3
Прежде всего надо погасить ненависть к главному врачу клиники Арквате. Фигура он, конечно, одиозная, начиная с внешности (конюх, переодетый преуспевающим хирургом), кончая моральным обликом, тембром голоса, шутовскими манерами... И все же ненависть – бесплодное чувство. Не нравится тебе Арквате – так ушел бы просто из клиники и не разжигал в себе ненависть.
Ослепленный этой ненавистью, он и совершил ошибку, слишком близко к сердцу приняв тот утренний эпизод. Они с главным врачом выходили из палаты синьоры Мальдригати после чисто формального осмотра, и главный врач, оставив дверь открытой (он будто из принципа никогда не закрывал двери), громко выругался.
– Из-за этой чертовой старухи я феррагосто в городе проторчу. Они точно мне назло не подыхают!
Зычный от природы голос в минуты раздражения становился трубным. Кроме заинтересованного лица – несчастной старухи Мальдригати – эту фразу услышали, должно быть, все больные в клинике.
Арквате каждый год с 5 по 20 августа закрывал свою небольшую, но вечно переполненную клинику и выписывал всех больных, либо сообщив им о внезапном выздоровлении, либо убедив в том, что необходима смена обстановки. Конечно, не всегда удавалось очистить помещение к сроку, намеченному даже не им, а его женой, которая проводила летний отпуск в Форте-дей-Марми с сестрой, прилетавшей из Нью-Йорка. А вот теперь по вине этой старухи придется отложить отъезд и пойти на семейный скандал – ну как тут не выйти из себя!
Да, это была непоправимая ошибка: не надо было так реагировать на фразу главного и – как следствие ее – на отчаяние синьоры Мальдригати.
Больная услышала эту фразу, поняла ее смысл и пришла в состояние панического ужаса, стонала целыми днями, обычные уколы уже не действовали, только самые сильные наркотики могли на какое-то время повергнуть ее в пучину сна. Нет, она не надеялась прожить долго, но жрец от медицины определил точный срок ее ухода: она должна умереть до феррагосто или, по расчетам главного врача, не намного позже – вот это и было самое страшное.
Надо было предоставить события их естественному течению: конечно, жаль старушку, но ведь таких очень много. К тому же ее страдания можно было облегчить морфием – прописал бы он ей уколы и успокоился. А он – нет, каждую свободную минуту проводил у ее постели и мало того – пытался убедить, что она не умрет. Еще одна ошибка, поскольку старая и неизлечимо больная синьора Мальдригати была далеко не глупа.
На суде ему задали вопрос, как долго пациентка уговаривала его сделать тот смертельный укол.
И он ответил:
– С утра тридцатого июля. – Снова ошибка: надо было промолчать, не называть точной даты, сослаться на провалы в памяти.
– И когда же вы сделали этот укол?
А он, дурак, не замедлил настроить суд против себя:
– В ночь с тридцать первого июля на первое августа.
– Таким образом, – заключил общественный обвинитель, – всего за тридцать шесть часов вы приняли решение убить старую больную женщину из соображений ложно понятого милосердия! Свои сомнения относительно того, вправе ли вы лишить жизни человека, который мог бы еще жить да жить, вы рассеяли за столь короткий промежуток времени – тридцать шесть часов, а то и меньше, ведь семь или восемь из них больная, скорее всего, спала.
Высказывание бесподобное по своей тупости – может, оттого ему до сих пор и не удается заглушить в себе тот голос. Раньше, до суда, он верил, что человеческой тупости есть предел, а теперь убедился, что и это было ошибкой. Только искусство адвоката, нанятого отцом, спасло его – конечно, спасло, что такое три года тюрьмы и изгнание из ордена, ведь он мог бы схлопотать все пятнадцать за то, что избавил синьору Мальдригати от смертного страха. Смерть во сто крат лучше, чем страх смерти, и он, как последний идиот, пытался объяснить это на суде – вдруг вскочил и выкрикнул:
– С тех пор как профессор Арквате объявил день ее смерти, у нее в глазах мутилось от страха, стоило ему подойти!
Два карабинера силой усадили его на место, а племянница синьоры Мальдригати сразу после оглашения приговора отправилась к нотариусу обговорить вопрос о наследстве.
Отец навестил его в тюрьме, но только один раз, потому что на свидании почувствовал себя плохо и спустя три дня умер от инфаркта. Сестра Лоренца, оставшись одна, нашла себе великодушного утешителя; тот сделал ей ребенка и навеки отбыл, разъяснив, что женат. Лоренца решила назвать девочку Сарой и на одном из тюремных свиданий спросила, нравится ли ему это имя. Он ответил: «Да». В общем, одни сплошные ошибки.
К примеру, непростительной ошибкой было то, что он не пожелал принимать снотворное, предпочел бодрствовать до рассвета, слушая голоса главного врача, отца, стоны синьоры Мальдригати, в конце концов получившей свою долю милосердия вместе с уколом иркодина. Сколько ни уговаривал тюремный врач – он ни в какую. Добро бы, бессонница явилась наказанием за убийство человека, которому «еще жить да жить». Но он-то в отличие от тупицы общественного обвинителя знал, что синьоре Мальдригати осталось жить месяц, максимум – два. А не спал он просто потому, что после всего пережитого окружающий мир ему опротивел. Даже курица теряет сон, если ее не устраивает обстановка в курятнике. Было всего четыре утра, а внутри уже начался отлив; возможно, длительным ночным пыткам приходит конец. До слуха вдруг донесся легкий скрип, как будто кто-то тихонько затворял дверь или окно. Должно быть, и микеланджеловскому Давиду не спится, и ему неуютно в этой вселенной. Дука поднялся и наугад взял с полки книгу – историю республики Сало, открыл тоже наугад и прочел депешу Буффарани, адресованную дуче: энтузиазм итальянцев по отношению к войне после Сталинграда и высадки союзников в Марокко резко уменьшился, необходимо помнить, что настроения в народе теперь совсем иные, нежели во времена Империи, падают симпатии и к немцам...
Он быстро захлопнул книгу, поставил ее обратно на полку. Что-то насторожило его – и здесь, в доме, и снаружи: полоска светлеющего неба на горизонте какая-то подозрительно мутная. Он метнулся из комнаты так, будто уже знал, что произошло, хотя, честно говоря, пока это были лишь неясные предчувствия. Подошел и стукнул в дверь соседней комнаты.
Ответа не последовало. Он подергал ручку: заперто на ключ. Наконец все стало ему ясно, и он забарабанил что было сил.
– Откройте, иначе я вышибу дверь.
Ключ в скважине повернулся, и за дверью он увидел то, что ожидал: правой рукой Давид прижимал к левому запястью платок весь в крови – она стекала на пол. Так уходят из жизни только вконец отчаявшиеся люди.
Не говоря ни слова, Дука втолкнул его в ванную, на стене висела аптечка, в которой, как ни странно, нашлось все необходимое. Парень безропотно положил на раковину свою ручищу и позволил оказать себе помощь. Вена была вскрыта наилучшим образом для достижения поставленной цели: максимальная потеря крови при минимальной длине пореза, – но значит и шить меньше, нет худа без добра. Не прошло и получаса, как несостоявшийся самоубийца уже лежал на постели. Повязки не было видно под манжетой рубашки. До сих пор он не издал ни единого звука.
Спаситель тоже помалкивал. Уложив Давида, он решил найти виски. Для него это было плевое дело: куда еще такой верзила спрячет бутылку, как не на шкаф? Приподнявшись на цыпочки (он был не намного ниже Давида), Дука сумел-таки дотянуться до этого мальчишеского тайника, вытащил бутылку и про себя нервно рассмеялся.
Пил он прямо из горлышка: глоток – выдох, глоток побольше – опять выдох, третий глоток – ну все, хватит. Эти три глотка были ему необходимы, хотя и они не смогли полностью растворить страх, сковавший все внутренности. Он убрал бутылку, присел на кровать к Давиду и глянул ему прямо в глаза. У того был совершенно невозмутимый вид: ни испарины, ни слез, ни болезненной бледности. Это-то и самое страшное: собрался умереть спокойно, на трезвую голову. В двадцать два года.
– Вам не случалось думать о ком-нибудь, кроме себя? – спросил Дука, отвернувшись от него и уставясь в молочно-белесый туман за окном.
Молчание.
– Нет, не только об отце, хотя не знаю, как бы он пережил вашу смерть... А о других, вообще о людях, о первом встречном вроде меня?.. Допустим, я бы не услышал, как скрипнула дверь, когда вы прошли в ванную за ножницами. Попытайтесь представить себе, что было бы, если б я спал и утром обнаружил бы холодный труп. Я всего три дня как из тюрьмы, отсидел за убийство – понимаете, за убийство, хотя и со смягчающими обстоятельствами. И вот меня застали бы над трупом молодого человека, после того как мы вместе провели вечер в компании девиц сомнительного поведения – там внизу, в гостиной, все улики налицо. Вам, конечно, невдомек, какое богатое воображение у наших газетчиков и как подозрительны наши полицейские. Тут же зайдет речь о наркотиках. Меня, как врача, которому запрещено практиковать, наверняка объявят устроителем ночной оргии с употреблением героина, кокаина, мескалины, марихуаны. И конечно, ваше самоубийство будет поставлено под сомнение. «Кто-то перерезал ему вены, пока он пребывал в состоянии наркотического опьянения», – всегда найдется следователь, готовый выдвинуть такую версию. Таким образом, мне опять намотают срок – теперь уж на всю катушку. Вам, конечно, до этого нет дела: кто я для вас? Но я не один, у меня сестра с незаконным годовалым ребенком и кормить их некому, кроме меня. Разве что пойдут с протянутой рукой, как оно и было, пока я сидел... А уж теперь, после вашей дурацкой шутки, я был бы и вовсе конченый человек. Вам недосуг об этом думать, а мне приходится, и если я не придушил вас собственными руками, когда увидел с перерезанной веной, то лишь благодаря своему невероятному самообладанию.
С постели донеслось одно-единственное слово, краткое, еле слышное, однако произнесенное так, что могло бы растрогать кого угодно:
– Извините.
Давид чуть-чуть прикрыл глаза; а он тоже умеет владеть собой, подумал Дука.
– Никогда больше так не делайте, Давид. – Голос его звучал угрожающе. – Я не в состоянии следить за каждым вашим шагом; кто захочет себя порешить, все равно это сделает, даже если его караулят десять человек. Вас можно понять, вы устали от жизни, но потерпите немного, вот закончу работу, через месяц вы будете пить одну минеральную воду и без меня сможете делать что вам вздумается. Но пока я здесь... – он взял его за ворот распахнутой рубахи и, хотя это было нелегко, приподнял почти до сидячего положения, так что они оказались лицом к лицу, – пока я здесь, вы ничего подобного не допустите: поверьте, я найду способ вам помешать, а потом прикончу своими руками и уже не столь благородным манером.
Несмотря на ум и проницательность, парень не понял, что все это сплошное лицедейство. Он нарочно драматизировал: пусть Давид осознает, что его самоубийство сломало бы жизнь другому человеку – близкому ли, чужому, не важно. Тогда у него будет моральный стимул сохранить свою жизнь. Моральные стимулы в двадцать два года еще имеют какое-то значение.
– Больше это не повторится. – Давид совсем закрыл глаза: вид у него был несчастный, но он отчаянно старался не показывать этого.
Дука встал и лишь теперь отдал себе отчет, что прибежал сюда в одних трусах.
– Пойду за сигаретами.
У себя в комнате он оделся и взглянул в зеркало: безукоризненно новая рубашка, синий с иголочки костюм из облегченной ткани, фантастический небесно-голубой галстук – все это подарки Лоренцы по случаю освобождения, точнее говоря, не Лоренцы, а друга семьи Карруа, который ссудил ее деньгами. Совсем короткие волосы пока не нуждаются в расческе, а вот побриться не мешало бы. Он закурил и пошел обратно к Давиду.
За окном все еще светало, настоящий день никак не приходил, но уже можно было обойтись без света, и он его выключил. Монументальный несчастный Давид по-прежнему лежал на слишком короткой и слишком узкой для него кровати, будто повис на жердочке. Дука взял стул, подсел поближе. Какое-то время молча дымил сигаретой, даже не предложив парню закурить.
– Я не спрашиваю, из-за чего вы на это пошли, – все равно не скажете.
Он знал, что дожидаться ответа бесполезно, и не ошибся. Да и зачем мучить ребенка, когда без того все ясно. Дело вовсе не в алкоголизме, как считает его отец-император. Родители в принципе не способны продвинуться дальше колыбельных песенок, не способны понять, что если парень в таком возрасте и в абсолютно здравом рассудке решает покончить с собой, то причина гораздо серьезнее. Давид здоров со всех точек зрения, даже Мариолина и К° это подтвердили. Допустим, он совершил какое-то конкретное преступление: убил кого-нибудь, поджег дом, заложил динамит в здание миланского вокзала... Нет, вряд ли это довело бы его до такого состояния. Так ведет себя человек, когда его "я" разодрано в клочья, человек, сломленный чем-то или кем-то. Чем или кем – ты и должен выяснить, а пьянство – это так, пустяки.
– Теперь, если вы отдохнули, можно ехать.
Он встал и выбросил окурок в молочную дымку. Неужели рассвет никогда не наступит? Что за странная местность: даже птицы не щебечут перед восходом солнца. Тишина, как ночью.
– По-моему, спать вы не хотите. Я тоже. Чем скорей мы уедем отсюда, тем лучше. Я сам соберу вещи: дня два старайтесь как можно меньше пользоваться левой рукой.
Пользуясь полученными от Давида инструкциями, он нашел превосходный чемодан из мягкой – разумеется, темно-синей – кожи и сложил туда все необходимое. Затем туалетной бумагой тщательно стер пятна крови от комнаты до ванной (чтоб содержать Лоренцу с девочкой, еще и не тем станешь заниматься) и снова подошел к постели.
– Вставайте. Поскольку какое-нибудь кровавое пятно я мог пропустить, вы перед отъездом разбудите горничную или дворецкого – на ваше усмотрение – и скажете им, что уезжаете, а то, чего доброго, обнаружат пятно и подумают, будто тут совершено преступление и преступник сбежал, прихватив труп.
Давид повиновался с унылой готовностью, разбудил дворецкого, того самого, что предстал вчера перед Дукой в ночной рубашке, велел отнести чемодан в машину и уселся на переднем сиденье, понимая, что сесть за руль ему не позволят.
Они спустились с нежно-зеленых холмов Брианцы на Паданскую равнину и возле Монцы отыскали кафе, открытое в столь ранний час. Естественно, там не оказалось приемлемой марки виски, поскольку это было даже не кафе, а обыкновенная забегаловка. Однако микеланджеловский Давид, похоже, выдохся, и его надо было срочно чем-то заправить. Он взял две граппы. Аузери-младший мгновенно осушил одну, и Дука подвинул ему свою рюмку.
– Приступаем к интенсивной терапии, – пояснил он. – Как только я сочту, что вам необходимо выпить – сам налью. Без моего разрешения – ни глотка.
Давид снова выпил. Рюмочки были малюсенькие, жалкие, как и само заведение, куда заглядывают, очевидно, в основном любители наливок, носящие башмаки на резиновом ходу.
– Пожалуй, вам и третья не помешает, – решил Дука.
Уже в машине он спустя какое-то время покосился на Давида: бледность исчезла, дыхание стало ровным. Столько крови потерять – это вам не шутки. К тому же неведомая кобра постоянно гложет ему кишки.
– Если б вы мне рассказали, что с вами произошло, как знать, может, я бы сумел вам помочь.
Он знал, что и на этот раз ему не дождаться ответа.
4
Солнце изредка светит даже над Миланом. В то утро оно пробилось сквозь крыши и окрасило верхние этажи в розоватый цвет; скоро начнет парить. Он остановил «Джульетту» на площади Леонардо да Винчи.
– Зайдем ко мне. Сестра наверняка уже встала: она в шесть кормит ребенка.
Портал XV века выглядел внушительно на фоне обшарпанного здания и, конечно же, оказался заперт. Тогда Дука свистнул под окнами, и на втором этаже сразу появилась Лоренца с девочкой на руках.
– Откуда ты в такую рань? Я уж думала, что ослышалась, – сказала она и бросила ему ключи.
– Я с другом, свари нам кофе. – Он сделал знак Давиду следовать за собой. – Дом старый, квартира тесная, к тому же полна тараканов – с двух сторон ползут, и с улицы, и со двора. Но потерпите, мы всего на несколько минут.
Лоренца встретила их у двери в пижаме, по счастью, темной; ее длинные волосы были перехвачены сзади простой аптечной резинкой.
Он взял девочку на руки, представил Давида сестре. Сара, как ни странно, была не мокрая. Дука попросил у Лоренцы разъяснений на этот счет.
– Ты не бойся, я ее только что переодела. – Огромные глаза глядели с восторгом и на него, и на Давида – это вообще был ее способ смотреть на мир, вот так же она смотрела, когда навещала его в тюрьме, и говорила не менее восторженным голосом: «Ты не бойся, адвокат сказал, что все в порядке».
– Пошли на кухню, я подержу ее, пока ты сваришь кофе. – Он обернулся к Давиду, неподвижно застывшему на шатком стуле. – Извините, я сейчас. – В кухне он начал расхаживать с племянницей на руках (очень спокойный ребенок, пока сидит на ручках, но стоит положить его в кроватку – хоть уши затыкай). – У меня в правом кармане сигареты, достань, пожалуйста.
Лоренца вытащила у него из пиджака пачку, прикурила и сунула сигарету ему в рот.
– А в левом – чек и деньги. Деньги возьми, а чек оставь мне.
Увидев кипу бумажек, Лоренца нахмурилась. Спрятала деньги в ящик стола и поставила на газ кофеварку.
– Дука, откуда столько денег?
– Получил аванс. – Он старался, чтоб дым не попадал на малышку. – Не волнуйся, все законно, ты же знаешь. Мне Карруа работу нашел. Возможно, я на какое-то время исчезну, вот и заехал тебя предупредить. – А еще для того, чтоб дать ей денег: на детском стульчике он заметил булку, это означало, что у Лоренцы нет денег на ее любимое печенье.
– А что ты должен делать?
Лоренца всего пугается с тех пор, как его посадили в тюрьму, как умер отец, как ее бросил тот тип и врач в один прекрасный день сообщил ей, что она, по всей вероятности, беременна. От страха ее красивые пухлые губы теперь все чаще вытягиваются в ниточку.
Не вдаваясь в подробности, он объяснил, что должен сделать с мальчиком, который остался в гостиной. Затем они направились туда с кофе и застали Давида в той же самой позе. Дука все еще держал девочку на руках, понимая, как это рискованно: Сара может запросто испортить синий костюм, не говоря уже о том, что он у него единственный. Но ручонка, обвивающаяся вокруг его шеи, и другая, пытающаяся схватить за нос, и голубые смеющиеся глазки, и трогательный лепет – разве все это не оправдывает риск? Он искоса наблюдал за Давидом, хотя поле для наблюдения нельзя было назвать обширным. Лишенный спиртного, тот впал в прострацию, даже на вопросы не отвечал – разве что улыбкой или кивком – и опять побледнел, надо его взбодрить, пока прострация не привела к полнейшей депрессии.
– Нам пора. – Он передал девочку сестре, счастливо избежав омовения.
– Когда вернешься? – спросила Лоренца.
– Еще не знаю. Я тебе позвоню.
В машине он сказал Давиду:
– Еще немного терпения. Сейчас заедем в парикмахерскую, а потом сразу в бар, тут неподалеку.
Тот благодарно улыбнулся и кивнул.
У парикмахера они сели бриться в соседние кресла; в зеркале он видел, как Давид то и дело прикрывает глаза: если уснет, это будет настоящая, большая победа.
Он уснул.
– Тсс, – прошептал он, обернувшись к парикмахеру, – мы всю ночь провели в машине, он устал и плохо себя чувствует. Пусть поспит, пока у вас мало клиентов.
– Да сегодня много и не будет. – Парикмахер оказался человеком понимающим: оставил Давида в кресле с намыленным лицом, а сам закурил сигарету.
Дука попросил его постричь, и им занялся ученик, молодой парень из Комо, который в отличие от мастера ничего не понял, для него это было поистине событие: надо же, человек уснул в кресле парикмахера! Видно, жизнь не баловала его событиями. Но вдруг он вспомнил и вполголоса рассказал Дуке, как сам один раз уснул в кафе – чего только на свете не бывает!
Подстриженный и побритый, Дука завел разговор с парикмахером, поглядывая то на часы, то на Давида и думая о том, что каждая проходящая минута отдаляет его от алкоголя и приближает к выздоровлению. Возможно, мальчик проспал бы до полудня, но в четверть одиннадцатого в заведение вошел громогласный миланец, постоянный клиент. Худой, костистый, несколько развязный, с сизоватым цветом лица – такие пользуются сногсшибательным успехом на телевидении.
– Вот он – я, пришел, увидел, победил! – завопил он с порога.
Давид вздрогнул и проснулся. Дука увидел, как медленно заливается краской его ненамыленная щека. Но многоопытный парикмахер был тут как тут: он проворно закончил бритье, и они вышли.
– Вы не сердитесь за то, что я затащил вас сюда? Ваш парикмахер наверняка классом выше.
Эта реплика осталась без ответа, поэтому Дука поспешил выгрузить своего подопечного перед баром на улице Плинио.
– Это лучшее заведение в округе. Заказывайте, не стесняйтесь.
Он старался не смотреть, как Давид пьет двойное виски; лишь вскользь бросил:
– Вы пейте спокойно, я никуда не тороплюсь.
Сон и виски сделали свое дело: его спутник перестал походить на мумию.
– Представляю, какая это для вас обуза, – сказал Давид, когда они сели в машину.
– Да уж, – не глядя, отозвался он. – Но вы мне нравитесь.
Он пересек площадь Кавур, проехал из конца в конец улицу Фатебенефрателли и остановился на соседней с ней улице Джардини.
– Обождите меня здесь. Мне надо зайти в квестуру. Ключи от машины оставлю, но помните, о чем я предупредил вас утром: без глупостей! Сбежите – из-под земли достану. Если будете еще в живых, я вам не завидую. И не вздумайте пить.
Давид кивнул; в лице ни тени улыбки. Дука поверил: пока еще парень не давал повода усомниться в его честности.
Он вошел в квестуру, и сразу потемнело в глазах, как от удара: нахлынули воспоминания об отце. Как часто он мальчишкой входил в это здание, пересекал этот двор, поднимался по этой лестнице, шагал по этому коридору до каморки или, скорее, конуры, которую отец именовал кабинетом. Здесь, едва шевельнув левой рукой (он почти не мог ею двигать после того, как на Сицилии ему пропороли ножом предплечье), отец указывал на стул, если так можно назвать скамейку с поперечной перекладиной в качестве спинки, и говорил:
– Садись заниматься.
Он клал на колени учебник, который ему велено было всегда носить с собой, и погружался в чтение, а если требовалось что-то записать, отец освобождал ему краешек своего колченогого стола, совершенно необоснованно им именуемого письменным. Вот за этим «письменным столом» он и вызубрил все исчисление бесконечно малых величии, химию и стереометрию.
Но сегодня путь его лежал по другому коридору, совсем тихому и пустынному – только один страж порядка стоял перед дверью в кабинет Карруа. Он, видно, был здесь новичок и, прежде чем впустить Дуку, потребовал пространных объяснений, даже собрался было обыскать, но, на его счастье, из кабинета выскочил разъяренный Карруа.
– Всяких болванов, которых я видеть не могу, ты пропускаешь, а как только придет мой друг, сразу становишься бдительным! – Карруа не умел разговаривать нормальным тоном – он или орал, или молчал. – Ну, что там у тебя с Аузери? – напустился он на Дуку, когда они вошли в кабинет.
Он все в подробностях рассказал.
– Спасибо за работу, она мне нравится, хотя и странная, я ее до конца так и не понял.
– Чего ты не понял?
– Не может быть, чтобы все дело было в алкоголизме этого парня. По-моему, тут что-то другое.
– То есть?
– Ну, не знаю... Мне кажется, это «что-то» может заинтересовать полицию.
Молчание. Доктор Луиджи Карруа мерил его взглядом. Он был давний друг их семьи и впервые, должно быть, вот так посмотрел на него, когда ему было лет пять-шесть. Но Дука и по сию пору не мог привыкнуть к его взгляду: когда Карруа на тебя смотрит, чувствуешь себя голым. Этот маленький, не толстый, но погрузневший за тридцать лет работы в полиции человек с седыми, довольно длинными и аккуратно зачесанными назад волосами (при этом даже без намека на лысину) мог бы вполне сойти за банкира, если б не взгляд.
– Вообще-то, если ты пошел в отца, – заговорил Карруа совершенно не свойственным ему тихим голосом, – значит, тут действительно что-то не так. Отец твой никогда не ошибался. – Он снова повысил голос. – Но ты не полицейский, а врач, к тому же семья Аузери никогда не занималась тем, что может заинтересовать полицию.
Зазвонил телефон, он взял трубку и с места в карьер начал орать:
– Так проведите повторную экспертизу, я вам не патологоанатом! – Потом повернулся к Дуке и раздраженно передернул плечами. – Ну что ты с ними будешь делать! Десять лет им твержу: моя фамилия произносится с ударением на первом слоге – Карруа, а не Карруа, запомните, пожалуйста, – нет, хоть кол на голове теши – Карруа да Карруа!
Дука улыбнулся. Единственной слабостью этого человека было безнадежное стремление выучить всех правильно произносить его фамилию – безнадежное потому, что люди инстинктивно выговаривали ее неправильно. Он снова посерьезнел и поморщился. Нет, не нравится ему эта работа.
– А что делать, если я все-таки обнаружу что-либо противозаконное?.. Ведь инженер Аузери – твой друг, не так ли?
На сей раз от вопля Карруа у него чуть барабанные перепонки не лопнули:
– Ничего ты не обнаружишь, потому что нечего тут обнаруживать! Мы с Аузери вместе в школу ходили, вместе служили в армии, вместе состарились в этом грязном мире. Сын у него немного дефективный, но как бы там ни было, он шагу с тротуара не сделает, пока не зажжется зеленый свет. И пьет он только потому, что дефективный. Зато у тебя ума палата, вот и научи его пить только лимонный сок!
Дука тоже вспылил и прямо ему выложил, что можно быть сыном полицейского и иметь высокопоставленных друзей в квестуре, но если попадешь между шестеренками, а их заклинит, то ничто уже не поможет – перемелет со всеми потрохами, как в деле синьоры Мальдригати, и второй раз он в такую историю попадать не желает.
– Прошу тебя, выслушай. Если я ничего не найду – тем лучше. Но уж если раскопаю хоть самую ничтожную мелочь, то явлюсь сюда, поднесу ее тебе на блюдечке с голубой каемочкой и умою руки. Я не собираюсь иметь дело с преступниками, разве это так трудно понять?
Он ожидал нового взрыва, но в кабинете воцарилась тишина. Надолго. Доктору Карруа понадобилось несколько минут, чтобы опять пустить в ход свои голосовые связки:
– Да с чего ты взял, что они преступники?! Нужна же хоть какая-то причина!..
– Я не хотел тебе говорить, потому что, может быть, это вовсе и не причина... Но сегодня ночью сын твоего друга пытался перерезать себе вены. Я его засек в самом начале, и сейчас он здесь внизу, целый и невредимый. Как ты думаешь, парень в таком возрасте станет искать смерти, если у него нет на то серьезных оснований?
– Он объяснил, почему?
– Нет, не объяснил. Как он уже год не объясняет отцу, почему спивается вот таким жутким способом – втихомолку, без друзей. Другое дело – если б затянули в компанию. Так нет же, он все время один и все время молчит. И чем больше я его расспрашиваю, тем больше он замыкается в себе.
– Мало ли людей накладывают на себя руки безо всяких оснований.
– Давид Аузери не девчонка, которую обольстили. Он молод, но он мужчина. И никакой он не дефективный, что бы вы там ни говорили с его отцом. Поверь моему чутью, у него есть серьезная причина искать смерти, а когда дело касается взрослых мужчин, такие причины всегда связаны с нарушением закона. Я уголовным кодексом по горло сыт, так что предупреждаю: если тут что-то нечисто, я все брошу.
Больше криков не последовало. Карруа уселся за стол.
– Я тебя понимаю, – грустно сказал он.
Он сделал все, чтобы защитить его, спасти от суда, от приговора, от тюрьмы. Но ничем помочь было нельзя: шестеренки заклинило.
– Не думаю, чтобы ты что-то нашел, но если найдешь, сразу приходи ко мне, поищем тебе другую работу. – Перед тем как открыть дверь, Карруа его обнял. – Потерпи, ладно? Ведь это всего на год – на два, потом тебя восстановят в Ассоциации и все наладится. Какие твои годы!..
Он кивнул: конечно, будем надеяться (надежда – вот еще один тайный порок, который никто не в состоянии изжить до конца).
– Спасибо тебе за Лоренцу, – сказал он и в свою очередь крепко обнял его.
Выйдя на улицу Фатебенефрателли под влажное пузырчатое солнце, напоминающее пену для бритья в шикарной парикмахерской, он подумал, что уже не найдет на месте ни Давида, ни «джульетты», – безусловно, оставляя его, он шел на риск. Но не рискнуть было нельзя, иначе он так никогда и не узнает, что за птица этот парень, с чем его едят и до какой степени можно ему доверять.
Давид расхаживал взад-вперед возле своей «джульетты» в чисто символической тени деревьев. Со спины он казался еще выше, монолитнее, и Дуке стало до боли жаль его.
– Заждались? – проговорил он, садясь за руль. – Сейчас заедем в банк, а после посетим одно печальное место, уж не обессудьте. Я еще не был на могиле отца.
В банке он получил по чеку инженера Аузери довольно приличную сумму, причем без каких бы то ни было затруднений, хотя все служащие здесь знали, что он сидел в тюрьме, а также несмотря на то, что покойный отец своими более чем скудными сбережениями никогда не способствовал процветанию этого финансового учреждения.
– После кладбища остановимся где-нибудь и выпьем, – пообещал он Давиду.
В первую неделю нельзя сокращать количество спиртного больше, чем на треть, из чисто психологических соображений: парень должен остаться нормальным человеком, а не превратиться в маньяка, думающего только о глотке виски.
Говорят, сельские погосты, утопающие в зелени высоких, развесистых кипарисов, не оставляют удручающего впечатления, тогда как вид большого городского кладбища леденит кровь. И тем не менее надо отдать последний долг отцу, ведь он даже на похоронах не был; в кармане у него лежала бумажка с написанным рукой Лоренцы номером участка и могилы, и, ориентируясь по ней, они с Давидом пустились в путь по выжженным могильным просторам. Конечно, участок был в самой глубине, поэтому идти пришлось довольно долго. Дука держал в руках букет гвоздик, купленный у ворот кладбища.
Так, наконец-то пришли, ого, какой огромный участок... А вот и могила, ничем не отличающаяся от остальных: погасшая свеча в темном стаканчике, пучок засохших цветов и по-спартански скромная надпись «Пьетро Ламберти», дата рождения, дата смерти – и все. Он не стал красиво раскладывать гвоздики – просто снял обертку и положил их поверх засохших цветов. Отец с фотографии сурово смотрел на мир и на него, а он, стоя у могилы, тоже сурово смотрел на отца.
– Мой отец, – сказал он Давиду таким тоном, будто знакомил их, – по профессии полицейский, родом из Эмилии, и я тоже там родился. Но, в отличие от своих земляков, он не признавал ни революции, ни революционеров, а, наоборот, любил закон и порядок. Наверно, затем и пошел служить в полицию, чтобы методично, хладнокровно ставить на место каждого, кто нарушает закон и выступает против порядка. Типичный Жавер. Сам напросился на Сицилию – решил искоренить тамошнюю мафию. Сперва ее главари не обращали на него внимания – что им до какой-то полицейской ищейки?.. Но отец полез на рожон: ему удалось разговорить троих крестьян из тех, кто все видит и слышит, но держит язык за зубами. Уж не знаю, как он этого добился: может, даже пришлось нарушить свой пресловутый закон – в общем, сумел-таки сломить стену молчания и круговой поруки. Начальство сразу повысило его в чине, а мафия подослала к нему одного из своих людей, хотя и понимала, какой это риск: отец стрелял без промаха. Он и впрямь выпустил в этого камикадзе всю обойму, но прежде тот успел пропороть ему ножом предплечье и на всю жизнь отключить левую руку. После этого отца перевели в Милан, на сидячую работу.
Он не смотрел на Давида, ему было все равно, слушает тот или нет, он говорил так, будто читал молитву (рассказывать о жизни человека – это ли не молитва?), и все же чувствовал, что Давид слушает, более того, он еще никогда его так внимательно не слушал.
– Может быть, из страха, что и меня располосуют ножом, он не захотел, чтобы я шел в полицию, а поставил своей целью выучить меня на врача. Одному Богу известно, как он этого достиг со своим-то жалованьем писаря в квестуре, к тому же вдового (мать умерла, когда я еще в школе учился), но диплом я все-таки получил. Он в это время лежал в постели с сердечным приступом: сердце у него было слабое, и, как только начинались экзамены, он заболевал... Потом я пошел в армию, а он к моему возвращению (опять же непонятно, каким образом) устроил мне теплое местечко в клинике профессора Арквате. Наверно, я мог бы сделать карьеру, и тогда он бы дожил в счастье и довольстве до девяноста лет, но на пути мне попалась синьора Мальдригати. Та самая старая женщина, которую я убил уколом иркодина. Эвтаназия... Отец никогда и слова такого не слышал, для него, наверно, было бы легче, если б я лишился рассудка, впрочем, он, скорее всего, так и подумал.
Меня-то он простил: какой с умалишенного спрос? Но сам отлично отдавал себе отчет в том, что последствия моего поступка будут ужасны: дорога в медицину мне теперь заказана, и я навсегда останусь с «волчьим билетом». Это его и доконало.
Он умолк, а отец продолжал глядеть на него с фотографии, и этот суровый взгляд красноречиво свидетельствовал о том, что никогда во веки веков ему не понять, почему сын совершил убийство.
Посреди невеселых, опаленных летним солнцем раздумий его застиг врасплох голос Давида: Дука был совершенно не готов к тому, что парень может заговорить первым.
– Я бы тоже хотел посетить одну могилу.
Он кивнул, продолжая глядеть на отца.
– Только я не знаю, где она. Думаю, где-то здесь, но точно не знаю...
– Можно справиться в администрации.
Он повернулся к Давиду: тот ничуть не изменился в лице, только на лбу выступила испарина.
– Назовите имя, а они вам скажут участок и номер могилы.
В голосе Давида он тоже не уловил никаких новых интонаций:
– Это девушка, которую я убил в прошлом году. Ее зовут Альберта Раделли.
5
Отрезок бульвара от арки Семпьоне до замка Сфорца знаменит тем, что по обеим сторонам его – даже если на часах всего десять утра – всегда стоят в полной боевой готовности женские фигурки, летом одетые, как правило, в короткие облегающие платьица. Этим дамочкам раздолье в вечной суете большого города, где не существует обывательских разграничений между ночью и днем и где в любой час от 00.00 до 24.00 любой гражданин, проезжающий мимо на машине, волен притормозить и вступить с ними в деловой контакт.
В то утро синяя «Джульетта» появилась справа от арки и слегка притормозила, когда девушка на пятом десятке, играющая роль несовершеннолетней поклонницы битлов, едва не бросилась под колеса; однако машина сделала мастерский вираж и вновь набрала скорость – не потому, что Давида Аузери не слишком вдохновил вид этой «юной» искательницы приключений, – наоборот, просто, как случалось с ним довольно часто, когда он бывал близок к желанной цели, какая-то неведомая сила подтолкнула его к бегству. Чуть подальше, из-за дерева, еще одна девица, на этот раз действительно юная (при всем желании ей нельзя было дать больше двадцати), замахала ему рукой, как будто они договорились подать документы о вступлении в брак. Эта небесная блондинка чем-то вообще напоминала подругу известного гангстера из голливудских лент, а еще больше – напудренную девочку в карнавальном костюме придворной дамы XVII века, девочку, которой нет дела до того, насколько этот наряд соответствовал исторической эпохе, ее занимают лишь веселые игры и множество сладостей, уготованных ей на детском празднике. Однако Давид Аузери испуганно шарахнулся и от блондинки, хотя его так и подмывало остановиться. Непонятный страх, всегда овладевавший им поначалу, проходил, только если девице все же удавалось втиснуться в машину.
Но в то утро ни одной из этих деловых женщин не удалось заловить в свои сети «Джульетту»: страх Давида был почему-то сильнее обычного. С тяжелым сердцем он доехал до центра, миновал форум Бонапарта, улицы Данте, Орефичи, промчался по Соборной площади, проспекту Витторио и площади Сан-Бабила, свернул на проспект Порта-Венеция; у него не было на утро никаких планов, кроме тех, что уже потерпели провал. Он выехал на площадь Кавур и решил зайти в бар «Алеманья» на улице Мандзони в надежде, что, удовлетворив один голод, позабудет про другой.
На улице Джардини он сразу нашел удобное место для стоянки: в августовскую жару большинство жителей считает город непригодным для обитания (непонятно только, чем лучше туманы, смог и слякоть). Вот и в «Алеманье» стойка длиной в несколько десятков метров, заваленная бутербродами с яйцом, икрой и семгой (а также две другие, с тортами и мороженым, по размерам же напоминающие Версаль или Тюильри), была почти целиком в его распоряжении, если не считать еще одного посетителя, который, как и он, плавился в свежем, едва ли не горном воздухе кондиционера, однако же совершенно неспособного справиться с духотой.
Давид съел три внушительных бутерброда и выпил пива, стараясь по возможности не смотреть на официанток и кассирш (он вообще привык задерживать взгляд только на неодушевленных предметах, да и то ему становилось не по себе, когда он видел фарфоровых, точно живых, кукол или плюшевых мопсов), но на одну все-таки невольно загляделся. У нее была такая высокая старомодная прическа, похожая на торт с кремом или гору засахаренного миндаля, и эти взбитые волосы вновь пробудили в нем желание вернуться на бульвар и уж в этот раз остановить машину. Желание, оставшееся неосуществленным: таинственные сдерживающие центры не дали тому внутреннему огню разгореться, и Давид обратил свой взор к более одухотворенному занятию – гонке во Флоренцию и обратно по автостраде Солнца; он попытается улучшить рекорд, который поставил в прошлом месяце, когда покрыл это расстояние за смехотворно короткое время. Во Флоренции пообедает, а к аперитиву вернется в Милан. Идея показалась ему заманчивой, и он быстро вышел из бара.
Его «Джульетта» стояла в полном одиночестве метрах в двадцати от автобусной остановки. Он заплатил за стоянку служителю в форменной фуражке, лишь на миг вынырнувшему из тени деревьев, и уже садился в машину, когда услышал голос:
– Извините меня.
Давид обернулся. Девушка в голубом костюме и больших, совершенно круглых темных очках улыбалась ему, но какая-то тревога была спрятана в уголках рта, который вместе с маленьким носиком составлял единственную неприкрытую часть лица: всего остального не было видно за очками и прядями каштановых волос, похожих на чуть-чуть раздвинутые шторки.
– Извините меня, синьор, я уже полчаса дожидаюсь автобуса, а у меня срочное дело, не могли бы вы довезти меня до Порта-Романа?
Давид Аузери кивнул, и она устроилась с ним рядом в очень приличной и сдержанной позе, положив на колени плоскую светло-коричневую сумочку величиной не больше мужского бумажника.
– Какая улица? – спросил он, включая зажигание.
– Там я покажу, если вы будете настолько любезны, что довезете меня до места.
– Ну конечно. Нам по пути.
– Как хорошо! Мне бы не хотелось отнимать у вас время.
Колени его спутницы были не то чтобы уж совсем открыты, но все же выглядывали из-под сумочки, и он временами на них косился.
– Не сочтите меня бесцеремонной, но автобуса долго не было, а такси, когда надо, ни за что не поймаешь.
Должно быть, этот мягкий голос подсказал ему верное решение; впрочем, не только он. Давид был одинок, а одинокие люди склонны мыслить логически. Во-первых, он смутно помнил, что этот автобус не идет до Порта-Романа. К тому же на углу улицы Джардини есть стоянка такси, и он приметил там длинный хвост машин. На всех перекрестках для них, как по заказу, зажигался зеленый свет, и вскоре они очутились на площади Миссори. Неизвестно, что сыграло большую роль: близость девушки, созерцание ее коленей или жара, но только внутри у Давида отказали все сдерживающие центры.
– Вы любите быструю езду?
– Да, если водитель опытный. – Мягкость в голосе сделалась обволакивающей.
– Я хочу съездить во Флоренцию по автостраде. Мы бы могли вернуться к шести, максимум – к семи.
– Во Флоренцию? Далековато. – Голос стал чуть жестче, однако она ни словом не обмолвилась о давешнем «срочном» деле.
– Еще до ужина будем в Милане. – Сдерживающих центров как не бывало, где-то в глубинах подсознания начало выкристаллизовываться истинное "я" Давида Аузери.
Девушка как будто вновь отгородилась от него стеной.
– Ну да, а потом возьмете и высадите меня посреди автострады.
– Почему вы решили, что я на такое способен? – В его голосе тоже появились жесткие – отцовские – нотки.
Девушка сняла очки и откинула с лица волосы; глаза у нее были усталые и, пожалуй, испуганные, но в выражении сквозила почти детская непосредственность. Ту же непосредственность он уловил и в тоне, когда она произнесла:
– Я всегда мечтала побывать во Флоренции, но чтобы вот так... мне страшно.
Девушка, которая делает вид, что ждет автобус, а сама охотится за мужчиной – молодым или пожилым, не важно, главное чтоб был один и на машине и никуда не спешил, – по идее, не должна быть очень уж пугливой, но эта на притворщицу вроде не похожа.
– Вы первая, кто меня испугался.
Вот и проспект Лоди, скоро выезд на автостраду, надо на что-то решиться. Он чуть притормозил и небрежным царственным жестом переложил две купюры по десять тысяч из своего бумажника в ее плоскую сумочку. Эту операцию он ухитрился проделать так, чтоб не задеть ее самолюбия вульгарным видом денег. Чутье подсказало ему, что именно деньги – лучшее средство успокоить человека, находящегося в состоянии депрессии, тревоги, страха.
– Поехали, – тотчас сказала она, хотя голос остался жестким, даже с оттенком горечи. – Есть масса способов посетить Флоренцию, мне, как видно, был уготован именно такой.
До полицейского поста на автостраде он ехал на малой скорости и продолжал ползти еще с десяток километров, после того как пробил карточку оплаты: ему необходим был разбег. Девушка снова надела очки, задернула шторки и легонько, будто невзначай коснулась его плеча.
– Можете ехать и побыстрей, я же вам говорила, что люблю скорость.
Он послушался и показал, на что способна его «Джульетта». Автострада была забита, но в том, как он вел машину, девушка не могла заметить ни малейшей оплошности: если не смотреть на спидометр, никогда и не скажешь, что они движутся с риском для жизни.
Она всю дорогу молчала. В такой ситуации девушки обычно либо визжат от страха, либо, чтобы отвлечься, пытаются как-то поддерживать разговор – рассказывают о себе или засыпают спутника вопросами. Но она, видимо, хорошо знала мужчин и быстро поняла, что он принадлежит к тем лучшим представителям сильного пола, которые не умеют делать два дела сразу. Подчас мужчины из породы цирковых мопсов играют на барабане палочкой, привязанной к хвосту, бьют в надетые на лапы тарелки и одновременно мотают головой, обвешанной колокольчиками, – ей такие никогда не нравились. Долгое умиротворенное молчание и Давиду пошло на пользу: он окончательно расслабился, душа сладко потягивалась внутри, точно кошка, просидевшая полдня в тетушкиной корзинке; на смену скованности пришло ощущение мужской силы, ловкости. Автопробег Милан – Флоренция – Милан потерял для него всякий интерес; на станции обслуживания в Сомалье он остановил машину перед домиком, украшенным флажками.
– Пошли выпьем что-нибудь.
Молча и покорно она последовала за ним; обоих мучила жажда, и они выпили по мятному ликеру – крепкому, из холодильника.
– Здесь река близко, можно прогуляться по берегу. – Недавно он был там один и еще подумал, что для определенных занятий лучше места не найти, но, скорее всего, это лишь несбыточная мечта. А она вдруг сбылась.
Оставив машину перед веселеньким зданьицем, они направились к реке по мостовой, переходящей в прибрежную дорогу, которая разветвлялась на множество тропинок, ведущих к уединенным уголкам в зарослях кустарника. Пока они шли по берегу, она сняла очки и стерла помаду с губ бумажной салфеткой, потом, скомкав мягкий квадратик, бросила его в воду и долго следила, как он покачивается на воде. Наконец Давид оторвал ее от этого занятия, взял под руку и увел подальше от света, в кусты.
Она, как более опытная, сама выбрала подходящее место и опустилась на корточки. Он стоя смотрел на нее и курил. Она сняла голубой жакет, под ним оказался только лифчик, сняла и его; тогда и он сбросил пиджак, с которым вне дома расставался только в аналогичных этому случаях.
По возвращении она снова увидела на воде скомканную салфетку: та запуталась в водорослях. Это напомнило ей, что надо снова накрасить губы.
– Ты милый, – сказала она, смотрясь в зеркальце. – Когда я заметила тебя на улице Джардини, то вначале не решалась подойти: у тебя очень суровый вид, но мне были позарез нужны пятьдесят тысяч. – Она убрала зеркальце и помаду в сумочку и двинулась вперед. Немного погодя добавила: – Может, пообедаем здесь?
Давид понимал, что торговые сделки – не его амплуа, поэтому постарался как можно незаметнее переложить из своего бумажника в ее сумочку вульгарные купюры по десять тысяч – сумму, недостающую до названной ею.
– Это много, я знаю, – сказала она. – Считай, что ты пожертвовал на благотворительные цели.
Он не любил говорить о деньгах и поспешно сменил тему:
– Ты откуда?
– Из Неаполя.
– Вот уж никогда бы не подумал.
– Я три года занималась дикцией, мечтала играть в Театре – с большой буквы. Хочешь, прочту тебе что-нибудь из Шекспира?
Они пообедали в том же веселеньком домике на автостраде. Обменялись поверхностными биографическими сведениями. Она небрежно сообщила, что около года назад приехала в Милан искать работу, но ничего подходящего не нашла; он поведал, что служит на крупном предприятии, что было правдой, ведь «Монтекатини» – очень крупное предприятие.
– Должно быть, неплохое местечко, судя по тому, как ты соришь деньгами.
Он промолчал.
– Ты не передумал ехать во Флоренцию?
После обеда от шлюзов, что были у него внутри, не осталось даже воспоминания: инстинкты бурлили свободным потоком.
– Я бы вернулся к реке, – напрямик сказал он.
– Я бы тоже, – ответила она.
Они вернулись к реке, а после опять на автостраду – восстановить силы. Ей захотелось виски; он в то время еще отдавал предпочтение пиву. После того как она заказала вторую порцию, Давид поинтересовался:
– А тебе не вредно столько виски?
– Вообще-то вредно. Но поскольку завтра меня уже не будет в живых, то сейчас мне не повредит даже серная кислота.
Он, как водится, подумал, что она неловко шутит, что ее развезло, хотя шестое чувство подсказывало ему: она не шутит и вовсе не пьяна. По характеру она очень выдержанна, уравновешенна, – это видно с первого взгляда, – до сих пор не произнесла ни одного лишнего слова, и если уж говорит, что намерена свести счеты с жизнью – значит, это серьезно.
– Время от времени всем приходят такие идеи.
– Иногда это не только идеи. Вот я недавно видела в витрине книгу, там на обложке были напечатаны слова писательницы: «Я уйду из жизни, как только поставлю последнюю точку в этой книге». А внизу приписка: «Она в самом деле покончила с собой». Для нее это были не просто слова. – Они сидели перед окном, она то и дело смотрела в щель между неплотно задернутыми шторами: там на автостраде под слепящим солнцем, словно во вспышках блицев, проносились машины. – И для меня тоже.
Ему нравилось ее слушать, нравился этот неожиданный поворот в разговоре: Эрос и Танат – близкие родственники. Его самого иногда посещали мысли насчет жизни и смерти, но до сих пор не было случая с кем-либо ими поделиться – от недостатка общения; а теперь вот такая возможность представилась.
– Конечно, жить гораздо труднее, чем умереть.
– Пожалуй, – равнодушно отозвалась она (по-видимому, эта мысль ее не заинтересовала). – Но у меня нет никакого желания умирать и никогда не было... Знаешь, если я тебе еще не надоела, выслушай меня, а потом подведем черту.
– Нет, не надоела, – ответил он вполне искренне.
– В жизни всякое случается, кто знает, может, ты послан мне судьбой. – Уголки ее чувственных губ были прикрыты прядями-шторками, но он все равно видел, что она и не думает улыбаться. – Если ты увезешь меня месяца на три подальше отсюда, то мне не надо будет расставаться с жизнью. Понимаю, это звучит нелепо, но я попала в дурацкий переплет... Ты не пожалеешь, честное слово, все же я чуть-чуть нравлюсь тебе. На вид я серьезная, порядочная, интеллигентная девушка, тебе не придется за меня краснеть. Я умею есть устриц вилкой, а не беру руками и не высасываю, как делает одна моя подруга. Денег у тебя, я вижу, полно, хоть ты и притворяешься простым служащим, но даже если нам надо будет экономить, я спокойно могу обойтись тостами и кока-колой и жить в дешевых пансионах... Мне до зарезу надо уехать, даже не знаю на сколько, может, на год или на два... Пожалуйста, увези меня из Милана на три месяца, хотя бы на три, а там будет видно...
В тот момент перспектива провести три месяца с девушкой, принадлежащей ему одному (он на такое и надеяться не смел, поскольку был весь опутан паутиной комплексов), представилась как распахнутое в жизнь окно, и из этого окна он уже видел роскошный, утопающий в зелени сад, в котором порхает она, обнаженная, воздушная, как стрекоза, а машина тем временем уносилась все дальше по невидимой географической карте: Канн, Париж, Биарриц, Лиссабон, Севилья...
– Ты не бойся, – сказала она, предугадывая его сомнения, – я не какая-нибудь гулящая. Сумасбродка – да, но и только... Бывает, если очень нужны деньги или вдруг сама себе опротивеешь, я выхожу из дома и поступаю, как сегодня с тобой на автобусной остановке. Но это не профессия. Я прибегаю к этому два-три раза в месяц, а сейчас несколько чаще, потому что мне пришлось уйти с работы, а жить уроками арифметики и географии, которые находит для меня сестра, я не могу – хотя бы потому, что мамаши этих тупоголовых девчонок все равно никогда не платят. Не знаю, может, я преступница, но лишь по отношению к себе, а ты можешь без всяких опасений представить меня в любом обществе, мой отец – профессор университета в Неаполе, сперва я не хотела говорить, но если ты примешь мое предложение, ты должен знать, что я вовсе не уличная... а из порядочной семьи. Моя сестра служит на «Стапеле» и меня пристроила, но я там долго не задержалась – терпеть не могу этих муравейников... А вот теперь случилось то, что случилось, и у меня только два выхода: либо уехать, либо покончить с собой.
– А что случилось? – От таких слов ему стало как-то неуютно.
– К сожалению, я не могу тебе сказать, мой милый. Ты человек благородный – это видно не только по одежде, я потому к тебе и обращаюсь. Не будь ты рыцарем, я бы не стала вести с тобой такие беседы, можешь мне поверить... – Она умолкла, чем повергла его в еще большую растерянность.
Давид действительно был рыцарем, однако в своей рассудительности всегда оставался глух к тому, что называется «гласом безумия». Сбежать на край света с девицей, которую знаешь всего несколько часов, – это не что иное, как безумие, а в его кругу безумные выходки считают дурным тоном. Конечно, так ответить он не решился – вместо этого выдавил из себя трусливую фразу:
– Я не могу.
– Почему? Только не говори, что из-за денег.
Да нет, разумеется, не из-за денег, хотя перспектива ухнуть в один миг все свои сбережения, а потом просить у отца тоже не слишком привлекала.
– Не только из-за денег.
Она будто читала его мысли.
– Понимаю, тебе трудно вдруг исчезнуть на три месяца, у тебя родители, может, даже невеста, надо объясниться с отцом, сочинить что-то – человек никогда не бывает свободен... И все-таки подумай над моим предложением. Ей-богу, ты самый милый, самый интеллигентный, самый отзывчивый мальчик из всех, какие мне когда-либо встречались. И только ты можешь меня спасти, иначе мне остается перерезать себе вены – не сочти это моральным шантажом.
– Почему именно я? – Его это начинало раздражать – и впрямь похоже на шантаж.
– Потому что больше у меня никого нет, никого и ничего... Это единственный выход; или мы сейчас садимся в твою машину и уезжаем за тысячу километров отсюда, или произойдет то, о чем я уже говорила.
Все это было произнесено спокойно, без наигранного драматизма – просто она объясняла ситуацию, точно так же, как, должно быть, объясняла какую-нибудь задачку своим бестолковым ученицам. Именно из-за ее спокойствия ему стало еще неуютнее.
– Я и правда должен хотя бы повидаться с отцом, я не могу вот так просто уехать на три месяца, к тому же у меня работа... Давай встретимся дня через два, может, мне удастся что-нибудь...
– Нет, дорогой, время не терпит. И потом... я же знаю, что ты сбежишь. Или мы едем сейчас и ты меня не оставляешь ни на минуту, или все это не имеет смысла. – Она словно зациклилась на своем зловещем «или – или» и, в очередной раз поставив перед ним альтернативу, замолчала, чтобы дать ему возможность собраться с мыслями.
Но как раз на это он был уже не способен. Когда человек взвинчен, встревожен, он становится неконтактным, и мозг его будто сковывает льдом. А у нее голова хоть и светлая, но в то же время понятно: это истерика. Не может же быть, чтоб нормальная женщина решила покончить с собой и даже день наметила, а потом кидается вдруг к первому встречному, умоляя увезти ее, спасти от смерти! Нет, такое поведение нельзя считать нормальным, и мысль о том, что он связался с психопаткой, пугала его. Он уже не знал, что ей говорить.
Она ждала, курила, беспокойно заглядывала в сумочку, вздрагивала, когда в кафе заходил кто-либо из проезжающих по автостраде.
– Поехали, а? – наконец сказала она, снова посмотрев на что-то у себя в сумочке. – Ну пожалуйста!
Они сели в машину. Давид включил первую скорость. На ближайшем повороте он съехал с автострады и, сделав большой крюк по окрестным дорогам, развернулся по направлению к Милану.
Поняв это, она стала хныкать, как ребенок:
– Нет, нет! Не надо в Милан, увези, увези меня!
Детское нытье совсем не в духе такой женщины, подумал Давид, у нее явные признаки истерии.
– Вечером я поговорю с отцом, может, мне удастся его убедить, и тогда завтра поедем. – Он лгал ей, как лжет врач неизлечимо больному.
– Нет, если ты меня бросишь, мы больше не увидимся, увези меня немедленно!
– Прекрати, успокойся, я же сказал, что сейчас не могу.
– Если ты меня сейчас не увезешь, я умру! – Она скрючилась на сиденье, отодвинулась в самый дальний угол и только голос, дрожащий, умоляющий, рвался из-под наглухо задернутых шторок.
– Возьми себя в руки, сейчас приедем в Милан и спокойно все обсудим.
Ему стало страшно: мужчины не переносят истерик, хотелось только одного – выпутаться из этого переплета, как-нибудь утихомирить ее и избавиться. Но она совсем разошлась: начала кричать, отбиваться; ему пришлось остановиться посреди автострады, подошел полицейский – сущий ад! После десяти минут, проведенных в машине с этой женщиной, он чувствовал себя вконец разбитым, будто упал с небоскреба. Поначалу казалась такой спокойной, и вот пожалуйста – доставила ему море удовольствия!
– Милый, останови, повернем обратно, увези меня! – Она опять завела свое нытье, навязчивое, раздражающее, – так дети пристают к матери: хочу мороженого, хочу мороженого!
Он уже не отвечал ей.
– Ну сжалься, увези меня, иначе я покончу с собой! Давай свернем вот здесь, ну пожалуйста, поезжай обратно, увези меня, ради всего святого! Милый, ну увези, если б ты знал, если б знал, ты бы сразу меня увез, сию же минуту!..
Давид решил, что теперь надо отвлечься, не слушать ее: если он будет слушать, то уступит, хотя бы для того, чтоб она замолчала. Но чем отвлечься? Вокруг никаких достопримечательностей, если не считать электрических столбов. Правда, в зеркальце заднего обзора он разглядел «Мерседес-230» очень красивого цвета, что-то среднее между бронзой и кофе с молоком; ему вдруг показалось, что он видел уже эту машину на выезде из Милана, ошибся, наверное; он очень любил свою «Джульетту», но такой спортивный «мерседес», конечно, лучше.
– Нет, нет, нет, я не хочу в Милан, не хочу!
Что, если поговорить с Брамбиллой, их семейным банкиром, может, тот устроит ему «Мерседес-230», причем как-нибудь так, чтобы отец не взбесился, когда будет просматривать счета... Они уже подъезжали к началу автострады.
– Нет, нет, нет, нет, нет, я схожу с ума, вернись!
Она вытащила платок как раз перед пропускным пунктом, когда он остановился заплатить. Полицейский из будки с любопытством глянул внутрь машины, увидел, что она вытирает слезы (вид у нее был такой нелепый в этих круглых очках, которые она сдвинула на лоб, и из-под них волосы торчали в разные стороны), а еще услышал, как что-то стукнуло, должно быть вывалилось из сумки. Во взгляде полицейского промелькнула насмешка: «Прокатил девочку, а она теперь ставит ему палки в колеса!» Давид почувствовал, что нервы у него на пределе.
– Нет, нет, нет, вернись, нет, нет, увези меня отсюда!
Он резко тормознул, машину занесло вправо; на фоне красного закатного неба догорали небоскребы Метанополи; такое ощущение он испытывал второй раз в жизни: в первый раз он чуть не убил соседа по казарме, а вот теперь эта девица довела его до того, что он сорвался на крик:
– Довольно, мне надоело, выходите из машины! – Он уже забыл, что они перешли на «ты».
Нытье мгновенно прекратилось, словно кто-то выдернул штепсель радио из розетки; огромные солнечные очки скрывали выражение глаз, но в приоткрытых губах явственно читался страх: а вдруг он ее ударит? На какую-то долю секунды она окаменела, потом быстро распахнула дверцу и вышла. Давид тут же отъехал. Стиснув зубы от ярости, обогнал «Мерседес-230», тащившийся на сорока, не больше (самая прекрасная женщина не идет ни в какое сравнение с машиной: в машине сиди хоть двадцать дней – и ничего, а с женщиной за двадцать минут можно сбрендить).
Он обрел уверенность в себе, когда съезжал в подземный гараж возле дома – этакий межпланетный гранд-отель для машин: механики в беретах морских десантников и аэродинамических комбинезонах с мыса Кеннеди, жаргонные фразы типа: «Следи за давлением!» или «Баллоны подкачай!», – в общем, родная, привычная атмосфера.
Он всегда и во всем был аккуратен, поэтому, прежде чем поставить машину в бокс, тщательно осмотрел салон. И обнаружил платочек и еще какой-то непонятный микроскопический предмет: он слышал, как она его выронила...
Смутившись под взглядом одного из морских десантников, Давид поспешно сунул эти вещи в карман.
– Всего доброго, синьор Аузери.
– И вам.
Он пересек площадь Кавур, отдыхающую после дневного зноя: под таким солнцем, наверно, даже львы в зоосаде запарились; решил сделать небольшую остановку в баре под портиком (нынче вечером, кроме него, не нашлось охотников до всех этих пирожных, шоколада, карамели и ярких бутылочек). Ледяное пиво окончательно остудило еще теплившуюся внутри ярость; вместо нее возникла мысль: а она ведь и вправду покончит с собой.
Из бара он двинулся дальше, по улице Аннунчата, дошел до дома, поднялся. Да нет, ерунда, не покончит... перебесится и снова пойдет охотиться за лопухами вроде него.
Дома он застал только горничную: у отца были дела в Риме.
Он принял холодный душ, но ледяные струи, исхлестав, не успокоили его – напротив, вдруг перехватило дыхание.
Эти девчонки все ненормальные: чего доброго, и в самом деле наложит на себя руки.
Давид оделся, прошел в маленькую гостиную, служившую по обстоятельствам то столовой, то библиотекой, а то и просто входом в большую гостиную. Ну и что, даже если наложит руки – он-то тут при чем?
За обедом он смотрел телевизор: во Вьетнаме дела плохи, какой-то янки чуть не выстрелил в него с экрана... Ну довез бы ее хоть до центра, а то выкинул прямо в поле – бедной девушке есть от чего прийти в отчаяние! Какой-то тип объяснил ему, что основными факторами загрязнения окружающей среды зимой становятся крупные промышленные предприятия и котельные; но когда днем 36° в тени, такие сообщения почему-то не вызывают захватывающего интереса. Гораздо больше его в тот момент занимала коническая форма головы у пожилой горничной, которая, смущенно улыбаясь, попросила разрешения присесть на диван и посмотреть телевизор; теперь этот конус загораживал ему треть экрана; впрочем, ни телевизор, ни какие-либо другие развлечения (хотя бы здесь даже устроили карнавал) не в состоянии нарушить удушливую тоску этой квартиры. Если она покончит с собой, думал он, и кто-нибудь видел нас вместе, то меня наверняка вызовут в полицию.
На душе было холодно, скверно, как всегда по вечерам в обществе горничной, телевизора и мыслей о том, что завтра надо идти на службу, – нет, пожалуй, нынче холодней и сквернее, чем обычно. Может, вернуться в Метанополи?.. Он взглянул на часы: как же, станет она тебя, болвана, дожидаться! Да ты и сам не хочешь опять слушать ее нытье: «Увези меня, увези меня!»... Да, скверно.
Скверно было всю ночь, а потом весь день на службе; он просмотрел «Коррьере» до последней буковки: о самоубийстве девушки не сообщалось. В «Нотте» и в «Ломбарде» – тоже ничего. На сегодня пожилая горничная с конусообразным черепом взяла выходной; и он поужинал двумя бутербродами в баре на площади Кавур: между одним бутербродом и другим перешел улицу, чтобы взять в киоске вечерний выпуск «Нотте»; вечерним газетам сейчас туго приходится, не станешь же каждый раз писать на первой полосе: «Жара не спадает» или «Китайцы сделали атомную бомбу», – вот репортеры и лезут из кожи, пытаясь придать взрывную силу сообщениям о том, как муж прибил жену утюгом и выбросил его в окошко, либо как парочку застали за неприличным занятием в общественном месте (ну, скажем, в Идроскало – чем не место для неприличных занятий); поэтому то, чего Давид с ужасом ждал, оказалось в самом центре первой полосы; заголовок на пять столбцов «НАЙДЕНА В МЕТАНОПОЛИ С ПЕРЕРЕЗАННЫМИ ВЕНАМИ» сообщал о происшедшей трагедии некую топологическую ориентацию, ведь тот факт, что кто-то покончил с собой таким способом не где-нибудь, а именно в Метанополи, сам по себе симптоматичен, как веяние времени: теперь вены уже никто не режет традиционно и примитивно – дома, в ванной, в городах с древними названиями Павия, Ливорно, Удине, нет, ныне для вскрытия вен существуют крупные промышленные центры, где неумолимое движение вперед, к прогрессу, призвано подчеркнуть смысл этого отчаянного жеста.
С газетой в руках Давид вернулся в бар, съел второй бутерброд в окружении десятка человек, заглянувших выпить чего-нибудь перед началом сеанса: в ближайшем кинотеатре «Кавур» демонстрировался фильм, главный герой которого, судя по рекламным кадрам, являл собой любопытный случай элефантизма грудной железы.
Журналист, естественно, не отстал от своих собратьев в стремлении сделать репортаж взрывным, к примеру, написал, что лужайка, где нашли девушку с перерезанными венами, окрасилась в голубой цвет, по его мнению, красный при смешении с зеленым дает голубой. Велосипедист Антонио Марангони (нет-нет, не гонщик, а просто пенсионер шестидесяти шести лет, рано утром приезжающий на велосипеде в Метанополи, чтобы поливать тамошнюю чахлую растительность) обнаружил девушку, когда та уже была мертва, и сообщил в полицию. Рядом с трупом лежала плоская сумочка, напоминающая мужской бумажник, разве что чуть побольше, а внутри нашли письмо, которое покойная адресовала сестре. Содержание письма не сообщалось, но репортеру, якобы из неофициальных полицейских источников, стало известно, что, как все самоубийцы, она просила в нем прощения у остающихся в живых. В скобках читателям предлагалось ознакомиться с подробностями на следующей странице.
Давид заказал виски, а потом, уже дома, прочел продолжение на второй полосе. Перечитал многократно, и всякий раз по окончании чтения прикладывался к бутылке виски, извлеченной из старинного буфета.
Она обещала убить себя и убила. Даже не дождалась завтрашнего дня: перерезала себе вены сразу, как только он вышвырнул ее из машины, спряталась в кустах возле сарайчика синьора Марангони и умерла, как раненый зверь, потому что решила это заранее, до того, как побывала с ним у реки, наверно, у нее в сумочке, рядом с его деньгами, уже лежало прощальное письмо сестре.
Но она не хотела умирать – должна была, но не хотела, иначе зачем бы она стала причитать всю дорогу: «Нет-нет-нет!» – и если бы он увез ее, если б они уехали, как она твердила, «далеко-далеко», то сейчас была бы жива. Он днем и ночью вспоминал ее огромные круглые очки, умоляющий детский голос... Это я ее убил, постоянно думал Давид, перебирая белоснежные листочки в стерильных папочках на «Монтекатини»; мало-помалу он обнаружил, что определенная доза виски, какого угодно виски, способна приглушить ощущение, будто в тебе сидит убийца, подобно тому, как шоколадная конфета может заключать в себе цианистый калий. А если выпить немного сверх дозы – ощущение пропадает совсем.
6
Когда из рассказа Давида Аузери он понял, что тот никого не убивал, желание наброситься на него с кулаками заставило Дуку до боли стиснуть челюсти, точно от невыносимого зуда. Ох уж эти неврастеники, шизофреники, параноики!.. Но, взглянув на раскисшее, похожее на майонез лицо парня, он почувствовал жалость.
– Поедем опять ко мне.
Почти час они сидели в машине перед воротами хранилища человеческой скорби, и наконец дурацкая история, облеченная в форму нелепого монолога, навела Дуку на мысль, что пора бы сменить декорации. Но куда деваться с этим кандидатом в психушку? Домой к нему, на улицу Аннунчата, нельзя: чего доброго, нагрянет гениальный инженер Аузери; вернуться в Брианцу, на виллу – ну уж нет, таким отдыхом он сыт по горло; можно снять номер в гостинице, но это чуть позже, пока что лучше к Лоренце. Он позвонил ей из бара: от неожиданных визитов радости мало, – Давид тем временем угощался у стойки. Ладно, пусть себе пьет.
– Наберись терпения, мне нужна твоя помощь, я опять приеду с другом, приготовь ему мою комнату.
– С ним что-нибудь случилось?
– Да нет, обыкновенное слабоумие.
По дороге он зашел в аптеку и купил снотворное – самые безобидные таблетки; дома они с Лоренцей уложили Давида в постель, напоили его лекарством, и Дука, точно нянька, сидел у кровати, пока тот не заснул; впрочем, это случилось довольно быстро: гигант-неврастеник после своей исповеди уже пребывал в прострации.
Затем Дука убаюкал и Сару: маленькая негодница на руках заснула тоже почти мгновенно, и, когда они с Лоренцей уселись в полутемной, но далеко не прохладной кухне, он признался, что Давид едва слезу из него не выдавил.
– Излечить его от алкоголизма – пара пустяков, но беда в том, что у этого молокососа комплекс вины и он уже год, таясь от всех, топит ее в виски... Вбил себе в голову, что он убийца той девушки, и, думаю, самому Фрейду пришлось бы потрудиться, чтоб эту идею из него вышибить. Как только я его брошу, он снова попытается перерезать себе вены – видишь ли, избрал тот же способ самоубийства!.. В конце концов это ему удастся.
– Так расскажи все отцу, пускай определит его в клинику, а ты поищешь себе работу поспокойнее.
– Ну да, полежит в клинике, месяц, два, полгода в лучшем случае, а как только выйдет – чик! – и на тот свет. – Лоренца сделала ему бутерброд с вареной ветчиной, он стал с жадностью его жевать. – И тогда у меня появится идея-фикс, что останься я с ним – мог бы его спасти. Люди, как это ни смешно, делятся на две четкие категории – камни и комки нервов... мы с ним принадлежим к последней. Бывает, кто-нибудь порешит топором всю свою семью – мать, жену, детей, – а после как ни в чем не бывало садится в тюрьму и просит выписать ему «Неделю кроссвордов», чтоб было чем заняться на досуге. А другой, напротив, оставит окно открытым, и его котенок случайно вывалится с пятого этажа, так этот доведет себя до психиатрической больницы на том основании, что он якобы убийца котенка...
Около семи вечера Давид проснулся весь в поту – простыни хоть выжимай; да, у парня налицо все признаки старой девы с увеличенной щитовидкой, в том числе и нервное потоотделение. Он налил для него прохладную ванну и сидел рядом, пока тот ее принимал (с этими неврастениками нельзя быть ни в чем уверенным). Лоренца между тем погладила ему костюм и рубашку. Когда Давид, чистый и при полном параде, вошел в кухню, Дука уговорил его съесть полкурицы, купленной в ближайшей мясной лавке. Во время еды он дважды наполнил его стакан красным вином, затем пригласил в свой кабинет. Юноша не произнес больше ни одного слова – заперся за бронированной дверью и никого не принимал. Но Дука решил во что бы то ни стало добиться аудиенции.
– Садитесь сюда.
Все в этом кабинете устроено руками покойного отца: витрина с образчиками лекарств – за три года никто к ним не прикасался, – кушетка, обитая дерматином, перед ней ширма, возле окна, выходящего на площадь Леонардо да Винчи, стеклянный столик с подставкой для авторучки и длинным ящичком, в котором больше сотни карточек. Отец мечтал, что в этой картотеке будут собраны имена его клиентов – мужчин, женщин, детей... Какое богатое воображение! Дука приспустил штору и закурил сигарету.
– Вы обратили внимание, я не сделал попытки втолковать вам, что вы никого не убивали и никакой ответственности за смерть этой девушки не несете? – Он поискал глазами что-нибудь, что могло бы сойти за пепельницу, не найдя, вышел в кухню и вернулся с фарфоровым блюдечком. – Так вот, я и теперь не стану метать перед вами бисер. Нравится считать себя убийцей – пожалуйста! Если человек возомнил себя Гитлером, обычными доводами его все равно не переубедишь. Я сейчас позвоню вашему отцу и скажу, что взялся помочь юноше, который злоупотребляет спиртным, а душевнобольные – не мой профиль...
Он даже не ожидал, что бронированная дверь отворится при первом ударе.
– Я не душевнобольной, просто... если б я увез ее, она бы осталась жива... от меня никаких усилий не требовалось, наоборот, нам было так хорошо вместе, и с отцом все бы уладилось, достаточно было позвонить нашему банкиру Брамбилле и сказать, что я решил устроить себе небольшой отпуск... отцу ведь наплевать – «Монтекатини» или что другое, главное, чтобы я был чем-то занят... поэтому мне ничто не мешало уехать с Альбертой, хотя бы на несколько дней, пока она не выйдет из депрессии... – Он задыхался, но не от жары: видно, его так потрясла мысль о душевной болезни, к тому же высказанная специалистом.
– Довольно, синьор Аузери, не втягивайте меня в ненужные дискуссии, – холодно перебил его Дука. – Если мне понадобятся примеры абсурдной логики, я могу взять любой учебник по психотерапии. В чем вы хотите меня убедить? В том, что убили эту девушку? Да с тем же успехом можно обвинить газовую компанию в смерти всех, кто отравился газом, будь вы ее директором – тоже бы, наверно, запили и попытались покончить с собой... Бросьте! Чем больше вы настаиваете на своей бредовой идее, тем мне яснее, что это патология.
Этот удар тоже достиг цели, потому что Давид вдруг замахнулся на него, но вовремя опомнился: кулак завис в воздухе.
– Если бы я увез ее с собой... – В голосе послышались сдавленные рыдания.
– Хватит, я сказал! – Он ударил ладонью по столешнице. – Нормальные люди в своих рассуждениях не опираются на «если бы». Вы к их числу не принадлежите. Вам нужны еще доказательства? Извольте: ваш отец целый год убил на то, чтоб выяснить, отчего вы пьете, едва череп вам не раскроил кочергой, а вы ему так и не сказали!.. Почему, спрашивается?..
Ответ был неожиданно простой:
– Он не понял бы.
Что верно, то верно, инженер Аузери не понял бы: Цезари не вдаются в глубины человеческой психики. Но Дука, разумеется, не сказал парню, что он с ним согласен.
– Ну хорошо, а почему вы мне выложили всю подноготную в двадцать четыре часа? Я ведь не очень-то и просил... – Он уже знал, почему, но было любопытно, как Давид это сформулирует.
– Я год не был на улице Джардини, с тех пор... – Он упорно смотрел в пол. – А сегодня утром вы привезли меня туда и остановили машину почти на том же месте... а потом, на кладбище, рассказали мне о своем отце, и я увидел все эти могилы...
Совершенно верно: сам того не подозревая, он сегодня утром поставил Аузери-младшего в условия, способствующие снятию комплекса, а сейчас он уже сознательно внушает ему страх перед сумасшествием, чтобы снять другой, еще более опасный комплекс – комплекс вины. Вон как бедный великан работы Микеланджело из кожи лезет, доказывая, что он не умалишенный: гораздо тяжелее сознавать себя умалишенным, чем виновным в убийстве. Правда, работенка не из приятных: реклама лекарственных препаратов, может быть, не так высоко оплачивается, зато не вызывает и стольких отрицательных эмоций.
– Мне было тошно видеть платок и ту штуку, которую она выронила в машине, – продолжал Давид, – все время хотелось их выбросить, но что-то удерживало... я то и дело вытаскивал их и вспоминал, как она вытирала слезы, а я вместо того, чтобы помочь, выгнал ее из машины...
Жалкое зрелище: такой болезненно сентиментальный гигант, но хоть вышел из своего бункера – и то слава Богу...
– А ну-ка, покажите мне эту штуку. Где она?
Раз уж открыл ему душу, пусть вывернет ее наизнанку, пора мальчишке освободиться от всего этого. Но Давид вдруг заупрямился, пришлось настоять.
Платок и «штука» были спрятаны в его красивом чемодане, в потайном кармашке на «молнии».
– Я хотел их выбросить, чтоб не видеть больше, но мне было страшно даже подумать о том, куда я могу их выбросить.
Ну да, конечно, болезненная психология воспоминаний. Вот они, на стеклянной столешнице, – пресловутый платочек, которым «убитая им» девушка вытирала слезы перед смертью, и маленький предмет, похожий на телефонную трубку для куклы: два колесика, соединенные с одной стороны металлическим стерженьком, длиной сантиметра три, не больше. На платок он и не взглянул, а трубочку, наоборот, положил на ладонь и принялся внимательно рассматривать. От холодной насмешливости в голосе не осталось и следа.
– Эта штука выпала у нее из сумочки?
– Да.
– Вы знаете, что это такое?
– Нет, я подумал, может, какая-нибудь косметическая принадлежность – пробные духи или...
– Вы не пытались ее открыть?
– Мне и в голову не пришло, что она открывается.
– Ну как же так, ведь пробные духи должны открываться?
– Конечно, но стоит мне взглянуть на эту вещицу – так сразу делается тошно, что уж тут не до размышлений.
Вполне естественно!
– Хорошо, я вам скажу: это кассета от «Минокса». – Поскольку Давид смотрел на него непонимающе, он пояснил: – Здесь внутри микропленка длиной что-нибудь сантиметров пятьдесят и шириной менее сантиметра, на ней можно отснять свыше пятидесяти кадров фотоаппаратом, который называется «Минокс».
Покончив с объяснениями, он мгновенно забыл о Давиде, как будто его тут не было, и остался один в этом душном кабинете, освещаемом старомодной настольной лампой. Как будто на свете больше ничего не существовало – только он и кассета.
Камера «Минокс» размером чуть больше зажигалки не предназначена для дилетантов. Во время войны, если верить детективным романам, шпионы переснимали этим аппаратом секретные документы. Устройство настолько совершенно, что можно вести съемку в тумане и в дыму взрывов, поэтому «Миноксом» часто пользовались военные корреспонденты. Но, разумеется, чтобы снимать таким маленьким объективом, нужна немалая сноровка, иначе фотографии будут нечеткими и плохо откадрированными. К тому же для любителя пятьдесят кадров на одной кассете – это много, а для профессионала как раз то, что нужно. Микропленку легко переправить по почте, а уж спрятать – пара пустяков. Где-то он вычитал, что шпион, переходя границу, клал кассету от «Минокса» в рот и при этом свободно разговаривал (наверно, автор все же немного приврал или у того шпиона была неординарная ротовая полость).
А дело-то явно нечисто. Дука не страдал шпиономанией – уже вышел из этого возраста, – но кассета была в сумочке погибшей девушки, а среди женщин редко встречаются настолько увлеченные искусством фотографии, чтобы работать «Миноксом». Притом речь идет не просто о девушке, а об особе известного сорта – из тех, что время от времени отправляются на поиски спутника, и в случае если эти поиски увенчаются успехом, получают определенную компенсацию. Доктор Карруа охарактеризовал бы такое поведение как проституцию – терминология отнюдь не рыцарская, но суть дела отражает. Далее: вышеупомянутая девица по причинам, назвать которые не пожелала, грозилась покончить с собой и выполнила свою угрозу. Строить какие-либо гипотезы бессмысленно и все же хотелось бы узнать, что запечатлено на пленке (если бы она была чистая, между колесиками торчал бы ее клочок, хотя еще не факт, что спустя год на негативе сохранилась видимость). Но в одном он был уверен: если все-таки удастся ее проявить, семейных фотографий у моря на ней не окажется.
Это необходимо выяснить сейчас же, немедленно. Он не заснет, куска не проглотит и ни о чем другом не сможет думать, пока не увидит фотографии.
Завернув кассету в платок, он сунул ее в карман.
– Извините, я сейчас.
Телефон стоял в прихожей. Дверь кухни была приоткрыта; Лоренца вязала что-то теплое для девочки и слушала радио. Поймав его взгляд, хотела было вскочить, но он улыбнулся и махнул ей рукой: сиди, мол. Посмотрел на часы: девять.
– Доктора Карруа, пожалуйста.
– Кто говорит?
– Дука Ламберти.
Долгое ожидание, потом в трубке что-то щелкнуло, и послышался искаженный голос Карруа:
– Прости, это я зеваю.
– Ты меня прости, но я должен срочно с тобой поговорить.
– Мог бы и не звонить, ты же знаешь: у меня все часы приемные.
– Но мне еще нужна фотолаборатория, она работает?
– Что? Фотолаб... Конечно нет. Сегодня же воскресенье.
– Жаль, не хотелось ждать до утра. – Еще чего! Да он из-под земли фотографа достанет, не то что из теплой постели!
– Ну, если дело не терпит, то я, конечно, найду кого-нибудь.
– Не терпит! Я все объясню, как только приеду.
– Ладно, жду.
– Сынка Аузери я прихвачу с собой.
Десять минут спустя они с Давидом были на улице Фатебенефрателли, а без двадцати двенадцать большой письменный стол Карруа был весь завален фотографиями 18x24, увеличенными с проявленной пленки «Минокса». Еще на столе стояли две бутылки кока-колы. Давид в отличие от Дуки и Карруа не снял пиджака; они усадили его в углу кабинета за журнальный столик с пишущей машинкой, и он не поднялся с места, даже когда принесли фотографии.
– Ну, что скажешь?
– Погоди, надо их рассортировать.
Ханжа назвал бы эти снимки порнографией. Очень четкие, несмотря на увеличение, и технически безупречные. На фоне облаков (типичный антураж довоенной фотостудии) голые женщины в различных позах.
– Чего там сортировать, модели только две – брюнетка да блондинка.
В самом деле, двадцать пять фотографий темноволосой девушки и двадцать пять – белокурой. Эстет, наверное, стал бы спорить: это же обнаженная натура, позы хотя и смелые, но в них есть что-то от античных статуй...
Возможно, возможно, но если и так, то лишь для отвода глаз. Нет, ханжа все-таки прав: жесты девиц не оставляют на этот счет никаких сомнений. Недаром лиц почти нигде не видно, за исключением двух-трех снимков. На вид обеим натурщицам не дашь больше двадцати двух – двадцати трех лет.
– А где папка с делом Раделли? – спросил он у Карруа.
– В ящике.
Карруа полез в стол и протянул Дуке папку, пожелтевшую, всю помятую, – досье Альберты Раделли, самоубийцы. В нем была фотография, свидетельство о смерти, выданное судебным врачом, фотокопия письма, которое девушка написала сестре перед смертью и в котором просила прощения за свой поступок, отчет дежурного полицейского, три листочка со стенограммами опросов различных лиц: сестры покойной, уже известного велосипедиста Антонио Марангони, швейцара в доме, где проживала покойная вместе с сестрой. Все испещрено подписями, пометками красным карандашом и большими синими печатями. Дука вытащил фотографию девушки, переснятую с водительских прав, и положил перед Карруа вместе с одним из кадров, сделанных «Миноксом».
– Похоже, – отозвался тот.
– Сейчас уточним. Давид, подойдите на минутку.
Давид Аузери ожил, приблизился к ним, взглянул на обнаженных девиц с микропленки (фотографию с водительских прав Дука спрятал).
– Кто-нибудь из них вам знаком?
У Карруа хороший кабинет, большой, звуконепроницаемый, и ночью в нем работать одно удовольствие. У него есть и квартира где-то в городе, он, наверно, и сам толком не помнит – где, потому что бывает там, только когда ему вздумается принять ванну; в остальное же время он предпочитает отдыхать на диване, в соседней комнате, с разбросанными по полу газетами, полицейскими отчетами и телефоном в изголовье. А настоящий, родной его дом – на Сардинии, но туда он выбирается раз в год, и то на несколько дней. Поэтому единственным домом Карруа можно считать этот кабинет, вечно полный людей и происшествий. Чем не происшествие этот парень, рассматривающий фотографии? Карруа по натуре не был сентиментален, но даже у него защемило сердце при виде почти детского лица и глаз, которые так и впились в фотографию темноволосой девушки.
– Это она, – сдавленно проговорил Давид.
– Вы хотите сказать, что эта та самая девушка, которая была найдена в Метанополи год назад? – уточнил Дука.
– Да.
– А другую, блондинку, вы знаете?
– Нет.
Дука повернулся к Карруа.
– Пошли кого-нибудь за бутылкой виски. – И добавил: – Плачу я. – Он взял Давида под руку и отвел его к окну. – Потерпите, сейчас принесут виски. – Затем, как старичку, подставил ему стул. – Если почувствуете слабость в ногах, садитесь.
– Какую марку брать? – спросил Карруа.
– Самую дорогую, – отозвался Дука.
Полстакана виски сделали свое дело: взгляд у Давида стал не таким потусторонним.
– Ну вот вам и полегчало. Не стесняйтесь, наливайте еще.
Налив себе, он тоже изрядно хватанул из стакана. После трех лет заключения можно понять, почему человек тянется к бутылке: когда теряешь свое лицо и леденеют внутренности, ничто так не помогает, как виски. Парня он, пожалуй, вылечит, а сам сопьется.
– Ну что ж, займемся фотографиями. – Он подсел поближе к Карруа. – Снимки сделаны в студии, работа профессиональная – во всем, что касается техники. А вот об эстетике я бы этого не сказал. Фотографу наплевать на модель, его интересуют только освещение, диафрагма, выдержка. Второе крайне странно, что съемки такого жанра производятся «Миноксом». Гораздо удобнее было взять «Роллей», или «Контакс», или обычный стационарный аппарат с фотопластинами. Чтобы вот так отснять, им надо было установить «Минокс» на тяжелой опоре, что требует специальных креплений, шарниров, а где их возьмешь? Не каждый день кому-то требуется поместить пятидесятиграммовую камеру на подставку весом по меньшей мере килограммов пятнадцать.
– Ты что, занимался фотографией? – удивленно спросил Карруа.
– Да нет. Я в этом деле полный профан, просто у меня есть друг – фотограф.
Он покосился на Давида: тот сидел на стуле спиной к ним и неотрывно смотрел в окно.
– Третье: девушки к такой работе непривычны. Обрати внимание, как скованно они держатся перед объективом, особенно блондинка. Брюнетка чуть лучше, в ней хотя бы есть лоск, но тоже дилетантка. А вторая порой вульгарна, порой просто неуклюжа.
Карруа перебрал по новой все фотографии, прежде чем вынести свое суждение:
– Ты прав, все так и есть.
– Последнее слово за тобой. Кому понадобилось пятьдесят фотографий такого рода? Твоя задача это выяснить. Но есть и еще один момент, посерьезнее, как мне представляется. – Он снова открыл досье Альберты Раделли. – Для того чтобы перерезать себе вены на лужайке, нужен подходящий инструмент. Куда он мог деться? Тут есть две возможности: либо самоубийца полностью владела собой, – в этом случае она спрятала бы режущий предмет в сумочку, – либо она была в состоянии шока, и тогда этот предмет нашли бы рядом с телом или в руке. Однако в отчете дежурного полицейского нет ни слова ни о каком режущем предмете, найденном на лужайке. Равно как и в списке вещей, обнаруженных в сумочке. Вряд ли бы она стала вскрывать вены первым, что попалось ей под руку – крышкой от консервной банки, шипом или осколком стекла, но даже если бы мы это допустили, такое предположение опровергается заключением медицинского эксперта: «надрезы на венах точные и ровные». Ни жестянкой, ни стеклом так не разрежешь.
Карруа полистал досье.
– Вот, слушай, что они тут пишут: «...полный список вещей, обнаруженных на месте происшествия возле трупа вышеупомянутой Альберты Раделли...» Полицейские явно искали, но ничего не нашли... правда, лезвие могло затеряться в траве.
Они переглянулись. За столько лет знакомства эти двое научились понимать друг друга с полувзгляда.
– По-моему, ты не очень высокого мнения о полиции Метанополи, – заметил Дука. – Как же можно так не уважать своих коллег? Да если б там был какой-нибудь режущий предмет, они бы его нашли даже в радиусе тридцати метров и занесли в список.
– Твой отец тоже всегда меня за это корил.
Оба невесело усмехнулись. Потом Карруа добавил:
– Мне кажется, ты еще не все свои карты выложил.
– Угадал. Это касается опять же содержимого сумочки. – Он снова поглядел на юношу; тот продолжал сидеть неподвижно, лицом к окну. – Давид, повторите нам, пожалуйста, сколько денег вы дали девушке в тот день. И в каких купюрах.
Давид обернулся. К счастью, виски усыпило гадюк, угнездившихся у него внутри и отравлявших все его существо. – Я... да... купюры по десять тысяч.
– Сколько?
– Я... сначала две... это было еще на проспекте Лоди, потому что она боялась, не хотела ехать... А после, у реки, она сказала, что ей нужно пятьдесят тысяч лир, и я ей дал еще тридцать... видите ли, я в бумажнике ношу только десятитысячные... – Он вдруг осекся и медленно отвернулся к окну.
– Следовательно, – подытожил Дука, – когда Давид оставил девушку, у нее в сумочке было по меньшей мере пятьдесят тысяч. Сверимся со списком: «...десять тысяч – одной купюрой, тысяча – одной купюрой; три монеты по сто, две монеты по двадцать, четыре монеты по пять». Если предположить, что до встречи с Давидом у девушки была только мелочь, то есть тысяча триста шестьдесят лир, а бумажка в десять тысяч принадлежала Давиду, то недостает сорока тысяч лир.
Это было очевидно, но Карруа все равно заглянул в пожелтевший листок.
– Дай-ка сюда заключение эксперта. – Он тщательно перечитал документ и заявил: – Тут говорится, что вены она перерезала не раньше восьми, предположительно в восемь тридцать.
Во взгляде, который он вновь обратил к окну, читалось сострадание.
– Давид... нет-нет, сидите... в котором часу вы с ней расстались? – Он понимал, что его слова плохо доходят: парень явно оглушен всем происходящим. – Когда вы в Метанополи велели девушке вылезать из машины, который примерно был час?
Как ни странно, Давид на сей раз ответил без запинки:
– Солнце уже зашло.
– Но еще не стемнело?
– Нет. – И повторил: – Солнце только что зашло.
– Стало быть, в семь – в начале восьмого, раз дело было летом... До самоубийства девушка провела где-то более часа и за это время истратила сорок тысяч... Как ей это удалось – непонятно, ведь Метанополи – это тебе не виа Монтенаполеоне с ее магазинами.
– Значит, она их кому-то отдала или кто-то у нее их отобрал – ты на это намекаешь?
Вот теперь они перестали понимать друг друга. Тут и более близким людям пришлось бы трудновато.
– Ни на что я не намекаю. Я просто хочу поставить тебя в известность, что не могу больше заниматься этим делом. Мне разонравились запутанные дела. Знаю, что ты скажешь: вот, мол, нашел ему выгодную работу, а он вместо благодарности... Но ты пойми: ни к чему мне такие истории, рано или поздно они меня доведут до погибели. После убийства со смягчающими обстоятельствами мне остается только связаться с проститутками и сутенерами, и я буду в полном порядке.
– Ты прав, – смиренно отозвался Карруа.
– Не обижайся, я хочу, чтоб ты понял: речь идет не о моем желании или нежелании... Но каждый должен заниматься своим делом. Этим следует заняться тебе.
– Я и займусь. – Карруа поднял трубку и распорядился: – Маскаранти ко мне!
– Поищу себе другую работу, – сказал Дука. – А ты, пожалуйста, дозвонись инженеру Аузери, объясни ему все и передай сына с рук на руки. Его лучше не оставлять одного. – Он повернулся к окну. – Мне очень жаль, Давид.
Парень медленно, с трудом встал со стула и, пошатываясь, направился к ним: казалось, достаточно самого слабого дуновения ветерка из окна, чтобы свалить его с ног.
– Синьор Ламберти...
Им пришлось ждать продолжения почти целую минуту.
– Не оставляйте меня одного, синьор Ламберти...
Какой умный, чуткий мальчик, ничего ему не надо повторять дважды: сразу усек, что Дуке не нравится, когда его называют «доктором»! Они молча ждали, хотя оба уже знали, что он скажет. И не ошиблись.
– Не оставляйте меня одного.
Видимо, он сам не сознавал, что повторяет сцену, которую год назад устроила ему в машине Альберта Раделли: «Нет, нет, нет, возьми меня с собой!..» Он даже хотел убить себя тем же способом и наверняка предпримет новую попытку, как только останется один. Чтобы искупить свою вину, человек невольно стремится подражать тому, перед кем чувствует себя виноватым.
Дука, поддерживая его под руку, как пьяного, хотя Давид вовсе не был пьян, отвел обратно к окну и усадил на стул.
– Сидите тихо!
– Так что Маскаранти?! – завопил Карруа в телефон. – Я смогу лицезреть его или это слишком большая честь для меня?!
– Успокойтесь, я вас не брошу.
– Если я опять останусь один – мне конец... я знаю, что буду делать.
Он тоже это знал. Вот таким же тоном синьора Мальдригати говорила ему, что больше не может так жить.
– Успокойтесь, я вас не оставлю.
– Ах, поднимается?! – бушевал Карруа. – И давно?! А я и не знал, что мой кабинет находится на Эвересте!
Нет, нельзя его оставлять! Наверно, акты милосердия, такие, как эвтаназия, антиалкогольная терапия, врачевание душевных ран, его специальность. Он вернулся к письменному столу как раз в тот момент, когда распахнулась дверь и вошел Маскаранти.
– Извините, – сказал он. – Я только что сменился и хотел выпить пивка.
Несмотря на смуглый цвет лица, приземистость и отчетливый сицилийский выговор, он не был похож на полицейского: атлетический торс, мозолистые ручищи, а также брюки, которые хотя и не были узкими, однако обтягивали его ляжки плотно, будто носки, – все это позволяло предположить в нем боксера или велогонщика.
– Между прочим, здесь тебе не ФБР, а квестура Милана! – напустился на него Карруа. – И даже если ты закончил дежурство, то все равно должен быть на месте! – Он протянул ему желтую папку. – Вот, взгляни, помнишь это дело? На отчетах твоя подпись.
Убогие листки в этих ручищах казались бабочками в лапах дракона. Маскаранти долго изучал документы, не говоря ни слова.
– Читать разучился? – язвительно произнес Карруа.
– Да, припоминаю, – наконец откликнулся Маскаранти. – Эта девушка перерезала себе вены в Метанополи. Я проверил все рапорты тамошних полицейских и вам давал на визу... Здесь что-нибудь не так?
– Вот именно, что-нибудь не так, хотя их завизировали и ты, и я, и сам генеральный секретарь ООН. – Карруа временами понижал голос, но очень ненадолго. – Непонятно, чем эта девушка перерезала себе вены. И потом, у нее в сумочке было больше пятидесяти тысяч, а найдено только десять с мелочью.
Дука пришел на выручку Маскаранти.
– Этого никто не мог знать, кроме Давида, который дал их ей.
– А год спустя всплыли вот эти фотографии, – продолжал Карруа. – Брюнетка – как раз та погибшая девушка. Специфика снимков наводит на размышления, не так ли?
– И еще одно, – вмешался Дука, не спуская глаз с Давида. – Человек, решивший перерезать себе вены, обычно занимается этим дома – в ванной либо в постели – ну или в номере гостиницы. Проделывать подобную операцию на лужайке, особенно если у тебя есть дом, как-то нетрадиционно.
– Тебе это не приходило в голову, когда ты подписывал отчет?! – разорялся Карруа.
Маскаранти ответил с олимпийским спокойствием (вопли Карруа на него уже давно не действовали):
– Приходило. Я спросил у медицинского эксперта, не стоит ли провести вскрытие. Он сказал, что можно и провести, если я настаиваю, но в его заключении и без того все ясно. – Он зачитал соответствующую фразу: «...смерть наступила от потери крови... никаких других повреждений ни на теле, ни во внутренних органах...»
– Ну да, это я тоже читал! – отмахнулся Карруа. – Однако порнофотографии дают нам повод начать все сначала. Возьмешь это дело, завтра с утра поедешь в Метанополи, снова спросишь всех свидетелей. Перед тем как ехать, зайдешь ко мне, я дам тебе точные инструкции.
– А откуда они всплыли, эти фотографии? – полюбопытствовал Маскаранти.
– Я же сказал – завтра утром! – взорвался Карруа (ему не хотелось сейчас говорить про Давида). – Так, – повернулся он к Дуке, – с тобой тоже все ясно. Сейчас проводишь нашего друга домой. Завтра я позвоню инженеру Аузери, чтоб забрал сына, и ты свободен.
Он не ответил, заглядевшись на суровые черты Маскаранти, который, как ребенка, прижимал к груди желтую папку.
– Я с тобой говорю! – взревел Карруа.
– Да, извини. – Он перевел взгляд на него. – Я передумал. – Это называется не «передумал», а «совершил ошибку», еще одну ошибку!
Карруа составил на пол пустые бутылки из-под кока-колы.
– Можешь идти, Маскаранти. Увидимся завтра в десять. – Он уже все понял.
– Я еще на какое-то время составлю компанию Давиду, – сказал Дука, едва за Маскаранти закрылась дверь.
– Как хочешь! – раздраженно отозвался Карруа, он всегда нервничал, когда бывал чем-то растроган.
– Могу я попросить тебя об одном одолжении?
– К вашим услугам!
– Я хочу участвовать в расследовании.
Карруа сосредоточенно уставился на бутылку виски.
– Налей-ка и мне попробовать этой дряни. – Он едва смочил губы, а взглядом словно выискивал что-то на дне стакана. – Объясни толком, Дука, ты, значит, хочешь проводить это расследование вместе с Маскаранти. – В его тоне не было даже намека на вопрос.
– Неофициально. Мое имя нигде не будет фигурировать, просто я буду рядом с Маскаранти.
– Сперва все хотел бросить, а теперь – извольте радоваться – желает записаться в полицейские!..
– Говорю же – передумал.
– Почему, позвольте спросить?
Он не ответил, а Карруа не настаивал: и так ясно почему, достаточно взглянуть на Давида, который застыл у окна, точно древняя, полуразрушенная статуя.
– Хорошо. Завтра пришлю Маскаранти. – В двух стопках фотографий Карруа перевернул две верхние лицом вниз: не слишком приятно глядеть на мертвых ню. – Где тебя искать?
– Думаю, нам лучше быть где-нибудь поблизости. Остановимся в отеле «Кавур».
– Разумно. – Карруа посмотрел на часы. – Не знаю, какой из тебя полицейский, но почему бы и не попробовать? С чего начнешь?
Он и на этот раз промолчал, а Карруа не стал допытываться, заранее зная ответ. Начинать надо опять-таки с Давида Аузери. Ведь это вполне может быть убийство, замаскированное под самоубийство, такие случаи нередки, но истина почти всегда выходит наружу. Даже если девушка покончила с собой, то последний, кто ее видел, – Давид Аузери, и нет никакой гарантии, что его рассказ стопроцентно правдив. Сейчас не время об этом размышлять, потому что если в данный момент взять две души – его и Карруа – и выжать их, как лимон, то ничего оттуда не выдавишь, кроме щемящей жалости к этому парню. Но в один прекрасный день, очень скоро, они будут вынуждены спросить у Давида, где он был в тот вечер, от семи до десяти, а если он не сумеет представить убедительного алиби, придется взять его на подозрение, ибо за вышеупомянутой Альбертой Раделли, кем бы она ни была – самоубийцей или жертвой, – стоят эти фотографии, а за этими фотографиями не стоит ничего, совсем ничего хорошего.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал Карруа. – В пятьдесят девятом был один похожий случай. Муж подложил жене лишнюю таблетку снотворного, перерезал ей вены, а потом явился к нам и сказал, что наутро обнаружил свою благоверную мертвой.
– И как вы докопались до истины?
– Очень просто – мордобоем. Его допрашивал Маскаранти. Когда замышляешь подобный трюк, надо помнить о зуботычинах. Вот, говорят, в искусстве пыток никто не сравнится с китайцами. Чепуха! На пятый или шестой зуботычине, полученной от Маскаранти, поневоле расколешься, иначе у тебя мозги вылетят.
– Я пока ни в чем не уверен.
Дука поднялся и подошел к Давиду. Он чувствовал, что здесь дело нечисто, однако готов был пожертвовать всем – душой, остатками веры в ближнего, своей яростью, наконец, – лишь бы оно не оказалось уж настолько грязным.
– Пошли, разобьем лагерь в отеле «Кавур». – Он положил парню руку на плечо и легонько, дружески похлопал.