Глава 24
Все шутили о людях, уехавших за границу мыть туалеты, и потому Обинзе подошел к своей первой работе с иронией: вот и он за границей моет в резиновых перчатках туалеты и таскает ведра в конторе торговца недвижимостью на втором этаже лондонского здания. Всякий раз, когда он открывал качающуюся дверь в кабинку, она словно вздыхала. Красивая женщина, мывшая дамский туалет, была гайанкой, примерно его возраста, и более сияющей кожи он в жизни не видывал. В том, как она говорила и держалась, он чувствовал воспитание, близкое к своему, детство, смягченное семьей, бесперебойными трапезами, мечтами, в которых не существовало и понятия о мытье туалетов в Лондоне. Она не обращала внимания на его дружеские жесты, говорила «Добрый вечер» — и только, формальнее некуда, но с белой женщиной, которая прибирала конторы на этажах повыше, была мила, а однажды он видел их в пустом кафе, они пили чай и тихонько беседовали. Он постоял, посмотрел на них, и великая печаль проникла в его мысли. Нет, не отвергала она дружбу как таковую — она просто не хотела дружить с ним. Вероятно, дружба между ними в заданных условиях и не была возможна: она гайанка, он нигериец, а это слишком близко к тому, чем была она сама, он знал о ней подробности, а с полячкой она могла изобретать себя заново, быть кем угодно по своему вкусу.
Туалеты вообще-то не беда, ну моча мимо писсуара, ну смыли не тщательно; мыть их было проще, чем для мойщиков туалетов в студгородке в Нсукке, где потеки дерьма марали стены, и Обинзе всякий раз задумывался, зачем кому-то может понадобиться так себя утруждать. И потому его потрясло, когда однажды вечером он зашел в кабинку и обнаружил гору дерьма на крышке унитаза, мощную, пирамидальную, симметричную, будто ее тщательно лепили на точно отмеренном месте. Смотрелась как свернувшийся на коврике щенок. Ему подумалось о легендарной сдержанности англичан. Двоюродная сестра его жены, Оджиуго, как-то раз сказала: «Англичане будут жить по соседству с тобой годы напролет, но никогда не поздороваются. Словно застегнулись на все пуговицы». В этом вот зрелище имелось некоторое расстегивание. Человек, которого уволили? Отказали в повышении? Обинзе долго не мог отвести глаз от этой кучи дерьма, чувствуя себя все мельче и мельче, пока наблюдаемое не стало личным оскорблением, ударом в челюсть. И это — за три фунта в час. Он снял перчатки, положил их рядом с кучей дерьма и вышел из здания. В тот вечер он получил письмо от Ифемелу. «Потолок, я даже не знаю, с чего начать. Я наткнулась сегодня в торговом центре на Кайоде. Просить прощения за мою молчанку выглядело бы глупо даже для меня самой, но я прошу тебя простить меня — и чувствую себя очень глупо. Я расскажу тебе все, что случилось. Я скучала и скучаю по тебе».
Он таращился на сообщение. Он так желал этого — долго-долго. Получить от нее весточку. Когда она перестала отвечать ему, он неделями тревожился до бессонницы, бродил по дому посреди ночи, гадая, что с ней приключилось. Они не ссорились, любовь их сияла, как и прежде, план в силе, и вдруг — тишина, тишина жестокая и полная. Он названивал ей, пока она не сменила номер, он слал ей электронные письма, связывался с ее матерью, с тетей Уджу, с Гиникой. Тон Гиники, когда она сказала: «Ифем нужно время, кажется, у нее депрессия», подействовал, как лед, приложенный к коже. Ифемелу не покалечилась, не ослепла от какого-нибудь несчастного случая, не страдает от внезапной амнезии. Она общалась с Гиникой и другими, но не с ним. Он писал ей в почту, просил, чтобы она хотя бы объяснила, в чем дело, что случилось. Вскоре его электронные послания начали возвращаться недоставленными: она закрыла этот адрес. Он скучал по ней, тоска глубоко надрывала его. Он обижался на Ифемелу. Он без конца размышлял, что же произошло. Он изменился, замкнулся в себе. Его то сжигал гнев, то скручивало от растерянности, то изнуряла печаль.
И вот — письмо от нее. Тон тот же, словно она не ранила его, не бросила истекать кровью больше пяти лет назад. Зачем пишет теперь? Что ей рассказать? Что он моет туалеты, а сегодня созерцал кучу дерьма? Откуда она знала, что он вообще жив еще? Он, может, умер, пока она молчала, а ей и невдомек. Он ощутил, что его предали, — и рассердился. Щелкнул на «стереть» и «очистить корзину».
* * *
У двоюродного брата Николаса было скуластое лицо бульдога, но при этом оно оставалось привлекательным, — а может, дело не в чертах, а в общем приятном впечатлении: высокий, широкоплечий, с привольной мужественностью. В Нсукке он был всеобщим любимцем студгородка; его потрепанный «фольксваген-жук» стоял у пивной, у тамошних пьющих он навсегда остался в памяти. Две Здоровенные Ляли как-то раз легендарно сцепились из-за Николаса в хостеле «Белло» — драли друг на друге блузки, а он, повеса, ни к кому не привязывался, пока не встретил Оджиуго. Оджиуго была маминой любимой студенткой, единственной достойной быть ее научной ассистенткой; она заехала однажды в воскресенье обсудить какую-то книгу. Николас тоже заехал — на ежевоскресный ритуал, поесть риса. Оджиуго носила оранжевую помаду и драные джинсы, говорила без обиняков и курила на людях, подогревая злые сплетни и неприязнь других девчонок — не потому, что все это себе позволяла, а потому что осмеливалась на все это, не пожив за рубежом и не имея родителя-иностранца — за такое ей бы простили недостаток приспособленчества. Обинзе помнил, как пренебрежительно она общалась с Николасом поначалу, не обращала на него внимания, а он, непривычный к девичьему безразличию, болтал все громче и громче. Но в конце концов уехали они на его «фольксвагене» вместе. Потом они гоняли на этой машине по всему студгородку, Оджиуго за рулем, рука Николаса болтается в переднем окне, орет музыка, в повороты вписывались лихо, а однажды — даже с приятелем, сидевшем впереди на капоте. Они вместе курили и пили прилюдно. Творили вокруг себя томные легенды. Однажды их видели в пивбаре, на Оджиуго громадная белая рубашка Николаса, а ниже — ничего, а на Николасе джинсы и ничего сверху. «Дела табак, так что у нас один наряд на двоих», — невозмутимо сообщил он друзьям.
То, что Николас растерял свою юношескую бесшабашность, Обинзе не удивило — зато удивила утрата даже малейшего воспоминания о ней. Николас, муж и отец, домовладелец в Англии, говорил со здравомыслием настолько суровым, что получалось едва ли не потешно.
— Если приедешь в Англию с визой, по которой нельзя работать, — говорил ему Николас, — первым делом надо искать не еду или воду, а НГС, чтобы устроиться на работу. Берись за все. Ничего не трать. Женись на гражданке Евросоюза, справь документы. И тогда у тебя начнется жизнь.
Николас, похоже, счел, что дело свое сделал — донес слова мудрости, и в последующие месяцы едва разговаривал с Обинзе. Будто не было у того больше старшего кузена, который предложил Обинзе в пятнадцать лет попробовать сигарету, который рисовал на листке бумаги схемы, чтобы Обинзе понимал, что делать пальцами у девушки между ног. По выходным Николас бродил по дому в напряженном облаке молчания, нянчил свои тревоги. И только во время матчей с «Арсеналом» слегка расслаблялся с банкой «Стеллы Артуа» под рукой и вопил: «Давай, Арсенал!» — вместе с Оджиубо и их детьми, Нной и Нне. После игры лицо у него застывало вновь. Он приходил домой с работы, обнимал детей и Оджиубо и спрашивал:
— Как вы? Чем занимались сегодня, народ?
Оджиубо перечисляла свои дела. Виолончель. Пианино. Скрипка. Домашка. Кумон.
— Нне гораздо лучше читает с листа, — добавляла она. Или: — Нна небрежно занимался по Кумону и две задачки сделал неправильно.
Николас хвалил или отчитывал каждого ребенка, Нну, у которого было отцово щекастое бульдожье лицо, и Нне с круглым темным красивым лицом, как у ее матери. Говорил Николас с ними только по-английски, тщательно, словно считал, что игбо, общий у него с их матерью, заразит детей, а может, из-за этого они растеряют свой драгоценный британский акцент. А затем говорил:
— Оджиуго, молодец. Я голодный.
— Да, Николас.
Она подавала ему еду — тарелку на подносе доставляла ему в кабинет или помещала перед телевизором на кухне. Обинзе по временам гадал, кланялась ли она, ставя поднос, или же кланяться было частью ее поведения, ее согбенных плеч и изгиба шеи. Николас говорил с ней в том же тоне, в каком и с детьми. Однажды Обинзе услышал:
— Вы, народ, устроили беспорядок у меня в кабинете. Уходите, пожалуйста, все.
— Да, Николас, — ответила она и вывела детей.
«Да, Николас» — таков был ее ответ почти на все, что он говорил. Иногда, за спиной у Николаса, она перехватывала взгляд Обинзе и корчила смешную мину — раздувала щеки шариками или высовывала язык из уголка рта. Это напоминало Обинзе безвкусное кривлянье из нолливудских фильмов.
— Я все думаю о вас с Николасом в Нсукке, — сказал однажды вечером Обинзе, помогая ей резать курицу.
— А, а! Ты знаешь, что мы трахались на людях? В Театре искусств. Даже в здании инженерного факультета как-то вечером, в тихом углу в коридоре! — Она рассмеялась. — Женитьба меняет многое. И в этой стране все непросто. Я оформила себе бумаги, потому что училась тут в аспирантуре, а он, представляешь, с документами разобрался всего два года назад и потому долго жил в страхе, работал под чужими именами. Такое с головой чудеса творит, эзиокву. Ему было совсем нелегко. Теперешняя его работа очень хорошая, но он на договоре. Не знает, продлят ли. У него хорошее предложение из Ирландии, сам знаешь, в Ирландии сейчас серьезный бум, программисты хорошо устраиваются, но он не хочет туда переезжать. Образование для детей здесь гораздо лучше.
Обинзе достал из буфета несколько склянок со специями, посыпал курицу и сунул горшок в духовку.
— Ты в курицу мускатный орех кладешь? — спросила Оджиуго.
— Да, — ответил Обинзе. — А ты нет?
— А я откуда знаю? Кто бы за тебя замуж ни вышел — выиграет в лотерею, ей-ей. Кстати, что, ты говорил, случилось у вас с Ифемелу? Она мне так нравилась.
— Она уехала в Америку, прозрела и забыла меня.
Оджиуго рассмеялась.
Зазвонил телефон. Поскольку Обинзе постоянно и пылко ждал звонка из агентства по трудоустройству, при каждом звонке паника слегка прихватывала его за грудь, и Оджиуго приговаривала:
— Не волнуйся, Зед, все у тебя сложится. Ты глянь на мою подругу Босе. Ты в курсе, что она пыталась устроиться в лечебницу, ей отказали, и она прошла все круги ада, пока не получила все бумажки? А теперь у нее своих два детских садика и дача в Испании. С тобой будет так же, не дергайся, рапуба.
Была в ее утешениях некоторая неубедительность, автоматическое выражение доброй воли, не требующее никаких конкретных усилий с ее стороны, никакой помощи ему. Иногда он размышлял — без всякой обиды, — правда ли она желает ему найти работу, поскольку, найди он ее, не сможет сидеть с детьми, пока Оджиуго бегает в «Теско» за молоком, не сможет готовить ей завтрак, пока она проверяет их подготовку перед школой — у Нне по фортепиано или скрипке, у Нны — по виолончели. Было что-то в тех днях, по чему Обинзе позднее станет скучать, — мазать маслом тост в слабом утреннем свете, пока по дому плавают звуки музыки, а иногда и голос Оджиуго, возвышенный в похвале или раздражении: «Молодец! Давай еще раз!» или «Что ты за ерунду городишь?»
Тем же вечером, после того как Оджиуго привела детей из школы домой, она сказала сыну:
— Твой дядя Обинзе приготовил курицу.
— Спасибо, что помогаешь маме, дядя, но я вряд ли буду курицу. — У Нны были те же игривые манеры, что и у его матери.
— Ты посмотри на этого мальчика, — сказала Оджиуго. — Твой дядя готовит лучше, чем я.
Нна закатил глаза:
— Ладно, мамочка, если ты так настаиваешь. Можно я телевизор посмотрю? Всего десять минуток?
— Хорошо, десять минут.
Наступил получасовой перерыв в занятиях перед приходом преподавательницы французского, и Оджиуго наделала сэндвичей с вареньем, тщательно срезав корочки. Нна включил телевизор — показывали музыкальный номер с участием мужчины, увешанного множеством здоровенных блестящих золотых цепей.
— Мамочка, я тут подумал, — сказал Нна. — Хочу быть рэпером.
— Нельзя тебе рэпером, Нна.
— Но я хочу, мамочка.
— Не будешь ты рэпером, милый. Мы в Лондон приехали не для того, чтобы ты стал рэпером. — Она глянула на Обинзе: — Ты полюбуйся на этого мальчика.
Нне пришла в кухню с пакетом «Солнца Капри».
— Мамочка? Можно мне, пожалуйста?
— Да, Нне, — ответила Оджиуго и, повернувшись к Обинзе, повторила дочкины слова с нарочитым британским акцентом: — «Мамочка, можно мне, пожалуйста?» Ты слышишь, сколько в этом выпендрежа? Ха! Моя дочь далеко пойдет. Вот почему все наши деньги текут в Брентвудскую школу. — Оджиуго шумно поцеловала Нне в лоб, и Обинзе осознал, наблюдая, как Оджиуго праздно поправляет выбившуюся прядь волос у Нне, что она совершенно довольный жизнью человек. Еще один поцелуй Нне в лоб. — Как ты себя чувствуешь, Ойиннея? — спросила она.
— Хорошо, мамочка.
— Завтра не забудь прочесть не только строчку, которую тебе задали. Продвинься дальше, ладно?
— Ладно, мамочка. — Нне вела себя торжественно — как ребенок, решительно настроенный ублажать взрослых.
— У нее завтра экзамен по скрипке, а с чтением с листа непросто, — сказала Оджиуго, будто Обинзе способен был забыть такое: Оджиуго уже давно твердила об этом. В прошлые выходные он побывал с ней и с детьми на дне рождения в арендованном гулком зале, вокруг носились индийские и нигерийские дети, а Оджиуго нашептывала ему то-сё о некоторых, кто был смышлен в математике, но отставал по грамматике, о том, кто был для Нне главным соперником. Она знала оценки по контрольным у всех умненьких деток. Не сумев вспомнить, сколько получила за последнюю контрольную лучшая подружка Нне, индийская девочка, Оджиуго подозвала Нне и спросила у нее. «А, а, Оджиуго, пусть играет», — сказал Обинзе.
Оджиуго запечатлела на лбу у Нне третий поцелуй.
— Сокровище мое. Нужно еще платье для праздника.
— Да, мамочка. Что-нибудь красное, нет, бордовое.
— У ее подружки праздник, у русской девочки, они подружились, потому что у них общая учительница по скрипке. Когда я познакомилась с мамой девочки, мне показалось, что на ней что-то нелегальное надето, вроде меха вымершего животного, и она пыталась изображать, будто у нее нет русского акцента, быть большей британкой, чем сами британцы!
— Она хорошая, мамочка, — сказала Нне.
— Я не сказала, что она нехорошая, мое сокровище, — отозвалась Оджиуго.
Нна сделал погромче.
— Уверни громкость, Нна, — велела Оджиуго.
— Мамочка!
— Уверни громкость сейчас же!
— Но я ничего не слышу, мамочка!
Громкость он не увернул, а Оджиуго больше ничего ему не сказала; повернулась к Обинзе и продолжила разговаривать.
— Кстати, об акцентах, — сказал Обинзе. — А Нна выкрутился бы, если бы у него не было иностранного акцента?
— Ты о чем?
— В прошлую субботу, когда Чика и Босе привезли своих детей, я подумал, что нигерийцы тут спускают своим детям столько всякого лишь потому, что у тех иностранный акцент. Правила другие.
— Имба, дело не в акцентах. В Нигерии люди воспитывают в детях страх, а не уважение. Мы не хотим, чтобы они нас боялись, но это не значит, что мы им все с рук будем спускать. Мы их наказываем. Мальчик знает, что я его стукну, если чудить начнет. Серьезно шлепну.
— Мне кажется, эта дама слишком много наобещала.
— О, она все это исполнит! — Оджиуго улыбнулась. — Знаешь, я книг не читала сто лет. Времени нету.
— Моя мама говаривала, что ты станешь выдающимся литературным критиком.
— Да. Пока сын ее брата меня не обрюхатил. — Оджиуго примолкла, все еще улыбаясь. — А теперь у меня только дети. Хочу, чтобы Нна учился в Школе лондонского Сити. А дальше, с божьей помощью, — в Мальборо или Итоне. Нне — уже звезда в учебе, я знаю, она получит стипендию в любой приличной школе. Все теперь ради них.
— В один прекрасный день они вырастут и покинут дом, а ты станешь для них источником неловкости или раздражения, они прекратят снимать трубку или неделями не будут звонить, — сказал Обинзе. И, едва успев договорить, пожалел о своих словах. Мелочно вышло, не так, как ему хотелось. Но Оджиуго не обиделась. Пожала плечами и промолвила:
— Тогда я возьму сумку да пойду стоять у их дома.
Обинзе смутило, что она не печалится ни о чем, чего могла бы достичь. Свойственно ли это всем женщинам или они просто умеют скрывать свои личные сожаления, откладывать жизнь, включаться в заботу о детях? Оджиуго торчала на форумах по образованию, музыке и школам и рассказывала Обинзе о своих находках так, будто взаправду считала, что всему миру должно быть интересно, как музыка помогает развивать математические способности у девятилетних. Или же часами висела на телефоне, болтая с подругами о том, какой преподаватель скрипки лучше, а какой учебный курс — зряшная трата денег.
Однажды, когда спешила с Нной на его занятия по фортепиано, она позвонила Обинзе и сказала, смеясь:
— Представляешь, я забыла почистить зубы!
Она возвращалась домой со встреч «Наблюдателей за весом» и сообщала ему, сколько она набрала или сбросила, пряча печенья «Твикс» в сумке, а следом со смехом предлагала «Твикс» ему. Позднее она присоединилась к другой программе похудения, сходила на две утренние встречи и, вернувшись домой, сообщила ему:
— Больше туда не пойду. Они с тобой обращаются, точно у тебя с головой нехорошо. Я сказала, дескать, нет у меня никаких внутренних неурядиц, уверяю вас, я просто люблю вкус еды, а одна спесивая женщина сказала мне, будто у меня внутри что-то не так и что я подавляю. Чушь. Эти белые думают, что у всех вокруг беда с головой.
Она теперь стала вдвое крупнее, чем когда-то в университете, и пусть в те поры никогда не одевалась с иголочки, был в ее нарядах намек на тщательно продуманный стиль: джинсы, подвернутые у щиколоток, мешковатые блузки, съезжавшие на одно плечо. А ныне она смотрелась просто неряшливо. Джинсы обнажали валик рыхлой плоти над талией, что уродовало посадку футболок, будто под ними отросло нечто инородное.
Иногда приходили ее подруги, усаживались на кухне и болтали, пока не разбегались за детьми. В те недели, когда Обинзе внутренне призывал телефон зазвонить, он научился различать их голоса. Отчетливо слышал их из крошечной спальни наверху, где читал, лежа на кровати.
— Я тут познакомилась с одним мужчиной, — говорила Чика. — Милый-о, но такой дремучий. Вырос в Ониче, ну и вы представляете, какой у него дремучий акцент. Он путает «с» и «ш». «Пойду на соппинг». «Шадитешь в крешло».
Все рассмеялись.
— Ну в общем, он рассказал мне, что желает жениться на мне и усыновить Чарлза. Желает он! Будто благотворительностью заняться хочет. Желает! Вообразите. Но он не виноват, просто мы в Лондоне. Он из породы мужчин, на каких я в Нигерии и не глянула бы, какое там встречаться. Беда в том, что вода тут в Лондоне вечно не ту дырочку находит.
— Лондон всех уравнивает. Мы все теперь в Лондоне — и все теперь одинаковые, вот чушь-то, — сказала Босе.
— Может, ему ямайскую женщину себе найти, — сказала Амара. Муж бросил ее ради ямайки, с которой у него, как выяснилось, втайне имелся четырехлетний ребенок, и Амаре удавалось свернуть любой разговор на тему ямайцев. — Эти вест-индские женщины забирают наших мужчин, а наши мужчины — идиоты, вот и идут за ними. Того и гляди начнут залетать, а жениться на них не надо-о, пусть только алименты платят. Тратят все деньги на прически и ногти.
— Да, — дружно согласились Босе, Чика и Оджиуго. Привычное, автоматическое согласие: эмоциональное благополучие Амары было важнее того, что они на самом деле считали.
Зазвонил телефон. Оджиуго поговорила, а затем вернулась и доложила:
— Эта вот женщина, которая звонила, — тот еще персонаж. Ее дочка и моя Нне в одном оркестре. Я с этой женщиной познакомилась, когда у Нне был первый экзамен. Приехала на «бентли», черная, с водителем, все дела. Спросила меня, где я живу, а когда я сказала — сразу поняла, что она себе думает: как кому-то из Эссекса может прийти в голову Национальный детский оркестр? Ну и я решила нарваться и сказала ей: «Моя дочь ходит в Брентвуд», и видали бы вы ее лицо! Вы ж понимаете, что такие, как мы, не должны заикаться о частных школах и музыке. Предел наших мечтаний — хорошая государственная школа. И я просто глядела на нее и внутри смеялась. И тут она мне начала рассказывать, что музыка для детей — это очень дорого. Все говорила и говорила, как это дорого, будто видела мой пустой банковский счет. Вообразите-о! Из тех она черных, которые хотят быть единственными черными в помещении, потому что любой другой черный для нее прямая угроза. Она только что позвонила, чтобы сообщить мне, что прочитала в интернете о какой-то одиннадцатилетней девочке, у которой пятая категория, и ее не взяли в Национальный детский оркестр. Зачем звонить, чтобы доложить мне эту паршивую новость?
— Враг прогресса! — сказала Босе.
— Она ямайка? — спросила Амара.
— Она черная британка. Откуда она родом, я не знаю.
— Наверняка ямайка, — сказала Амара.