Глава седьмая. Девятое января. Утро. Роберт
«Какой нынче день?» – подумал Роберт Ринатович, задумчиво постукивая авторучкой по столу. Календарь был перед глазами, но какой от него прок? Одно издевательство. Цифры, безвкусные картинки с видами природы, меленькие буковки-муравьишки…
В какую из квадратных ячеек вписывается «сегодня»?
С вечера Роберт Ринатович по привычке расправил постель и даже поставил у изголовья кружку с водой, чтобы попить, когда боль в спине разбудит его среди ночи. Но давно установившийся, годами отработанный ритуал стал абсолютно бессмысленным.
Зачем стелить постель, если знаешь, что спать тебе не придется? Зачем нужна чашка на расстоянии вытянутой руки, если ты уверен, что сто раз за ночь встанешь, будешь пить чай, бродить по комнате и коридору, старясь не шаркать тапочками, чтобы не разбудить остальных и не отвечать на глупые вопросы о том, почему тебе не спится?
Можно и вовсе не ложиться, но это как-то уж совсем безнадежно. Укладываясь спать, Роберт Ринатович в последнее время чувствовал себя так, словно заживо ложится в гроб. Но, осознанно оставаясь бодрствовать, чувствовал бы себя еще хуже. Зловещим живым мертвецом – ни больше ни меньше.
Когда на землю опускается ночь, человек должен засыпать, чтобы не лишиться разума и точного понимания себя в окружающем мире, думал он. Бодрствовать, когда кругом темно, – противоестественно и странно. Ночью все кажется страшнее, малейшие проблемы имеют обыкновение разрастаться до размеров вселенской катастрофы, а идеи, которые приходят в голову, либо самоубийственны, либо ничтожны.
Но самое страшное в том, что в этой бессоннице таится какой-то непонятный ему смысл. То, что Роберт Ринатович не может уловить, в чем этот смысл заключается, не отменяет самого факта его существования. В бессоннице была логика, была система. С каждой ночью, наступавшей после новогодней, Роберт Ринатович спал все меньше и меньше, пока однажды, седьмого января, вовсе не смог заснуть. Теперь старик четко понимал, что больше ему спать не суждено. Что давало такую уверенность, не знал, но не сомневался, что прав.
Как в жизни каждого, в его жизни тоже случались бессонные ночи. Однако же организм требовал свое, и он по обыкновению отсыпался днем. Но теперь уснуть не получалось вообще никогда. Роберт Ринатович словно забыл, как это делается, разучился. Было ощущение, что какая-то функция в его мозгу попросту отключилась: повернулся какой-то рычажок, сломался тумблер.
Однако и это еще не все. Будь все дело в обычной бессоннице, извечном старческом недуге, помогли бы лекарства. В аптечке были успокоительные капли, и Роберт Ринатович перепробовал их все, причем в лошадиных дозах, но не добился никакого эффекта. Абсолютно никакого.
За более сильными препаратами можно было попробовать обратиться к дочери (сестра лекарства принимала только в исключительных случаях, так что у нее вряд ли найдется что-то подходящее), но Роберт Ринатович пока медлил и сам не понимал почему. Вроде бы ничего удивительного: не спится старику, что здесь особенного? Но нутром он чувствовал, что рассказать об этом равносильно признанию в чем-то нечестивом, стыдном. Так что Роберт Ринатович молчал.
И все-таки, что же сегодня – среда вроде бы? Или четверг? Он вздохнул. Больно, как же больно от того, насколько унылой и однообразной стала его жизнь. Дни похожи один на другой, слипаются, как лежащие в потертой коробке старые конфеты, у которых давно прошел срок годности. Не понять уже, где утро одного дня и где – другого. День сливается с вечером, тянется и тянется, а потом подкрадывается ночь… И это хуже всего. Дни его теперь были безнадежны и безрадостны, но ночи – куда хуже. Ночи и вовсе наводили оторопь.
Роберт Ринатович глянул на часы. Семь десять утра. Скоро нужно будет идти завтракать. С пяти утра он сидел за письменным столом – пытался выдавить из себя хоть строчку. Стихов он уже не писал: считал, что стар для поэзии. Услышал, как один известный писатель назвал свой не юный возраст возрастом прозы, и зацепился за это определение, четко понимая, впрочем, что это всего лишь жалкое оправдание. Просто за последние… бог его знает, сколько лет он не написал ни одного стихотворения, которое нравилось бы хотя бы ему самому, не говоря уже о других.
Да и удавалось ли ему и прежде хоть что-то?
В общем, стихотворчество давно его не привлекало, и Роберт Ринатович вздохнул с облегчением, записав себя в старики. Но если у него возраст прозы, то где тогда эта самая проза? Крошечные заметки, зарисовки и несколько статей, написанных в юности, не в счет.
Это было банально и стыдно, но он, даже воображая себя поэтом, всю жизнь собирался написать роман. Видел себя автором серьезного, фундаментального труда, но бежал от письменного стола, как киношный вампир от чеснока. Не забывая, однако, подыскивать оправдания, главным из которых было то, что для крупной прозы нужно созреть, прийти к ней.
В какой-то момент Роберту Ринатовичу стало так противно от себя самого, так совестно за эти беспомощные отговорки, что он заставил себя взяться за перо и несколько лет назад, выйдя на пенсию, наконец начал писать.
Как ни странно, дело пошло. Писательский труд приносил ему наслаждение, заставляя вспомнить изрядно подзабытое удовольствие от работы со словом. Ему хотелось создать сагу о своей семье, рассказать свою историю на фоне истории большой страны. Он желал вдохновенно, поэтично, но одновременно просто и ясно рассказать о том, как складывалась его жизнь, поведать миру о своей любви к Машеньке и о том, как он потерпел крах во всем, что составляло суть его бытия.
Работа продвигалась медленно. Так и не научившись обращаться с компьютером, писал Роберт Ринатович от руки, по многу раз переделывая, перекраивая текст. Он возвращался к написанному, вставлял новые абзацы, вымарывая по утрам то, что с вечера казалось гениальным. За несколько лет не написал и половины того, что собирался, и все же был рад и гордился собой. До недавнего времени.
Серые, холодные январские дни и бессонные ночи внезапно со всей очевидностью раскрыли то, что он всю жизнь прятал от себя. Роберт Ринатович понял, почему так и не смог стать настоящим писателем. Он играл словами, как ребенок кубиками, азартно подбирал рифмы, складывал фразы, ловко пристраивая одну к другой, подгоняя, как умелый строитель.
Вот только творчеством это не было. В том, что он писал, не было искренности, не было души. А уж про недописанный роман и говорить нечего. Теперь он ясно видел, что созданное им – лишь беспомощные, разрозненные прозаические отрывки, которые он, как ни старался, не мог спаять воедино.
Причина же крылась в том, что Роберту Ринатовичу не нравилось сеять и взращивать – он готовился лишь пожинать плоды. И желательно побыстрее. Поэтому с юности и предпочитал стихи: их можно было писать на бегу, на клочках бумаги и сигаретных пачках. Слава, восторг читателей, статьи в журналах, презентации – вот то, чего он по-настоящему жаждал. Всю жизнь он боялся одиночества, страшился сам себя, а потому, едва набросав что-то, срывался и бежал к людям, в толпу. Многоликая, многоголосая толпа гудела и переливалась разными красками, в ней была не так заметна его собственная пустота и немота.
В эту последнюю неделю Роберт Ринатович понял, что подлинный писатель должен желать лишь одного: высказаться. И не столь важно даже, услышат ли – важно произнести. Ему же, по сути, нечего было сказать, нечем было разродиться: его душа, сердце и мозг не вынашивали ни одной стоящей идеи. А если таковые и имелись когда-то, он растрепал их, раззвонил по свету, выхолостил.
Плод не созрел – он сгнил, вися на ветке и оставаясь зеленым. Он был кисловато-горьким на вкус, отравляя Роберта Ринатовича изнутри.
По привычке он еще подходил к столу, садился, перебирал свои записи. Брал в руки авторучку, упрямо водил ею по бумаге, чувствуя при этом, что единственное, чего стоит сделать, – так это взять все свои тетрадки и скормить огню. Только на растопку они и годились, ибо другого пламени разжечь не могли.
Все эти мысли грызли его, мучили. Причиняли даже больше страданий, чем въевшийся в каждую клетку страх. Висящая в неподвижном ночном воздухе фигура, которую Роберт Ринатович видел однажды ночью, породила в нем уверенность, что он сходит с ума. Позже, когда ничего не повторилось, он решил, что ничего на самом деле и не было, и почти поверил себе, пока не случилось того происшествия с Розой. Внучка тоже видела нечто похожее – и это означало, что кошмарная тварь реальна.
И значит, каждая новая ночь могла вызвать ее появление. Каждая изматывающая, бесконечная ночь – ночь при полной луне. Роберт Ринатович понятия не имел, замечают ли три живущих в доме женщины, что полнолуние длится ненормально долго, но сам он давно это увидел. Лунный шар, идеально округлый, без малейшего намека на убывание, равнодушно зависал напротив его окна. Вроде бы полнолуние было как раз в новогоднюю ночь – и с тех пор ничего не изменилось.
Разумеется, он знал, что мифическое изменение формы луны – всего лишь иллюзия. Луна не светит – она лишь отражает свет, и солнце каждый раз освещает ее по-разному, то с одного, то с другого боку. Да, зрительный обман, но какой реальный, какой правдоподобный! Не все ли в жизни вот так же лживо? Быть может, все, что происходит с ним самим, с ними всеми, тоже не более чем иллюзия?
А может, мир вовсе и не изменился, в нем все идет по-прежнему, он лишь повернулся к Роберту Ринатовичу и его семье другой своей стороной – темной и жуткой!
– Почему нет света в окнах других домов? – спросила вчера Роза.
– Ты прекрасно знаешь, многие дома еще не заселены и даже не достроены, – скороговоркой ответила сестра. Настолько быстро ответила, что Роберт без труда сообразил: Римма боится и хочет заставить Розу замолчать. Однако ничего не вышло.
– И что? – вскинулась девушка. – Раньше мы почему-то видели свет в некоторых домах. А теперь кругом полная темень! И фонари не горят, только луна…
В этом месте Роза запнулась, и Роберт Ринатович отметил про себя, что, возможно, внучка тоже заметила это непрекращающееся ночь за ночью полнолуние. Но в тот момент на это никто не обратил внимания. Женщины загомонили, принялись говорить что-то, перебивая друг друга. Римма пыталась выдвигать логичные предположения, Роза горячо опровергала, Регина-Румия повторяла банальности примиряющим тоном.
Старик не вслушивался. Просто ждал, когда они успокоятся. А когда все в конце концов замолчали и повисла тишина, он тихо предложил:
– Давайте завтра сходим и посмотрим. Никто из нас не знает ответа на вопрос Розы, и, обсуждая эту тему, мы только сами себя пугаем. Нужно выйти со двора и прогуляться по поселку.
Роза сразу поддержала деда, сестра тоже, хотя было видно, что это далось ей нелегко. Наверное, жизненный опыт подсказывал, что о некоторых вещах лучше не знать наверняка. Вслед за ней согласилась и Регина. Вид у нее при этом был такой несчастный и потерянный, что Роберту Ринатовичу захотелось подойти к дочери, обнять, погладить по голове, как маленькую. Сказать, что все будет хорошо, спросить, что случилось, чего она так боится… Но он, разумеется, остался на месте. Дочь давно не нуждалась ни в нем самом, ни в его утешении.
Когда Регина, около года назад или чуть больше, объявила, что теперь ее нужно называть Румией, они все сидели в гостиной Риммы, в ее городской квартире. Был какой-то семейный праздник – одно из их безликих сборищ, на которые семья собиралась без желания, отдавая дань традиции.
Дочь очень волновалась – он сразу понял это по ее виду, по тому, как она комкала в руках салфетку и покусывала губы. Роберт Ринатович понятия не имел, что она собирается сказать, когда Регина попросила минуточку внимания. Это прозвучало немного нелепо, как будто они все были на партсобрании, но тем не менее Римма, сам Роберт Ринатович и Роза повернулись к Регине и замолчали, выжидательно глядя ей в лицо.
– Хотела вам сказать, что я… – Она запнулась, немного покраснела, но все же договорила, вполне твердо и решительно: – Я приняла ислам.
– Что? – ошарашенно переспросила Роза, глядя на мать как на незнакомого ей доселе человека.
Регина не успела ответить, как Римма бросила с жесткой усмешкой:
– Надо же, удивила! Ты у нас вечно что-то принимаешь. То успокоительное, то желудочное, теперь вот ислам.
Регина вспыхнула, как-то странно дернулась, словно ее ударили, и посмотрела на отца. Как будто искала поддержки. А он сделал то, чего не мог себе потом простить, о чем старался не думать. То, что вбило последний гвоздь в крышку гроба, где покоились остатки их отношений. Он усмехнулся вслед за Риммой и качнул головой: так, мол, и есть, все верно, милая сестрица.
Дочь закаменела, потемнела лицом, выпрямилась на стуле. Роберт Ринатович сразу понял, как сильно она задета, насколько оскорблена, и дорого дал бы, чтобы изменить все, отреагировать по-другому. Ведь на самом деле ему было интересно узнать, что подтолкнуло Регину к такому необычному решению, что стоит за всем этим, она ведь никогда не проявляла интереса к религии. Но было уже поздно.
– Мне все равно, что вы думаете о моем решении. Это важно для меня, и менять я ничего не собираюсь. Я приняла ислам и сменила имя. Прошу всех вас отныне звать меня Румией, – отчеканила она и вышла из-за стола.
Больше ничего и никогда не говорила на эту тему – не объясняла, не реагировала на теткины тычки и подначки, на виноватые отцовские взгляды и безмолвные вопросы. Он часто читал в книгах, как одна фраза, невзначай брошенное слово или неосторожный взгляд могут разрушить любовь или дружбу, но никогда и не предполагал, что может столкнуться с чем-то подобным. Однако пришлось.
Так что теперь Роберт Ринатович точно знал: дочь не примет ни его сочувствия, ни поддержки. Он постоянно подводил ее, предавал и бросал, порою сам того не желая и не замечая за собой. А тот последний эпизод поставил окончательную точку. Регина-Румия была внимательна и вежлива – но холодна и непримирима.
Роберт Ринатович потер руками лицо. Ладони были сухие и холодные, хотя в комнате тепло, даже жарко. Старческая кровь студеная, она течет по венам лениво и неохотно, густеет, чтобы однажды превратиться в смертоносный тромб и закупорить хрупкий сосуд. Убить. Мысль о том, что нечто внутри его организма, то, что может и должно заставлять его жить, однажды превратится в убийцу, была неожиданной, шокирующей.
Но уже в следующую минуту старик поймал себя на мысли, что хочет, чтобы все прекратилось. Кончилось вечное ожидание, бестолковая писанина, тяжелая вина за все и вся, нарастающая немощность.
В дверь осторожно постучали. Он убрал руки от лица и суетливым движением переложил какие-то бумажки на столе, словно его застали за каким-то неприличным занятием. Потом, сообразив, что стоящий за дверью желает войти, сказал:
– Войдите! – Это прозвучало громко и испуганно.
Дверь приоткрылась, на пороге возникла Римма. Вот уж кого ему меньше всего хотелось видеть сейчас, когда мысли о смерти, своей никчемности и греховности сделали его совсем уж беспомощным.
– Не спишь? Встал уже? – спросила сестра, заглядывая ему в лицо.
Почему в ее голосе, хочет она того или нет, постоянно звучат командирские нотки? Почему его так и тянет оправдаться перед ней?
– Да, давно уже, – промямлил он.
Сестра моргнула и отвернулась.
– Скоро завтракать будем, там почти все готово, – сообщила она.
Роберт Ринатович не отвечал, ждал, что она еще скажет. Ведь Римма пришла не за тем, чтобы говорить об очевидном.
– Послушай! – Она отошла к окну, повернулась к брату спиной. Раздвинула шторы, поправила легкие тюлевые занавески. Теперь он не мог видеть лица Риммы, но по голосу понял, что сестра озадачена. Вернее, даже смущена. Небывалое дело. – Как ты думаешь, нам точно стоит идти?
– Я думаю?! – Роберт Ринатович едва не поперхнулся от удивления. – С каких пор тебе интересно чужое мнение? Ты что, в самом деле спрашиваешь моего совета?
Римма опять повернулась к нему, скрестила руки на груди. «Сейчас она меня уволит!» – подумал Роберт Ринатович и с трудом подавил неуместный смешок.
– Прекрати делать из меня монстра и давить на жалость. Не надоело еще в этом образе? Как будто я никогда ничего у тебя не спрашивала!
Губы сестры с годами истончились настолько, что сделались почти незаметными на широкоскулом, полном лице. У нее доставало вкуса не красить их алой или оранжевой помадой – Роберт Ринатович всегда считал, что на пожилых женщинах эти тона смотрятся уродливо. К помощи пластических хирургов Римма тоже не прибегала, и дело тут было не в гордости и не в желании заставить всех принять ее такой, какой создала природа. Просто сестра до ужаса боялась любого медицинского вмешательства. Вид шприца способен был довести Римму до истерики. Она даже горло педиатру в детстве показывала после долгих уговоров.
Сейчас Римма сверлила брата сердитым взглядом, и ее бледное, безгубое лицо было злым и напряженным. Однако за гневом и раздражением так явственно читался страх, который ей было все труднее сдерживать, что Роберту стало почти жаль сестру.
– Конечно, надо, Муся, – сказал он, машинально назвав Римму Ринатовну детским прозвищем. – Давно пора было сходить.
Мусей или Римусей маленькую дочку называла мама. За последние лет сорок или даже пятьдесят никто не обращался к ней так, но сестра, видимо, была настолько погружена в себя, что не заметила этого. А если и заметила, то никак не отреагировала.
Услышав слова брата, она как-то сразу сникла и посмотрела на него кротким, скорбным взглядом, который совершенно не шел к ее мясистому, крупному лицу. Обреченность – вот что читалось в этом взгляде.
Роберт Ринатович протянул было руку к сестре, желая успокоить, но Римма повела плечом и быстро вышла из комнаты.