Книга: Чернокнижник
Назад: Глава 11. Затравленный
Дальше: Часть вторая

Глава 12. Спасение

Октябрь – декабрь 1995 года

 

Карусель тронулась – нехотя, ржаво. Заскрипело внутри, отозвалось снаружи – пустые деревянные сиденья на длинных железных цепях. В парке никого не было – хмуро, холодно, промозгло. Мокрые черные листья, собранные в кучи, умерли еще в полете. Небо – свинцовое, тяжелое – висело низко, угрожающе низко. В будке застыл мужик – техник-смотритель; это он запустил карусель – проверяет, что ли? Смотрел на нее молча, не отводя глаз, чуть шевеля губами.
А карусель разгонялась. Цепи натянулись, разлетелись – шире, еще! С веселым залихватским посвистом неслись друг за другом сиденья. Скрипов уже не было – она словно ожила, эта рухлядь, вспомнила молодость, несмотря на ревматизм и гнилые суставы, пыталась взлететь, гналась за свободой – вот, сейчас! Еще немного! Бешено, азартно, самоуверенно – мчаться! Не задумываясь, что только по кругу, что отведено тебе этого полета всего ничего, что вот-вот истекут три минуты, и тогда вновь – долгое окостенение, застой…
Я смотрел на карусель. Вот ход стал ровным – разгон закончился, установилась скорость. Теперь – недолго – будут мелькать сиденья и цепи, снова цепи, опять сиденья. Потом ход замедлится – она начнет тормозить – плавно, без рывков…
А если не так? Если что есть силы ударить по кнопке – или нет, по-другому: ток, высокое напряжение – и мотор сгорит… Сбой, срыв, стоп-кран? Что, если остановить механизм сейчас, в разгар круговорота, – резко, быстро? Сиденья – налетают друг на друга, бьются; гнутся поручни, ломаются спайки. Цепи закручиваются, путаются, натягиваются и, наоборот, обвисают беспомощно… Скрежет, стук, звонкие и глухие удары… Хаос… И что? Да ничего. Финал неизменен: все успокоится, придет в норму, займет исходное положение… И будет гнить дальше…
Почти месяц – три с половиной недели – я провел у Алика. Врать ему не стал – сказал прямо: ищут меня, скрываюсь. Он только плечами пожал – какой, мол, разговор, живи, сколько хочешь. Может, в другое время я бы остался у него надолго – но не теперь. Тяжелый он был, мой чеченский друг. Дерганый, нервный. Деда в квартире уже не было. Алик сказал – умер через неделю после того, как взяли Грозный.
Часто приезжали к Алику земляки – все вместе они закрывались на кухне и обсуждали что-то – яростно, ожесточенно, до криков. Алик постоянно собирал деньги, то и дело разговаривал с кем-то по телефону – на своем родном гортанном языке, вставляя время от времени русские слова.
Со мной Алик говорил мало. Понятно. Русский – вот кто я был. Не мог он забыть об этом, как ни старался. Только раз затронули мы больную тему – и то после литра.
Странный был разговор – дикий, бессмысленный. Я сперва молчал, слушал, потом начал возражать. Точно перестрелку мы с ним вели, с другом моим Аликом – только не патронами, а словами. Он метал в меня гранаты; я отвечал короткими очередями; он взрывался напалмом; я отвечал точечными бомбардировками…
Самашки! – А Буденовск как тебе? – Право на самоопределение! – А Конституция? – Засунь вашу Конституцию! Геноцид! – Адекватные меры не хочешь? Провокация не устраивает? – Свобода! Независимость! Справедливость!
Никогда не нравились мне эти слова – «свобода», «справедливость». И «независимость»… Истасканные, дешевые, облапанные миллионы раз – как копеечные шлюхи, ложились под каждого. Расстрелять их молчанием; уничтожить, вычеркнуть, забыть. Они, именно они были причиной косых взглядов, ненависти, войн. Три похабных слова – их перекатывал Алик, как патроны, ими снаряжал магазин своих обвинений и упреков.
И мне казалось, что вся война сосредоточилась на маленькой кухне, где пахло горем, а на верхних полках хранились причиндалы для варки винта.
В конце концов я не выдержал, допустил запрещенный прием:
– Если русские для тебя сейчас враги, то я тут что делаю? Чего же не выгоняешь? И не сдаешь?
Он нехорошо усмехнулся:
– А тебя зачем сдавать, Боря? И так найдут. Ты же сам в петлю лезешь, тебе тюрьма – дом родной, вижу – тянет. И потом, для меня не русские – враги. Я, в отличие от твоих соотечественников, различаю, где мразь, а где нормальный человек. Государство – это враг. Власть – это враг. А ты, Боря, так же со своим государством ладишь, как и я. Тоже подрываешь… Только – по-другому. Потому и не сдаю…
Через сутки я сменил хату.
* * *
Ключи выдал Сеня Молоток; сказал – две недели квартира будет пустая, живи. И я жил. На улицу старался лишний раз не высовываться: выходил в магазин да позвонить – Татке, кому еще? – проверял, как там Жулик.
Хату Молоток добыл нормальную – пустую, правда, без мебели, зато с телевизором. Целыми днями пялился в ящик – все подряд смотрел: новости, сериалы, игры с отгадыванием слов и мелодий.
Вечером, после «Вестей» и «Санта-Барбары», и по утрам гоняли предвыборные ролики. Задумчивая корова призывала голосовать за Ивана, лубочная Маня переживала, что милый теперь предпочитает ей яблоки. За Жирика последовательно агитировали Петр Первый, фельдмаршал Кутузов и академик Сахаров. Их счастье, что умерли. Всех переплюнула какая-то Партия экономической свободы. Про своего пахана спели нарочито похабно, видимо, специально для народа:
Борового я любила, Боровому я дала,
Деньги с «Чары» получила и свободу обрела.

Везде беспредел. При таком раскладе, лет через десять зэки откажутся от фени и мата. И останутся единственными носителями литературного языка…
Про Мора старался не думать, но не получалось. Обрывками снов, чужими фразами так и лез в голову. Видений больше не было, и я поймал себя однажды на том, что жалею. Будто коснулось меня нечто, дверь какая-то приоткрылась – а потом вдруг все пропало. И до сих пор почему-то не покидала меня уверенность: найти все же первое издание… как смачно выговаривал Климов – «раритет»… Лувен, пятьсот шестнадцатый… и дело в шляпе; сразу бы я понял все и про самого себя, и про сэра Томаса Мора. Писать тоже не приходилось – да и негде было: дневник остался у меня на квартире, наверняка уже менты нашли, может, и прочитали… Почти никаких связей с внешним миром – телефон мой никто не знал; самому звонить было лень. Даже в аптеку пойти не мог себя заставить…
Кашель теперь бил меня все чаще – нехороший, тяжелый, гнилой. Похоже было, что возвращается ко мне старый недуг, который еще в прошлую ходку на «Матросской тишине» диагностировали, – туберкулез. Ну что ж… Ремиссия длилась больше года – и то много для хроника вроде меня…
Однажды – спасибо телевизору – узнал про Киприадиса; в каких-то столичных «Вестях» показали сюжет, как нашли в Подмосковье целебную грязь. И тянутся туда люди в любую погоду, мажутся грязью – а потом чудесным образом выздоравливают. Только одно беспокоит население – слух о том, что грязь приватизировали. А значит, скоро поставят вокруг заборы, шлагбаумы – и прощай, лечение.
Почерк Коляна ни с чем не спутаешь – и среди продажных журналюг были у него друзья. Я тут же прикинул, зачем понадобился «Тер-Абрамяну» этот сюжет: видно, Киприадис стал жадничать и дал денег меньше, чем обещал. Молодец, Колянище, – что и говорить, дока в своем деле. И Тер-Абрамяном не зря назвался.
Я поинтересовался однажды: мол, Коля, на фига тебе такое сложное погоняло? Ведь не вышепчешь без стакана! Как бизнес вести с таким вот… Иммануилом?
– Боря, ты дурак, – убежденно сказал Колян. Я не обиделся – обижаться на него невозможно. – Зацени великую силу правильного имени и пойми его власть над лохом. Ты думал, бля, почему этому Мавроди бабки несут? Ведь как крысы за дудочкой тянутся, смотреть больно! А я скажу. Реклама тут вообще ни при чем – все дело в фамилии. Зуб даю: был бы он Кныш или Писулькин – копейки бы не отстегнули. А тут – МАВРОДИ! Чуешь, как звучит? А пахнет чем? То-то! И мое погоняло рабочее – тоже грамотное. То ли еврейское, то ли армянское, да плюс еще «Тер» – ты прикинь, какой культурный шок у граждан: ага, у армяшки бабла полно – это раз! Жиденок – умный, это два. А то, что с такой фамилией живет и не чешется – это ого-го! Значит, непростой. Понял?
В пустой квартире Сени Молотка голос раздавался отчетливо, эхо вторило, отражаясь от стен. Тогда – лет сто назад, в другой жизни – я так и не придумал, что на это возразить. Зато сейчас знал точно.
– Да понял я, понял – чего уж тут. Только ты уже не один умный. В окно выгляни – или вон новости посмотри. Ты как назвался? Евреем, говоришь? С большой буквы и с приставочкой? А какие-то «братья» говорят, что они – дети Бога. Типа, Иисусы. И ведь верят им, Коля! Всему верят. А знаешь почему? Люди заражены словами. Точней – именами. Имя все равно что бактерия. Есть заразы слабые: прозвучит – и сдохнет, даже не вспомнишь. А есть вроде чумы: услышишь раз – и будешь всю жизнь бредить. Так что твоя заслуга невелика – угадал ты со своим «Тер-Абрамяном» случайно. Попал. А мог и не попасть… Или вот – зачем ходить далеко – сказал один идиот: «грязь целебная» – и пошли люди, как свиньи, в лужу. Мир сдвинулся, Колян! Понимаешь? Ни одно имя уже не означает того, что раньше значило. Путано? Знаю, что путано. Имен настоящих, которые соответствуют вещам, не осталось. Одни псевдонимы. Погоняла. Кликухи. И, короче, если так дальше пойдет – все запутаются. Ведь даже когда молодой приходит, его первым делом чему учат, Коля? Правильно – мастям нашим, названиям – кто фраер, кто – жиган, и далее, по эстафете. А теперь прикинь картину: жиганом может назваться любой лох. И – все, кранты. Конечно, можно будет со временем понять истинную его, так сказать, сучность. Но за это время сколько лажи случится? Вот так сейчас и происходит. Имена настоящие, реальные уходят со старыми ворами. А приходят – погоняла-заразы. И наступает, брат, целая эпидемия… Но главное даже не в этом…
Я вдохновился – меня несло – очень нравилось разговаривать с Коляном, а также и с Киприадисом, с Аликом, с Сеней Молотком и с толстой теткой из телевизора… Много у меня было собеседников – и никто не возражал и не встревал – слушали, замерев, затаив дыхание, с восторгом. А я вещал.
– Главное в том, что имя становится сутью. Не понял? Объясню. Вот назвал ты себя Иммануилом, фамилия Тер-Абрамян. И кто ты теперь? Взгляни на себя – не Коля ты ни разу. Ты теперь и есть Тер-Абрамян. И будешь им, пока не придумаешь другое погоняло. Или назвался ты Аликом. И станешь – Аликом. Не Али, с автоматом и в берцах, который по горам бегает и кричит про Аллаха, а Аликом, тем самым Аликом, что сидит на московских харчах, зарабатывает бабло, вылизывает зад русским чиновникам, а потом шлет бабки на свою страдающую родину. А если тебя зовут Юоан Свами и ты объявил себя живым воплощением бога, то станешь богом непременно. Прибьют к кресту – и воскреснешь на третий день…
Тут я остановился – заинтересовался вдруг собственным враньем. А если я – Борис Николаевич Горелов, то что? Украду и сяду? А если – Томас Мор? Не украду – но сяду все равно. И – какой тогда смысл в имени? Никакого…
Я загрустил. Потянуло выпить. Надел пальто, спустился – до ларька.
Окошко было забрано решеткой из толстых железных прутьев. Теперь все ларьки – все уважающие себя ларьки – обзавелись такой защитой. От поджогов это не спасало, зато продавцу гарантировалась хоть какая-то безопасность: что ни говори, а дать по голове, просунув руку сквозь крошечное отверстие внизу решетки, не так-то просто. Я постучал – в дырке показалось усталое лицо женщины лет сорока. Спросил бутылку «Столичной». Она порылась где-то, протянула молча товар. На всякий случай поинтересовался:
– Она хоть не паленая?
Женщина ответила честно:
– Паленая. Но вы не бойтесь – не отравитесь. Это «Рояль» с водой. От «Столичной» – одно название. Но воду они хорошую добавляют, дистиллированную…
* * *
– Ну, братан, огорчаешь! Столько времени на лыжах стоишь – и не нарисовался ни разу!
– Да и правильно, что не заглянул, – ты, Боря, не слушай его. Под присмотром хата! Лучше не задерживайся, двигай отсюда в темпе…
Навалились с порога – сначала Шалый, потом встрял этот мужик – пожилой, вроде незнакомый – почему тогда меня по имени зовет? Шалый рассказал? А он уже обернулся к непонятному пассажиру и затыкал его во всю мощь собственных легких:
– Да ты попутал, кореш! Ты откинулся пару дней как, восемь лет у хозяина парился – ты и не в курсах, что вообще на воле делается! Уже забыли все давно про «хаты с присмотром». Слышь, Томка? Он мне про присмотр ментовской втирает! Забудь и забей, менты у себя в мусарнях сидят, на улицу нос не кажут, даже если стрельба. Почему-почему… Страшно им – вот почему… Короче – не суть. Проходи, Боря, вот не ожидал так не ожидал…
Не зря его прозвали Шалым – ей-богу, не зря. Говорил он чересчур громко, по плечу хлопал слишком сильно, ржал излишне радостно – короче, дурак неспокойный. И баба его, Томка, такая же – везде лезет, встревает, когда не просят, то поет, то плачет, то опять же ржет. Короче, дурдом, не квартира. Но по всему выходило, что ближайший месяц кантоваться придется у Шалого – больше негде. Одинокий отпуск на хате Сени Молотка закончился. На самом деле – хорошо, что закончился, а то недолго и с ума сойти, со стенами разговаривая.
Здесь, у Шалого, типичная была малина: с хабаром, сваленным как придется, с бабами, постоянными и залетными, с гостями и бухлом. За год я отвык от всего этого. Отвык, но не забыл, а потому и привыкать заново не пришлось – словно в родную деревню вернулся. В квартире было чисто; на мой взгляд – мебели много, в каждой комнате – по три комода, да еще какие-то коты глиняные везде. Оказалось – Томка собирает. Валялось несколько журналов; к книгам приятели мои интереса не проявляли, да и когда читать?
Комнат было две – одна хозяйская, другая – вроде как для приезжих, типа меня. В углу – чемоданы с барахлом: Томка закупалась в Польше и держала точку на Черкизовском. С тамошней крышей Шалый умудрился перетереть по-хорошему: с Томки то ли не брали денег совсем, то ли брали долю малую сиротскую. Сам Шалый был домушником – хорошим, квалифицированным; мог вскрыть любую хату. Пару раз сидел, но по мелочи; группу припаять не смогли, так что отделывался малыми сроками. Из гостей постоянно ошивался Щуплый – маленький, в свой тридцатник все еще похожий на мальчика, щипач, чье имя я так и не вспомнил. Впрочем, по имени его никто и не знал. Обычно говорили: «Щуплый, который у Шалого». Щуплый был неразговорчив, зато ел много и жадно; пословица «не в коня корм» – про него, точно.
В первый же вечер мы с Шалым сели обмыть мои каникулы – до сих пор успешные, – и прикинуть планы на ближайшее время. Собственно, мне-то было все равно; не появлялось лихорадочного желания петлять как заяц, крутить, следы заметая, а то и вовсе – метнуться подальше, чтобы не нашли. Не было ни страха, ни злобы, ни азарта – ничего. Пусто. Холодно. Ждал. Только вот объяснять это Шалому не хотел и не мог, да он бы и не понял. Поэтому сидел я, прикинувшись валенком, на зеленой табуретке, разливал беленькую, слушал.
– Валить тебе надо, Боря, валить, – глаза Шалого возбужденно сверкали. – Я вообще не въезжаю, за каким ты тут сидишь, че ты сразу ноги не сделал из столицы? Документов нет? Так скажи – нарисуем, у меня и человечек хороший есть, сделает чисто, все в елочку будет. Ксиву в зубы – и лети, как птица, в теплые края. К таджикам можно – я тут с одним познакомился, серьезный пассажир, с понятиями, поможет. Не хочешь в Таджикию – вали в свой ридный Харькив. Ты пойми, Боря, – он нагнулся ко мне, обдав перегаром, – щас ведь бардак в стране, сумеешь зарыться, года через три выплывешь, тебя и не вспомнит никто…
– Шалый дело говорит, Борь, – встряла Томка, отвлекаясь от плиты. – Бардак – не то слово, неразбериха такая, что… За границу можно уехать – и не заметит никто. Вот у нас последний раз такой случай был…
– Заткнись, женщина, – оборвал ее Шалый. – Вечно ей надо свой нос в чужую жопу сунуть без разрешения!
– Сам заткнись, – взвилась Томка, – я в своем доме, между прочим, че хочу, то и делаю. И вообще…
Понеслось, короче. Свара продолжалась минуты три, потом Томка бросила сковороду с недожаренной картошкой, хлопнула дверью и ушла.
Жратву мы с Шалым и без нее довели до ума, достали из холодильника селедку и квашеную капусту, сели ужинать. Шалый даже с набитым ртом бубнил: сваливать, мол, уезжать, документы, паспорт, с собаками не найдут… Я не слушал.
Потом пришел какой-то парень, из бригадных. Жаловался на бизнесменов. Появились «советы директоров» – и цивилизованный рэкет теряет всякий смысл. Это одному можно утюг на спину поставить и требовать долю – а если их десять? А плюс еще ЧОПы?
В конце концов стало скучно. Я пошел спать.
…За этот месяц еще раз двадцать Шалый возвращался к теме «свалить срочно». Я выдвигал неубедительные аргументы, придумывал себе то новые страхи, то старые болезни – кроме одной, которая была взаправду. Кашель делался все сильнее, иногда я выплевывал какие-то темные сгустки, похожие на кровь. Короче, вяло и без смака врал. К концу месяца Шалый пришел к интересному выводу.
– Боря, я понял, – сказал он как-то раз, глядя на меня даже вроде бы с уважением. – У тебя, по ходу дела, баба тут, в Москве, да? Из-за нее валить не хочешь? Че, так сильно заело?
Я расхохотался про себя. Страшно захотелось ответить: мол, не баба ни разу – мужик, да и то нереальный, а из шестнадцатого века, зовут Томас Мор. За ним иду – от него сбежать не могу. Такая вот странная история: сначала должен был украсть, а теперь сесть должен, чтобы лорд-канцлер Томас Мор, великий гуманист, что-то понял…
Кивнул Шалому, подтвердил – чуть не со слезой, ей-богу:
– Угадал, братан. Баба. Не могу без нее.
Последние пять дней Шалый меня уже не трогал. Видно, поделился своим открытием с Томкой – потому что и она жалеть стала, то и дело норовила покормить. Даже когда я уходил, сунула мне с собой какой-то сверток. Вроде как – пригодится в другом месте обитания.
Угадала, кстати. В свертке лежали котлеты. А в следующей хате, которую мне нашли сердобольные друзья, жили студенты. У этих жратвы не было вообще.
* * *
Много где довелось мне побывать – но такое я видел впервые. Даже слово «притон» звучало слишком гордо для этого места. В однокомнатной конуре жили не двое студентов – мальчик и мальчик, здесь жили компьютеры. Воняло повсюду неимоверно – гении не умели стирать носки и не понимали, зачем менять постельное белье, да и в холодильнике все время что-то гнило или засыхало. На столе, на полу, на диване, даже в сортире валялись провода, железки, диски.
В целом, парни оказались нормальные, до причин моих не доискивались, но вот в быту были жуткие свиньи. Спросите любого зэка – вам скажут: в камере должно быть чисто. Параша должна быть убрана. А носки надо стирать.
Короче, пришлось поднимать молодняк на субботник. Побыл пионервожатым – втирал про Мойдодыра, взывал к самоуважению. Обещал распределить фронт работ так, чтобы уборка не заняла много времени. В итоге убрались. Железок меньше не стало – даже прибавилось, с учетом того, что вымели из-под дивана и холодильника. Зато посвежело. Заставил открыть окна, проветрить – потому как курили они тут же, в комнате, и бычки оставляли в пепельнице.
Пацаны сказали спасибо – но не от души, даже с обидой, по-моему. В отместку предложили полазить в Интернете.
Я вспомнил Соловьева, его плач по книгам и анафему компьютерам. Что ж, можно и полазить.
На просторах сети для меня великодушно отыскали тюремные татуировки, фотографии паханов и блатной шансон.
Тут уж я не выдержал:
– Вот что вы за люди? По-вашему, кроме тюрьмы, мне и посмотреть нечего?
– Да нет, Борь, – замахали руками, – ты че, мы же ради тебя старались… Ну, сам скажи, что тебе найти…
Я задумался. И вдруг понял:
– Поищите-ка мне, ребята, портрет Томаса Мора. Только не Ганса Гольбейна, а чей-нибудь еще, кто там его рисовал, не знаю…
Надо было видеть их лица… Но – сразу же сели к станку, начали искать. Через несколько минут позвали меня:
– Борь, иди смотри.
Оказалось – нашли Гольбейна. Тот самый портрет, в который я ножик метал. Другого, мол, нет в глубинах сети. Я разглядывал, попросил увеличить. Вовка осторожно спросил:
– Боря, если не секрет, почему интересуешься? Что-то конкретное?
– Ага. Говорят, я на него похож – вот на этого, в смысле, товарища. Все пытаюсь проверить.
– Слышь, Вань, поможем человеку?
Я нахмурился:
– И как вы мне помочь собираетесь?
Вовка пожал плечами:
– А фотошоп на что?
Я не понял – но уточнять не стал. Присел рядом, смотрел.
…Портрет преображался. Ребята убрали берет, долго подбирали стрижку. Смолили одну сигарету за другой, швырялись терминами. Подумал мельком: так же, наверное, менты фоторобот составляют… Наконец нашли подходящее. Я увидел себя. Вот же он – я, только костюм другой. Вместо великого гуманиста, святого, лорд-канцлера – Чернокнижник Горелов. Средневековое одеяние смотрелось на мне дико…
Вовка предложил:
– Хочешь – пиджак подберем? Или пальто, как у тебя?
Ванька подал голос:
– Можно, в принципе, робу арестантскую надеть. Или китель со звездами.
Я молчал. Уже ничего не хотелось. Игра оказалась не смешной. Я увидел разницу. Не в одежде – в выражении лица, во взгляде.
В его глазах была надежда. Вера была. И еще – покой. Лицо его не исказилось уродством, не носило оно отпечатка загнанности, лихого и беспросветного моего куража.
Закурил. Руки дрожали.
Пацаны переглянулись. Вовка сказал:
– С другой стороны, Боря, неизвестно, каким он потом стал. Когда его в Тауэр запихали…
Стало легче на душе. Действительно – неизвестно…
…Паузу прервал звонок в дверь. Ванька пошел открывать; Вовка закрыл программу. Уже через пару минут в комнату просочились странного вида девицы, в количестве четырех, с пивом и куревом. Я пошел спать на кухню – туда они редко заходили. Проснулся ночью, часа в три, сунулся к ним – так и сидят кучей вокруг компьютера, вроде читают что-то вслух, да еще и не по-нашему, пытаются переводить.
Образ жизни у Вовки и Ваньки был ночной – днем они отсыпались, изредка ходили на лекции, а ночами жадно рыскали в дебрях Интернета, иногда вместе с друзьями. Так прошла неделя. А потом появилась Старуха.
Кто ее привел и зачем – я так и не выяснил; видимо, подобрали на улице то ли из жалости, то ли «чтобы погадала». Старуха была типичной цыганкой, какие мелькают в местах большого скопления людей, – с черными усами, золотыми зубами, в платке и длинной цветастой юбке. Сначала, как водится, все заинтересовались – но ведьма молчала, иногда что-то твердила по-своему – и от нее отстали, оставили со мной на кухне. Я сделал глазунью на двоих, пододвинул ей тарелку. Старуха подняла на меня взгляд – тяжелый, любопытный – и внезапно сказала густым басом:
– Спасибо, дорогой.
Я сперва опешил, потом ответил:
– Да не за что, бабуля, кушай, если голодная.
Когда посуда была убрана, стол вытерт, ведьма зыркнула опять глазищами – черные они у нее, что ли? Или – зеленые? Не поймешь этих цыган. Проговорила:
– Хочешь – судьбу расскажу?
Я махнул рукой:
– Я, бабуля, свою судьбу знаю. Дальняя дорога да казенный дом – вот и вся судьба.
Старуха прикрыла веки – и вдруг запричитала, раскачиваясь из стороны в сторону:
– Ой, не знаешь ты судьбы, ой, не знаешь. Идешь за ней, поймать хочешь – а она не дается; манит тебя – и прячется. Ищешь книгу – и не найдешь никак, хотя уже была у тебя в руках. В зеркало смотришь – не видишь ничего, а если и видишь – узнавать не хочешь…
– А ну, стой, бабка, – не сдержался я, остановил ведьму, схватил за руку. Она вышла из транса и теперь смотрела на меня растерянно, хлопая непонятного цвета глазами.
Первая шальная мысль – казачок-то засланный! Менты, что ли, теперь с цыганами работают? Специально ее ко мне подослали? Да нет, бред, конечно. А что тогда? Впрямь – ясновидящая?
Я спросил:
– Что это ты мне, бабушка, без карт гадаешь? Или нету их у тебя?
– Есть карты, есть, – закивала старуха, – карты старые, моей еще бабке принадлежали, только правду говорят, да никто ее понять не может…
Она достала колоду из-за пояса – карты были странные, чересчур большие, с картинками и, по-моему, без мастей.
– Это что еще у тебя за изобразительное искусство? – строго спросил я.
– Это, милый, Таро. – Старуха успокоилась, смотрела прямо, говорила расслабленно, в ней не осталось почти ничего цыганского.
– Что еще за Таро такое?
– То, что нам от прежних мудрецов осталось. Неужто не слыхал? Эти карты только правду говорят. Если только сил хватает услышать ее.
Понятно – вроде как на слабо берет. Я кивнул:
– Ладно, валяй, бабка. Но имей в виду – денег не дам.
– Не нужны мне твои деньги, милый. Да и тебе они не нужны.
Она перебирала карты, то ли тасовала, то ли просто рассматривала, потом велела мне вытянуть одну. Положила передо мной, спросила: что видишь?
– А что тут видеть-то, бабуля? Придурок в колпаке и бабских чулках за ногу подвешен…
Старуха заглянула мне в глаза – до костей проняло, мурашки по коже – точно череп раскрыла и читает там. Стала говорить – медленно, спокойно, все тем же басовитым, почти мужским голосом:
– Точно пес неприкаянный, ходишь ты по земле – не знаешь куда, не понимаешь зачем. Висишь вниз головой, между мирами болтаешься, ищешь – найти не можешь. Судьбу свою не принимаешь, одних слов не слышишь, других не говоришь. Чужие книги читаешь, а свою не пишешь. Но жертва не будет напрасной, если себя уничтожишь. Свои страницы сожжешь, а чужие не тронешь. Слава придет с топором, а в тюрьме получишь свободу…
Старуха замолчала, закрыла глаза и повалилась назад. Я схватил ее за руки:
– Эй, бабуля, ты что?..
Вздрогнула – распрямилась. Обнажила зубы – открыла глаза – подмигнула – нагло, по-разбойничьи. Вот ведьма старая! Попросил:
– А можешь – то же самое, только попроще?
– Чего ж не мочь? – проворчала старуха. – Могу. Душу ты потерял. Умрет собака. А колдун – спасется. И ты воскреснешь. Если сумеешь…
Из всего этого бреда понял только одно. Оставил каргу, кинулся к телефону. Набрал номер. Не успел спросить – Татка ответила сама, бесцветным каким-то голосом:
– Хорошо, что позвонил. А то я не знала, как тебя найти. Я в больницу ложусь. Собаку твою отвела обратно. Оставила там. К тебе на квартиру менты заходят. Сказали: присмотрят…
…Ночь. Снег. Такси. Тени бросались под колеса – уже это было; где? когда? Не важно. Квартиру я открыл своим ключом. В темноте радостно залаял Жулик, прыгнул ко мне. Я включил свет. Нагнулся к нему. И тут услышал сзади:
– Стоять, руки за голову…
Назад: Глава 11. Затравленный
Дальше: Часть вторая