ЗАКЛЮЧЕНИЕ. МОРЕ И НОЧЬ
1. СТОРОЖЕВАЯ СОБАКА МОЖЕТ БЫТЬ АНГЕЛОМ-ХРАНИТЕЛЕМ
У Гуинплена вырвался крик:
— Это ты, волк!
Гомо завилял хвостом. Глаза его сверкали в темноте. Он смотрел на Гуинплена.
Затем он снова начал лизать ему руки. Одну минуту Гуинплен был точно пьяный. Он был потрясен внезапно вернувшейся к нему надеждой. Гомо! Откуда он явился? За двое последних суток Гуинплен испытал всякие неожиданности; ему оставалось еще пережить нежданную радость. Эту радость принес Гомо. Вновь обретенная уверенность или по крайней мере надежда, внезапное вмешательство таинственной, благодетельной силы, быть может присущей судьбе, жизнь, проникшая в непроглядный мрак могилы, свет исцеления и освобождения, блеснувший, когда уже не ждешь ничего, точка опоры, обретенная в минуту крушения, — всем этим оказался Гомо для Гуинплена. Волк казался ему озаренным сиянием.
Между тем волк побежал назад. Сделав несколько шагов, он обернулся, словно для того, чтобы посмотреть, идет ли за ним Гуинплен.
Гуинплен последовал за ним. Гомо помахал хвостом и двинулся дальше.
Он бежал по спуску набережной Эфрок-Стоуна. Спуск вел к берегу Темзы. Гуинплен, следуя за Гомо, сошел вниз по этому спуску.
Время от времени Гомо поворачивал голову назад, чтобы удостовериться, идет ли за ним Гуинплен.
Бывают в жизни случаи, когда самый проницательный ум не может сравниться с чутьем преданного животного. Животное как будто обладает даром ясновидения.
В некоторых случаях собака следует за хозяином, в иных же — ведет его за собой, и тогда инстинкт животного руководит разумом человека. Тонкое чутье зверя безошибочно разбирается там, где мы теряемся во мраке. Животное испытывает смутную потребность стать нашим проводником. Знает ли оно, что нам угрожает опасность сделать неверный шаг и что надо помочь нам избежать опасности? Вероятно, нет. А может быть, и да; во всяком случае кто-то знает это за него; мы уже говорили, что нередко помощь, которую в решительные минуты оказывают нам существа низшие, на самом деле приходит к нам свыше. Мы не знаем, в каком обличье может явиться божество. Иногда зверь служит выразителем воли провидения.
Дойдя до берега, волк спустился вниз на отмель, тянувшуюся вдоль Темзы.
Он не издал ни единого звука, он не лаял, он бежал молча. Подчиняясь своему инстинкту, Гомо при любых обстоятельствах исполнял свой долг с мудрой осторожностью существа, преследуемого законом.
Пройдя шагов пятьдесят, он остановился. Направо виднелась пристань на сваях, за ней темнел грузный корпус довольно большого судна. На палубе, недалеко от носа, светился тусклый огонек, похожий на гаснущий ночник.
В последний раз удостоверившись, что Гуинплен тут, волк вскочил на пристань, представлявшую собою длинный помост из просмоленных досок, укрепленный на толстых бревнах, под которыми текла река. Через несколько мгновений Гомо и Гуинплен дошли до конца пристани.
Судно, стоявшее здесь на причале, представляло собой пузатую голландскую шхуну с двумя палубами без бортов, одной — в носовой части, другой — в кормовой, и с устроенным между ними по японскому образцу открытым трюмом, куда спускались по прямому трапу и который предназначался для грузов. Таким образом, на шхуне было две палубы — бак на носу, ют на корме, как в старину на наших речных сторожевых судах. Пространство между палубами заполнялось грузом. Приблизительно такую форму имеют бумажные детские кораблики. Под палубами находились каюты, сообщавшиеся с центральным отделением дверцами и освещенные иллюминаторами, пробитыми в обшивке. При погрузке оставляли проход между тюками. На шхуне было две мачты, по одной на каждой палубе. Передняя мачта называлась Павлом, а кормовая — Петром, так что судно, подобно католической церкви, возглавлялось двумя апостолами. Над центральным грузовым отделением были переброшены с одной палубы на другую деревянные мостки. В дурную погоду глухие стенки мостков откидывались с обеих сторон при помощи особого механизма, образуя крышу над межпалубным отделением, так что в бурю трюм оказывался плотно закрытым. На этих громоздких шхунах рулем служило толстое бревно, так как сила руля должна соответствовать тяжести судна. Для управления этими грузными морскими судами достаточно было трех человек: хозяина с двумя матросами, не считая мальчика-юнги. Носовая и кормовая палубы были, как мы уже сказали, без бортов. На черном пузатом корпусе этой шхуны можно было даже в темноте разобрать надпись белыми буквами: "Вограат. Роттердам".
В ту эпоху ряд событий, разыгравшихся на море, и, в частности, совсем недавняя катастрофа, постигшая у мыса Карнеро 21 апреля 1705 года восемь кораблей барона Пуанти и заставившая весь французский флот отойти к Гибралтару, совершенно расчистила Ла-Манш и освободила от военных судов весь путь между Лондоном и Роттердамом, так что торговые суда могли плавать безо всякого конвоя.
Шхуна "Вограат", к которой подошел Гуинплен, была подтянута к пристани левым краем кормовой палубы и находилась почти на одном уровне с помостом. Надо было спуститься на одну ступеньку. Одним прыжком Гомо и Гуинплен очутились на корме. Палуба была пуста, и на всем судне не замечалось никакого движения; судя по тому, что шхуна готовилась отчалить и погрузка была закончена, на что указывал переполненный тюками и ящиками трюм, пассажиры на борту были, но они, по всей вероятности, спали в каютах между палубами, так как переезд должен был произойти ночью. В подобных случаях путешественники показываются на палубе лишь утром. Что касается экипажа, то в ожидании скорого отплытия он, очевидно, ужинал в помещении, которое тогда носило название матросской каюты. Этим объяснялось совершенное безлюдье на обеих палубах.
По пристани волк почти бежал; но очутившись на судне, он пошел медленно, словно крадучись. Он вилял хвостом, но уже не радостно, а беспокойно и уныло, как пес, чующий недоброе. По-прежнему идя впереди Гуинплена, он перешел по мостику с кормовой палубы на носовую.
Вступив на мостки, Гуинплен увидел перед собой свет. Это был фонарь, стоявший у подножия передней мачты; при свете фонаря вырисовывались очертания какого-то большого ящика на четырех колесах.
Гуинплен узнал старый возок Урсуса.
Эта убогая деревянная лачуга, одновременно и возок и хижина, в которой протекло его детство, была прикреплена к подножию мачты толстыми канатами, продетыми сквозь колеса. Давно выйдя из употребления, она совершенно обветшала; ничто не действует так разрушительно на людей и вещи, как праздность; лачуга печально покосилась набок. От бездействия ее точно разбил паралич, не говоря уже о том, что она была больна неисцелимым недугом — старостью. Ее бесформенный, источенный червями остов производил впечатление совершенной развалины. Все, из чего она была сооружена, разрушалось: железные части заржавели, кожа потрескалась, дерево сгнило. Стекло переднего окошечка, сквозь которое проходил свет фонаря, было разбито. Колеса покривились. Стенки, потолок и оси обветшали и словно изнемогали от усталости. Все в целом носило на себе отпечаток чего-то бесконечно жалкого и молящего о пощаде. Торчавшие вверх оглобли походили на руки, воздетые к небу. Вся повозка расползалась по швам. Внизу висела цепь Гомо.
Казалось бы вполне законным и совершенно естественным, вновь обретя все, в чем заключается наша жизнь, наше счастье, наша любовь, броситься ко всему этому очертя голову. Да, но не в тех случаях, когда мы пережили глубокое потрясение. Человек, вышедший совершенно подавленным, обезумевшим из целого ряда катастроф, похожих на предательство, становится недоверчивым даже в радости, боится приобщить к своей злополучной судьбе тех, кого он любит, чувствует себя носителем зловещей заразы и даже к самому счастью подходит с опаской. Перед ним вновь раскрывается рай, но, прежде чем вступить в него, он боязливо всматривается.
Гуинплен, еле держась на ногах от волнения, глядел на родное жилище.
Волк тихо улегся рядом со своей цепью.
2. БАРКИЛЬФЕДРО МЕТИЛ В ЯСТРЕБА, А ПОПАЛ В ГОЛУБКУ
Подножка возка была спущена, дверь приотворена; внутри никого не было, скудный свет, пробивавшийся сквозь переднее окошечко, смутно обрисовывал внутренность балагана, тонувшую в печальном полумраке. На обветшалых досках, служивших одновременно наружными стенами и внутренней обшивкой, еще можно было (разобрать надписи, сделанные Урсусом и прославлявшие величие лордов. Близ двери Гуинплен увидел свой кожаный нагрудник и рабочий костюм, висевшие на гвозде, как одежда покойника в морге.
На Гуинплене не было ни кафтана, ни камзола.
Возок загораживал собою какой-то предмет, лежавший на палубе у подножия мачты и освещенный фонарем. Это был край тюфяка, видневшийся из-за повозки. На тюфяке, очевидно, кто-то лежал. По палубе двигалась какая-то тень.
Слышался чей-то голос. Гуинплен, притаившись за возком, стал прислушиваться.
Говорил Урсус.
Этот голос, казавшийся столь грубым, но скрывавший такую нежность, так часто бранивший Гуинплена с самого детства и так хорошо его воспитавший, теперь утратил свою звучность и живость. Он стал глухим, вялым и беспрестанно прерывался вздохами. Лишь отдаленно напоминал он прежний ясный и твердый голос Урсуса. Он принадлежал человеку, похоронившему свое счастье. Голос тоже может стать тенью.
Урсус, казалось, говорил сам с собою. У него, как известное была привычка к монологам. Из-за этого многие считали его помешанным.
Гуинплен затаил дыхание, чтобы не проронить ни слова из того, что говорил Урсус, и вот что он услыхал:
— Суда такого типа очень опасны. У них нет бортов. Ничего не стоит скатиться в море. Если разыграется непогода, Дею придется перенести в трюм, а это будет ужасно. Одно неловкое движение, малейший испуг, и у нее может сделаться разрыв сердца. Я видал такие примеры. Ах, боже мой, что с нами будет! Спит она? Да, спит. Кажется, спит. А может быть, она без сознания? Нет. Пульс хороший. Наверное, она спит. Сон — это отсрочка. Благодетельная слепота! Как бы устроить, чтобы никто здесь не ходил? Господа, если кто-нибудь тут есть на палубе, прошу вас, не шумите. Не подходите сюда, если можно. Нужно бережно обращаться с людьми слабого здоровья. У нее лихорадка, видите ли. Она совсем еще молоденькая. У этой девочки горячка. Я вытащил ее тюфяк на воздух, чтобы ей легче было дышать. Я объясняю это для того, чтобы вы были осторожнее. От усталости она свалилась на тюфяк, словно лишилась чувств. Но она спит. Очень прошу — не будите ее. Обращаюсь к женщинам, если здесь есть леди. Как не пожалеть молоденькую девушку? Мы только бедные фигляры, будьте снисходительны к нам; если нужно заплатить, чтобы не шумели, я готов заплатить. Благодарю вас, милостивые государи и милостивые государыни. Есть здесь кто-нибудь? Нет. Кажется, никого. Я трачу слова впустую. Тем лучше. Господа, благодарю вас, если вы здесь, но еще больше вам признателен, если вас нет. — На лбу у нее капельки пота. — Ну что ж, вернемся на каторгу. Опять впряжемся в лямку. К нам возвратилась нищета. Нам снова приходится положиться на волю волн. Чья-то рука, страшная рука, которой мы не видим, но которую постоянно чувствуем над собой, внезапно повернула нашу судьбу в худшую сторону. Пусть так, не будем терять мужества. Только бы она не хворала. Глупо, что я говорю вслух с самим собой, но надо же, чтобы она почувствовала, если проснется, что рядом с нею кто-то есть. Лишь бы только не разбудили ее внезапно. Не шумите, ради бога. Всякий толчок, малейшее волнение может ей повредить. Будет ужасно, если здесь начнут ходить. Мне кажется, на судне все спят. Благодарю провидение за эту милость. А где же Гомо? Во всей этой суматохе я забыл посадить его на цепь. Я сам не знаю, что делаю. Вот уже больше часу, как я его не видел. Он, верно, ушел промышлять себе ужин. Лишь бы с ним ничего дурного не случилось Гомо! Гомо!
Волк тихо застучал хвостом по палубе.
— А, ты здесь! Слава богу! Потерять еще и Гомо — это было бы слишком. Она шевелит рукой. Она, пожалуй, сейчас проснется. Тише, Гомо! Начинается отлив. Сейчас мы отчалим. По-моему, ночь будет спокойной. Ветер затих. Вымпел повис вдоль мачты, плаванье будет благополучным. Я не вижу, где луна, но облака еле движутся. Качки не будет. Погода будет хорошая. Как она бледна! Это от слабости. Нет, щеки у нее горят. Это лихорадка. Да нет, она порозовела. Значит, она здорова. Я ничего не могу разобрать. Мой бедный Гомо, я уже ничего не понимаю. Итак, надо начинать жизнь сызнова. Надо будет опять приняться за работу. Ведь нас теперь только двое. Мы с тобой будем работать для нее. Это наше дитя. А! Судно тронулось. Отправляемся. Прощай, Лондон! Добрый вечер, доброй ночи, к черту! Ах, проклятый Лондон!
Судно действительно стало понемногу отчаливать от берега. Расстояние между ним и пристанью все увеличивалось. На другом конце судна, на корме, стоял человек, очевидно судовладелец; он только что вышел из каюты и, отдав причал, взялся за руль. Человек этот, отличавшийся хладнокровием моряка и флегматичностью голландца, устремил все свое внимание на фарватер; он ничего не видел, кроме поверхности воды, ничего не слышал, кроме шума ветра; еле выделяясь в темноте, он походил на призрак и медленно двигался по палубе от одного края кормы к другому, согнувшись под тяжестью румпеля. Он был один на палубе. Пока судно шло по реке, ему не нужны были помощники. Через несколько минут шхуна поплыла по течению. Ни боковой, ни килевой качки не было. Почти не нарушая спокойствия Темзы, волна отлива быстро увлекала судно. За ним в тумане уменьшался черный силуэт Лондона.
Урсус продолжал:
— Все равно, я дам ей выпить настоя наперстянки. Боюсь, как бы у нее не начался бред. Ладони у нее влажные. Но чем же это мы прогневили бога? Как неожиданно пришла беда! Как торопится обрушиться на нас несчастье! Коршун падает камнем, вонзает когти в жаворонка. Такова судьба. И вот ты слегла, моя дорогая малютка. Приезжаем в Лондон, думаем: вот большой город с прекрасными монументами, вот Саутворк, великолепное предместье. Поселяемся. А оказывается, что это ужасная страна. Что прикажете делать? Я рад, что уезжаю. Сегодня — тридцатое апреля. Я всегда опасался апреля; в этом коварном месяце только два счастливых дня: пятое и двадцать седьмое, а несчастливых четыре: десятое, двадцатое, двадцать девятое и тридцатое. Это неопровержимо доказано вычислениями Кардано. Хоть бы поскорее миновал нынешний день. Хорошо, что мы уже отчалили. На рассвете будем в Гревсенде, а завтра вечером в Роттердаме. Ну что же, черт возьми, опять примемся за прежнюю жизнь, опять будем тащить на себе наш возок, не правда ли, Гомо?
В знак согласия волк тихо стукнул о палубу хвостом.
Урсус продолжал:
— Если б можно было так же легко расстаться со своим горем, как расстаешься с городом! Гомо, мы могли бы быть еще счастливы. Но увы, нам всегда будет кого-то не хватать. Тень умершего всегда остается с тем, кто его пережил. Ты знаешь, о ком я говорю, Гомо. Нас было четверо, теперь нас только трое. Жизнь — лишь длинная цепь утрат любимых нами существ. Идешь и оставляешь за собою вереницу скорбей. Рок оглушает человека, осыпая его градом невыносимых страданий. Как после этого удивляться, что старики вечно твердят одно и то же? Они глупеют от отчаяния. Мой славный Гомо, все еще дует попутный ветер. Уже совсем не видать купола святого Павла. Мы сейчас пройдем мимо Гринича. Это значит — отхватили добрых шесть миль. Ах, меня всегда воротит от этих мерзких столиц, кишащих священниками, судьями и чернью. Я предпочитаю видеть, как колышутся листья в лесу. А лоб у нее все еще влажный! Не нравятся мне эти вздувшиеся выше локтя лиловые вены. Это у нее от жара. Ах, все это меня убивает! Спи, дитя мое. О да, она спит.
В эту минуту послышался неизъяснимо нежный голос, казалось, звучавший издалека, доносившийся одновременно я с высоты небес и из глубин земли, чудесный и страдальческий голос Деи.
Все, что Гуинплен до сих пор испытал, сразу было позабыто. Говорил его ангел. Ему чудилось, что он слышит слова, произносимые где-то за пределами жизни, как бы в блаженном забытьи. Голос говорил:
— Он хорошо сделал, что ушел. Этот мир не для него. Только и мне нужно уйти вслед за ним. Отец, я не больна, я слышала все, что вы говорили; мне хорошо, я чувствую себя прекрасно; я спала. Отец, я буду счастлива.
— Дитя мое, — с тоскою спросил Урсус, — что ты хочешь этим сказать?
— Отец, не огорчайтесь, — ответила Дея.
Наступила пауза; очевидно, она перевела дух, затем до Гуинплена донеслись медленно произнесенные слова:
— Гуинплена больше нет. Теперь я действительно слепа. Раньше я не знала ночи. Ночь — это разлука.
Голос ее опять прервался, потом снова зазвенел:
— Я всегда боялась, что он улетит; я знала, что он спустился ко мне с неба. И вот он исчез. Этого и нужно было ожидать. Душа улетает, как птица. Но гнездо души находится в глубине, там, где скрыт великий магнит, притягивающий к себе все; я хорошо знаю, где можно найти Гуинплена. Поверьте, я найду к нему дорогу. Отец, он там. Позднее и вы будете с нами. И Гомо тоже.
Услышав свое имя, Гомо слегка ударил хвостом по палубе.
— Отец, — продолжал голос, — вы же понимаете — все кончено с тех пор, как Гуинплена нет. Если бы я и хотела, я не могла бы здесь остаться: без воздуха нечем дышать. Не надо требовать невозможного. Когда со мною был Гуинплен, я жила — это было так просто. Теперь Гуинплена больше нет, и я умираю. Либо он должен вернуться, либо я должна умереть. Но так как возвратиться он не может, я ухожу сама. Так хорошо умереть! Это совсем не страшно. Отец, то, что гаснет здесь, вновь зажигается там. Когда живешь, постоянно чувствуешь, как от боли сжимается сердце. Нельзя же страдать вечно. И вот люди уходят, как вы говорите, к звездам, там сочетаются браком, не расстаются никогда и любят, любят друг друга; это и есть царство небесное.
— Ну, не волнуйся так, — сказал Урсус.
Голос продолжал:
— В прошлом году, весной, мы были вместе, были счастливы, не то что теперь. Я уж не помню где, в каком-то маленьком городке; там шелестели деревья, и я слышала пение малиновок. Потом мы приехали в Лондон, и все переменилось. Я никого не упрекаю. Перебираясь на новое место, никто не знает, что там случится. Помните, отец, однажды вечером в большой ложе сидела женщина, которую вы называли герцогиней? Мне стало грустно. Я думаю, было бы лучше избегать больших городов. Но Гуинплен поступил хорошо. Теперь моя очередь. Вы сами мне рассказывали, что я была совсем малюткой, когда моя мать умерла, что я ночью лежала на земле и снег падал на меня, а Гуинплен тогда тоже был ребенком и тоже совершенно одиноким; он подобрал меня, и лишь потому я осталась в живых; не удивляйтесь же, если я сегодня должна покинуть вас и уйти в могилу, чтобы узнать, там ли Гуинплен. Ведь единственное, что у нас есть при жизни, — это сердце, а когда жизнь кончится, — душа. Отец, вы хорошо понимаете, о чем я говорю. Что это колышется? Мне кажется, будто наш дом движется. Однако я не слышу стука колес.
После некоторого перерыва голос Деи продолжал:
— Я немного путаю вчерашний и нынешний день. Я не жалуюсь. Я не знаю, что произошло, но словно чувствую какую-то перемену.
Слова эти были произнесены с кроткой, но безутешной грустью, и до Гуинплена донесся слабый вздох.
— Я должна уйти, если только он не вернется.
Урсус угрюмо буркнул вполголоса:
— Не верю я в выходцев с того света.
И продолжал:
— Это судно. Ты спрашиваешь, почему движется дом? Потому что мы плывем на шхуне. Успокойся. Тебе вредно много говорить. Если ты хоть немного любишь меня, дочурка, не волнуйся, не доводи себя до горячки. Я стар и не перенесу твоей болезни. Пожалей меня, не хворай.
Снова зазвучал голос Деи:
— Зачем искать на земле то, что можно найти только на небе?
Урсус возразил, пытаясь придать своему голосу повелительный тон:
— Успокойся! Иногда ты совсем ничего не соображаешь. Ты должна лежать смирно. В конце концов тебе незачем знать, что такое полая вена. Если ты успокоишься, я тоже буду спокоен. Дитя мое, подумай немного и обо мне. Он тебя подобрал, но я тебя приютил. Ты сама себе вредишь. Это плохо. Ты должна успокоиться и заснуть. Все будет хорошо. Даю тебе честное слово, все будет хорошо. Погода отличная. Как будто нарочно установилась для нас. Завтра мы будем в Роттердаме, это город в Голландии, у самого устья Мааса.
— Отец, — произнес голос, — когда с детства живешь неразлучно друг с другом, нельзя расставаться, лучше умереть, так как другого выхода нет. Я очень люблю вас, но чувствую, что я уже не с вами, хотя еще и не с ним.
— Ну, попробуй опять заснуть, — уговаривал Урсус.
— О, мне еще предстоит спать долгим, долгим сном.
Голосом, дрожащим от волнения, Урсус возразил:
— Говорю тебе, мы едем в Голландию, в город Роттердам.
— Отец, — продолжал голос, — я вовсе не больна; если это вас тревожит, вы можете не волноваться, лихорадки у меня нет, мне только немного жарко, вот и все.
Урсус пробормотал:
— У самого устья Мааса.
— Мне хорошо, отец, но я чувствую, что умираю.
— Как тебе не стыдно говорить такую чушь! — проворчал Урсус.
И прибавил:
— Господи, лишь бы только что-нибудь ее не взволновало.
Наступило молчание.
Вдруг Урсус вскрикнул:
— Что ты делаешь? Зачем ты встаешь? Умоляю тебя, лежи!
Гуинплен вздрогнул и выглянул из-за повозки.
3. РАЙ, ВНОВЬ ОБРЕТЕННЫЙ НА ЗЕМЛЕ
Он увидал Дею. Она стояла на тюфяке, выпрямившись во весь рост. На ней было длинное белое платье, наглухо застегнутое, позволявшее видеть только верхнюю часть плеч и нежную шею. Рукава спускались ниже локтей, складки платья скрывали ее ступни. На кистях рук выступала сеть голубых жилок, вздувшихся от лихорадки. Молодая девушка не шаталась, но вся дрожала и трепетала, как тростник. Фонарь освещал ее снизу. Лицо ее было невыразимо прекрасно. Распущенные волосы ниспадали на плечи. Ни одна слезинка не скатилась по ее щекам. Но глаза ее горели мрачным огнем. Она была бледна той бледностью, которая является как бы отражением божественной жизни на человеческом лице. Ее тонкий, хрупкий стан точно слился с ее одеждой. Вся она колебалась, словно пламя на ветру. В то же время чувствовалось, что она уже становится тенью. Широко раскрытые глаза сверкали ярким блеском. Она казалась бесплотным призраком, душой, воспрянувшей в лучах зари.
Урсус, стоявший к Гуинплену спиною, в испуге всплеснул руками:
— Дочурка моя! Ах, господи, у нее начинается бред. Вот чего я так боялся. Малейшее потрясение может ее убить или свести с ума. Смерть или безумие. Какой ужас! Что делать, боже мой? Ложись, доченька!
Но Дея снова заговорила. Ее голос был еле слышен, как будто некое облако уже отделяло ее от земли.
— Отец, вы ошибаетесь. Это не бред. Я прекрасно понимаю все, что вы говорите. Вы говорите, что собралось много народу, что публика ждет и что мне надо сегодня вечером играть; я согласна, видите, я в полном сознании, но я не знаю, как это сделать; ведь я умерла, и Гуинплен умер. Но все равно, я иду. Я готова играть. Вот я, но Гуинплена нет.
— Детка моя, — повторил Урсус, — послушайся меня. Ляг опять в постель.
— Его больше нет! Его больше нет. О, как темно!
— Темно, — пробормотал Урсус. — Она впервые в жизни произносит это слово.
Гуинплен бесшумно проскользнул в возок, снял с гвоздя свой костюм фигляра и нагрудник, надел их и вышел на палубу, скрытый от взоров балаганом, снастями и мачтой.
Дея продолжала что-то лепетать, едва шевеля губами; понемногу ее лепет перешел в мелодию. Она стала напевать, иногда умолкая и забываясь в бреду, таинственный призыв, с которым столько раз обращалась к Гуинплену в "Побежденном хаосе". Ее пение, звучал о неясно и было не громче жужжанья пчелы:
Noche, quita te de alli
La alba canta…
Она перебила сама себя:
— Нет, это неправда, я не умерла. Что это я говорю? Увы! Я жива, а он умер. Я внизу, а он наверху. Он ушел, а я осталась. Я не слышу ни его голоса, ни его шагов. Бог дал нам на краткий миг рай на земле, а потом отнял его. Гуинплен! Все кончено. Я никогда больше не коснусь его рукой. Никогда. Его голос! Я больше не услышу его голоса.
И она запела:
Es rnenester a cielos ir…
…Dexa, quiero,
A tu negro
Caparazon.
Она простерла руку, словно ища опоры в пространстве.
Гуинплен, выступив из темноты и очутившись рядом с остолбеневшим от ужаса Урсусом, опустился перед нею на колени.
— Никогда! — говорила Дея. — Никогда я уже не услышу его!
И опять запела в полузабытьи:
Dexa, quiero
А tu negro
Caparazon!
И тогда она услыхала голос любимого, отвечавший ей:
О ven! ama!
Eres alma,
Soy corazon.
В ту же минуту Дея почувствовала под своей рукой голову Гуинплена. Из груди ее вырвался крик, звучавший невыразимой нежностью:
— Гуинплен!
Ее бледное лицо озарилось как бы звездным светом, в она пошатнулась.
Гуинплен подхватил ее на руки.
— Жив! — вскрикнул Урсус.
Дея повторила:
— Гуинплен!
Прижавшись головой к щеке Гуинплена, она прошептала:
— Ты опустился обратно с неба. Благодарю тебя.
Сидя на коленях у Гуинплена, сжимавшего ее в объятиях, она обратила к нему свое кроткое лицо и устремила на него слепые, но лучезарные глаза, словно могла видеть его.
— Это ты! — промолвила она.
Гуинплен осыпал поцелуями ее платье. Бывают речи, в которых слова, стоны и рыдания представляют неразрывное целое. В них слиты воедино и выражаются одновременно и восторг и скорбь. Они не имеют никакого смысла и вместе с тем говорят все.
— Да, я! Это я! Я, Гуинплен! А ты — моя душа, слышишь? Это я, дитя мое, моя супруга, моя звезда, мое дыхание! Ты — моя вечность! Это я! Я здесь, я держу тебя в своих объятиях. Я жив! Я твой! Ах, подумать только, что я хотел покончить с собой! Еще одно мгновенье и, не будь Гомо… Я расскажу тебе об этом после. Как близко соприкасается радость с отчаянием! Будем жить, Дея! Дея, прости меня! Да, я твой навсегда! Ты права: дотронься до моего лба, убедись, что это я. Если бы ты только знала! Но теперь уже ничто не в силах нас разлучить. Я вышел из преисподней и возношусь на небо. Ты говоришь, что я спустился с неба, — нет, я подымаюсь туда. Вот я опять с тобою. Навеки, слышишь ли? Вместе! Мы вместе! Кто бы мог подумать? Мы снова нашли друг друга. Все дурное кончилось. Впереди нас ждет блаженство. Мы опять заживем счастливо и запрем двери нашего рая так плотно, что никакому горю уже не удастся к нам проникнуть. Я расскажу тебе все. Ты удивишься. Судно отошло от берега. Никто не может теперь его задержать. Мы в пути, и мы свободны. Мы направляемся в Голландию, там мы обвенчаемся; я не боюсь, я добуду средства к жизни, — кто может помешать мне в этом? Нам ничего больше не угрожает. Я обожаю тебя.
— Умерь-ка свой пыл! — буркнул Урсус.
Дея, замирая от блаженства, трепетной рукой провела по лицу Гуинплена. Он услышал, как она прошептала:
— Такое лицо должно быть у бога.
Затем дотронулась до его одежды.
— Нагрудник, — сказала она. — Его куртка. Ничего не изменилось. Все как прежде.
Урсус, ошеломленный, вне себя от радости, смеясь и обливаясь слезами, смотрел на них и разговаривал сам с собой:
— Ничего не понимаю. Я круглый идиот. Ведь я же сам видел, как его несли хоронить! Я плачу и смеюсь. Вот и все, на что я способен. Я так же глуп, как если бы сам был влюблен. Да я и на самом деле влюблен. Влюблен в них обоих. Ах, я старый дурак! Не слишком ли много для нее волнений? Как раз то, чего я опасался. Нет, как раз то, чего я желал. Гуинплен, побереги ее! Впрочем, пусть целуются. Мне-то что за дело? Я лишь случайный свидетель. Какое странное чувство! Я — паразит, пользующийся чужим счастьем. Я тут ни при чем, а между тем мне кажется, что и я приложил к этому руку. Благословляю вас, дети мои!
В то время как Урсус произносил свой монолог, Гуинплен говорил Дее:
— Ты слишком прекрасна, Дея. Не знаю, где был у меня рассудок в эти дни. Кроме тебя, на земле для меня нет никого. Я снова вижу тебя и глазам своим не верю. На этой шхуне! Но объясни, что с вами произошло? Ах, до чего вас довели! Где же "Зеленый ящик"? Вас ограбили, вас изгнали! Какая низость! О, я отомщу за вас! Отомщу за тебя, Дея! Им придется иметь дело со мной. Ведь я пэр Англии.
Урсус, которого последние слова точно обухом ударили по голове, отшатнулся и внимательно посмотрел на Гуинплена.
— Он не умер — это ясно, но не рехнулся ли он?
И недоверчиво насторожился.
Гуинплен продолжал:
— Будь спокойна, Дея. Я подам жалобу в палату лордов.
Урсус еще раз пристально взглянул на него и постучал пальцем себя по лбу.
Потом, очевидно приняв какое-то решение, пробормотал:
— Все равно. Это дела не меняет. Будь сумасшедшим, если тебе так нравится, мой Гуинплен. Это — право каждого из нас. Во всяком случае я счастлив. Но что означает все это?
Судно легко и быстро двигалось вперед; ночь становилась все темнее и темнее; туман, наплывавший с океана, благодаря безветрию, поднимался вверх и заволакивал небо, сгущаясь в зените; можно было различить только несколько крупных звезд, но вскоре они исчезли одна за другой, и над головами людей, находившихся на палубе, простерлась сплошная черная пелена спокойного бескрайнего неба. Река становилась все шире, берега ее казались темными узкими полосками, почти сливавшимися с окружающим мраком. Ночь дышала глубоким покоем. Гуинплен присел, держа в объятиях Дею. Они говорили, обменивались восклицаниями, лепетали, шептались. Бессвязный, взволнованный диалог. Как описать тебя, о радость!
— Жизнь моя!
— Небо мое?
— Любовь моя!
— Счастье мое!
— Гуинплен!
— Дея! Я пьян тобою! Дай мне поцеловать твои ноги!
— Так это ты?
— Мне так много надо сказать. Не знаю, с чего начать.
— Поцелуй меня!
— Жена моя!
— Не говори мне, Гуинплен, что я хороша собой. Это ты красавец.
— Я опять нашел тебя, я прижимаю тебя к сердцу. Да, ты моя. Я не грежу наяву. Это ты. Возможно ли? Да. Я снова оживаю. Если бы ты знала, что мне пришлось испытать, Дея!
— Гуинплен!
— Люблю тебя!
А Урсус шептал про себя:
— Я радуюсь, как дедушка.
Гомо вылез из-под возка и, неслышно ступая, переходил от одного к другому; не притязая ни на чье внимание, он лизал наудачу все, что попадалось, — грубые сапоги Урсуса, куртку Гуинплена, платье Деи, тюфяк. Это был его волчий способ изъявлять радость.
Миновали Четэм и устье Медуэя. Приближались к морю. Черная гладь реки была так спокойна, что шхуна спускалась вниз по течению Темзы без малейшего труда; незачем было прибегать к парусам, и матросов не вызывали на палубу. Судохозяин, по-прежнему один у руля, управлял шхуной. Кроме него на корме не было ни души; на носу фонарь освещал горсточку счастливых людей, неожиданно встретившихся снова и в пучине скорби внезапно обретших блаженство.
4. НЕТ, НА НЕБЕСАХ
Вдруг Дея, высвободившись из объятий Гуинплена, привстала. Она прижала обе руки к сердцу, словно желая сдержать его биение.
— Что со мной? — оказала она. — Мне трудно дышать. Но это ничего. Это от радости. Это хорошо. Я сражена твоим появлением, мой Гуинплен. Сражена внезапным счастьем. Что может быть упоительнее мгновения, когда все небо нисходит нам в сердце? Без тебя я чувствовала, что умираю. Ты возвратил меня к жизни. Точно раздвинулась какая-то тяжелая завеса, и я почувствовала, как в грудь мою хлынула жизнь, кипучая жизнь, полная волнений и восторгов. Как необычайна эта жизнь, которую ты пробудил во мне! Она так чудесна, что мне даже больно. Мне кажется, что душа моя становится все шире и ей как будто тесно в теле. Эта полнота жизни, это блаженство охватывает меня всю, пронизывает меня. У меня точно выросли крылья, — я чувствую, как они трепещут. Мне немного страшно, но я очень счастлива. Ты воскресил меня, Гуинплен.
Она вспыхнула, потом побледнела, затем снова разрумянилась и вдруг упала.
— Увы! — сказал Урсус. — Ты убил ее!
Гуинплен простер руки к Дее. Какое страшное потрясение — переход от высочайшего блаженства к глубочайшему отчаянию. Гуинплен сам упал бы, если бы ему не нужно, было поддержать ее.
— Дея! — вскрикнул он, весь задрожав. — Что с тобой?
— Ничего, — ответила она. — Я люблю тебя.
Она безжизненно лежала у него в объятиях. Руки ее беспомощно повисли. Гуинплен и Урсус уложили ее на тюфяк.
Она прошептала слабым голосом:
— Мне трудно дышать лежа.
Они посадили ее.
Урсус спросил:
— Дать тебе подушку?
Она ответила:
— Зачем? Ведь у меня есть Гуинплен.
И она прислонилась головой к плечу Гуинплена, который сел позади и поддерживал ее; в глазах его отражались отчаяние и растерянность.
— Ах, как мне хорошо! — сказала она.
Урсус взял ее руку и считал пульс. Он не качал головой, не говорил ни слова, и о том, "что он думал, можно было догадаться лишь по быстрым движениям его век, судорожно мигавших, словно для того, чтобы удержать готовые политься слезы.
— Что с нею? — опросил Гуинплен.
Урсус приложил ухо к левому боку Деи.
Гуинплен нетерпеливо повторил свой вопрос, с трепетом ожидая ответа.
Урсус посмотрел на Гуинплена, потом на Дею. Он был мертвенно бледен.
— Мы, должно быть, находимся на высоте Кентербери, — сказал он. — Расстояние отсюда до Гревсенда не очень велико. Тихая погода продержится всю ночь. На море нам нечего бояться нападения, потому что весь военный флот крейсирует у берегов Испании. Наш переезд совершится вполне благополучно.
Дея, бессильно склонясь и все более бледнея, судорожно мяла в руках складки своего платья. Погруженная в раздумье о чем-то, не передаваемом никакими словами, она глубоко вздохнула:
— Я понимаю, что со мной. Я умираю.
Гуинплен в ужасе вскочил. Урсус подхватил Дею.
— Умираешь? Ты умираешь? Нет, не может этого быть. Не можешь ты умереть. Умереть теперь? Умереть сейчас? Но это невозможно. Бог не так жесток. Возвратить тебя для того, чтобы в ту же минуту отнять снова? Нет, так не бывает. Ведь это значило бы, что бог хочет, чтобы мы усомнились в нем. Это значило бы, что все, все обман — и земля, и небо, и сердце, и любовь, и звезды. Ведь это значило бы, что бог — предатель, а человек — обманутый глупец… Ведь это значило бы, что нельзя верить ни во что, что надо проклясть весь мир, что все — бездна. Ты сама не знаешь, что говоришь, Дея. Ты будешь жить! Я требую, чтобы ты жила. Ты должна мне повиноваться. Я твой муж и господин. Я запрещаю тебе покидать меня. О небо! О несчастные люди! Нет, это невозможно. И я останусь на земле один, без тебя? Да это было бы так чудовищно, что самое солнце померкло бы! Дея, Дея, приди в себя. Это у тебя ненадолго, это сейчас пройдет. У человека бывает иногда вот такой озноб, а потом он забывает о нем. Мне нужно, мне необходимо, чтобы ты была здорова и больше не страдала. Ты хочешь умереть! Что я тебе сделал? При одной мысли об этом я теряю рассудок. Мы принадлежим друг другу. Мы любим друг друга. У тебя нет причин уходить. Это было бы несправедливо. Разве я совершил какое-нибудь преступление? Ведь ты же простила меня. О, ты ведь не хочешь, чтобы я впал в отчаяние, чтобы я стал злодеем, безумцем, осужденным на вечные муки! Дея, прошу тебя, заклинаю, умоляю, не умирай!
Судорожно схватив себя за волосы, в смертельном ужасе, задыхаясь от слез, он бросился к ее ногам.
— Мой Гуинплен, — сказала Дея, — я в этом не виновата.
На губах у нее выступила розовая пена, которую Урсус вытер краем ее одежды; Гуинплен, лежавший ничком, не замечал ничего. Он обнимал ее ноги и бессвязно молил:
— Говорю тебе, я не хочу! Я не перенесу твоей смерти. Умрем, но вместе. Только вместе. Тебе — умереть, Дея! Я никогда не соглашусь на это! Божество мое! Любовь моя! Пойми же, я здесь. Клянусь тебе, ты будешь жить! Умереть? Ты, значит, не представляешь себе, что будет со мною после твоей смерти. Если бы ты только Знала, как ты мне нужна, ты бы поняла, что это решительно невозможно, Дея! Ведь кроме тебя у меня никого нет. Со мною случилось нечто необычайное. Представь себе, я только что пережил за несколько часов целую жизнь. Я убедился в том, что на свете нет ровно ничего. Существуешь только ты, ты одна. Если не будет тебя, мир не будет иметь никакого смысла. Сжалься надо мной! Живи, если ты любишь меня. Я нашел тебя вновь не для того, чтобы сейчас же утратить. Погоди немного. Нельзя же уходить, едва успев свидеться. Успокойся! О господи, как я страдаю! Ты ведь не сердишься на меня, правда? Ты ведь понимаешь, что я не мог поступить иначе, так как за мной пришел жезлоносец. Вот увидишь, тебе сейчас станет легче дышать. Дея, уже все прошло. Мы будем счастливы. Не повергай меня в отчаяние! Дея! Ведь я не сделал тебе ничего дурного.
Слова эти он не выговорил, а прорыдал. В них чувствовались и скорбь и возмущение. Из груди Гуинплена вырывались жалостные стоны, которые привлекли бы голубку, и дикие вопли, способные устрашить льва.
Голосом все менее и менее внятным, прерывающимся почти на каждом слове, Дея ответила:
— Увы, зачем ты говоришь так! Любимый мой, я верю, что ты сделал бы все, что мог. Час назад мне хотелось умереть, а теперь я уже не хочу этого. Гуинплен, мой обожаемый Гуинплен, как мы были счастливы! Бог послал тебя мне, а теперь отнимает меня у тебя. Я ухожу. Ты не забудешь "Зеленого ящика", правда? И своей бедной слепой Деи? Ты будешь вспоминать мою песенку. Не забывай звука моего голоса, не забывай, как я говорила тебе: "Люблю тебя". Я буду возвращаться по ночам и повторять тебе это, когда ты будешь спать. Мы снова встретились, но радость была слишком велика. Это не могло продолжаться. Я ухожу первая, так решено. Я очень люблю моего отца Урсуса и нашего брата Гомо. Вы все добрые. Как здесь душно! Распахните окно! Мой Гуинплен, я не говорила тебе этого, но однажды я приревновала тебя к женщине, которая приезжала к нам. Ты даже не знаешь, о ком я говорю. Не правда ли? Укройте мне руки. Мне немного холодно. А где Фиби и Винос? В конце концов начинаешь любить всех. Нам приятны люди, которые видели нас счастливыми. Чувствуешь к ним благодарность за то, что они были свидетелями нашей радости. Почему все это миновало? Я не совсем понимаю, что произошло за последние два дня. Теперь я умираю. Оставьте на мне вот это платье. Когда я надевала его, я так и думала, что оно будет моим саваном. Пусть меня похоронят в нем. На нем поцелуи Гуинплена. Ах, как мне хотелось бы еще жить! Как нам чудесно жилось в нашем возке! Мы пели. Я слышала рукоплескания. Как это было хорошо — никогда не разлучаться! Мне казалось, что мы живем, окутанные облаком. Я отдавала себе отчет во всем, различала один день от другого; несмотря на свою слепоту, я знала, когда наступает утро, потому что слышала голос Гуинплена, и знала, когда наступает ночь, потому что видела Гуинплена во сне. Я чувствовала, что меня окружает нежное, теплое облако: это была его душа. Мы так долго любили друг друга. Теперь конец, не будет больше песен. Увы! Неужели жизнь кончилась? Ты будешь помнить обо мне, мой любимый?
Голос ее постепенно ослабевал. Жизнь явно ее покидала, ей уже не хватало дыхания. Она судорожно сжимала пальцы — знак приближения последней минуты. Предсмертное хрипение девушки уже переходило с лепет ангела.
Она прошептала:
— Вы будете вспоминать обо мне, неправда ли? Мне было бы грустно умереть, зная, что никто не вспомнит обо мне. Иногда я бывала злая. Простите меня, прошу вас. Я уверена, что, будь на то воля божья, мы могли бы быть очень счастливы, нам ведь нужно так немного, мой Гуинплен; мы зарабатывали бы себе на жизнь и поселились бы вместе в чужих краях; но господь не захотел этого. Я не знаю, почему я умираю. Я ведь не жаловалась на свою слепоту, я никого не обижала. Каким счастьем было бы для меня навеки остаться слепой, никогда с тобой не разлучаясь! Ах, как горько расставаться!
Она прерывисто дышала, ее слова угасали одно за другим, точно огоньки, задуваемые ветром. Ее уже почти не было слышно.
— Гуинплен, — шептала она, — не правда ли, ты будешь помнить обо мне? Мне это будет нужно, когда я умру.
И прибавила:
— Ах, удержите меня!
Потом, помолчав, шепнула:
— Приходи ко мне как можно скорее! Даже у бога я буду несчастной без тебя. Не оставляй меня слишком долго одну, мой милый Гуинплен! Рай был здесь, на земле. Там, наверху, только небо. Ах, я задыхаюсь! Мой любимый! Мой любимый! Мой любимый!
— Сжалься! — крикнул Гуинплен.
— Прощай! — прошептала она.
— Сжалься! — повторил Гуинплен.
И прильнул губами к прекрасным холодеющим рукам Деи.
Одно мгновение она, казалось, уже не дышала.
Вдруг она приподнялась на локтях, глаза ее вспыхнули ярким блеском, и на лице появилась неизъяснимая улыбка.
Ее голос обрел неожиданную звонкость.
— Свет! — вскрикнула она. — Я вижу!
И, упав навзничь, она вся вытянулась и застыла на тюфяке.
Бедный старик, словно раздавленный тяжестью отчаяния, припал лысой головой к ногам Деи и, рыдая, зарылся лицом в складки ее одежды. Он лишился сознания.
Гуинплен был страшен.
Он вскочил на ноги, поднял голову и стал пристально всматриваться в расстилавшееся перед ним бескрайнее черное небо.
Потом, никому не видимый, — разве только некоему незримому существу, присутствовавшему в этом мраке, — он простер руки кверху и сказал:
— Иду!
Он пошел по палубе шхуны, направляясь к ее борту, точно притягиваемый каким-то видением.
В нескольких шагах от него расстилалась бездна.
Он двигался медленно, не глядя себе под ноги.
Лицо его было озарено улыбкой, которая была у Деи перед смертью.
Он шел прямо, словно видя что-то перед собой. В глазах у него светился как бы отблеск души, парящей вдалеке.
Он крикнул:
— Да!
С каждым шагом он приближался к борту.
Он шел решительно, простирая кверху руки, с запрокинутой назад головой, пристально всматриваясь в одну точку, двигаясь, словно призрак.
Он не спешил, не колебался, ступая твердо и неуклонно, как будто перед ним была не зияющая пропасть, не отверстая могила.
Он шептал:
— Будь спокойна, я иду за тобою. Я хорошо вижу знак, который ты подаешь мне.
Он не сводил глаз с одной точки на небе, в самом зените. Он улыбался.
Небо было совершенно черно, звезд не было, но он, несомненно, видел какую-то звезду.
Он пересек палубу.
Еще несколько решительных роковых шагов, и он очутился на самом ее краю.
— Я иду, — сказал он. — Вот и я, Дея!
И продолжал идти. Палуба была без борта. Перед ним чернела пропасть. Он занес над ней ногу.
И упал.
Ночь была непроглядно темная, место глубокое. Вода поглотила его. Это было безмолвное исчезновение во мраке. Никто ничего не видел и не слышал. Судно продолжало плыть вперед, река по-прежнему катила свои волны.
Немного спустя шхуна вышла в океан.
Когда Урсус очнулся, Гуинплена уже не было. Он увидал только Гомо, стоявшего на самом краю палубы, глядя на море, волк жалобно выл в темноте.