Книга: Змей в Эссексе
Назад: Июль
Дальше: IV Восстание последних времен

Август

1

Ничто так не склоняло Чарльза Эмброуза к дарвинизму, как прогулка по узким улочкам Бетнал-Грин. Он видел не равных себе, которые оказались тут по неудачному стечению обстоятельств, а существ, от рождения обреченных на проигрыш в эволюционной гонке. Он смотрел в их бледные худые лица, на которых читалось угрюмое недоверие, словно создания эти ждали, что их в любую минуту могут пнуть, и думал, что здесь им самое место. Ему и в голову не могло прийти, что если бы с ранних лет их учили грамматике и кормили апельсинами, то в один прекрасный день эти люди очутились бы рядом с ним в «Гаррике», — что за дикость, в самом деле! Раз они не могут приспособиться к трудностям, следовательно, обречены на вымирание. Почему здесь так много малорослых? Почему они орут и визжат с балконов и из окон? Почему даже в полдень здесь столько пьяных? Чарльз, в изящном льняном сюртуке, повернул в переулок, и ему показалось, будто он смотрит на здешних обитателей сквозь железные прутья. Это вовсе не значило, что он им не сочувствовал, — даже животным в зоопарке нужно чистить клетки.
Августовским днем у Эдварда Бертона собрались четверо — Спенсер, Марта, Чарльз и Люк. Они намеревались пройтись по Бетнал-Грин, трущобы и притоны которого парламент задумал снести и построить на их месте чистые удобные дома.
— Это, конечно, хорошо, что закон принят, — сказал Спенсер, не подозревая, что слово в слово повторяет Марту, — но вы не задумывались, насколько еще вырастет детская смертность, пока его наконец претворят в жизнь? Нам нужны действия, а не законы!
Мать Эдварда подала лимонное печенье на блюде, с которого строго глядела королева. Миссис Бертон тревожило, что сын устал. В такой компании он все больше отмалчивался и отвечал лишь на тихие Мартины ремарки: «Не болит ли рана? Будьте так добры, покажите Спенсеру планы новых домов».
— То, что нужно, — заметил Спенсер, хотя в действительности ничего в этом не смыслил, и разгладил белый лист бумаги, на котором Эдвард старательно начертил, как умел — при том, что никогда этому не учился, — окруженный садом многоквартирный дом. — Если позволите, я возьму его с собой, покажу коллегам. Не возражаете?
Люк Гаррет дожевывал пятое печенье да озирал комнату, восхищаясь чистоплотностью миссис Бертон.
— Марта не успокоится, пока на Тауэр-Хилл не построят утопию Томаса Мора, — заметил он, слизнул сахар с большого пальца и обвел веселым взглядом ряды островерхих крыш за окном.
Написав Коре, он словно вскрыл нарыв: быть может, со временем станет больно, но сейчас он испытывал облегчение. Все, что он написал ей, было правдой, — по крайней мере, пока не положил перо. Он действительно не ждал ответа, ничего не требовал и не предлагал и не считал, что ему что-то причитается. Как знать, быть может, назавтра эйфория пройдет, но сейчас у Люка от счастья кружилась голова и настроен он был благодушно. Порой он представлял, как почтальон везет запечатанный конверт в мешке на багажнике велосипеда, и беспокойно гадал, как Кора примет его письмо: посмеется ли, расчувствуется, а может, оставит без внимания и будет жить как ни в чем не бывало? Скорее последнее, думал он; вывести Кору из терпения было не так-то просто, впрочем, как и растрогать: она ко всем относилась ровно, с одинаковой симпатией.
— Тогда вперед, в трущобы! — бодро воскликнул Чарльз и надел пальто, вспоминая, как давным-давно они с приятелем однажды вечером переоделись в женское платье, отправились в трущобы и слонялись под фонарями, приставая к прохожим.
— Вас могут попытаться облапошить, — напутствовал Эдвард Бертон (он еще недостаточно окреп, чтобы вернуться на работу в Холборн-Барс), — так что держите ухо востро, и тогда благополучно вернетесь домой целыми и невредимыми.
Они вышли довольно рано. Рабочий день на фабриках и в конторах еще не закончился, и в переулках стояла такая тишина, что было слышно, как в сотнях ярдов отсюда грохочут на стрелках поезда. Высокие дома загораживали свет, висевшее над головами прохожих белье никогда не отстирывалось дочиста. Лето выдалось мягкое, но отчего-то с трудом пробивавшиеся скудные солнечные лучи здесь пригревали жарче, чем где бы то ни было, и вскоре Мартино платье промокло между лопатками. Скользкие от объедков тротуары источали сладковатый запах гнили. Квартиры в некогда роскошных особняках поделили на клетушки и сдавали по ценам, несоизмеримым с доходами жильцов, комнаты пересдавали снова и снова, так что в одной квартире ютились вовсе не члены одной семьи, а чужие люди, ругавшиеся из-за чашек, тарелок и квадратных футов. Меньше чем в миле отсюда, за грифонами Сити, домовладельцы, их адвокаты, портные, банкиры и шеф-повара интересовались лишь суммой под столбцами гроссбухов.
Марта всюду видела признаки, внушавшие ей надежду, хотя другие их не замечали; она то и дело кивала и улыбалась, потому что все встречные казались ей знакомыми. Вот женщина в ярком жакете вышла из-за кружевной занавески, чтобы полить герань на подоконнике, и выбросила опавшие лепестки, которые, порхнув, опустились в сточной канаве рядом с разбитой пивной бутылкой. Вот польские рабочие, которые приехали в Лондон на заработки и обнаружили, что если Дику Уиттингтону и наврали насчет выложенных золотом мостовых, то хотя бы зимы тут мягче, а в порту всегда кипит жизнь. Шумные, оживленные, стоят попарно, прислонившись к дверям, в кепках, сдвинутых набекрень, передают друг другу польскую газету и курят черные папиросы. А вот шагает на остановку автобуса еврейское семейство, о чем-то оживленно переговариваясь; на девочках красные туфельки. А вот по другой стороне дороги идет индианка в крупных золотых серьгах.
Но даже Марта не могла не признать, что зачастую взору здесь являлось жалкое зрелище: молодая мать сидит на крыльце и с завистью смотрит, как двое детей жуют дешевый белый хлеб с маргарином; кучка мужчин наблюдает, как готовят к бою бульдога, — тот вцепился в веревку и висит на зубах над землей. Кто-то выбросил номер «Вэнити Фэйр», с обложки безмятежно улыбается актриса в желтом платье, а рядом с журналом в канаве сучит лапками востроглазая крыса. Проходя мимо мужчин с собакой, Марта не удержалась и смерила их гадливым взглядом. Мужчина с закатанными по локоть рукавами — виднелась расплывшаяся татуировка — притворился, будто сейчас бросится на нее, и расхохотался, когда Марта отшатнулась. Люк, знавший изнанку города куда лучше, чем хотел показать, решил проявить себя рыцарем и пошел ближе. Спенсеровы рассуждения о социальной ответственности его забавляли.
— Получится ли? Не может не получиться. — Марта указала на шагавших впереди Чарльза и Спенсера, те брезгливо пробирались среди гнилых фруктов, над которыми вилась мошкара: — Должен же он понять, что здесь жить нельзя, хотя бы из простой гуманности и здравого смысла!
— Что уж тут непонятного. Он, конечно, глуповат, но добр. Здравствуй, красавица, — Люк улыбнулся девице в кудрявом парике, которая выглянула из дверей, бросила на него призывный взгляд и послала воздушный поцелуй. — Вы же знаете, он ради вас так старается. Если бы вы его попросили, он раздал бы все свое состояние нищим, а без вас их бы и не заметил…
Марта хотела возразить, но потом решила: после всего, что было, Чертенок заслужил ее откровенность.
— Вы ведь меня не осуждаете, правда же? Я ему никогда ничего не обещала, да и его семья едва ли согласилась бы на такую партию, но одна я ничего не сумею сделать. У меня нет денег, к тому же я женщина, существо безъязыкое.
Они дошли до дворика, со всех сторон окруженного многоэтажными домами. Люк посмотрел на друга, увлеченного неразрешимой проблемой лондонского жилья. Спенсер стоял, сложив на груди руки, и что-то негромко говорил Эмброузу, но тот слушал вполуха: внимание его привлекла девочка в костюме феи, которая сидела на крыльце и курила папиросу.
— Он вступил в Социалистическую лигу и уверяет, что Уильям Моррис уже поручил ему какое-то задание. Не пора ли вам охладить его пыл, Марта?
Девочка в костюме феи затушила папиросу и закурила новую; крылышки у нее за спиной задрожали, и с них слетело перо.
В душе Марты шевельнулось чувство вины.
— Я всего лишь его друг, — отрезала она. — Он же не марионетка, у него есть своя голова на плечах, вот послушайте…
— Все эти новые дома на набережной Темзы, — вещал Спенсер, — которыми они так гордились: дескать, вот вам доказательство прогресса! — вы их видели? Не квартиры, а клетки. Теснота такая, разве что на головах друг у друга не сидят, в некоторых комнатах нет окон, а те, в которых есть, размером не больше почтовой марки, собачья будка и то уютнее.
Спенсер бросил взгляд на подошедшую к ним Марту, которая, не сдержав раздражения, вмешалась в разговор:
— Да вы только посмотрите на себя, Чарльз. Вам не терпится вернуться домой, к Кэтрин, вашим бархатным домашним туфлям и вину, один глоток которого стоит больше, чем эти бедолаги тратят за неделю. Для вас они существа другого вида, вы уверены, что они сами во всем виноваты, потому что безнравственны и глупы. Посели их хоть во дворец, и они его за неделю загадят — так, по-вашему? Что ж, быть может, вы правы: они действительно не такие, как вы, потому что подобные вам жалеют каждый пенни, который тратят на налоги, а они, у которых ничего нет, готовы делиться последним, — нет, Люк, я не стану молчать, вы что же думаете, если Кора научила меня, какой вилкой есть рыбу, так я забыла, откуда родом?
— Милая моя Марта, — Чарльзу Эмброузу удавалось сохранять хорошие манеры в общении и с куда более неприятными собеседниками, к тому же он отлично понимал, что она его раскусила, — мы знаем ваши взгляды и восхищаемся ими. Я видел достаточно, и если вы позволите мне вернуться в естественную среду обитания, то приложу все усилия, чтобы выполнить любые ваши распоряжения. — Заметив, что его шуточный поклон не произвел на нее впечатления и Марта по-прежнему кипит гневом, Чарльз добавил с заговорщицким видом, словно разглашал государственную тайну: — Вы же знаете: парламент утвердил законопроект. Необходимые политические меры приняты. Нужно действовать дальше.
Марта расплылась в самой обворожительной улыбке, на какую только была способна, потому что Спенсер чуть отодвинулся от нее, как будто засомневался в чувствах к женщине, которая способна накричать на высокопоставленного чиновника, а еще потому что Люк наблюдал за происходящим с нескрываемым злорадством.
— Действовать дальше! Ах, Чарльз, прошу меня извинить. Мне, верно, следовало досчитать до десяти, как советуют, — но что это? Слышите?
Все дружно обернулись: из глубины узкого переулка доносились звуки шарманки. С каждым поворотом ручки сбивчивая мелодия набирала темп, пока не превратилась в бравурный воинственный напев. Девочка в костюме феи со всех ног побежала на звуки музыки, крылышки у нее за спиной тряслись. Наконец из переулка вышел шарманщик, и его тут же обступили дети, точно просочились из щелей в кирпичах и известке. Одни были босые, другие в подбитых гвоздями сапогах, высекавших искры из мостовой; два белокурых мальчишки несли каждый по котенку, а за ними с делано равнодушным видом шагала девочка постарше в белом платье. Стоявший в стороне Чарльз увидел, что шарманщик примерно его лет, в лохмотьях солдатского мундира с нашитой на груди малиново-зеленой лентой медали за войну в Афганистане, пустой левый рукав заколот у локтя. Правой рукой инвалид все быстрее и быстрее крутил ручку шарманки и наконец заиграл джигу. Девочка в белом платье закружилась, рассмеялась и подала Гаррету руку, один из мальчишек поднял котенка в воздух и запел ему что-то собственного сочинения. Марта взглянула на Спенсера, заметила его недоумение и страх, и ее охватило презрение: ему-то, наверное, казалось, что все эти бедолаги должны смиренно горевать и даже не помышлять о развлечениях!
— Вставайте по парам, — крикнул солдат, — как вам такое?
Он заиграл не военный марш, а песенку, которую мог бы затянуть матрос, завидевший вдалеке землю. Марта протянула руки проходившему мимо парнишке, тот посадил котенка на крыльцо и принялся кружить ее с неожиданной силой, которую невозможно было заподозрить в его худых руках. Спенсер видел лишь, как развеваются ее пшеничные косы на фоне закопченных кирпичных стен. «Все на брашпиль, матросы, поднять якоря, — пела девочка в белом платье, — мы сегодня отходим в Австралию!» — и, проходя мимо Чарльза, кивнула ему, словно приняла комплимент, которого он и не думал отпускать.
Чуть поодаль, из переулка, невидимый никому, за ними следит враг Эдварда Бертона. Одурев от пива и злобы, Сэмюэл Холл каждое утро просыпался оттого, что ненависть резала его нутро, точно острый нож. Каждый день он караулил у дома Бертона и за это время видел и врага, и частых его посетителей, чье богатство так бросалось в глаза, словно Бертон попал в палату Королевской больницы нищим, а вышел из нее королем. Откуда же гостям знать, как он жесток, как отравил единственную надежду Холла на счастье? И хуже того, в «Стандард» напечатали статью об операции, лишившей Холла надежды на возмездие, две хвалебные колонки и фотография хирурга — глаза злющие, вылитый черт. Ненависть к Бертону вспыхнула с двойной силой, распространившись и на врача: как тот посмел вмешиваться в Божий замысел? Нож вонзился в плоть, ранил сердце, тут бы Бертону и конец, а он, Холл, обрел бы покой!
А вот и он, тот самый врач, — чернобровый, сутулый, с тремя спутниками. Женщину Холл узнал по короне густых кос, двое же других были ему незнакомы, хотя видел их у дверей дома Бертона, потом у него в окне, они передавали друг другу тарелки с угощением, тогда как ему самому кусок в горло не лезет, они смеялись, тогда как его мучениям нет конца-краю! Он следовал за ними по пятам, смотрел, как они танцуют, когда у него на душе кошки скребут. Холл сунул руку в карман, уколол палец о лезвие спрятанного там ножа. Он свершит возмездие, даже если до Эдварда Бертона добраться не суждено.
Солдат перестал играть: рука устала, и в наступившей тишине танцоров вдруг охватило смущение, ветхие дома и сточные канавы показались им еще более жалкими, грязными и унылыми, чем прежде. Люк снял руку с талии девочки и отвесил ей сконфуженный поклон. «Вместо гребня у них кости трески», — призывно пропела она солдату, но тот утомился и дальше играть не хотел.
Чарльз взглянул на часы. Что ж, забава не лишена очарования, хотя, пожалуй, в отчете министерству он об этом не упомянет, но сейчас ему хотелось поужинать, а до этого счастливого завершения дня еще и полежать минимум час в ванне. «А может, — подумал он, не очень-то стыдясь, — и сжечь одежду».
— Спенсер, Марта, по-моему, мы видели достаточно. Мы выполнили свой долг. Но кто это — вон там, смотрите? Доктор Гаррет, по-моему, ему нужны вы. Это ваш друг? — Эмброуз указал направо, но Люк сперва не заметил никого, кроме расходившихся детей и солдата, пересчитывавшего медяки в фуражке. Но вдруг девочка с крыльями взвизгнула и выругалась: ее так грубо отпихнули, что она упала.
— Что происходит? — спросил Чарльз и запахнул поплотнее сюртук. Неужели карманники? Кэтрин его предупреждала, что нужно быть осторожнее! — Спенсер, как думаете, что там?
Ребячья стая расступилась, котенок вырвался из хозяйских рук, забрался на подоконник и разразился истошным мявом. Тут Чарльз увидел, что на них, набычась и засунув одну руку в карман, надвигается какой-то коротышка в коричневом пальто. Марта решила, что у человека стряслась беда, она шагнула к незнакомцу, протянув руки:
— В чем дело? Что случилось? Чем вам помочь?
Сэмюэл Холл в ответ лишь припустил бегом, и все поняли, что ему нужен Люк, поскольку он подбежал к хирургу, который бросил на него удивленный взгляд и весело хлопнул по плечу:
— Кто вы? Мы с вами где-то встречались?
Холл что-то забормотал себе под нос, то наполовину вытаскивая руку из кармана, то запихивая поглубже, словно никак не мог решить, что делать. Изо рта у него несло пивным перегаром.
— Нечего было вмешиваться не в свое дело, это несправедливо, теперь и с вами будет то же, что с ним, сейчас я вам покажу!
Люк, как ни силился, не мог оттолкнуть Холла, который прижал его к кирпичной стене, и огляделся по сторонам: не придет ли кто на помощь? Спенсер бросился другу на подмогу, схватил обидчика за плечо и оттащил от Люка. Холл зашелся в пьяных рыданиях, то и дело сбивавшихся на смех, поднял глаза и произнес:
— Ну что ты будешь делать! Опять вырвали у меня из рук!
— Бедняга спятил, — покачал головой Чарльз, глядя на сидевшего в сточной канаве незнакомца. Но тут Холл достал из кармана нож. — Осторожно! — воскликнул Чарльз, чувствуя, как волосы на затылке встали дыбом. — Осторожно, у него нож! Спенсер!
Спенсер стоял к Холлу спиной и от волнения после стычки ничего не соображал. Он обвел недоуменным взглядом Чарльза, потом Люка и спросил:
— Вы не ранены?
— Цел, — ответил Люк, — только никак не могу отдышаться.
Потом он увидел, как Холл с трудом поднялся на ноги, как блеснуло солнце на лезвии ножа, когда убийца со звериным воплем бросился на Спенсера, и тут же — как Спенсер лежит в мертвецкой и его тонкие светлые волосы рассыпались по мраморному столу. Люка обуял ужас. Он ринулся к Холлу, успел добежать, схватился за лезвие ножа, и вместе они рухнули на землю. Сэмюэл Холл упал первым, и тяжело: голова его ударилась о бордюр с таким звуком, точно раскололи орех.
Шарманщик уже ушел в другие переулки, издалека долетал мотив, похожий на колыбельную, так что дети, наблюдавшие за сценой, решили, что черноволосый мужчина, который с ними танцевал, заснул, раз лежит и не двигается. Но Люк был жив и в сознании, а не шевелился он, поскольку понимал, что с ним случилось, и не мог заставить себя взглянуть на рану.
— Люк, вы нас слышите? — Марта нежно его коснулась, и он приподнялся, потом сел и обернулся к ним.
Краска сбежала с лица Марты. Рубашка Люка стала алой от ворота до ремня, правую ладонь и предплечье заливала кровь. Чарльз подошел ближе (предварительно убедившись, что тот человек в коричневом пальто уже никогда не встанет), и сперва ему показалось, что доктор сжимает в кулаке кусок мяса. Но это была его собственная плоть: Люк схватился за нож, и тот рассек ему ладонь, так что на запястье свешивался толстый, лоснящийся лоскут кожи и мяса, глубже виднелись сероватые кости, поверх которых, точно перерезанная ножницами бледная лента, лежало в крови сухожилие или связка. Казалось, Люку вовсе не больно. Он держал правое запястье левой рукой, рассматривал кости и повторял, точно на литургии: «Ладьевидная кость, крючковидная кость, запястье, пясть». Потом, закатив глаза, упал на руки склонившихся над ним друзей.

2

Приблизительно в миле от этого сумрачного двора Кора с письмом в кармане шла к собору Святого Павла. В Лондоне ей было тоскливо и скучно. Навещавшие Кору друзья находили, что она стала рассеянной, держится холодно и отстраненно. Кора же, в свою очередь, думала о том, какие они все щеголи, как боятся сказать лишнее, какие у женщин белые ручки с острыми блестящими ногтями и какие у мужчин розовые, гладкие, точно у младенцев, щеки (или же нелепые усы). Беседуют лишь о политике, скандалах и в каких ресторанах подают самые модные блюда. Кору так и подмывало сбросить все со стола и сказать: «Кстати, я вам рассказывала, как стояла у железной решетки в Кларкенуэлле и слушала, как шумит заключенная под землю река, как несет воды в Темзу? Знаете ли вы, как я смеялась в день, когда умер мой муж? Видели вы хоть раз, чтобы я поцеловала сына? Неужели же вы никогда не говорите о важном?»
Накануне Кэтрин Эмброуз пришла в гости вместе с Джоанной. Вскоре после того как Стелле поставили диагноз, Кэтрин и Чарльз Эмброуз забрали детей Рэнсомов к себе, поскольку доктор Батлер, дожидаясь решения Уилла, как следует лечить его жену, настоял на том, что больной нужен покой и свежий воздух, а детей необходимо отослать. Чарльза смущало, что дома стало шумно и тесно, но тем не менее теперь он каждый вечер возвращался раньше обычного с полными карманами конфет и допоздна играл с детьми в карты. Дети скучали по родителям, но стойко переносили разлуку. Джоанне сразу же разрешили пользоваться библиотекой Эмброузов и научили ее накручивать волосы на папильотки; Джеймс рисовал немыслимо сложные механизмы и посылал рисунки маме в запечатанных сургучом конвертах. Джоанна, с мамиными глазами и папиным ртом, за какой-нибудь месяц стала совсем взрослой. Она запоем читала книги из библиотеки Чарльза и собиралась (по ее словам) стать врачом, медсестрой или инженером, кем-нибудь таким, она еще не решила.
— Я так рада вас видеть, — искренне сказала Кора.
— Что вы делаете в Лондоне, Кора? — спросила Кэтрин и откусила кусок хлеба с маслом. — Что заставило вас уехать? Вы же были так счастливы, вы увидели столько нового. Если кто и сумел бы раскрыть тайну чудовища из Блэкуотера, так только вы! На солнцестояние все в один голос твердили, что вы теперь вылитая деревенская девушка. Мы думали, вас теперь в Лондон и не заманишь.
— Мне надоели грязь и беспорядок, — весело ответила Кора, но Кэтрин ей не поверила ни на секунду. — Я городская мышь и всегда ею была, а все эти помешанные девчонки, слухи о змее, подковы на дубе… Кажется, останься я там еще хоть на день, я бы спятила. Да и признаться, — она с безучастным видом отщипывала крошки от куска хлеба, — я не понимаю, что вообще там делала.
— Но вы же скоро вернетесь в Эссекс, правда? — спросила Джоанна. — Нельзя же бросать друзей в болезни, ведь именно сейчас вы так им нужны!
Тут Джоанна вспомнила о маме, о том, как соскучилась по ней, и фиалковые глаза девочки затуманились. Она не удержалась и расплакалась.
— Ну что ты, Джоджо! — Коре стало стыдно за себя. — Конечно же, я вернусь.
Чуть позже, когда они остались вдвоем, Кэтрин спросила у Коры:
— Что же все-таки произошло? Уилл Рэнсом у вас не сходил с языка, я и думать боялась, что будет дальше! Потом увидела вас вместе, вы и словом не перемолвились, мне показалось, вы друг друга не переносите… Признаться, поначалу ваша дружба меня удивляла, впрочем, вы всегда были чудачкой. Теперь же, когда Стелла в таком положении…
Но Кора, которой с тех пор, как она овдовела, не удавалось скрывать отражавшихся в глазах мыслей, словно опустила шторы и отрезала:
— В этом нет ничего странного. Нам было интересно друг с другом, вот и все.
Если бы Кора умела объяснить, какая кошка между ними пробежала, с удовольствием сделала бы это, но сколько ни думала, — и не смыкая глаз до поздней ночи, и едва проснувшись утром, — никак не могла понять. Она так ценила привязанность Уилла еще и потому, что он никогда бы не захотел от нее того же, чего некогда Майкл; его чувства сдерживали Стелла, его вера и, как с благодарностью думала Кора, совершенное безразличие к ней как к женщине.
— Будь я хоть головой в банке с формалином, ему это все равно, — призналась она как-то Марте, — потому-то он предпочитает письма личным встречам. Я для него лишь ум, а не тело, я в безопасности, как ребенок, — понимаешь теперь, почему я так ценю эту дружбу?
Она и правда в это верила. Даже сейчас, вспоминая ту минуту, когда все переменилось, она винила во всем себя, а не его: ей не следовало так на него смотреть, она сама не знала, почему так себя повела. Что-то шевельнулось в ее душе от того, как крепко он взял ее за талию, он это заметил и растерялся. Письма его и сейчас очень любезны, но все равно ей казалось, что прежней невинной и чистой дружбы между ними уже не будет.
Потом пришло письмо от Люка, и на этот раз в смятении оказалась уже Кора. Не то чтобы она не знала о его любви, он частенько с улыбкой делал признание, но на этот раз она не могла рассмеяться в ответ и заявить, что тоже любит своего Чертенка. И здесь ушла былая невинность и чистота. Хуже того, ей показалось, что он вынуждает ее принять решение. Все годы юности (которую у нее отняли) Кора подчинялась чужой воле, и вот сейчас, не успела она толком пожить, как хочет, а ее уже снова пытаются присвоить! Люк написал, мол, понимает, что его любовь безответна, но без надежды на взаимность такие письма не пишут.
Кора пересекла Стрэнд, нашла у собора Святого Павла почтовый ящик и несколько пренебрежительно бросила в него письмо, адресованное доктору Гаррету. За спиной ее послышалась музыка: на ступенях собора сидел человек в лохмотьях солдатского мундира и крутил ручку шарманки. Левый рукав был пуст, медали на груди блестели на солнце. Веселая мелодия приободрила Кору. Она подошла к инвалиду и положила ему в фуражку несколько монет.
Кора Сиборн
Мидленд-Гранд-отель
Лондон
20 августа

Люк,
Я получила Ваше письмо. Как Вы могли? КАК ВЫ МОГЛИ?
Думаете, я Вас пожалею? Ничуть. Вы и так жалеете себя за двоих.
Вы пишете, что любите меня. Что ж, я это знала. Я Вас тоже люблю, не могу не любить, а Вы называете это «подаянием»!
Дружба — не подаяние. Вам кажется, будто Вам достаются объедки, а кому-то другому — целый хлеб, но это вовсе не так. Я даю Вам все, что могу, и больше мне Вам дать нечего. Да, быть может, когда-то я была богаче, но сейчас у меня ничего другого не осталось.
На том и порешим.
Кора.
Кора Сиборн
Мидленд-Гранд-отель
Лондон
21 августа

Люк, милый, мой дорогой Чертенок, что же я наделала! Я написала Вам, не зная о том, что случилось, Марта мне обо всем рассказала, и я ничуть не удивилась — отважнее Вас я никого не знаю…
Подумать только, и я читала Вам нравоучения о дружбе! Я ведь ни разу ни для кого не сделала того, что Вы сделали для него!
Позвольте мне Вас навестить. Скажите мне, где Вы.
С любовью (поверьте, милый Люк!) —
Кора.
Д-р Джордж Спенсер
Пентонвилль-роуд
Лондон
29 августа

Уважаемая миссис Сиборн,
Надеюсь, у Вас все благополучно. Сразу оговорюсь: Люк об этом письме не знает и очень бы рассердился на меня, если бы я ему об этом рассказал, но я считаю, Вы должны знать, что ему пришлось пережить.
Я знаю, что он Вам написал. Я читал Ваш ответ. Не думал, что Вы способны на такую жестокость.
Но пишу я вовсе не для того, чтобы Вас упрекнуть, а чтобы рассказать, что случилось, после того как мы отправились в Бетнал-Грин.
Вам, должно быть, уже известно, что на нас напал человек, который ранил Эдварда Бертона, и что Люк бросился меня защищать. Самое ужасное, что он схватился за лезвие ножа и располосовал правую ладонь. Оказавшиеся при этом были очень добры: девочка оторвала от платья подол и под моим руководством скрутила из него жгут, нам принесли дверь, чтобы на этих импровизированных носилках мы вынесли Люка из переулка на Коммершиал-стрит и там уже взяли кэб. К счастью, все это произошло неподалеку от Королевской больницы в Уайтчепеле, так что Люком сразу занялся наш коллега. Рану промыли, поскольку больше всего мы опасались заражения. Люку было очень больно, но от наркоза он отказался под тем предлогом, что-де больше всего на свете ценит свой ум и не готов им рисковать.
Пожалуй, я Вам лучше расскажу о ране. Выдержите? Ископаемые кости Вас не пугают, а живые?
Нож вошел в руку возле основания большого пальца и распорол ладонь наподобие того, как отделяют жареную рыбу от костей. Мышцы оказались разрезаны, но самое страшное, что пострадали два сухожилия, которые управляют указательным и средним пальцем. Повреждения были видны невооруженным глазом, рана была такой чистой, что студенты-медики могли бы, взглянув на нее, сдавать экзамен по анатомии.
Люк попросил меня провести операцию. От наркоза опять отказался, завел речь о техниках гипноза, которые изучал. Рассказал мне о докторе из Вены, которому под гипнозом удалили три зуба мудрости, а тот даже не поморщился. Признался, что однажды сам ввел себя в такой глубокий гипнотический транс, что свалился на пол и не проснулся. Повторил, что, по его мнению, боль перенести не труднее, чем сильное наслаждение (этот вопрос немало его занимал, чего я, признаться, не понимаю по сей день), и заставил меня поклясться, что я не дам ему наркоз, если только он сам об этом не попросит. Вот в точности его слова: «Я доверяю своему разуму больше, чем твоим рукам» — так он сказал.
Я не мог попросить медсестру мне ассистировать, это было бы нечестно. Люк наверняка, по своему обыкновению, подготовил бы операционную, но тут ему не оставалось ничего, кроме как лежать беспомощно на собственном столе и давать указания: мы оба должны были надеть белые хлопковые маски, а мне он велел поставить зеркало, чтобы он, если вдруг очнется от гипноза, мог сам следить за ходом операции.
Его должен был бы оперировать самый знающий хирург Европы, а никак не я: способности мои в лучшем случае можно назвать скромными (что уж тут скрывать, Люк посмеивался над ними со студенческой скамьи). Дрожащей рукой я брал инструменты, так что те грохотали в кювете, и Люк, разумеется, видел, как мне страшно. Он велел мне развязать бинты, чтобы он мог изучить рану, и дал мне указания, прежде чем погрузиться в гипноз; когда я отделял ткань от обнаженной раны, он наверняка испытывал нестерпимую боль, но лишь закусил губу и побледнел. Я приподнял лоскут кожи с его ладони, и Люк принялся рассматривать сухожилия с таким видом, как будто это вовсе и не его рука, а какого-нибудь трупа из анатомички, который мы резали и зашивали. Объяснил мне, каким швом соединить концы разрезанных сухожилий, не задев соединительную ткань, — чтобы, когда я зашью рану, кожа на ладони не натягивалась слишком туго. Потом что-то еле слышно зашептал и успокоился: принялся читать стихотворения, перечислять названия химических веществ и все кости человеческого тела, потом перевел взгляд на дверь, улыбнулся, словно увидел старого друга, и погрузился в транс.
Я его обманул. В ту самую минуту, когда давал ему обещание, я уже знал, что нарушу клятву. Я выждал немного, коснулся его руки, убедился, что он без сознания, позвал медсестру, и мы дали ему наркоз.
Оперировал я два с лишним часа. Не буду утомлять Вас подробностями операции, признаюсь лишь со стыдом: я сделал все, что в моих силах, но этого было недостаточно. Люку нет равных в точности, смелости и мастерстве, и делай эту операцию он сам, через год никто бы и не догадался, какой серьезной была рана. Я наложил швы, Люка привели в сознание, он почувствовал, как в горле саднит от трубки, и сразу же понял, что к чему. Если бы только был в силах, он придушил бы меня в тот же миг.
В больнице он провел еще два дня. Посетителей не принимал. Настоял на том, чтобы сняли повязку и дали ему осмотреть мою работу. Слепой ребенок заштопал бы лучше, сказал он, но хотя бы все чисто и нет заражения. Когда он достаточно окреп, чтобы вернуться домой, на Пентонвилль-роуд, я поехал с ним; тогда-то мы и обнаружили на коврике у двери Ваше письмо.
И вот что я Вам скажу: то, что не сделал нож, сделали Вы. Люк уничтожен: Вы потушили в нем свет! Вы разбили вдребезги окна!
Три недели прошло, а добрых вестей нет как нет. Сухожилия, которые приводят в движение указательный и средний палец, сильно укоротились, пальцы согнулись так, что ладонь скрючилась. Быть может, нам удалось бы хоть отчасти вернуть пальцам подвижность, если бы Люк делал необходимые упражнения, но он потерял надежду. После Вашего письма в нем что-то надломилось. Он безразличен. Ничего не хочет. Глаза у него как у собаки, с детства забитой хозяином, мне случалось такое видеть не раз.
Разумеется, второе Ваше письмо полно сочувствия, но Вы же его знаете, так почему же было не оставить Вашу жалость при себе?
Больше я Вам писать не стану, разве что он сам меня попросит.
Он писать не может. Не может держать перо.
Ваш покорнейший слуга
Джордж Спенсер.
Назад: Июль
Дальше: IV Восстание последних времен