Жизнь ведет затейливыми путями. Как-то в 1997 году, незадолго до публикации первой неандертальской ДНК, секретарша доложила, что звонил некий пожилой профессор и просил его принять. Он сказал ей, что хотел бы обсудить со мной планы на будущее. Не имея представления, кто это, я решил было, что какой-нибудь профессор на пенсии желает поделиться со мной своими бредовыми идеями о человеческой эволюции. Я очень, очень ошибся. Он пришел поговорить о вещах исключительно заманчивых.
Он объяснил, что говорит от лица Общества научных исследований Макса Планка (Max-Planck-Gesellschaft zur Förderung der Wissenschaften, сокращенно MPG), которое поддерживает фундаментальные исследования в Германии. Помимо прочего, оно финансирует программы по развитию высокорейтинговой науки в Восточной Германии, объединившейся семь лет назад с Западной Германией. Одной из основных задач общества было способствовать развитию тех областей науки, в которых Восточная Германия серьезно отстала. По вполне понятным причинам антропология оказалась в числе слабых звеньев.
Как и у многих немецких общественных институтов, у MPG был предшественник в довоенной Германии. Назывался “Общество кайзера Вильгельма”, его основали в 1911 году. Это общество было образовано и функционировало в виде институтов вокруг выдающихся ученых, таких как Отто Ган, Альберт Эйнштейн, Макс Планк, Вернер Гейзенберг, тех гигантов, которые работали, когда Германия была ведущей научной державой. Мгновенный конец той эпохе положил Гитлер, выгнав лучших ученых, потому что многие из них были евреями. Несмотря на то что Общество кайзера Вильгельма формально считалось независимым, оно тоже стало частью нацистской военной машины, проводя, например, исследования вооружений. Ничего удивительного. Хуже, что Общество кайзера Вильгельма через Институт антропологии, человеческого наследия и евгеники проводило расистские исследования, переросшие в преступления. В этом берлинском институте вместе с профессорами работали такие научные ассистенты, как Йозеф Менгеле, проводившие эксперименты на заключенных Аушвица, на взрослых и на детях. И если Йозеф Менгеле был после войны приговорен за свои преступления, то профессора остались как бы ни при чем, многие из них стали преподавать в университетах.
И когда в 1946 году Общество кайзера Вильгельма сменилось Обществом Макса Планка, то по понятным причинам антропологии старались избегать. В общем, из-за того, что творилось во время нацистского правления, вся антропология как таковая потеряла свои позиции в Германии. На антропологические исследования невозможно было выбить финансирование, туда не хотели идти хорошие студенты и творческие исследователи. Естественно, что в Германии эта область знаний оказалась в упадке. Поэтому, как сказал мой посетитель, MPG и учредило комитет, которому предстояло решить, нужно ли в Германии организовывать новый институт антропологии под эгидой MPG. Он заметил, что, учитывая недавнюю историю Германии, мнения по этому вопросу расходятся. Тем не менее он хотел знать, поехал ли бы я в такой институт, будь он и в самом деле учрежден. Мне было в принципе известно, что MPG распоряжается огромными фондами и что после воссоединения двух немецких государств они были использованы на организацию нескольких новых институтов в Восточной Германии. Меня, конечно, заинтриговала перспектива поучаствовать в образовании нового института, но не хотелось выглядеть чересчур заинтересованным, готовым броситься в дело при любых обстоятельствах. Потому я ответил, что обдумаю предложение при условии, что у меня будет право активно участвовать в создании института. Профессор уверил меня, что как директор-соучредитель я буду иметь большую свободу и влияние. Он пригласил меня приехать и изложить комитету свой взгляд на организационные процессы.
Через некоторое время меня попросили сделать доклад перед комитетом. Я должен был приехать в Гейдельберг и выступить перед несколькими иностранными экспертами во главе с Уолтером Бодмером, оксфордским специалистом по генетике и иммунологии человека. Я рассказывал о тех сторонах нашей работы, которые могли быть востребованы институтом антропологии, делая упор на изучение древней ДНК, особенно неандертальской, и реконструкцию человеческой истории на базе генетики, а также на базе лингвистических взаимосвязей разных человеческих групп. Велись и неформальные обсуждения, должно ли MPG поддерживать антропологию, скомпрометированную мрачной немецкой историей. Возможно, для меня, рожденного не в Германии и спустя много лет после войны, все это выглядело проще. Мне казалось, что Германия уже не может позволить себе тормозить научный прогресс, оглядываясь на преступления пятидесятилетней давности. Никто не собирается открещиваться от своей истории или забывать уроки прошлого, но и бояться идти вперед тоже нельзя. Помнится, я даже высказал вслух мысль, что спустя 50 лет после своей смерти Гитлер не имеет права диктовать нам, что мы должны делать, а что не должны. По-моему, как я особенно подчеркнул, в любом новом институте не стоит превращать антропологию в область философских измышлений о человеческой истории. Она должна быть наукой эмпирической. Антрополог, пришедший работать в институт, должен собирать фактические доказательства и ими проверять свои гипотезы.
Не знаю уж, как воспринял комитет мои предложения. Я вернулся в Мюнхен и выбросил это из головы. А потом мне пришло приглашение на встречу с новым комитетом MPG, которому уже конкретно поручили организовать институт, ориентированный на исследования в области антропологии. Далее встречи пошли одна за другой; слушали разных кандидатов. Ни в MPG, ни в Германии не было опыта в этой научной дисциплине, что даже обернулось нам на пользу. Можно было общаться с людьми без всяких академических рамок, без оглядки на традиции и предрассудки, свободно обсуждая, как должен быть устроен современный институт, изучающий историю человека. По мере обсуждения выкристаллизовалась концепция института: не нужно структурировать институт по традиционным академическим дисциплинам, нужно сосредоточиться на одном вопросе: что делает людей особенными. Тогда получится междисциплинарный институт, где разные специалисты – палеонтологи, приматологи, психологи, генетики – начнут сообща решать этот вопрос. Базовой парадигмой для всех работ должна быть эволюция. Конечная же цель – найти объяснение, что же обеспечило людям эволюционный путь, столь отличный от прочих приматов. Другими словами, это должен быть институт эволюционной антропологии.
В эту концепцию целиком укладывались неандертальцы, ближайшие родичи человека. Равно как и изучение человекообразных обезьян. Поэтому в институт пригласили известного американского психолога Майка Томаселло, работавшего с людьми и обезьянами, а также Кристофа Бёша, швейцарского приматолога, который вместе с женой Ядвигой много лет жил в лесу в Кот-д’Ивуар, наблюдая за шимпанзе. Эти ученые должны были основать в институте свои отделы. Приглашение в институт получил и Бернард Комри, британский специалист по сравнительной лингвистике, проработавший несколько лет в Соединенных Штатах. Меня вдохновлял не только масштаб этих научных фигур, но и их зарубежное происхождение. Из всех приглашенных, кому доверили организацию института, я, проживший в Германии семь лет, был самым “немецким”. Трудно найти в европейской стране место, менее подверженное шовинистическим предрассудкам, чем гигантский научный институт – туда набрали около четырех сотен сотрудников, – управляемый целиком людьми со стороны.
В одну из первых наших мюнхенских встреч, где присутствовали все будущие главы отделов, я предложил поехать за город, чтобы без помех расслабиться и отдохнуть. Вечером мы набились в мою маленькую машинку и отправились на озеро Тегернзее, в Баварские Альпы. Садилось солнце, мы взбирались на гору Хиршберг, куда я часто ходил с друзьями и студентами. Наша обувь никак не годилась для подобных маршрутов, и когда солнце опустилось, мы поняли, что до вершины не дойдем. Мы сели передохнуть на склоне и стали любоваться видом первозданных Альп. Я вдруг почувствовал, что мы по-настоящему связаны и что невозможно сейчас обмануть друг друга. Я спросил, вправду ли они собираются приехать в Германию жить или просто хотят получить какое-никакое финансирование для своих родных институтов за границей, оставшись работать там, как часто поступают большие научные авторитеты. И все ответили, что действительно собираются приехать. Солнце исчезло за вершинами гор, мы стали спускаться, бредя под пологом леса. Стемнело. Мы с жаром говорили о новом институте и о том, что мы там будем делать. У каждого была своя научная программа, построенная на эмпирическом материале, но нас волновало и то, чем будут заниматься другие. Все мы были примерно одного возраста. Возникло предчувствие, что новый институт действительно заработает и что я наверняка буду там счастлив.
Нам предстояло уладить множество оргвопросов как между собой, так и с Обществом Макса Планка. Главное, нужно было решить, где в Восточной Германии наш институт будет базироваться. По весомым причинам MPG решительно настаивало на Ростоке, небольшом ганзейском портовом городке на побережье Балтики. Германия подразделяется на 16 федеральных земель, и каждая вносит в бюджет MPG свою лепту соразмерно своей экономике. Политики, естественно, желают иметь в своем округе как можно больше институтов, чтобы, так сказать, оправдать свои денежки. Мекленбург – Передняя Померания, где расположен Росток, – единственная земля, где не было ни одного института MPG, поэтому тамошняя администрация вполне имела право себе таковой затребовать. Я мог их понять, но все-таки считал нашей задачей научный успех института, а не поиск политических компромиссов. Маленький Росток со своими двумя тысячами населения, без аэропорта, малоизвестен за пределами Германии. Мне представлялось, что туда трудно будет заманить стоящих людей. Я хотел, чтобы институт был в Берлине, но быстро понял, что мечтам моим не суждено сбыться. Туда уже переместилось более чем достаточно государственных институтов из Западной Германии. Добавить к ним еще один было бы и с практической точки зрения трудно, а с политической – так и вовсе невозможно.
MPG продолжало настаивать на Ростоке, организовало поездку в город с приемом у мэра, который расписал все преимущества места и провел обзорную экскурсию. Я жестко противился Ростоку, сказал MPG, что в город мне ехать незачем и лучше я останусь работать в Мюнхене. У меня сложилось впечатление, что прежде MPG считало все мои возражения пустыми угрозами. Но в тот момент они поняли, что я и вправду не поеду в институт, если он будет в Ростоке.
Так что разговоры о местоположении института продолжились. Я бы остановился на двух вариантах, двух городах Южной Саксонии, Лейпциге и Дрездене. Они смотрелись вполне перспективно. Большие города с налаженными давними индустриальными традициями, руководство земли всемерно старалось эти традиции поощрять. К тому же в Саксонии планировали открыть еще один институт Макса Планка. Во главе его должен был встать яркий ученый, финн по происхождению, Кай Симонс. Он занимался клеточной биологией. И я встречался с ним, когда в аспирантуре занимался вирусными белками в клетке. Его институт обещал стать прекрасным местом. По моей задумке наши институты могли бы располагаться рядом, с общим кампусом, чтобы по возможности образовывались связи между нашими группами. Но к сожалению, германская государственная структура не позволила этим мечтам сбыться. Чтобы два крупных института Восточной Германии были одновременно основаны в Саксонии, еще куда ни шло, но чтобы оба в Дрездене – совершенно невозможно вообразить. И так как Кай планировал Дрезден раньше нас и уже обосновался там, то мы обратились к Лейпцигу. И нам он понравился.
Город с красивым центром, мало пострадавшим в войну, с великолепной культурной индустрией, музыкальной и художественной, и, что еще важно, с зоопарком. Значит, имелась возможность договориться о каких-то помещениях, где Майк Томаселло сможет изучать когнитивные способности обезьян. В Лейпциге находился университет, второй по старшинству в Германии. Из разговоров с университетским руководством я понял, насколько это место было политизированным в гэдээровские времена – может, даже сильнее, чем другие университеты Восточной Германии. Вероятно, из-за того, что там имели дело с тонкими материями – готовили преподавателей и журналистов. Многие лучшие профессора, кто по склонности, кто по необходимости, вступали в коммунистическую партию, а после развала ГДР вынуждены были уйти в отставку. Несколько профессоров в результате покончили с собой. На своих должностях остались в основном те, у кого карьера в ГДР была средненькой. У некоторых карьерный рост застопорился по политическим мотивам, но большинство из них ничего особенного не достигли в силу тех же причин, по каким это происходит и на Западе: недостаток таланта, отсутствие честолюбия, другие жизненные приоритеты.
На опустевшие вакансии в политически дискредитированном университете пришли ученые из Западной Германии. Но если ты состоялся на Западе, то у тебя нет особых причин срываться на Восток и искать дополнительных приключений на свою голову. Так что для многих из тех, кто приехал, это был способ отсрочить профессиональную смерть. Все яснее становилось, насколько нам повезло с возможностью организовать институт с нуля, не таща за собой тяжкий груз непростой истории. Дрезденский университет, конечно, встречал новое время более подготовленным, но нельзя же хотеть сразу всего. Я надеялся, что и Лейпцигский университет со временем приобретет гибкость, необходимую, чтобы двигаться дальше. В безусловный плюс Лейпцига нужно записать его замечательную комфортность для жизни, лучше, чем в Дрездене. Я уверен был, что люди сюда поедут. В 1998 году наша группа переместилась во временную лабораторию в Лейпциге.
Мы работали изо всех сил: нужно было и продолжать исследования, и заниматься организацией института. Это была опьяняющая жизнь. MPG выделило нам внушительные средства, позволившие мне устроить лабораторию мечты, в которой все отвечало нашим нуждам и соответствовало моим представлениям о функционировании моего отдела. Пусть в нем не будет закрытых комнат для совещаний, пусть еженедельные рабочие встречи и собрания руководства проходят у всех на виду. Я не хотел, чтобы создавалось ощущение, что эти встречи только для избранных и приглашенных, а хотелось, напротив, чтобы каждый мог зайти, послушать, поучаствовать в дискуссиях и уйти, если нужно.
Я надеялся привлечь в институт людей из других стран. Если приглашаешь студентов и ученых жить и работать на новом месте, то очень важно создать условия для нормальной социальной жизни, чтобы они прижились в коллективе среди своих коллег и местных студентов. Поэтому я убедил архитекторов, что нам нужны в здании специальные места для теннисных столов, для настольного футбола, а при входе в институт решено было поставить десятиметровую альпинистскую стенку. А на крыше, памятуя о социальной роли сауны в моей родной Скандинавии, я уговорил архитекторов построить и сауну.
Но самое важное – для работы с древней ДНК я устроил по своему проекту “чистую комнату”. Вот тут-то и объявилась во всей красе моя паранойя по поводу загрязнений и пыли с прилипшими современными ДНК. “Чистая комната” на самом деле занимала не одну комнату, а несколько. Они располагались в подвале, куда можно было внести чистое оборудование, минуя все помещения, где работали с современными ДНК. В чистом помещении вы сначала оказываетесь в прихожей, и там нужно переодеться во все стерильное. Затем перейти в отсек “грязной” обработки: например, там мололи костные образцы в порошок. А оттуда уже был выход в самый внутренний отсек, где проводились манипуляции с экстрагированием ДНК. Здесь же, понятно, хранились в морозильниках и ценные экстракты с ДНК. Всю работу мы делали под вытяжным шкафом с очищенным воздухом (рис. 7.1). Вдобавок весь воздух подавался в помещение через специальные фильтры. Фильтр имел отверстия размером в две десятитысячных миллиметра, воздух поступал туда сквозь решетку в полу и, очищенный, возвращался в комнату. Мы предусмотрели не один, а два таких комплекса, чтобы можно было параллельно работать с разными объектами, например с неандертальцами и вымершими животными. Из комнаты в комнату не разрешалось переносить никаких реагентов или оборудования, и если вдруг в одной из комнат обнаружится загрязнение, то другая избежит этой участи. Я чувствовал, что с такой оснасткой можно спать спокойно.
Но в таком деле на первом месте, конечно, не здание и оборудование, а люди. Мне нужны были лидеры, которые могли вы вести собственные, но тематически связанные проекты. Тогда они будут помогать друг другу и стимулировать исследования. Одним из тех, кого очень хотелось привлечь в Лейпциг, был Марк Стоункинг. Но тут все обстояло непросто.
Я познакомился с Марком в лаборатории Алана Уилсона, я тогда был молодым специалистом, а Марк аспирантом. Он занимался вариациями человеческой мтДНК и был среди основателей гипотезы митохондриальной Евы. Напомню, что согласно этой гипотезе современный человеческий митохондриальный геном сформировался в Африке 100–200 тысяч лет назад. В те годы в Беркли Марк с помощью нововоизобретенной ПЦР изучал вариации мтДНК у людей из Африки, Азии, Европы. С ним вместе работала аспирантка Линда Виджилант. Они с Марком опубликовали в Science очень важную статью, в которой подтвердили сюжет выхода из Африки. И хотя потом их работа перепроверялась на большом статистическом материале, выводы остались неизменными. В те лихие времена я сильно увлекся Линдой, она подкатывала на мотоцикле с мальчишеским задором, ее ум, привлекательность – все притягивало меня. Но тогда у меня случилась серьезная эмоциональная связь с одним другом, к тому же я вовсю участвовал в движении в поддержку больных СПИДом. Поэтому я не очень переживал, когда за Линдой стал ухаживать Марк. В конце концов они поженились, уехали в Пенсильванский университет и родили детей. Но связь моя с Линдой на этом не оборвалась.
Спустя шесть лет, в 1996 году, я переместился из Беркли в Мюнхен, а Марк с Линдой и двумя детьми приехали на год ко мне в лабораторию провести преподавательский отпуск. Мы часто отправлялись гулять вместе, я водил их в Альпы, на свою любимую Хиршберг, зачастую они брали мою машину. Линда тогда не работала, сидела с детьми. Ей хотелось иногда оторваться от семьи, и мы по вечерам ходили в кино. Все шло хорошо, у меня и мыслей не было ни о каких интригах, пока один мой аспирант не намекнул в шутку, что Линда, кажется, симпатизирует мне. И тогда я осознал, насколько нас тянет друг к другу. В темных залах маленьких кинотеатров, где показывали альтернативное европейское кино, ощущение становилось осязаемым. Наши колени однажды коснулись друг друга, случайно, наверное, но мы не шелохнулись. Потом взялись за руки. И после того кино Линда вернулась домой не сразу.
Я всегда считал себя геем. На улицах в основном поглядывал на симпатичных парней. Но и к девушкам не оставался равнодушен, особенно к таким, которые знают, чего хотят, и умеют этого добиваться. В прошлом у меня дважды были отношения с женщинами. Тем не менее идея закрутить роман с Линдой, женой моего коллеги с двумя детьми, не казалась мне блестящей. Ну встретиться пару раз – еще куда ни шло. Однако шли недели и месяцы, и становилось все яснее, что мы с Линдой во всем понимаем друг друга, и в сексуальном плане тоже. И все же когда через год Линда с Марком вернулись в Пенсильванию, я был уверен, что на этом наша связь закончилась. Но случилось по-другому.
Как раз когда начались переговоры с Обществом Макса Планка, на меня вышло руководство Пенсильванского университета, предложив должность профессора с соблазнительным окладом. Я разрывался. С одной стороны, меня не привлекала перспектива жизни в захолустной атмосфере университетского колледжа. Но с другой, имея серьезное альтернативное предложение, я смогу более эффективно вести переговоры с Обществом Макса Планка. Было еще одно подспудное соображение: там жила Линда. В конце концов я стал ездить время от времени в Пенсильванский университет, и мы с Линдой продолжали встречаться.
Для меня это было трудное время. Появились секреты не только от Марка, но и наши личные с Марком. Пока Пенсильванский университет пытался переманить меня, я переманивал Марка, уговаривая его переехать в Лейпциг в новый институт. Наконец вся эта лицемерная конспирация стала мне поперек горла. Мой отец вел двойную жизнь – он жил на две семьи, причем ни одна из них не знала о другой. Имея перед глазами его пример, я гордился своей открытостью и отсутствием секретов на личном фронте. А на деле выходило, что я в смягченном варианте повторяю его путь. Поэтому я настоял, чтобы Линда призналась во всем Марку, если мы хотим продолжать отношения. И она призналась. Естественно, им нелегко пришлось. Но возможно, если бы Линда сказала о нас Марку еще позже, вышло бы гораздо хуже. Со временем Марк сумел отделить свои личные переживания от работы и принял приглашение в Лейпциг. Для институтской науки это было роскошное приобретение. Я убедил MPG дать ему постоянную профессорскую должность и снабдить достойными ресурсами. В 1998 году, когда институт заработал, Марк, Линда и двое их ребятишек переехали в Лейпциг, а вместе с Марком и его исследовательская группа. Линде, к счастью, тоже нашлось место. Кристоф Бёш, занятый организацией отделения приматологии, как раз подыскивал кого-то, кто смог бы возглавить лабораторию по изучению генетики человекообразных обезьян. Предполагалось, что материалом для исследований будут малопривлекательные остатки – шерсть и фекалии крупных обезьян, собранные зоологами-натуралистами в джунглях. А Линда, готовя в Беркли диссертацию, научилась выделять человеческую ДНК из отдельных волосков. И я мог уверенно рекомендовать ее Кристофу. Так что в итоге Линда стала руководителем лаборатории генетики в отделении приматологии.
Мы поселились в небольшом доме, который я купил и переоборудовал. Со временем мы с Линдой стали еще ближе друг другу, а Марк нашел новую любовь, и наша повседневная жизнь текла без особых потрясений. Как-то в июне 2004 года мы с Линдой отправились погулять на Тегернзее. Вечерело, и мы уже спускались с горы Хиршберг. Разговор шел о нашей жизни и о том, что нас ждет. И что наша жизнь не бесконечна… Неожиданно Линда сказала, что если я захочу ребенка, то она бы согласилась… Я повертел мысль и так и эдак, отшутился, но вдруг осознал, что на самом деле очень хочу ребенка. И в мае 2005 года у нас родился сын Руне.
Шли годы, жизнь потихоньку менялась. Линда и Марк мирно развелись, и в 2008 году мы с Линдой поженились. Институт превратился в исключительно успешную организацию, где естественники и гуманитарии плодотворно работали вместе. Мы продолжали набирать к себе лучшие умы, и в институте открылось пятое отделение. Его основал французский палеонтолог Жан-Жак Юблен. Для нас это стало своеобразным признанием престижа, потому что к тому моменту Жан-Жак практически вступил в должность в Коллеж-де-Франс, одном из лучших институтов Франции, но все же выбрал Лейпциг. Вообще же за пятнадцать лет скопировать нашу концепцию успели в Кембридже, в Тюбингене и во многих других крупнейших университетах. Иногда я задумываюсь, почему же все сработало настолько удачно. Одна из возможных причин в том, что все мы съехались из разных мест и понимали, что построить институт можем только сообща. Другой причиной можно, вероятно, назвать разницу в нашей специализации; хотя в целом мы работали над единой проблемой, но области нашего экспертного знания не перекрывались, отсюда следует минимум прямой конкуренции и соперничества. Еще, конечно, помогло щедрое финансирование от MPG, избавившее нас от мелкой грызни за мизерные фонды, которая так портит атмосферу во многих университетах. И все так необыкновенно хорошо устроилось. Мне порой хочется вернуться на тот склон на горе Хиршберг близ Мюнхена, где четверо директоров-соучредителей сидели и любовались закатом. Я бы там поставил каменный столбик, мой личный малюсенький памятник: пусть знают, что здесь, на этом месте, однажды случилось нечто очень важное. Может, когда-нибудь и поставлю.