруг он проглотил что-то? Или его поразил смертоносный вирус? Или аппендицит? Полиомиелит? А может, несчастье случилось как раз с родителями? Автомобильная катастрофа? Террористический акт?
Фима решил спуститься к соседке этажом ниже. Но по трезвом размышлении понял, что не знает, что ей сказать, только снова выставит себя дураком.
Он смиренно поплелся в гостиную и взмолился:
– Ты сердишься на меня, Дими? Почему ты так со мной поступаешь?
Печальная стариковская улыбка скользнула по лицу мальчика.
– Ты мне надоедаешь, – ответил он.
– Если так, – сказал Фима, с трудом подавив новую волну гнева и желание отхлестать по щекам этого хитрого наглеца, – то скучай себе в одиночестве до завтра. Прощай. Ты мне тоже надоел.
Но, вместо того чтобы уйти, он выхватил с книжной полки первую попавшуюся книгу – это был английский том в оранжевом переплете, история Аляски не то восемнадцатого, не то девятнадцатого века, – плюхнулся на диван и принялся листать, ничего не видя. Фима твердо-натвердо решил игнорировать маленького врага. Но сосредоточиться не получалось. Он чуть ли не каждую секунду поглядывал на часы, однако стрелки упорно показывали девять часов двадцать пять минут. Фима разозлился теперь на застывшее время, а заодно на себя – за то, что пропустил девятичасовой выпуск новостей. Да и ощущение несчастья никуда не делось, камнем сдавливало грудь – наверняка случилось что-то плохое. Что-то такое, о чем ты будешь с ужасом вспоминать, что будет грызть тебя дни и годы, когда понапрасну станешь отматывать время вспять, именно к этой минуте, чтобы исправить жуткую ошибку. Сделать нечто понятное, простое, само собой разумеющееся, недоступное лишь слепому или глупцу. Но что же это за “нечто”? Вновь и вновь украдкой поглядывал он на Дими, помаргивающего из-за очков в своей пещере из подушек. Наконец ему все-таки удалось сосредоточиться на истории первых китобоев, прибывших на Аляску из Новой Зеландии и построивших там первые поселения на берегу, которые часто подвергались атакам диких кочевников, приходивших из Сибири через Берингов пролив.
– Что такое “отек”? – спросил вдруг Дими.
– Я не знаю точно, – ответил Фима. – Это бывает при болезни. Почему ты спрашиваешь?
– При какой болезни?
– Покажи мне, где у тебя болит. Надо найти термометр. Я вызову врача.
– Это не у меня, – сказал Дими. – У Уинстона.
– Какого еще Уинстона?
Фима решил, что у мальчика жар и он начал бредить. Открытие это принесло ему некоторое облегчение. Но где сейчас найти врача? Можно позвонить Тамар и посоветоваться. Но не с “нашими” врачами, уж это точно. И не с мужем Аннет. Но про какой же отек он говорит?
– Уинстон – это собака. Она была у Цлиль Вайнтрауб.
– Собака заболела?
– Да.
– И ты боишься, что заразился от нее?
– Нет. Мы ее убили.
– Вы ее убили? Зачем вы ее убили?
– Сказали, что у нее отек.
– Кто убил?
– Только она не умерла.
– Ни жива, ни мертва?
– И жива, и мертва.
– Ты можешь мне толком объяснить?
– Это невозможно.
Фима встал, потрогал одной ладонью лоб Дими, другой – свой собственный, но разницы не ощутил. Может, они оба больны?
– Это было убийство, – сказал Дими.
И вдруг, словно перепуганный своими словами, уткнулся лицом в подушку и разрыдался. Тело сотрясали прерывистые, будто икота, сдавленные рыдания. Фима потянул подушку, но Дими вцепился в нее изо всех сил, и Фима уступил. Он уже понял, что нет ни болезни, ни температуры, но есть душевное страдание, и следует проявить терпение, помолчать. Опустившись на ковер подле кресла, он взял в руки ладошку Дими, готовый и сам расплакаться от боли за этого мальчика, странного, в очках с толстыми линзами, с волосами белыми как бумага, он любил его упрямство, его ум, его похожесть на маленького одинокого старичка. Все тело Фимы ныло от усилий сдержаться, не выхватить из кресла это рыдающее существо, не притиснуть крепко-крепко к своей груди. Никогда еще у Фимы не было столь сильного желания прижать к себе кого-нибудь – даже ни с одной женщиной. Ему удалось усмирить порыв, сидеть не шевелясь, пока рыдающая икота не утихла. Пока Дими не пересилил себя. И, когда мальчик умолк, Фима мягко произнес:
– Ну хватит, Дими, хватит тебе.
Мальчик вдруг соскользнул с кресла и прижался к Фиме, съежился, словно хотел окопаться, зарыться в нем. И прошептал:
– Я расскажу.
И принялся рассказывать – четко и ясно, ровным голосом, не всхлипывая, не останавливаясь, чтобы подыскать слова, даже глаза его не моргали уже столь часто. О том, как они нашли собаку, лежавшую в грязи, у мусорных баков. Отвратительная такая собака, с проплешинами на спине, на задней лапе гнойная рана, облепленная мухами. Он видел эту собаку раньше, ее выгуливала одна девочка, Цлиль Вайнтрауб. Но после того как семья Вайнтрауб уехала из страны, пес бродил сам по себе. Рылся в мусоре. Лежала собака на боку, за мусорными баками, и кашляла, словно старик, который всю жизнь курил. Они с мальчиками провели медицинское обследование, и Янив сказал, что пес умирает, что у него отек. Потом они силой открыли ему пасть и затолкали внутрь лекарство, которое сделал Ниндзя Мармельштейн, – вода из лужи с добавлением песка, листьев, штукатурки и аспирина, что Янив стащил у мамы. Затем они придумали отнести Уинстона в долину и принести его в жертву – как Авраам собирался принести в жертву сына своего Исаака. Это Ронен придумал, он сбегал домой и принес большой нож, которым режут хлеб. Всю дорогу, пока они спускались в долину, пес по кличке Уинстон спокойно лежал на одеяле и выглядел вполне довольным, вилял хвостом, словно благодарил всех. Может, он думал, что его несут к врачу. Всякому, кто к нему наклонялся, он облизывал лицо или руку. В долине они собрали камни, соорудили жертвенник, возложили на него Уинстона, который совсем-совсем не сопротивлялся, а смотрел вокруг с любопытством, точно маленький ребенок, словно полностью им доверяет – мол, он в руках тех, кто любит его, и понимает, что это такая игра, которой он очень рад. Раны у него были такие противные, а морда такая милая, и карие глаза милые – добрые и умные. Ведь такое бывает, правда, Фима, – ты смотришь на зверя и думаешь, что он помнит то, что люди давно забыли. Или это только так кажется? Этот грязный, больной, блохастый пес подлизывался ко всем и смотрел так умоляюще, и клал на колени свою слюнявую морду Это была его, Дими, идея: нарвать зеленых веток, цветов и украсить жертвенник. Уинстону на голову он тоже надел венок – так делали с именинником в детском саду. Они связали ему передние и задние лапы крепко-крепко, а пес все повизгивал от радости и вилял хвостом, счастливый, что с ним возятся. Неосторожных, не успевших увернуться, он облизывал. А затем бросили жребий. Ниндзе Мармельштейну выпало прочитать молитвы, как кантору в синагоге, Ронен должен был выкопать могилу, а Дими выпало умертвить собаку. Он попытался увильнуть, сказал, что зрение у него совсем плохое, но они сказали, что жребий – это жребий, что хватит быть тряпкой. У него не было никакого выбора. Все получилось хуже некуда. Нож трясся в руке, а пес все вертелся. И, вместо того чтобы перерезать горло, он ему отрезал половину уха. И тогда пес завизжал, заплакал, как человеческий младенец, он клацал зубами, кусал воздух. И Дими пришлось попробовать еще раз, чтобы прекратить этот вой. Но нож опять не попал в горло, а воткнулся во что-то мягкое, в живот, и Уинстон завопил еще громче, и крови было столько. Янив сказал, мол, ничего страшного, это же всего лишь вонючая арабская псина. А Ниндзя сказал, что у пса все равно отек и он умрет.
И тогда Дими в третий раз ткнул нож со всей силы, но попал в камень, и нож переломился надвое. Только рукоятка осталась у него в руке, вот так. Ниндзя и Янив схватили голову Уинстона и заорали:
– Давай быстрее, болван! Бери лезвие и быстро режь горло!
Но обломок лезвия был слишком маленьким, он не смог бы перепилить Уинстону горло, все там было липкое и скользкое от крови, и лезвие снова и снова попадало не туда, куда надо. В конце концов все перепачкались в крови, и откуда в обычной собаке столько крови? Может, это потому, что у нее отек? И тут Янив, Ниндзя и Ронен убежали, а Уинстон перекусил веревку, освободил передние лапы, но задние так и остались связанными. И, визжа, но не так, как скулит обычно собака, а как причитает женщина, Уинстон пополз на брюхе и забрался в кусты. И тогда только Дими понял, что Янив, Ронен и Ниндзя убежали, он перепугался и побежал за ними. Он нашел их в подворотне у автобусной остановки, там был кран, и они уже успели помыться, но ему они не позволили смыть кровь, они обвинили его в том, что из-за него Уинстон ни жив, ни мертв. Прямо Общество защиты животных. И это он сломал нож, который Ронен стащил из дома. А потом сказали: “Уж ты точно донесешь, мы тебя знаем”. И принялись пинать его, принесли новую веревку, и Ниндзя объявил: “Тут начинается новая заваруха, настоящая «интифада», как говорят арабы, – вешают Дими”.
Только Ронен был понормальнее остальных, он сказал:
– Эй, пусть очки снимет, чтобы не разбились.
И Дими снял очки и не смог разглядеть, кто его связал, а кто, после всех ударов и пинков, еще и пописал на него. Они бросили его лежать в подворотне у автобусной остановки, на спуске улицы, и умчались. И орали: “Дими свое получил, это ему за то, что не убил Уинстона”.
Соседке он ничего не рассказал. Объяснил, что испачкался, потому что упал в лужу. Если родители узнают, то ему конец.
– Ты не расскажешь им, Фима?
Фима помолчал, размышляя. Пока длилась исповедь, он не переставал гладить белые детские волосы. Рассказ звучал как страшный сон, и Фима чувствовал, как пес, Дими и он сам сливаются в единое целое. В том Псалме, где сказано: “Ожирело сердце их, как тук”, говорится еще: “Истаивает душа моя от скорби”. И произнес Фима решительно, со всей серьезностью:
– Нет, Дими. Я им не расскажу.
Мальчик взглянул на него искоса, снизу вверх, кроличьи глазки его за толстыми линзами были полны доверия, он будто показывал Фиме то, что сам увидел в глазах пса. Любовь. Фима содрогнулся, услышав донесшееся с улицы, из ночной тьмы, из ветра и ливня, фантомное эхо сдавленного, слабеющего воя.
Он обхватил голову маленького Челленджера, запихал ее под свой медвежий свитер. Словно он был беременный, готовясь разродиться мальчиком. Спустя минуту Дими, высвободившись, спросил:
– Но почему?
– Что – “почему”?
– Почему ты согласился ничего им не рассказывать?
– Потому что Уинстону это не поможет, а ты уже достаточно настрадался.
– Ты хороший, Фима. – И добавил: – Хотя смешной. Они тебя называют “клоун”. Но ты ведь и правда похож немного на клоуна.
– Так, а теперь тебе пора пить молоко. И скажи, где лежит этот ваш валиум. Мама велела дать тебе полтаблетки.
– И я тоже клоун. Мальчик-клоун. Но я не хороший. Я должен был отказаться. Не идти с ними.
– Они тебя заставили.
– Все равно, это было убийство.
– Ты не знаешь наверняка, – возразил Фима, – может, он только ранен.
– Было много крови. Целое море.
– Иногда и царапина сильно кровоточит. Знаешь, когда я был маленьким, то свалился с забора, и из маленькой ранки на голове случился целый кровавый потоп. Дедушка Барух чуть в обморок не упал.
– Я их ненавижу.
– Они просто дети, Дими. Иногда дети совершают очень жестокие поступки только лишь потому, что у них не хватает воображения представить, что такое боль.
– Не детей, – возразил Дими. – Их. Если бы они могли выбрать, они бы ни за что не выбрали меня своим сыном, но и я тоже не выбрал бы их своими родителями. Это ведь несправедливо: можно выбрать, на ком жениться, но не можешь выбирать родителей. И развестись с ними тоже нельзя, Фима?
– Нельзя.
– Давай возьмем фонарь, бинты и йод, поищем его в низине?
– Темно, да еще такой дождь, никаких шансов.
– Да, ты прав, – согласился Дими. – Никаких шансов. Но все равно пойдем его искать. По крайней мере, мы будем знать, что искали, но не нашли.
Дими показался вдруг Фиме маленькой копией его рассудительного и рассудочного отца. Даже интонации были такие же, как у Теда, – спокойная взвешенность одинокого человека.
– А эта Цлиль Вайнтрауб и ее семейка тоже хороши, – продолжал мальчик. – Почему они бросили больную собаку? Могли бы взять и Уинстона с собой. Могли бы куда-то его пристроить. Как можно вышвырнуть собаку на помойку? У индейцев чероки есть закон: ничего нельзя выбрасывать. Даже разбитую миску хранят в вигваме. Всякую вещь, которая когда-то приносила пользу, – не выбрасывай, потому что теперь ты нужен этой вещи. У них есть подобие десяти заповедей, ну, может, чуть меньше десяти, и первая заповедь – не выбрасывай! У меня в кладовке лежит ящик с игрушками, которыми я играл с младенчества. Все постоянно кричат: “Да выбрось ты наконец этот хлам, кому он нужен, только пыль собирает!” Но я не соглашаюсь. “Выбросить – это все равно что убить”, – сказала Дочь Снегов, обращаясь к Озеру Шепчущего Ветра, и сжала в своих прекрасных пальчиках волчий камень.
– Это про что?
– Это рассказ о девочке-чероки. Озеро Шепчущего Ветра был вождем племени, его изгнали.
– Расскажи.
– Сейчас не получится. Не могу думать о чем-то другом. Все время этот пес смотрит на меня, эти карие глаза, такой покорный, счастливый, что на него обратили внимание, виляет хвостом, ласково облизывает каждого, кто к нему наклоняется. И даже когда Ронен связывал ему лапы, он лизнул его. А ухо оторвалось и упало на землю, словно ломоть хлеба. Его плач у меня в голове, а вдруг он вправду жив еще, умирает в грязи, плачет и ждет, что придет врач. Ночью Господь Бог явится и убьет меня за это. Лучше всего мне вообще не ложиться спать. Или Он убьет меня за то, что я ненавижу их, ведь нельзя же ненавидеть родителей. Кто велел им родить меня? Я же не просил их. И вообще мне здесь делать нечего. Все у меня плохо выходит. Только проблемы всякие, и на меня злятся. Я что-то сделаю – и проблемы, и злятся. Ты когда-то был мужем моей маме, а потом ты ее не захотел. Или она не захотела тебя. Вот проблемы и злость. Папа говорит – это потому что ты клоун. Он по-английски это сказал. А я им не очень-то и нужен. Больше всего им нужна абсолютная тишина и чтобы все было аккуратно сложено, лежало на своих местах, чтобы двери не хлопали. И всегда, как дверь хлопнет, она орет на меня и на папу. А если какой-нибудь карандаш не на месте, он орет на меня и на маму. А если крышечка на зубной пасте не завинчена до конца, они орут на меня вместе. Ну, не орут. Делают замечания. Всегда говорят: “Было бы очень хорошо, если бы в дальнейшем…” Или он говорит ей по-английски: “Сделай что-нибудь, чтобы ребенок не мешался у меня под ногами”. А она говорит ему: “Это и ваш ребенок, сэр”. Фима, когда ты был маленьким, ты не хотел иногда, чтобы родители твои умерли? Не хотел быть сиротой, свободным, как Гекльберри Финн? Ты не был маленьким клоуном?
– Подобные мысли случаются у каждого ребенка, – ответил Фима. – Поверь, у каждого. Это естественно. Но на самом деле никто в действительности этого не хочет.
Дими молчал. Альбиносьи глаза часто-часто моргали, словно свет досаждал ему.
– Скажи, Фима, а правда, что тебе нужен ребенок? Давай мы с тобой уедем, будем жить на Галапагосских островах, построим себе хижину из хвороста? Будем ловить рыб и собирать раковины. Выращивать всякое. Будем наблюдать за черепахами, которые живут тысячу лет. Помнишь, ты мне об этом рассказывал?
“Вот и возвращается снова, – подумал Фима, – тоска по арийской стороне. По Карле”.
Он отнес Дими в его комнату. Переодел в пижаму. На Галапагосских островах нет зимы. Там вечное лето. И столетние черепахи вырастают преогромные, почти с этот стол, потому что они не хищники, они никогда не спят и не издают никаких звуков. В их жизни все ясно и хорошо. Он отнес мальчика в ванную, чтобы тот почистил зубы, а потом они вдвоем встали перед унитазом и Фима скомандовал: “Раз, два, три!” И они начали соревноваться, кто первый закруглится. Фима все бормотал какие-то утешительные слова, к которым и сам не прислушивался:
– Ничего, парень, дождь пройдет, и зима пройдет, и весна пройдет, а мы будем спать, как черепахи, а потом проснемся, посадим овощи, а потом будем хорошими, только хорошими, и увидишь, что будет нам только хорошо.
Но, несмотря на все эти утешающие бормотания, оба едва сдерживали слезы. И держались друг за дружку, словно боялись потерять. Вместо того чтобы уложить мальчика в постель, Фима усадил Дими себе на плечи и лошадкой поскакал по коридору в спальню родителей, где они вдвоем улеглись на широченной кровати; Фима осторожно снял с Дими очки с толстыми линзами, оба забрались под одно одеяло, и Фима принялся рассказывать историю за историей – о ящерицах агама, о безднах эволюции, о провале совершенно бессмысленного восстания евреев против Рима. И про начальников железных дорог с их шириной железнодорожного полотна; и про дремучие леса в Верхней Вольте, африканской стране; и про охоту на китов на Аляске; и про заброшенные храмы в горах на севере Греции; и про разведение золотых рыбок в подогреваемых бассейнах Валлетты, столицы Мальты; и про святого Августина; и про несчастного кантора, оказавшегося на необитаемом острове перед Судным днем.
В половине первого вернулись Тед и Яэль и обнаружили на своей кровати одетого Фиму, сладко спящего под одеялом Яэль, свернувшегося под ним эмбрионом в материнской утробе, голова обмотана ее ночной рубашкой. А Дими они застали сидящим перед экраном компьютера в кабинете отца – мальчик в зеленой пижаме и очках с толстыми стеклами сосредоточенно сражался с компьютерными морскими пиратами.