Часть третья
Глава 23
В Лондоне ночь приходила слишком рано, висела в утреннем воздухе угрозой, а затем после обеда опускались сине-серые сумерки, и викторианские здания облекало еще большей печалью. В те первые недели холод ошарашил Обинзе невесомой опасностью, он сушил ноздри, углублял тревоги, вынуждал Обинзе мочиться чересчур часто. По тротуару он ходил быстрее, туго свернутый в себе, руки — глубоко в карманах пальто, одолженного двоюродным братом, серого шерстяного пальто, рукава у которого чуть ли не проглатывали пальцы целиком. Иногда он останавливался у входа в метро, часто — у цветочного или газетного лотка и наблюдал, как люди протискиваются мимо. Они все ходили очень быстро, люди эти, словно имелось у них место назначения, куда надо срочно попасть, цель в жизни, а у него — нет. Он провожал их взглядом потерянного томления и думал: «Вам можно работать, вы тут законно, вы — зримы, но даже не догадываетесь, до чего вам повезло».
Именно на станции метро он встретился с ангольцами, которые устроят его женитьбу, и случилось это ровно через два года и три дня после того, как он прибыл в Англию, — он считал.
— Поговорим в машине, — сказал по телефону один перед этим, в тот же день.
Их черный «мерседес» старой модели был тщательно ухожен, коврики повело от пылесоса волнами, кожаные сиденья блестели от натирки. Двое мужчин смотрелись одинаково — толстые брови у обоих почти срастались на переносице, хотя Обинзе они сказали, что просто друзья, одевались они тоже один в один — в кожаные куртки и длинные золотые цепи. Плоские стрижки торчали на головах, как цилиндры, и Обинзе они удивили, но, возможно, это была часть их хипового образа — прически-ретро. Разговаривали они с уверенностью людей, проделывавших такое и раньше, а также с легким высокомерием: его судьба, как ни крути, — в их руках.
— Мы постановили Ньюкасл, потому что знаем людей оттуда, а в Лондоне сейчас слишком горячо, слишком много браков в Лондоне, ага, зачем нам неприятности, — сказал один. — Все получится. Ты, главное, веди себя тихо, ага? Не привлекай к себе внимания, пока свадьба не состоится. В пабах не бузи, ага?
— Я никогда толком драться не умел, — сказал Обинзе сухо, но ангольцы не улыбнулись.
— Деньги при тебе? — спросил второй.
Обинзе выдал две сотни фунтов, все — двадцатифунтовыми купюрами, которые он добыл из банкомата за два дня. Аванс — чтобы доказать, что у него серьезные намерения. Позднее, после встречи с девушкой, заплатит две тысячи фунтов.
— Остальное — вперед, ага? Мы часть потратим на всякую колготу, а остальное пойдет девушке. Чувак, ты ж понимаешь, мы ничего на этом не навариваем. Обычно просим гораздо больше, но сейчас это ради Илобы, — сказал первый.
Обинзе им не поверил, даже тогда. Он познакомился с этой девушкой, Клеотилд, несколько дней назад, в торговом центре в «Макдоналдсе», у которого окна смотрели на промозглый вход в метро через улицу. Он сидел за столиком с ангольцами, наблюдал, как мимо спешат люди, и раздумывал, кто из них — она, а ангольцы тем временем шептали в телефоны: возможно, устраивали другие женитьбы.
— Привет! — сказала она.
Обинзе эта девушка поразила. Он ждал кого-нибудь в оспинах, густо замазанных косметикой, лихую и бывалую тетку. Но появилась вот эта, бодрая и свежая, в очках, оливковокожая, чуть ли не ребенок, с застенчивой улыбкой, тянула молочный коктейль через соломинку. Она походила на университетскую первокурсницу, невинную или бестолковую, — или и то и другое.
— Я просто хотел спросить, уверены ли вы во всем этом, — сказал он ей, а затем, встревоженный, что спугнет, добавил: — Я вам очень признателен, и от вас это мало что потребует: я через год получу все бумаги и мы разведемся. Но хотелось все же познакомиться и убедиться, что вы не против.
— Да, — сказала она.
Он смотрел на нее, ждал дальнейшего. Она застенчиво поиграла с соломинкой, не встречаясь с Обинзе взглядом, и он не сразу понял, что она ведет себя так из-за него, а не из-за обстоятельств. Он ей понравился.
— Я хочу помочь маме. Дома все сложно, — сказала она, ее слова — с легкой подкладкой небританского акцента.
— Она с нами, ага, — сказал один из ангольцев нетерпеливо, словно Обинзе посмел усомниться в том, что они ему уже сообщили.
— Покажи ему данные, Клео, — сказал второй анголец.
Вот это «Клео» прозвучало фальшиво: Обинзе почуял это и по тому, как это было сказано, и по тому, как она это восприняла, — на лице промелькнуло легкое удивление. Навязанная фамильярность: этот анголец никогда прежде не звал ее Клео. Обинзе задумался, откуда ангольцы вообще ее знают. У них список девушек с евросоюзовскими паспортами, которым нужны деньги? Клеотилд отбросила с лица волосы — бурю тугих кудрей — и поправила очки, будто готовилась к предъявлению своего паспорта и водительских прав. Обинзе рассмотрел их. Она показалась ему моложе двадцати трех.
— Можно ваш телефон? — попросил Обинзе.
— Просто звони нам, — сказали ангольцы чуть ли не хором. Но Обинзе написал свой номер на салфетке и придвинул к ней. Ангольцы одарили его лукавыми взглядами. Позднее, по телефону, она сказала ему, что живет в Лондоне уже шесть лет и копит деньги на школу моды, хотя ангольцы сказали, что она живет в Португалии.
— Хотите встретиться? — спросил он. — Будет гораздо проще, если мы постараемся узнать друг друга поближе.
— Да, — сказала она без промедления.
Они поели в пабе рыбу с картошкой, на торцах деревянных столов — тонкая корка жира, девушка рассказывала о своей любви к моде и расспрашивала его о нигерийских национальных костюмах. Показалась более зрелой: он заметил блеск у нее на щеках, более выраженные завитки волос и понял, что она над своим внешним видом потрудилась.
— Чем будете заниматься, когда получите документы? — спросила она. — Привезете свою девушку из Нигерии?
Эта очевидная прямота его тронула.
— У меня нет девушки.
— Я никогда не была в Африке. Было бы здорово съездить. — Она сказала «в Африке» мечтательно, как влюбленная иностранка, нагрузив это слово экзотическим восторгом. Она рассказала, что ее черный отец-анголец бросил их с ее белой матерью-португалкой, когда Клеотилд было всего три года, и отца она с тех пор не видела — и в Анголе ни разу не была. Произнесла она это, пожав плечами и цинично вскинув брови, словно это ее нисколько не огорчало, и этот жест оказался таким ей не свойственным, до того не в ладу с ней самой, что он понял, как сильно ее это расстраивает. Были в ее жизни неурядицы, о которых ему хотелось знать больше, части ее крепкого фигуристого тела, к каким он желал бы прикоснуться, но Обинзе остерегался все усложнять. Он дождется, когда пройдет свадьба, когда завершится деловая часть их отношений. Она, казалось, понимала это без всяких обсуждений. И вот в последующие недели они встречались и разговаривали, иногда репетировали, как будут отвечать на вопросы иммиграционного собеседования, а иногда просто болтали о футболе, и был меж ними крепнувший порыв сдерживаемого желания. Было это желание и когда они стояли рядом, не соприкасаясь, в метро, ожидая поезда, в их взаимных подначках, что он болеет за «Арсенал», а она — за «Манчестер юнайтед», в долгих взглядах. После того как он заплатил ангольцам две тысячи фунтов наличными, она сообщила ему, что ей они выдали всего пятьсот.
— Просто говорю. Я знаю, что у тебя больше нет денег. Хочу сделать это все ради тебя, — сказала она.
Клеотилд смотрела на него, в глазах плескалось несказанное, и она вернула ему чувство цельности, напомнила, как сильно он изголодался по чему-то простому и чистому. Он хотел поцеловать ее — верхняя губа, мерцающая блеском для губ, розовее, чем нижняя, — обнять ее, сказать, как глубоко, неудержимо он ей благодарен. Она никогда не баламутила его котел тревог, никогда не тыкала ему в лицо своей властью. Одна восточноевропейская женщина, рассказывал ему Илоба, потребовала от нигерийца за час до официальной женитьбы тысячу фунтов сверху — или она уйдет. Мужчина запаниковал и принялся обзванивать друзей — собирать деньги.
— Чувак, мы тебе отличный вариант замутили. — Это все, что ангольцы сказали, когда Обинзе спросил, сколько они выдали Клеотилд, — этим их тоном людей, которые понимали свою востребованность. Это же они, в конце концов, отвели его к юристу, негромкому нигерийцу с шерстяными волосами, отъезжавшему на стуле назад, чтобы дотянуться до шкафа с папками, и приговаривавшему: «Вы все еще можете жениться, пусть у вас виза и просрочена. Более того, женитьба — ваш единственный выход».
Это они состряпали его квитанции за воду и бензин на предыдущие полгода, с его именем и адресом в Ньюкасле, это они отыскали человека, который «разберется» с его водительскими правами, — этот человек загадочно именовался Бурым. Обинзе встретил Бурого на вокзале в Баркинге: встал у ворот, как и договаривались, в водовороте людей, оглядывался по сторонам и ждал звонка, поскольку Бурый отказался дать ему свой номер.
— Ждете кого-то? — А вот и Бурый — щуплый человек, зимняя шапка натянута до самых бровей.
— Да. Я Обинзе, — отозвался он, чувствуя себя персонажем шпионского романа, которому положено говорить дурацкими ребусами.
Бурый повел его в тихий угол, вручил конверт, а в нем обнаружились водительские права Обинзе с его фотокарточкой, и вид у них был всамделишный, слегка потрепанный, как у вещи, которой пользовались год. Тонкая пластиковая карточка, но карман она ему оттянула. Через несколько дней он зашел в некое лондонское здание, которое снаружи походило на церковь, шатровое, суровое, а внутри — неопрятное, суетливое, завязанное в узлы толп. Надписи на белых досках гласили: РОЖДЕНИЯ И СМЕРТИ — ТУДА, БРАКОСОЧЕТАНИЯ — ТУДА. Обинзе, прилежно заморозив выражение лица до бесстрастного, выдал водительское удостоверение служащему за столом.
К двери приближалась женщина, громко беседовавшая со своим спутником.
— Ты посмотри, как тут битком. Сплошь липовые браки, все до единого, раз уж ими Бланкетт занялся.
Возможно, она приехала зарегистрировать смерть и ее слова — лишь одинокий выброс горя, но Обинзе ощутил знакомый комок паники в груди. Служащий разглядывал его права — слишком долго. Секунды затягивались и густели. «Сплошь липовые браки, все до единого», — звенело у Обинзе в голове. Наконец конторщик глянул на него и подтолкнул бланк анкеты.
— Женимся, да? Поздравляю! — Слова выскочили с механической доброжелательностью постоянного повторения.
— Спасибо, — сказал Обинзе и попытался разморозить лицо.
На столе высилась прислоненная к стене белая доска, на ней синим — места и даты грядущих свадеб; его взгляд задержался на имени в самом низу. Околи Окафор и Кристал Смит. Околи Окафор был его однокашником в школе и университете, немногословный мальчик, которого дразнили за то, что у него вместо имени фамилия, а позднее он прибился к какой-то зверской секте в университете и уехал из Нигерии во время одной долгой забастовки. И вот пожалуйста, имя-призрак, женится в Англии. Возможно, тоже ради бумажек. Околи Окафор. В университете все звали его Околи Папарацци. В день, когда погибла принцесса Диана, группа студентов собралась перед лекцией, обсуждая услышанное по радио в то утро, повторяя и повторяя «папарацци», все такие знающие и уверенные, пока в паузе Околи Окафор не сказал тихонько: «А кто такие эти папарацци? Мотоциклисты, что ли?» — и тут же заработал себе прозвище Околи Папарацци.
Память, ясная, как световой луч, повела Обинзе к поре, когда он еще верил, что мироздание прогнется по его воле. Он вышел на улицу, и на него опустилась меланхолия. Как-то раз, на последнем курсе университета, в год, когда люди танцевали на улицах, потому что умер генерал Абача, его мать сказала: «Однажды я огляжусь и увижу, что все люди, которых я знала, умерли или за рубежом». Говорила она устало, они сидели в гостиной, ели вареную кукурузу и убе. Он расслышал в ее голосе печаль поражения, будто ее друзья, уехавшие преподавать в Канаду и Америку, подтвердили ее величайшую личную несостоятельность. На миг он почувствовал, что и сам предает ее, строя планы: защищать диссертацию в Америке, работать в Америке, жить в Америке. С этим планом Обинзе просуществовал долго. Конечно, он знал, до чего неразумным бывает американское посольство — ректору, уж кто бы мог подумать, однажды отказали в визе на конференцию, — но Обинзе в своем плане не сомневался. Позднее он раздумывал, откуда взялась эта уверенность. Вероятно, все потому, что он никогда не хотел просто уехать за рубеж, как многие другие: кое-кто отбыл в Южную Африку, что позабавило Обинзе. Для него всегда была Америка, только Америка. Стремление, выпестованное и вскормленное за многие годы. Реклама на НТВ «Эндрю выселяется», которую Обинзе смотрел ребенком, придала очертания его жажде. «Чуваки, я выселяюсь, — говорил персонаж Эндрю, с вызовом глядя в объектив. — Ни приличных дорог, ни света, ни воды. Чуваки, тут даже бутылку газировки не достать!» Пока Эндрю выселялся, солдаты генерала Бухари пороли взрослых на улицах, профессура бастовала, чтобы ей платили получше, а мать Обинзе решила, что фанты ему больше когда взбредет в голову нельзя, только по воскресеньям — с разрешения. И вот так Америка стала местом, где завались бутылок с фантой, без всякого разрешения. Он вставал перед зеркалом и повторял слова Эндрю: «Чуваки, я выселяюсь!» Позднее, когда он выкапывал журналы, книги, фильмы и чужие байки об Америке, его страсть приобрела некое мистическое свойство и Америка стала местом, назначенным ему судьбой. Он видел себя на улицах Гарлема, в разговорах с американскими друзьями о достоинствах Марка Твена, у горы Рашмор. Через несколько дней после выпуска из университета, разбухший от знания об Америке, он подал документы на визу в американское посольство в Лагосе.
Обинзе уже знал, что лучший на собеседованиях — белобородый мужчина, и, продвигаясь в очереди, надеялся, что собеседовать его будет не этот кошмар — миловидная белая женщина, знаменитая своими воплями в микрофон и оскорблениями в адрес даже бабуль. Наконец пришел его черед, и белобородый мужчина сказал: «Следующий!» Обинзе приблизился и подсунул свои бумаги под стекло. Мужчина пролистал их и по-доброму сказал: «Простите, вы не соответствуете. Следующий!» Обинзе оторопел. За следующие три месяца сходил еще трижды. Каждый раз ему говорили, не посмотрев в бумаги: «Простите, вы не соответствуете», и всякий раз он выбирался из кондиционированной прохлады посольского здания на резкий солнечный свет ошеломленный, не верящий.
— Это все страх терроризма, — говорила мама. — Американцы теперь боятся молодых иностранцев.
Она велела ему найти работу и попробовать через год. Его попытки устроиться ни к чему не привели. Проверочные задания он ездил выполнять и в Лагос, и в Порт-Харкорт, и в Абуджу, задания казались ему простыми, и он посещал собеседования, легко отвечал на вопросы, но затем следовала долгая гулкая тишина. Кое-кто из друзей получил работу — те, у кого не было высшего образования второй категории, как у него, и кто не говорил так же свободно, как Обинзе. Он раздумывал, может, у него изо рта пахнет томленьем по Америке и наниматели чуют это — или же то, как одержимо он по-прежнему рыскает по сайтам американских университетов. Обинзе жил с матерью, ездил на ее машине, спал со впечатлительными юными студентками, по ночам торчал в интернет-кафе со всенощными тарифами, а дни иногда проводил у себя в комнате, читая и прячась от матери. Ему претила ее спокойная бодрость, ее потуги быть оптимисткой, ее рассказы о том, что теперь, когда у власти президент Обасанджо, все меняется, компании мобильной связи и банки растут, нанимают больше, даже выдают молодежи кредиты на автомобили. В основном, правда, она предоставляла его самому себе. Не стучала в дверь. Просто просила домработницу Агнес оставлять для Обинзе еду в кастрюле и выносить у него из комнаты грязную посуду. И вот однажды мама повесила ему записку на раковине в ванной: «Меня пригласили на научную конференцию в Лондон. Надо поговорить». Он растерялся. Когда она вернулась домой с лекции, он сидел в гостиной — ждал ее.
— Мамуля, нно, — сказал он.
Она кивнула в ответ на его приветствие и положила сумку на середину стола.
— Я собираюсь внести твое имя в свою анкету на британскую визу — как моего научного ассистента, — сказала она тихо. — Это даст тебе полугодовую визу. Сможешь остаться с Николасом в Лондоне. Посмотришь, что тебе удастся сделать со своей жизнью. Может, сообразишь, как перебраться оттуда в Америку. Я знаю, что в мыслях ты уже давно не здесь.
Он уставился на нее.
— Я понимаю, что такие вот вещи нынче делаются, — сказала она, усаживаясь на диване рядом с ним, пытаясь говорить как ни в чем не бывало, однако по непривычной бойкости ее слов он ощущал, до чего ей неуютно. Сама она — из поколения смятенных, они не понимали, что творится в Нигерии, но позволяли себе влечься за ураганом. Она была женщиной сдержанной, одолжений не просила, не врала, от студентов не принимала даже рождественских открыток, потому что это ее компрометирует, считала каждый потраченный кобо любого комитета, в который входила, — и вот пожалуйста, ведет себя, будто говорить правду — роскошь, какая им больше не по карману. Это шло вразрез со всем, чему она его учила, но он знал, что правда в их положении и впрямь сделалась роскошью. Она врала ради него. Если бы за него врал кто-то еще, это имело бы для него мало значения — или никакого, но врала за него она, и он получил полугодовую визу в Соединенное Королевство и ощутил себя, еще до отъезда, пропащим. Он не выходил на связь, потому что рассказать ему было нечего — хотел дождаться, когда будет что. Он пробыл в Англии три года, а поговорили они за это время всего несколько раз — натужно; он представлял себе, как она удивляется, почему он никем за это время не стал. Но она никогда не выспрашивала подробностей — ждала, когда он сам пожелает рассказать. Позднее, когда он вернулся домой, ему было мерзко от собственной спеси, от слепоты к ней, и он проводил с ней много времени, полный решимости искупить, вернуться к их прежним отношениям, но сперва попытаться определить границы их отчужденности.