Могут ли социалисты быть счастливыми?
При мысли о Рождестве почти автоматически приходит на ум Чарлз Диккенс по двум резонным причинам. Прежде всего Диккенс – один из немногих английских авторов, непосредственно писавших о Рождестве. Рождество – самый популярный английский праздник, тем не менее он породил на удивление мало литературных произведений. Существуют рождественские гимны главным образом средневекового происхождения; существует горстка стихотворений Роберта Бриджеса, Т. С. Элиота и некоторых других поэтов, и существует Диккенс; больше – почти ничего. А вторая причина в том, что Диккенс едва ли не уникален среди современных писателей в своем выдающемся умении нарисовать убедительную картину счастья.
Диккенс успешно обращался к теме Рождества дважды – в хорошо известной главе «Записок Пиквикского клуба» и в «Рождественской песни». Последнюю прочли Ленину на его смертном одре, и, по словам его жены, он нашел ее «буржуазную сентиментальность» совершенно невыносимой. В каком-то смысле Ленин был прав; но, пребывай он в лучшем здравии, вероятно, заметил бы, что история имеет некий интересный социологический подтекст. Во-первых, как бы Диккенс ни сгущал краски, каким бы приторным ни был «пафос» Крошки Тима, создается впечатление, что семейство Кретчетов на самом деле довольно жизнью. Они кажутся счастливыми в отличие, например, от граждан из «Вестей ниоткуда» Уильяма Морриса. Более того – и понимание этого Диккенсом является одним из секретов его творческой силы – их ощущение счастья главным образом рождается из контраста. Они бывают счастливы, потому что иногда у них оказывается достаточно еды. Волк стоит у порога, но виляет хвостом. За изображением лавки ростовщика и картинами труда до седьмого пота витает запах рождественского пудинга, и призрак Скруджа в прямом и переносном смыслах стоит возле обеденного стола. Боб Кретчет даже хочет выпить за здоровье Скруджа, против чего справедливо возражает миссис Кретчет. Кретчеты способны радоваться Рождеству именно потому, что Рождество бывает лишь раз в году. И их радость убедительна именно потому, что она не вечна.
Во-вторых, все попытки – с незапамятных времен и до наших дней – описать непреходящее счастье оканчивались неудачей. Утопии (между прочим, придуманное слово «утопия» вовсе не означает «хорошее место», оно означает просто «несуществующее место») были широко распространены в литературе на протяжении последних трех или четырех столетий, но и самые «удачные» из них неизменно скучны, и им обычно недостает жизненности.
Гораздо лучше известны современные утопии Г.Д. Уэллса. Его ви́дение будущего, уже проглядывавшее во всем его раннем творчестве и отчасти проявленное в «Прозрениях» и «Современной утопии», наиболее полно выражено в двух книгах, написанных в начале двадцатых годов – «Сон» и «Люди как боги». Здесь картина мира представлена такой, какой Уэллс хотел бы ее видеть – или думает, что хотел бы видеть ее именно такой. Это мир, лейтмотивами которого являются просвещенный гедонизм и научная любознательность. Все зло и все несчастья, от которых мы страдаем сейчас, в нем исчезли. Невежество, войны, нищета, грязь, болезни, разочарования, голод, страх, непосильный труд, предрассудки – все исчезло. Было бы глупо отрицать, что именно о таком мире мы мечтаем. Все мы хотим упразднить те явления, которые упраздняет Уэллс. Но есть ли среди нас такие, кто хотел бы жить в уэллсовой Утопии? Наоборот, осознанным политическим мотивом стало – не жить в таком мире, не просыпаться в гигиеническом саду предместья, наводненного обнаженными школьными наставницами. Такие книги, как «Прекрасный новый мир», являются выражением реального страха современного человека перед рационализированным гедонистическим обществом, которое он в состоянии построить. Один католический писатель недавно сказал, что утопии стали технически осуществимы и что поиск возможности уберечься от утопии превратился в серьезную проблему. Имея перед глазами фашистское движение, мы не можем отмахнуться от этого как от всего лишь глупого высказывания. Потому что одним из источников фашистского движения является желание избежать чрезмерно рационального и чрезмерно комфортабельного мира.
Все «удачные» утопии похожи друг на друга в том, что постулируют совершенство, будучи неспособны предложить счастье. «Вести ниоткуда» – это своего рода прекраснодушная версия уэллсовой Утопии. Здесь все добры и благоразумны, и вся роскошь произрастает из Свободы, но по прочтении остается ощущение какой-то разжиженной меланхолии. Недавняя попытка, предпринятая в том же направлении лордом Сэмюэлем, его книга «Неизвестная страна», производит даже еще более гнетущее впечатление. Жители Бенсалема (название позаимствовано у Фрэнсиса Бэкона) больше всего похожи на людей, относящихся к жизни как к злу, через которое просто нужно пройти по возможности невозмутимо. Единственная мудрость, которую они постигли, – это необходимость в любой ситуации сохранять бесстрастность. Но еще более впечатляет то, что Джонатан Свифт – один из величайших писателей, как никто одаренный мощным воображением, – преуспел в конструировании «удачной» утопии ничуть не больше других.
Начальные главы «Путешествий Гулливера» представляют собой самую сокрушительную критику человеческого общества, когда-либо воплощенную в литературе. И каждое слово в них можно приложить к дню сегодняшнему; местами они содержат весьма подробные предсказания ужасных политических коллизий нашего времени. А вот что Свифту не удалось, так это попытка описать расу существ, коими он восхищается. В последней части романа в противовес отвратительным йеху нам явлены благородные гуингнмы, племя разумных лошадей, свободных от человеческих недостатков. Однако лошади эти, при всем их благородстве и неизменном здравомыслии, отчаянно скучны. Так же, как обитатели разнообразных прочих утопий, они озабочены главным образом тем, чтобы уклоняться от любой суеты. Их жизнь лишена событий, смирна, «благоразумна», у них не бывает не только ссор, беспорядков или каких бы то ни было опасностей, у них отсутствуют даже «страсти», в том числе и физическая любовь. Они выбирают себе пару, руководствуясь принципами евгеники, избегают излишней привязанности и, кажется, бывают по-своему рады умереть, когда приходит их час. В начальных главах Свифт показал, куда завели его героя человеческая глупость и подлость; но убери глупость и подлость – и, похоже, единственное, что останется, – это унылое – ни рыба ни мясо – существование, которое и вести-то нет смысла.
Попытки описать счастье не от мира сего не более успешны. Небеса оказываются таким же мыльным пузырем, как и утопия – между тем как ад, и это следует подчеркнуть особо, занимает в литературе весьма почетное место и множество раз был описан в ней исключительно скрупулезно и убедительно.
То, что христианский рай, как его обычно изображают, никого не привлекает, – общее место. Почти все христианские писатели, когда дело доходит до описания царствия небесного, либо откровенно признаются, что оно неописуемо, либо придумывают расплывчатую картину из золота, драгоценных камней и бесконечного пения гимнов. Да, нужно признать: некоторые прекраснейшие в мире стихи были вдохновлены именно этим:
Стена его построена из ясписа, а город был чистое золото, подобен чистому стеклу… А двенадцать ворот – двенадцать жемчужин: каждые ворота были из одной жемчужины.
Или:
Свят, свят, свят – взывают
Ангелов хоры,
В радости венцы полагая пред Тобой.
Пенье оглашает
Чистые просторы —
Ты был всегда, Ты есть, Ты будешь ввек!
Но чего и они не могли сделать, так это описать место или среду, в которых действительно хотел бы оказаться обычный человек. Многие священники-«возрожденцы» и иезуитские пастыри (см., например, устрашающую проповедь в «Портрете художника» Джеймса Джойса) запугали свою паству до умопомрачения описаниями ада. Но как только речь заходит о небесах, они прибегают к обычному ограниченному запасу слов вроде «экстаз» и «блаженство», даже не пытаясь расшифровать их содержание. Быть может, самый жизненный литературный пассаж на эту тему – тот, в котором Тертуллиан объясняет, что одной из главных радостей на небесах является созерцание мук пруклятых.
Всевозможные языческие версии рая не многим лучше, если слово «лучше» вообще здесь уместно. Такое ощущение, что на полях блаженства всегда царят сумерки. Олимп, на котором обитают боги со своими нектаром и амброзией, нимфами и Гебами, «бессмертными шлюхами», как называл их Д. Г. Лоуренс, быть может, чуточку более домашний, чем христианский рай, но и там вам не захотелось бы задержаться надолго. Что же касается мусульманского рая с его семьюдесятью семью гуриями на каждого мужчину, предположительно требующими внимания одновременно, то это и вовсе кошмар. Спиритуалисты тоже, несмотря на постоянные потуги уверить нас, будто «все вокруг яркое и красивое», не способны нарисовать какую бы то ни было картину загробной жизни, которая человеку мыслящему показалась бы хотя бы сносной, не говоря уж о привлекательности.
То же самое с попытками описания идеального счастья, не утопического и не потустороннего, а просто чувственного. Эти описания всегда производят впечатление пустоты или вульгарности или того и другого вместе. В начале «Орлеанской девственницы» Вольтер описывает жизнь Карла IX со своей любовницей Аньес Сорель и говорит: они были «постоянно счастливы». А в чем состояло их счастье? Видимо, в бесконечных празднествах, питии, охоте и любовных утехах. Кому не опостылеет подобное времяпрепровождение уже через несколько недель? Рабле описывает счастливых духов, которым дано весело проводить время в потустороннем мире в утешение за тяжелые времена, выпавшие на их долю в этом мире. Они распевают песню, которую можно приблизительно перевести так: «Скакать, танцевать, разыгрывать друг друга, пить вино, белое и красное, и весь день ничего не делать, кроме как считать золотые монеты». Как же это скучно! Пустота самого понятия вечной «сладкой праздности» показана в картине Брейгеля «Страна лентяев», на которой голова к голове валяются три спящих толстых болвана, а на столе их дожидаются вареные яйца и жареные свиные окорока.
Похоже, что человек не в состоянии ни описать, ни даже вообразить себе счастье, кроме как в сопоставлении. Вот почему концепция рая или утопии меняется от века к веку. В доиндустриальном обществе рай описывали как место бесконечной праздности, вымощенное золотом, потому что в жизненном опыте среднего человеческого существа главенствовали непосильный труд и нищета. Гурии мусульманского рая были отражением полигамного общества, где большая часть женщин исчезала в гаремах богачей. Но картина «вечного блаженства» не удавалась никому, потому что, как только блаженство становилось вечным (если представлять вечность как нескончаемость времени), сравнивать было уже не с чем. Некоторые приемы, укоренившиеся в нашей литературе, изначально проистекали из физических условий, которые теперь перестали существовать. Например, культ весны. В Средние века весна не означала в первую очередь ласточек и дикие цветы. Она означала зелень, овощи, молоко и свежее мясо после нескольких месяцев жизни на одной солонине в прокопченных хижинах без окон. Весенние песни были веселыми:
Будем пить и гулять,
Добрый год прославлять,
Благо есть что поесть.
В поле хлеба не счесть.
Будем пить! Нет, ей-ей,
Ничего веселей!
Потому что было отчего веселиться. Зима закончилась, и это замечательно. Само Рождество, этот, в сущности, дохристианский праздник, вероятно, возникло потому, что время от времени требовалось обильно поесть и выпить, чтобы хоть на короткий миг прервать невыносимую северную зиму.
Неспособность человечества представить себе счастье, кроме как в форме облегчения, либо от тяжкого труда, либо от боли, поставила перед социалистами серьезную проблему. Диккенс может изобразить уплетающую жареного гуся бедную семью так, что она выглядит счастливой; с другой стороны, обитатели идеальных миров, похоже, вообще не способны на спонтанное веселье и в придачу обычно не слишком сговорчивы. Но мы, ясное дело, ведем речь не о таком мире, какой описывал Диккенс, и даже не о таком, какой он, вероятно, был в состоянии себе представить. Целью социалистов не является общество, где рано или поздно все кончается хорошо, потому что добрый старый джентльмен раздает индеек. А о каком же обществе мы ведем речь, если не о таком, в котором «благотворительность» станет ненужной? Мы желаем такого общества, в котором оба, и Скрудж с его барышами, и Крошка Тим с его туберкулезной ногой, будут немыслимы. Но значит ли это, что мы стремимся к некоей Утопии, где нет болезней и изнурительного труда?
Рискуя сказать нечто, чего редакторы «Трибюн» скорее всего не одобрят, предположу, что счастье не является целью социализма. Счастье до настоящего времени было побочным продуктом и, судя по всему, таковым останется впредь. Истинной целью социализма является человеческое братство. Это ощущается очень многими, хотя обычно об этом не говорят или по крайней мере не говорят достаточно внятно. Люди тратят свою жизнь на душераздирающие политические баталии или гибнут в гражданских войнах, или подвергаются пыткам в тайных тюрьмах гестапо не для того, чтобы утвердить на земле некий рай с центральным отоплением, кондиционированием воздуха и люминесцентным освещением, а для того, чтобы создать общество, в котором люди любили бы друг друга вместо того, чтобы обманывать и убивать. Но это лишь первый шаг. Куда идти дальше, не очень понятно, и попытки делать конкретные прогнозы только запутывают.
Социалистическая мысль вынуждена заниматься предсказаниями, но лишь в самых общих терминах. Часто приходится апеллировать к целям, которые можно представить себе очень смутно. Например, сейчас идет война, и люди стремятся к миру. Однако у человечества – если не считать легендарного «благородного дикаря» – нет опыта мирной жизни, и никогда не было. Мир жаждет чего-то, что, по его туманным представлениям, может существовать, но чего он не в состоянии ясно описать. В этот рождественский день тысячи людей будут истекать кровью в российских снегах или тонуть в ледяных водах или разрывать друг друга на куски ручными гранатами на болотистых островах в Тихом океане; бездомные дети в немецких городах будут копаться среди руин в поисках пищи. Сделать невозможными подобные вещи – достойная цель. Но конкретно сказать, каким будет мирное существование, – совсем другое дело, и попытка предсказать его способна привести к другим ужасам, которые с таким энтузиазмом описывает Джеральд Херд в своей книге «Боль, пол и время».
Почти все создатели утопий напоминали человека, у которого болит зуб и который поэтому считает, будто счастье – это когда не болят зубы. Они хотели создать идеальное общество путем бесконечного продления того, что имеет свою ценность только потому, что оно временно. Мудрее было бы признать, что существуют лишь некие направления, по которым человечество должно двигаться, что разработана лишь общая стратегия, а детальные предвидения – не наше дело. Любой, кто пытается представить совершенство, просто выдает собственную несостоятельность сделать это. Так случилось даже с великим Свифтом, который искусно умел разделать под орех любого епископа или политика, но, пытаясь создать суперчеловека, добивался лишь того, что у читателя оставалось впечатление – а это было последним, чего хотел бы добиться Свифт, – будто у отвратительных йеху имеется больший потенциал развития, нежели у просвещенных гуингнмов.
«Трибюн», 24 декабря 1943 г.