Катар
Счастье — это выигрыш
Происходило что-то странное. В конце 2001 года ведущий обычно затворнический образ жизни арабский шейх летал по всей Европе, от одной художественной галереи к другой, и сметал произведения искусства, платя безумные деньги. По некоторым оценкам, он потратил $1.5 миллиарда за пару лет. Если шейх появлялся на аукционе, другие участники даже не пытались сделать ставку. Они знали, что у них нет шансов. «У его возможностей нет границ», — сетовал один из участников аукциона.
Кто был этот загадочный шейх?
Как оказалось, его звали Сауд бин Мохаммед аль-Тани, член королевской семьи Катара. Его серия покупок сигнализировала, что несмотря на то, что Катар — это крошечная точка на карте, у страны более чем достаточно средств.
Для исследователя, изучающего счастье, мне было интересно наблюдать за расточительностью шейха. Может, бутанцы были не правы. Может быть, секрет счастья в деньгах. В их огромном количестве. И, если деньги могут купить счастье или, по крайней мере, одолжить его на время, тогда, без сомнения, катарцы, живущие, по некоторым оценкам, в самой богатой стране в мире, должны быть самыми счастливыми людьми.
Интересный факт, что слово «Катар» в арабском написании напоминает улыбающееся лицо, если смотреть сбоку. Ну, очень похоже, если посмотреть под углом. Во всяком случае, я решил купить билет до Дохи, столицы Катара. Как же я мало знал о том, насколько это путешествие потрясет мое понимание счастья. Я покину Катар несколько недель спустя с очень дорогой ручкой, сильным чувством признательности и двумя неожиданными заключениями: налоги хорошо, семья — это плохо. Но я забегаю вперед.
Если вы собираетесь исследовать взаимоотношения между деньгами и счастьем, это интеллектуальное мошенничество — поступать так со счастьем.
Обычно я летаю в «экономе». Сейчас я летел бизнес-классом. И я был удивлен, что я был единственным человеком в салоне. Где все катарцы? Безусловно, они могут позволить себе перелет в бизнес-классе. Позже я понял, что все они расположились в первом классе, в начале самолета. Катарцы не снисходят до путешествия всего лишь бизнес-классом.
Будучи единственным пассажиром, я был центром внимания. Стюардессы практически падали на меня одна за другой, предлагая горячие полотенца или орешки макадамии, нагретые до идеальной температуры. Или спрашивая, не желает ли мистер Вейнер еще один бокал брюта. Почему бы и нет, мистер Вейнер совсем не против.
Сервис «Катарских Авиалиний» настолько раболепный, на грани порнографии, что удовольствие от него, как и все мои приятные моменты, окрашивается легким привкусом вины. Где-то внизу, в каких-то шести милях, находятся менее успешные люди, носящие воду ведрами из колодцев, и, если они едят орешки макадамии вообще, то только при комнатной температуре. Это ужасно!
Я нажал кнопку на моей бесконечно настраиваемой Системе Управления Персонального Кресла и повернулся так, чтобы вглядеться в эти бедные души. Но я видел только пустыню. Песок, безлюдно. И волна облегчения омыла меня. Моя вина исчезла, хотя и не полностью. Она никогда не уходит совсем.
Забавно, все работники на «Катарских Авиалиниях» не из Катара. Вместо этого у них такой двусмысленный этнический вид, который ценится мировыми новостными каналами и международными агентствами красоты. Весь экипаж откуда-то из Где-То-Еще, но Откуда-Именно, я сказать не могу. Как я полагаю, это и есть основная идея. «Катарские Авиалинии» пеленают в пушистый банный халат достатка, надеясь, что вам не придет на ум некомфортное, но неизбежное заключение: Катар набирает работников на собственные авиалинии на аутсорсе. И это работает. Я совершенно не заботился о том, работают катарцы в этой авиакомпании или нет. В компании, где отсутствие оборок слишком фривольно, а отсутствие расходов слишком накладно. Или много глупости. Когда мы приземлились в Дохе, меня отвезли от самолета к терминалу, на расстояние около сотни ярдов, в седане BMW, который пах как с конвейера. Я едва успел утонуть в кожаном сиденье и ощупать деревянную обивку, как надо было уже вылезать. Почему? Неправильный вопрос. В Катаре никто не спрашивает — «почему». Почему? Потому что они могут. Вот почему. Я прошел таможню и вышел из здания терминала. И сразу же в меня врезалась стена жары. Тепло имеет скорость. Любой, кто умудрился не уснуть на занятиях физики в школе, знает, что нагретые молекулы движутся быстрее, чем их собратья с низкой температурой. Но катарское тепло также имеет массу. Это твердое вещество, которое придавливает вас к полу. Похоже на гравитацию, но только не столь приятное. Жара — единственное твердое, осязаемое вещество в Катаре. Все остальное в стране эфемерно, газообразно. Что не лишено смысла — Катар построен на газе. Под песком, в теплых водах Персидского залива, лежат запасы газа, по объему занимающие третье место в мире. Достаточно газа, чтобы обогреть каждый дом в США в течение следующих ста лет.
Снаружи терминала, ожидая такси, я увидел коллаж лиц любого вообразимого оттенка: рубиново-красные, черные как смола, призрачно белые, загорелые. Некоторые лица незаметные, закрытые вуалью из черного шелка. Катар, как и Саудовская Аравия, следует некоторым ответвлениям ислама, известным как ваххабизм, и практически все катарские женщины скрывают свое тело, от головы до пяток. По правде говоря, катарцы быстро демонстрируют, что они практикуют более простую форму «ваххаби-лайт» и получают больше практического удовольствия, чем саудиты. Женщины в Катаре, например, могут водить машины и даже голосовать.
Этот коллаж лиц дополняется смешением языков: мелодичный тагальский, четкий тамильский и тот, что я нахожу неуместным — баритон Нью-Джерси. Это солдаты американской армии в увольнении с друзьями. Они здесь на переброске из Ирака. Я не могу ничем им помочь и чувствую сожаление. Катар не Бангкок, место для отдыха и расслабления во время вьетнамской войны. Я вижу других представителей Запада: тестообразные белые парни в шортах, с животами, которые свисают над их поясами, как приставные полки. Нефтяные и газовые работники, или, как универсально их называют, — нефтегазовые работники.
Я останавливаюсь в отеле Four Seasons. Если ты собираешься серьезно подойти к исследованию связи денег и счастья, то нужно быть последовательным. Я вошел в лобби отеля, который построен с величием и грандиозностью кафедрального собора или, как предполагаю, мечети. И успел пройти только несколько ярдов до того, как был атакован небольшой армией готовых на все служителей отеля, безукоризненно одетых в кремовые блейзеры. Они с надоедливой вежливостью проводили меня к стойке регистрации, как невесту к алтарю.
Услужливость распространилась и на ванную комнату, где служитель включил мне воду и принес полотенце. Потом он поблагодарил меня. За что? За то, что я справил нужду? Это просто, правда. Я все время это делаю.
Я решил посетить бар в отеле, который носил весьма оригинальное название — «Бар».
Меня сопроводил официант, полагаю, индонезиец. Но не могу быть уверен наверняка. Его движения — образец для изучения эффективности и грации. Ничего лишнего.
Я заказал скотч и гаспачо. Несколько минут спустя он принес мне три кристальных блюда, которые стояли друг на друге наподобие свадебного торта. Я собирался указать на его ошибку, когда вдруг понял, что, подождите-ка, это и есть мой гаспачо! И когда я ел, нет, пил мой суп, я обдумывал природу счастья. Мы приравниваем счастье к комфорту, но есть ли между ними какая-то реальная связь? Есть ли такая точка, в которой избыток комфорта ослабляет нашу удовлетворенность? Или более прозаический вопрос, возможно ли, чтобы отель был слишком прекрасен? И не будет ли слишком грубо выхлебать гаспачо через соломинку?
Большой вопрос в том, что случится с душой человека, когда он или она малодушно отдадутся во власть чрезмерной, вульгарной — по настоящему вульгарной — роскоши? Я не знал ответа на этот вопрос, но моя карточка American Express и я были настроены выяснить это.
Наши современники были далеко не первыми, кто уравнивал деньги и счастье. Древние греки, несмотря на солидный вклад в цивилизацию, не были далеки от хорошей и старомодной алчности. «Древние греки говорили о богах как… благословенных и счастливых, и немалую роль тут играло их материальное благосостояние», — пишет Даррин МакМахон в своей превосходной истории счастья. И так и повелось. Сквозь годы и по всему миру люди передавали из уст в уста эту старую пословицу о деньгах, на которые не купишь счастье, и затем действовали ровно так, как будто они могли бы.
Если бы вы разрабатывали эксперимент по изучению связи между внезапным богатством и счастьем, вам бы пришлось изобрести что-то подобное Катару. Сделаем шаг назад, в обедневшие пески Персидского залива добавим кучу нефти, огромное количество газа и перемешаем. Или представьте, что вы и ваши ближайшие родственники богаты. Безумно богаты. Теперь удвойте эту величину. Далее представьте, что ваша семья имеет собственную страну где-то на арабском полуострове. Это достаточно точно описывает Катар. Он в меньшей степени страна и в большей степени — семья. Племя с флагом.
Как и все богатые семьи, Катарская семья устраивает дрязги из-за денег и привилегий. Только теперь вместо тех, кто получает дома в Беркшире, есть те, кто получает дворцы в Дохе, и те, кто спорит, кому стать министром иностранных дел в этом году.
По размерам Катар сравним с Коннектикутом. Но, в отличие от Коннектикута, в Катаре нет старых денег. Только новые блестящие монеты. 50 лет назад Катар влачил существование за счет добычи жемчуга и выращивания овец. Сегодня единственный жемчуг, какой они берут во внимание, обернут вокруг их шей и стоит миллионы. И единственные овцы, которых они встречают, — расстелены на сиденьях их новых «Мерседесов».
Крайне редко в истории одна нация становилась столь богатой за столь короткий период времени.
В терминах тех измерительных величин, что мы используем для оценки прогресса человечества, жизнь в Катаре улучшилась скачкообразно. Люди живут дольше, более здоровой жизнью, хотя ожирение дает о себе знать как прогрессирующая проблема. Они лучше обучены и могут позволить себе путешествовать за границу (первым классом, разумеется), в любую точку на планете. Но все эти объективные оценки не то же самое, что субъективные. Которые мы и зовем счастьем. Тут конечный вердикт довольно далек от того, чтобы быть однозначным и понятным.
Катарцы, как и все нувориши, имеют странное сочетание высокомерия и неуверенности. Чего они жаждут больше всего, так это признания. И Катар использует деньги, чтобы достичь этой цели. Доха напоминает одну большую строительную площадку. Они строят 41 отель, 108 небоскребов и 14 стадионов. И это только в следующие несколько лет. Неудивительно, что в стране острая нехватка цемента.
Я сижу в лобби, вглядываясь в куполообразный потолок. Обслуживающий персонал неопределенной национальности дежурит рядом, скрытно, на всякий случай, если мне что-то понадобится. Оказавшись в далекой стране, нет ничего столь обнадеживающего, как герметичный комфорт пятизвездочного отеля. Длинные подъездные пути, современные рвы отделяют вас от остальной страны. Оказавшись внутри раздвижных стеклянных дверей, воздух становится жизнью — во всех смыслах этого слова. Идея ясна: зачем оставлять этот дворец, когда все, что нужно, есть прямо здесь? В гостиничном комплексе вы можете есть, пить, заниматься спортом, отправлять факс, проверять электронную почту, жениться, ходить на массаж, проводить встречи, играть в теннис, заниматься плаванием, шопингом, разводиться, получать медицинскую помощь, читать книги, бронировать билеты на самолет и многое другое. В развивающихся странах, как мы привыкли называть страны третьего мира, гостиницы служат основанием для удовлетворения местной элиты. В Маниле я когда-то написал весь свой репортаж для Национального радио, не выходя из отеля. Все, что мне было нужно, — взять интервью в вестибюле, сидя на стульях с высокими спинками, потягивая сок лайма, курить сигары, слушая сплетни.
Будучи все еще в этом о-так-прекрасном-отеле, где мои желания выполняются мгновенно, иногда даже до того, как я еще успеваю о них подумать, я несчастлив. Что не так со мной? После некоторого размышления в голове возникает одно слово, и, учитывая все окружающее меня, это очень неожиданное слово: «гробница». Да, именно она. Отель — очень хорошая, со вкусом оформленная гробница с климат-контролем. Гробницы для мертвых. А я еще жив.
Я решаю позвонить Лизе, американке, которая живет в Катаре уже несколько лет. Она работает в крупном американском университете, который держит кампус в Дохе — часть того, что зовется Городом Обучения. Он базируется на простой и логически неопровержимой предпосылке: зачем посылать катарцев в американские университеты, если можно послать американские университеты в Катар? Студенты получают такое же образование и дипломы, как если бы они получили в США, только без студенческих вечеринок, или театральных групп, или же без всякого веселья, что сопровождает этот процесс в США.
Я жду, пока Лиза заберет меня. Из окна отеля у меня хороший вид на дорожное движение внизу. Вы можете сказать о стране многое по тому, как водят люди. Помещение кого-то за руль автомобиля подобно погружению в глубокий гипноз: их истинная сущность выходит наружу. Истина в транспортном средстве. Израильтяне, например, водят одновременно и агрессивно, и аккуратно, что, если подумать, и есть их способ делать практически все вещи. Как-то раз полицейский в Израиле подозвал меня к себе. Я не мог понять почему. Я превышал скорость? Нет, по его словам, я ехал слишком медленно. Нет, не до смешного медленно, но все-таки медленно для страны водителей-маньяков. Майами не лучше (кажется, меня притягивают места с плохим движением). Обычно люди пользуются поворотниками, но только не там. Как однажды сострил юморист и житель Майами Дейв Барри, это «показатель слабости». Водители Майами не агрессивно-пассивные, они агрессивно-агрессивные. Или возьмем Швейцарию. Обычно они прямые и скучные, но посадите их за руль, и они становятся… прямыми и скучными. Ну да. Иногда люди — именно те, кто они есть.
Катарцы же в своей собственной лиге. Государственный департамент выпустил советы для путешествующих за границу американцев. Обычно это предупреждения о таких опасностях, как терроризм, гражданская война и подобное. Но Государственный департамент отметил вождение в Катаре как «экстремальный спорт».
Катарский водитель показывает, что хочет проехать, приблизившись на шесть дюймов от вашего переднего бампера, мигая фарами и громко сигналя, пока вы не уступите. Если же вы все еще не поняли его, он может запросто въехать в вас. Почему? Потому что он может! Паспорт катарца — это как билет на выход-из-тюрьмы-моментально.
Одна эмигрантка рассказывала мне, что она стояла на светофоре, когда в нее въехал катарец. Судья посчитал, что это была ее вина. На минуточку: она вообще не двигалась. Совершенно. В Катаре иностранец всегда виноват.
Иностранцы, живущие в Катаре, реагируют на такое отвратительное вождение или постоянными жалобами, или приспосабливаются. Лиза, как я выяснил позже, пошла по второму пути.
Она не сбрасывала скорость, когда маневрировала на своей «Ауди» ко входу в отель. Я вышел из «гробницы» на жару. Я моментально вспотел, и это было замечательно. Физиологическое подтверждение тому, что я все еще жив.
Лиза была рада новому лицу. Доха, несмотря на богатство, все еще остается небольшим городом, страдающем от клаустрофобии, которой подвержены все небольшие города.
— Заметили ли вы что-то в Дохе интересное? — спросила Лиза, разгоняя «Ауди» до опасной скорости.
— Вы имеете в виду, кроме абсурдного количества денег, удушающей жары и плохих водителей?
— Нет, 7-Eleven, — сказала она загадочно. — Подумайте об этом. Где все 7-Eleven?
Она была права. В Дохе полно Starbucks и дизайнерских бутиков одежды, но нет ни одного 7-Eleven или любого другого магазина товаров для удобств, который можно найти в большинстве зажиточных стран. У Лизы была теория. Доха не нуждалась в ширпотребе и магазинах для удобств. Обслуга, а каждый катарец имеет как минимум одного такого человека, ходит за покупками, и никого не интересует их удобство.
Или возьмем случай профессора, другого иностранца, который преподавал бизнес и законы окружающей среды. Однажды он рассказал своим студентам об отелях, которые начали использовать экологическое моющее средство для стирки. Его рассказ встретил недоумение. Студенты не только не поняли, что означает «экологическое», они были в недоумении и от понятия «моющее средство». Они никогда не видели этот процесс, разве что слышали о нем. Стирка была полностью в сфере деятельности обслуги. Большинство людей, которые живут в Катаре, — обслуга, объяснила Лиза, практически въехав в бок спорткару. Существует определенная иерархия обслуги. В самой нижней части работники из Непала: краснокожие люди с телами пугала и сноровкой лазить по строительным лесам без страховки. Вы можете их видеть трудящимися на жутком полуденном солнцепеке, не замечая его палящие лучи, и это все же лучше, чем быть в Непале. Потом идут индийцы. Темнокожие, они водят такси и тоже не жалуются на свою судьбу. За ними филиппинцы, которые говорят по-английски, поэтому работают в отелях и ресторанах.
— Я тоже обслуга, — откровенничает Лиза, ускоряясь на красный свет. — Просто более высокий уровень обслуги.
Мы с Лизой приезжаем в ресторан. Меня все еще немного трясет от ее вождения, но я предпочитаю ничего не говорить. Мы вышли из ее машины с кондиционером в жару, вспотев за пару секунд, и затем вошли в сверхкондиционированный ресторан.
Жизнь в Катаре — это непрерывная череда кондиционеров, кратко прерываемая так называемыми некондиционируемыми интервалами, также известными как выход на улицу. Очень важно, чтобы эти интервалы сводились к абсолютному минимуму. Катарцы достигают этой цели с большой фантазией. Например, превращая любое посещение магазина в обслуживание в машине. Это достигается следующим образом. Катарец подъезжает к магазину и настойчиво сигналит. В течение секунды материализуется или пакистанец, или индиец, или шриланкиец, забирает заказ и удаляется в магазин. И возвращается через несколько минут с товаром. Вся процедура проходит без единого нарушения кондиционируемого пространства. Как минимум, для водителя-катарца.
Где-то я прочитал, что Катар — это на 98,09 % пустыня. Мне интересно, что занимает остальные 1,91 %? «Мерседесы», возможно. Песчаные дюны могут достигать высоты 200 футов и, вследствие непрекращающегося ветра, постоянно перемещаются. Катар, иными словами, постоянно меняется. Не удивительно, что люди тут не чувствуют своих корней. Земля (песок) постоянно двигается под их ногами.
Пустыни не считаются счастливыми местами. Мы говорим о культурных пустынях, пустынях душ. Пустыни — безлюдные места, жестокие и непрощающие. Хотя некоторые действительно прекрасные вещи иногда расцветают в пустыне. Две из самых великих религий в мире — ислам и иудаизм — берут свое начало в пустыне. Арабская литература, в частности, переполнена восхвалениями жизни в пустыне. Ибн Халдун, великий арабский мыслитель XIV века, описал с любовью жителей пустыни: «Жители пустыни, у которых нет зерна и смены сезонов, здоровее и имеют лучший характер, чем жители холмов, у которых есть все». Халдун полагал, что главный враг цивилизации не войны или голод, а влажность: «Когда сырость с ее парами оседает на мозг, разум и способность мыслить притупляются. Это ведет к глупости, небрежности и невоздержанности». Весьма точное описание жителей Нью-Йорка в жаркие дни в августе.
Во время ланча Лиза рассказывает о себе, намекая на свое нелегкое прошлое. Я подозреваю, что это алкоголь и наркотики, возможно, в тандеме, и, конечно, с избытком, но, кажется, грубо развивать эту мысль. Хотя я бы не удивился. Такие места, как Катар, привлекают людей, убегающих от чего-то: неудачный брак, судимость, несоответствующая электронная почта, отправленная всей компании, и прочие различные несчастья. Обычный здравый смысл говорит нам, что это не работает. Мы берем наш багаж с нами. Я не совсем уверен. Путешествие, в лучшем случае, превращает нас такими способами, которые не всегда очевидны, пока мы не вернемся домой. Иногда мы оставляем свой багаж позади, или, еще лучше, его ошибочно отправляют в Кливленд.
После ланча Лиза отвезла меня обратно в «гробницу». И меня сразу же окружил взвод прислуги в жакетах, справляющихся о том, каким был мой день и не могут ли они мне чем-то помочь. В точку. Я действительно хочу выписаться, и сделать это прямо сейчас. Я уверен, что на каком-то этапе моего жизненного пути, когда я, например, буду мертв, гробница покажется мне правильным и притягивающим местом, на самом деле. Но не сейчас. Еще нет. Я упаковал свои вещи и вручил одетому с иголочки человеку на ресепшене свою карту.
— Все ли вам понравилось? — спрашивает он, замечая, что я выезжаю на несколько дней раньше, чем планировалось.
— Более чем понравилось, — говорю я, — очень-очень понравилось.
Он смотрит слегка недоуменно на меня сквозь свою натренированную корпоративную улыбку. Несколькими минутами позже я въезжаю в другой отель. Не дешевка, но и не гробница. Никто не приветствует меня на входе. Неплохо для начала. Я замечаю, что краска на потолке начинает уже отшелушиваться. Небольшие трещины в стене. И волна облегчения охватывает меня.
В моем новом отеле все же есть одна потрясающая роскошь: бассейн с плавающим баром. Если и есть изобретение, которое заставляет вас больше наслаждаться жизнью и проводить весь свой досуг возле, чем плавающий бар, — я должен это узнать. Пока я по-собачьи плыл к этому бару, я прокручивал в голове версии о природе появления такой замечательной вещи. Я представлял, как на общем собрании молодой голос одного из работников отеля предлагает: «И мы могли бы запустить бар прямо в бассейн, чтобы люди могли подплывать и заказывать напитки прямо в воде». Затем невыносимо неловкий момент, когда другие работники отеля таращатся на босса, который молчит продолжительное время, но, в конце концов, выдает: «Блестяще. Мне это нравится». Да, я уверен, все было именно так.
Я потягиваю «Корону», по пояс погружаясь в воду, которая прохладна до блаженства. Удивительно прохладна, учитывая, что на улице более 120 градусов по Фаренгейту. Но вода охлаждается до очень приятной температуры. Даже бассейны в Катаре оснащены кондиционерами.
Пока я наслаждаюсь купанием, в голову приходит мысль, что Катар кажется мне очень знакомым местом, что странно. Как будто я видел множество катарцев до этого. Неужели в прошлой жизни я был пустынным кочевником? Нет, это не так. Потом меня озаряет. Вся нация похожа на хороший терминал аэропорта: приятно кондиционированный, с множеством магазинов, с хорошим выбором еды и людьми со всего света. В пути, проездом. Если в английском есть два более приятных на слух слова, я хочу узнать их. Подвисший в моменте между приездом и отлетом, уже не тут, но еще не там, мой мозг замирает посреди дьюти-фри магазинов и объявлений вылетов и прилетов. В этот момент я приближаюсь к чему-то, что можно назвать спокойствием. Я часто представлял себе, что это такое — жить в мире Аэропорта. Не просто в аэропорту, умоляю вас, как Том Хэнкс в том фильме, но во множестве аэропортов. Я бы продолжал летать по всему миру, в состоянии подвешенности. Всегда прилетаю, но никогда не в конечную точку. Полет продолжается.
Но здесь, в этом зале отдыха национального аэропорта, моя фантазия не столь ярка. Люди, даже кочевники, должны иметь ощущение дома. Дом — не обязательно какое-то одно или несколько мест, или даже вообще не место. Но каждый дом обладает двумя необходимыми элементами: ощущением заселенности и, что важнее, историей. Как-то я узнавал у швейцарца, что удерживает вместе его страну, учитывая языковые отличия, не говоря об этнических. Он ответил без колебаний: история. Может ли история действительно быть столь значимой? Столь могущественной?
Пространство и время — два измерения, в котором мы, люди, живем, — очень переплетены между собой. «Посмотрите на место обитания человека, и вы поймете историю всего его племени», — пишет географ И-Фу Туан в своей книге «Пространство и Место». Мне кажется, что все места как машина времени. Они могут перенести вас на годы назад. Как пишет Ребекка Солнит в своей замечательной и лирической книге «Путеводитель, как заблудиться»: «Возможно, это правда, что вы не можете путешествовать во времени. Но вы можете вернуться к тем моментам любви, преступления, счастья и судьбоносных решений. В те места, которые остаются и которыми вы можете владеть — они не имеют над собой власти времени».
Именно поэтому мы чувствуем себя столь дезориентированными, даже раздраженными, когда эти эмоциональные связи из нашего прошлого подвергаются изменениям. Нам не нравится, когда наш родной город меняется. Даже в мелочах. Это неуютно. Игровая площадка должна была быть вот тут, я точно помню. Меняется что-то в ваших родных местах, и это отражается на нас. Никому такое не нравится.
У Катара, безусловно, есть прошлое. Но оно небольшое. Почти тысячелетие, примерно с 650 до 1600 года, не учтено или попросту потеряно. Более поздняя история задокументирована лучше, но она была быстро стерта неостановимым наступлением хрома и цемента.
Стивен Ульф, британский академик, рассказал мне то, что заставило меня задуматься, как прошлое определяет наши жизни, наше счастье. Ульф — эксперт по арабскому миру. Он свободно говорит по-арабски и часто путешествует на Ближний Восток. Ему нравится посещать древние города этого региона — Каир, Дамаск, Бейрут. Но только богатое нефтью государство на берегу Персидского залива оставляет его равнодушным.
— Я посещал Дубаи, и все здания кажутся такими новыми, как будто их сделали из картона, прямо там. Затем я еду домой в Лондон. Никогда не думал, что скажу такое о Лондоне, но вы знаете — погода там ужасная, и все же я чувствую себя там намного лучше. Здания выглядят настолько солидными, как будто они вросли на шесть этажей под землей. Является ли солидность предпосылкой счастья? Защищает нас, держит нас от того, чтобы нас не затянуло в отчаяние? Прежде чем осуждать катарцев или тех же китайцев, я бы хотел рассказать историю другой нации, которая сметает свое прошлое бульдозерами, как богатые нувориши без истории. Она про храм, который я посетил в Японии. Это был очень старый и красивый храм. Построен более тысячи лет назад, как сказал мой гид. Как удивительно, подумал я. Я никогда не видел, чтобы настолько старое здание так хорошо сохранилось. Дерево сохранилось замечательно, не было заметно ни щепки. И все бревна были на своих местах, ни одно не сдвинулось со своего места. На маленькой табличке перед храмом было написано, что он был построен в 700-х годах. Но затем я увидел другую подпись, мелким шрифтом: «Храм был перестроен в 1971 году». Зачем это? Пытались ли японцы завлечь ничего не подозревающих туристов, говоря, что храм построен более чем 1200 лет назад, когда на самом деле ему около 40 лет? Не совсем. Во многих азиатских культурах важен не возраст или физическая структура, но дух места. Храмы в Японии постоянно разрушаются и перестраиваются, но люди все равно считают их возраст равный времени первой постройки. Это не какая-то семантическая уловка. Этот факт говорит о том, насколько сильно культура связана с прошлым. Это даже может объяснить, например, почему так мало китайцев возражало, чтобы старые районы в таких городах, как Шанхай, были разрушены для получения дополнительного места для постройки очередного небоскреба (кроме, конечно, того факта, что они просто жадные люди). Сущность первоначальной структуры остается, даже если разрушаются физические строения. И, если китайцы могут не благоговеть перед их старыми храмами и домами, они чтут своих мертвых. Почитание предков — основная связь с прошлым в Китае. Кто мы такие, чтобы обсуждать, что лучше или хуже: почитание мертвых людей или старых зданий.
В любом случае важный ингредиент для хорошей, счастливой жизни — это связь с чем-то большим, чем мы сами, признавая, что мы не более чем отблеск на космическом радаре и при этом составная часть чего-то намного большего. К примеру, для одних обеспечивают эту связь здания викторианской эпохи с характерными скрипучими лестницами и потускневшей лепниной, а для других источник этой связи кроется в важном действии — например, подарить совершенно новый сотовый телефон в подарочной упаковке дяде Бену, который умер 20 лет назад, но который все еще является частью семьи. Бертран Рассел, британский философ, закончил свою книгу «В поисках счастья» описанием счастливого человека таким образом: «Такой человек чувствует себя гражданином Вселенной, полностью наслаждается ее спектаклем и чувствует радость, что она предлагает, не думая о смерти, потому что он не сильно разделяет себя и тех, кто придет после него. Он настолько инстинктивно сливается с потоком жизни, что познает величайшее наслаждение, которое только можно».
Весьма сильное трансцендентное утверждение для самопровозглашенного атеиста. Это напоминает мне Джонаса Солка, изобретателя вакцины от полиомиелита, который сказал, что его главная цель — «быть хорошим предком». Подобный ответ может исходить только от человека, который глубоко понимает свое место во Вселенной. Я не Джонас Солк, и иногда я не могу понять, где же мое место во Вселенной, но последнее время я много думал об этом. Если мы рассмотрим нашу жизнь — около 78 лет (если нам повезет), которые мы проводим на этой планете, то они действительно незначительны. Но если, как учит буддизм, наши родители бесконечны, то, может быть, мы тоже.
Я провел в Катаре уже несколько дней и все еще не встретил ни одного катарца. Это проблема. Мои журналистские инстинкты, отточенные в течение двух десятилетий, говорят мне, что для того, чтобы исследовать катарскую душу, совершенно необходимо поговорить с настоящим жителем Катара. Но где?
Обычная хитрость журналиста — взять интервью у таксиста — не сработала. Он индиец. Я не мог взять интервью у моего официанта (филиппинца) или менеджера на стойке регистрации отеля (египтянина). Нет, мне нужно было основное блюдо в этом родовом обществе.
У меня была зацепка. Номер некоего Сами. Он друг моего друга и работает на «Аль-Джазира», неоднозначную арабскую ТВ-сеть, которая базируется в Катаре. Сами не катарец, но уверен, у него есть несколько знакомых катарцев. Мы договорились встретиться там, где все катарцы встречаются, — в молле. Сами одет с иголочки: безупречный костюм и галстук. Мы садимся в кафе в атриуме. Я беру сок, Сами чай. Сами — этнически араб, но вырос в Британии и получил образование в США. Он хорошо ориентируется в обоих мирах, арабском и западном. При этом он очень любезен. Я знаю из опыта, он всегда старается разобраться в природе вещей. Он переводчик культур.
Я спрашиваю Сами о племенной культуре. Этот термин на западе используется часто, и не всегда в положительном значении. Хотя мы никогда это не произносили, но племенная культура считается шагом назад. Здесь не тот случай, отвечает Сами. Понятие «племя» — лишь одно из обозначений семьи. Большой, расширенной семьи. Это определение засело у меня в голове. А может ли семья быть слишком «расширенной»? И если да, это так же болезненно, как потянуть колено? Наши семьи — основной источник любви и поддержки. А кроме этого, они те, кто чаще всего убивает нас (статистически). Как указывает И-Фу Туан, «наша опора, наши враги и наши любимые». И это верно для семей. Также они наше спасение и наша погибель.
— Племенные ценности подобны семейным, — продолжает Сами. Что-то, за что стоит держаться в хорошие времена и оплакивать потери в сложные времена. И точно так же, как семьи не доверяют чужакам: «Не разговаривай с незнакомцами» — предупреждают родители, — так и племена опасаются чужих. Или ты член племени, или нет. Нет чего-то посередине. Племенная и корпоративные культуры очень схожи, — рассказывает Сами. — Обе чтут лояльность превыше всего и вознаграждают щедро за нее, будут ли это валютные операции или танцы живота. И те и другие безжалостны к предателям, будь то увольнение или обезглавливание.
Американские директора — лидеры племен Среднего Востока, объясняет Сами.
— Если ты работаешь в Time Warner, ты не пойдешь со своими мелкими проблемами к главному исполнительному директору. Ты знаешь свое место.
И так же в Катаре. У всех есть доступ к эмиру, двери дворца всегда открыты, но они используют эту возможность рассудительно.
— Но почему катарцы так грубы? Иногда чересчур, временами?
— Ты должен их понять, Эрик. Они жители пустыни. У них была очень сложная жизнь. Если ты идешь в пустыне милю за милей и, наконец, находишь кого-то с водой, ты не скажешь: «Извините, дорогой сэр, но не были бы вы столь любезны поделиться водой?» Ты бы просто выпалил: «Дай воды, я умираю от жажды». Поэтому, — объясняет Сами, — современные катарцы гавкают на баристу в «Старбаксе», когда заказывают гранд латте. Потому что они из пустыни. И это не столь надуманная гипотеза. Нас определяет не только наше географическое положение, но и наше наследие тоже. Американцы, например, сохраняют фронтовой дух, хотя уже давно единственный фронт лежит между их машиной и полоской торговых центров. Мы — отображение нашего прошлого.
Я делаю глоток лаймового сока и спрашиваю Сами, мог бы он помочь мне поговорить с катарцами. Знаете, я бы предпочел попросить Сами организовать мне ужин с королевой Англии, чем просить о встрече с местными жителями страны, в которой я находился в тот момент. Сами стряхнул с плеч невидимую пыль, прежде чем ответить.
— Это будет сложно, Эрик. Давай посмотрим, с чем мы имеем дело. Во-первых, ты американец. Первый страйк. Во-вторых, ты журналист. Страйк номер два. И твое имя звучит слишком по-еврейски.
— Три страйка — я выбываю из игры?
— Я посмотрю, что могу сделать. Дай мне время, — и он поднимается, чтобы уйти.
С каждым днем жара усиливается. В 8 утра солнце сияет ярко-оранжевым в небе и давит на меня беспощадно. К полудню находиться на улице физически больно дольше, чем минуту или две. Жара столь же изнурительна, как метель. Только дураки и иностранцы ищут приключений на улице.
Я попадаю как минимум в одну из категорий. Возможно, в обе. И я достаточно отважен, чтобы в середине дня встретить катарское солнце на базарах в старой части Дохи, еще не расчищенной бульдозерами части. Очень редкий пример того, где еще остались старые катарские ценности.
Внутри базара полы жемчужно-белые. Все белое, включая жару. Я замечаю «Макдоналдс», который спроектирован так, чтобы вписаться в окружающую среду. Это выглядит… как… подождите… да, это выглядит как мечеть. МакМечеть. Я представляю себе табличку снаружи: более миллиарда спасенных! Я нахожу это очень, очень забавным. Да, жара уже действительно становится невыносимой. Я пробираюсь через лабиринт магазинов, всеми управляют иностранцы. Названия магазинов отражают принадлежность к стране того или иного владельца: «Портные Индии», «Манильские парикмахеры». Я полагаю, это придает ощущение многонациональности городу, хотя в этом есть что-то бесспорно тоскливое, как страстное желание оказаться дома. Эмигранты — рабочие пчелы для катарской экономики. Они живут 20, 30 лет здесь, некоторые даже были рождены тут, но они никогда не станут гражданами Катара. И это сделка, которую они с готовностью принимают, хотя она кажется немного грязноватой, на мой взгляд. Большинство их них оставили семьи дома, до тех пор, пока они, наконец, не уволятся, вернувшись домой как триумфаторы, и построят огромный дом. Как раз чтобы в нем умереть.
Я делаю остановку, чтобы взять чая. Горячие напитки охлаждают эффективнее, чем холодные. Еще одна ирония жизни в пустыне. Беру местную газету «Peninsula Times». В ней фотография, на которой эмир принимает посла Непала. Газеты размещают одну и ту же фотографию, сделанную в той же комнате с орнаментом, с той же тисненными золотом коробкой. Вся разница в сидящем напротив эмира человеке, выглядящем совершенно некомфортно, пока эмир, человек больших размеров, разваливается в своем кресле, просто болтаясь в нем. Я переворачиваю страницу. Там история о серьезной нехватке кондиционеров. Написана в том же настойчивом, перехватывающем дыхание стиле, как, например, статья о нехватке антибиотиков. Призыв к молитве, саундтрек Ближнего Востока, разлетается рикошетом по белому мрамору. Как часто и во скольких странах я слышал этот звук? Это действительно красиво. Вам не надо быть мусульманином, чтобы оценить вокальный талант хорошего муэдзина. Сейчас, после атак 11 сентября, я ощущаю красоту с оттенком угрозы.
Мусульмане молятся 5 раз в день. Как повелевает Коран. Почему 5? Почему не 4 или 6? Только Аллах знает, но ислам пророс из арабской пустыни около 1400 лет назад, и одной из основных функций новой религии стало, намеренно или нет, объединение людей вместе. Обязательная молитва заставляла людей выйти из шатров и пойти в шатры побольше, общественные, или же мечети.
Спустя 1300 лет французский экзистенциалист Жан-Поль Сартр метафорически выбранил понятие общего блаженства, объявив, что «ад — это все остальные люди». Сартр был не прав. Или это так, или он общался с неправильными людьми. Социологи оценивают, что около 70 % нашего счастья основывается на наших взаимоотношениях, и количественно, и качественно. Взаимоотношениях с друзьями, коллегами, семьей, соседями. В сложные времена дух товарищества притупляет нашу боль, а в хорошие времена усиливает наше счастье.
Так, значит, самый важный источник счастья — другие люди? А что делают деньги? Они изолируют от людей. Они позволяют строить стены, говоря прямо и иносказательно, вокруг нас. Мы переезжаем из дружного общежития колледжа в квартиру, дом или, если достаточно богаты, особняк. Мы думаем, что движемся вверх. На самом деле мы окружаем себя стенами.
Мой водитель такси не знал, где находится Катарский национальный музей, и вынужден был остановиться три раза, чтобы спросить дорогу. Знак, что Лиза, вероятно, была права. Как-то за завтраком она заявила, что катарцы не имеют культуры.
Я чувствовал себя обязанным защитить катарцев, хотя и не понимал почему.
— Мне кажется, это немного чересчур, любая страна имеет культуру.
— Хорошо, — сказала она. — У них нет кухни, нет литературы и нет искусства. Для меня это значит, что нет культуры.
— Но у них есть министр культуры.
— Да, и у них есть министр юстиции. Это не означает, что у них есть правосудие.
В этом был смысл. Единственная культура прилетала в Катар на самолете, утверждала Лиза. Артисты и авторы прилетали ежедневно. И это как лобстеры от Мане.
— Хорошо, но у них есть музей. Я видел на карте, — я не был готов сдаваться. — Если у них есть музей, то должна быть и культура.
Лиза скромно улыбнулась:
— А вы видели их музей?
И вот я здесь, возле музея. Первое, что бросается в глаза в этом приземистом бетонном здании — что это, вероятно, единственное во всей стране здание, не оборудованное кондиционерами. Может, задаюсь я вопросом, это попытка продемонстрировать сложности катарской жизни до эры кондиционеров? Духота внутри бетонного помещения невыносима. За секунды реки пота заливают мой лоб, затекая в глаза и обжигая их.
На мое счастье, нет причин задерживаться. Выставка, одним словом, жалкая. Лиза замечает стеклянную вазу, в которой собрано что-то, что напоминает обрезанные ногти верблюдов. Это выставка народной медицины, с ударением на «народной». Читаем плакат: «Банки использовались, чтобы уменьшить кровяное давление, симптомами которого были головная боль и обморок». Непонятно, были эти симптомы вызваны кровяным давлением или же применением банок. Картинка показывает старого человека с огромным черпаком, прикрепленным к его голове, и струящейся в пластиковую банку кровью. Полагаю, в Средневековье это было известно как кровопускание.
Одна из более интересных вещей — серия фотографий Дохи с воздуха, снятые в 1947-м, 1963-м и 1989-м. В каждой фотографии можно видеть, как увеличивается и расползается город, похожий на пятно чернил.
Мы бродим без цели по дворику, где предполагаемый бриз разгоняет духоту. Может, это жара так действует или же унылый музей, но Лиза вдруг рассказывает мне про свое прошлое. Оно очень схоже с прошлым Катара: беспокойное, непостоянное и с большими полосами потерянного времени. Пока Лиза раскручивает свою историю, я не могу чем-то помочь, но задаюсь вопросом: что, если у каждого есть свой персональный музей и самые настоящие здания посвящены рассказу наших историй? Музей Лизы был бы немного депрессивным, очень похожим на Катарский национальный музей, только с кондиционерами и, возможно, без обрезанных ногтей верблюдов. Экспозиция демонстрировала бы пыльный пластиковый бокал, который впитал первый напиток Лизы. Ниже была бы подпись: «Стакан, в котором Лиза в 10 лет смешала скотч, ром и джин, полученный от ее родителей». Другая экспозиция показывала бы настоящий ярко-оранжевый «Понтиак ЛеМан», в котором она хотела сбежать из дома в 15 лет. И смотрите, прямо здесь — точная реплика реабилитационного центра в Коламбусе, Огайо, в который Лиза вошла в 19 лет. Рядом, если пройдете в этом направлении, мы входим в ранний тунисский период. Лиза отрезвела и присоединилась к Корпусу Мира. Они послали ее в Северную Африку, в Тунис. Все хорошо, но… о, нет… что это? Картинка Лизы с бутылкой пива в каждой руке и сигарета, гуляющая из угла в угол во рту. Мы входим в эру рецидива. Плакат говорит нам, что Лиза вывалилась из вагона и сильно ударилась. Ее эвакуировали в Амстердам на пути домой, но она не хотела ехать. А Лиза никогда не делала то, что не хотела. Поэтому он прибегла к одному старому трюку со времен улицы Оборванцев. Она действовала как сумасшедшая. Прокрутим зернистое видео Лизы из аэропорта Амстердама «Схипхол». «Извините, вы знаете, что скоро конец света?» — говорит она. Снова и снова, всем, кто слушает и не слушает ее. Голландские власти заперли ее в психиатрической лечебнице. Ей давали медикаменты, которые Лиза проворно прятала за щеку, только притворяясь, что проглотила. Другой старый трюк старых дней. Наконец голландцы сдались и посадили ее на самолет в Америку. В самолете у нее был секс в туалете с длинноволосым парнем, которого она только что встретила.
Надеюсь, вы покидаете музей Лизы с тем же ощущением, что и у меня: теплым и неопределенным, желая ей чтобы она, наконец, достигла эры Золотого века в классе йоги и на собраниях анонимных алкоголиков. Пусть Лизе повезет, как Катару. Пусть она найдет огромные запасы природного газа глубоко в недрах ее песка.
На пути обратно к машине я думаю о том, каким бы был мой музей? Он представляется мне пустым, и это беспокоит меня. Неужели кривая моей жизни так неприметна, так аморфна, что ни один куратор не смог бы рассказать историю моей жизни, собрав все моменты под одной крышей?
— Я была права или как? — спрашивает Лиза.
Да, я уступаю, она права. Катар не имеет культуры. Честно говоря, не могу обвинять их в этом. Если проводишь несколько тысяч лет, карабкаясь по пустыне, спасаясь от жары, не беря в расчет племена захватчиков, то у вас тоже не было бы времени на культуру. Коротко говоря, жизнь слишком жестока для культуры. Сегодня же она слишком комфортабельна, чтобы появилась культура. «Современные города, современная городская обстановка — все это места социальной активности и интеллектуального возмущения, совсем не комфортабельные места», — делится наблюдениями британский историк Питер Холл.
Эмир Катара, правитель земли, намерен делать что-то с отсутствующей культурой страны. В настоящем катарском стиле, он планирует купить культуру и, пока есть возможность, немного истории тоже. Это звучит как разумный план. Но есть одна загвоздка. Это правда, что «деньги говорят», только они говорят в будущем времени. Деньги — это 100 % потенциал. Вы можете купить будущее, но не прошлое.
Но это не остановило эмира от попыток. Он скоро откроет несколько мультимиллионных (и, разумеется, с кондиционерами) музеев, отмечая недавно созданное прошлое Катара. Я могу даже себе представить рекламные плакаты, на которых написано: «Ваша культурная эра! Скоро!»
Эмир Катара не типичный арабский правитель. Он пришел к власти в результате государственного переворота, что, кажется, очень по-катарски, где это фактически семейный бизнес. Он сразу поставил себя как новый тип арабского правителя. Мягкий и приятно авторитарный. Эмир — мастер двойных игр. Катар — это место дислокации одной из крупнейших американских военных баз в мире. США начали наступление в Ираке в 2003 году отсюда. Катар также родина для «Аль-Джазира», воинственного спутникового ТВ-канала, больше всего известного за передачу обращений Усамы бен Ладена. Таким образом, эмир поддерживает одновременно и про-, и антиамериканскую политику. Не так просто это делать.
Эмир, кроме того, щедрый. Он распределяет нефтегазовое богатство Катара между субъектами. Фактически это государственное благосостояние. Бензин продается по 50 центов за галлон, дешевле воды. Ну, это, конечно, не совсем правда. Вода в Катаре бесплатная. Как и электричество, медицина и образование. Правительство даже платит небольшую зарплату студентам колледжа. Когда катарцы вступают в брак, государство дарит им участок земли под строительство дома, беспроцентную ссуду и денежное пособие примерно 7000 долларов в месяц. И в отличие от европейской государственной экономики, катарцы не отягощены бременем налогов. Фактически они не отягощены налогами совершенно. Нет налога на продажу. Нет подоходного налога. Ничего.
Вы можете подумать, это же чудесно, как и я поначалу.
Но исследование, проведенное недавно в Университете Орегона, предполагает противоположное. Исследователи дали 19 волонтерам 100 долларов и затем заставили их лежать и смотреть, как деньги исчезают посредством финансовых операций, которые мелькали на экране. В то же время исследователи сканировали мозг участников эксперимента посредством МРТ. В одном эксперименте его участники выбирали, на что пожертвовать деньги. Когда они делали это, два или более участка мозга — а именно caudate nucleus и nucleus accumbens — активизировались. Что правда удивительно, даже если их заставляли отдать деньги (на хорошие цели), части мозга, связанные с альтруизмом, все еще были активны. Не так сильно, когда они делали это добровольно, но большинство экономистов не могли бы предсказать какую-либо активность вообще. По крайней мере, позитивную реакцию, когда кого-то заставляют просто отдать деньги — иными словами, заплатить налог.
Зачем проводить такие исследования? Следует ли нам подсоединить всех к МРТ-машине, чтобы определить соответствующий для них диапазон налогов? Не думаю, и у эксперимента были свои недостатки. В обычной жизни налоги не кажутся настолько справедливыми, и как они тратятся — часто вопрос для обсуждения. Но очевидно, что оплата налогов — это неплохо. Конечно, я не говорю, что высокие налоги — это хорошо. Я просто пытаюсь сказать, что сам институт сбора налогов — это хорошо и необходимо для здоровой демократии. «Налог» — еще одно слово для обсуждения. Если обычный работник ленится на работе, катарцы не могут оштрафовать его за простой: «Эй, я же плачу тебе зарплату, приятель». Нет, не платите. В Катаре нет ни налогов, ни представления об этом, и это не самая счастливая вещь.
Звонок от Сами. Отличные новости. Он организовал мне встречу с несколькими катарцами в офисе «Аль-Джазира». Я собираюсь встретиться с ними снаружи штаб-квартиры канала. Это мог бы быть офис любого ТВ-канала, если бы не небольшая мечеть недалеко от входа. Мы направляемся в кафе для работников канала. Я впечатлен. Белые деревянные полы, скандинавская мебель, вмонтированная в стену, как произведение искусства, телевизор с плоским экраном. «Аль-Джазира» — дитя эмира, и он относится к нему соответствующе.
Сами представляет меня своим друзьям, все одеты в белые дишдаши, длинные и развевающиеся робы, которые носят арабы Персидского залива, со стандартными украшениями: запонки, дорогие часы и ручки «Mont Blanc», воткнутые в карман на груди. Так как дишдаши — это общая для этих мест одежда, эти украшения — единственный способ для катарских мужчин показать их достаток. Их приобретение и ношение — крайне важная часть местной жизни.
Руки пожаты, кофе подан, сигареты зажжены. Я решаю начать разговор с вождения в Катаре. Почему они настолько не соблюдают правила дорожного движения?
Длинная пауза.
— Следующий вопрос? — говорит один из мужчин, и все смеются.
— На самом деле, — говорит другой, — это ваша вина, американцев. Мы научились водить по вашим голливудским фильмам, гоняем на машинах. Это признак мачо.
Хорошо, довольно приветственных разговоров. Я собираю всю свою отвагу и выстреливаю главный вопрос:
— Вы счастливы?
Довольно неудобная долгая пауза. Наконец один из мужчин, на грани раздражения в голосе, спрашивает:
— Почему вы задаете такой вопрос?
Этот вопрос — вы счастливы — тот вопрос, который мы, американцы, смакуем каждый день, каждый час, не совсем принят в таком мусульманском обществе, как Катар. Я заметил, что люди несколько морщатся, когда я задаю этот вопрос, и вежливо стараются сменить тему. Это потому, что счастье, блаженство в руках Аллаха, не человека. И если мы счастливы, это воля Божья, а если несчастливы — тоже его. Вы счастливы? Я мог бы с таким же успехом спросить, бреют ли они ноги. Я хочу тихо удалиться.
— Если вы настаиваете, то да, я счастлив, — говорит один из мужчин, наконец.
— Нет такого понятия, как совершенное счастье, — отвечает другой, выдыхая облако дыма.
— Если вы хотите познать истинное счастье, вам стоило бы стать мусульманином, — говорит третий. — Вам следует истинно верить и знать, что все в руках Бога. Вы поймете, что Аллах приготовил для вас. Да, следует стать мусульманином, если хотите узнать, что такое счастье.
Связь между религией и счастьем является предметом, исследование которого может заполнить многие книжные полки, и на самом деле у некоторых так и есть. Я погружаюсь в этот глубокий, глубокий резервуар и указываю на один статистический результат, вышедший из молодой науки о счастье. Люди, которые посещают религиозные службы, счастливее, чем те, кто этого не делает. Почему? Это из-за какого-то трансцендентного опыта, религиозной части богослужения? Или это часть службы, сбор мыслящих душ, что объясняет это явление? Другими словами, могли бы эти счастливые прихожане получать такое же гедоническое повышение, как если бы они принадлежали к лиге боулинга или, если на то пошло, местному отделению Ку-клукс-клана?
Я так не думаю. Обратите внимание на такой момент: по статистике, люди, которые согласны с утверждением «Бог важен в моей жизни», намного счастливее, чем люди, которые не согласны с ним, вне зависимости от их участия в организованном религиозном движении. Бонус к счастью, если говорить простыми финансовыми понятиями, эквивалентен удвоению их зарплаты. Если вера в бредовую религию, полную догм, делает вас счастливее, это не то счастье, которое хочу я, большое спасибо. Атеисты могли бы добавить к этому что-нибудь. С одной стороны, некоторые исследователи счастья не берут в расчет моральную подоплеку счастья. Педофилы, у которых отмечается очень высокий уровень счастья, скажем, 9 из 10 по шкале счастья, рассматриваются такими же людьми, как и социальный работник, достигший столь высокого уровня счастья в 9 баллов. Подобно террористу-смертнику, который в своей вере в Аллаха может получить еще более высокую оценку своему счастью, выше, чем педофил или социальный работник. Он мог бы получить даже 10 из 10 прямо перед моментом, как он взорвет бомбу и унесет с собой несколько дюжин невинных жизней. Аристотель мог бы разобрать этот моральный сумбур в своей Афинской минуте. Счастье, он полагал, означает не только хорошо себя чувствовать, но и поступать хорошо. Поэтому педофил и смертник только думают, что они счастливы. Но фактически они совершенно не испытывают этих чувств. Возможно, это не вера в Бога делает нас счастливее, но вера во что-то, что угодно. Как еще объяснить факт, что самые счастливые страны — Дания, Исландия, Швейцария, Голландия — вряд ли можно назвать религиозными? Граждане этих стран в то же время, очевидно, во что-то верят. Они верят в шесть недель отпуска, в права человека, в демократию, в ленивые полуденные посиделки в кафе, в ношение носков и сандалий вместе. Вера во что-то, что мы уважаем или, как в случае с комбинацией носки-сандалии, находим ужасно несовместимым. Но, несмотря ни на что, они верят во все это.
— Значит, все, что я должен делать, это просто верить в Аллаха? — я стараюсь сохранить тон, который нельзя было бы принять за конфронтацию в разговоре с людьми из «Аль-Джазира». Я ступаю на опасную землю.
— Вы должны делать усилия, и важнее всего усилия, а не результат, — говорит один мужчина.
Ислам, как и другие религии, основан на том, что, если вы хотите быть счастливым, постарайтесь жить добродетельно и не ожидайте ничего взамен, абсолютно ничего. Разделите ваши действия и их последствия — и счастье потечет как нефть.
Разговор затухает, и мужчины начинают поигрывать ручками Mont Blanc и посматривать на инкрустированные алмазами дорогие часы. Мы прощаемся, и они уходят, оставляя на прощание эти немного зловещие слова: «Религия как нож. Если использовать ее неправильно, можно порезаться».
Главный поворотный момент в истории человечества произошел в голландском регионе Фландрия в 1445 году, хотя вы вряд ли прочтете об этом в большинстве книг по истории. Во Фландрии состоялась первая лотерея. Приз был невелик — голова козла и свидание с миловидной настоящей девственницей. Но я полагаю, что это событие ознаменовало собой важный сдвиг, который я мог бы назвать сдвигом парадигмы, если бы я был человеком, который использует такие термины, как «сдвиг парадигмы». Впервые в истории нищий мог мгновенно стать богатым, не пошевелив и пальцем. Так же, как мелкопоместный дворянин. Легализованная проституция и теперь это. Голландцы в очередной раз кое-что нашли.
Лотерея стала популярна. Сегодня дюжины стран во всем мире проводят их. Кто не мечтал сорвать джекпот? Кто не грезил тем самым моментом, когда входишь в офис босса в понедельник утром и очень вежливо, без намека на злобу, говоришь, что он может катиться к черту и вообще сдохнуть? Вы не хотите больше тут работать. Вы путешествуете. Вы ходите по магазинам. Вы едите доритос и пересматриваете «Сайнфелд».
Вы, конечно, не будете одним из тех эгоистичных победителей лотереи. Нет, вы раздадите деньги. Купите вашей маме домик во Флориде, спортивную машину вашему брату и даже выбросите несколько тысяч на благородные дела. В Дарфур, может быть. Но вы также и не будете одним из тех растратчиков. Нет, сэр, вы будете ответственным. Вы инвестируете. Обычно после пары лет вы можете начать работать снова. Во вторник, в обед. Может быть. Да, если бы вы выиграли в лотерею, вы были бы счастливы.
Это то, с чем согласны катарцы. Они выиграли в нефтегазовую лотерею и больше не работают в пончиковой. Как и все другие победители лотерей, Катар тратит много времени, ублажая себя и получая звонки от давно потерянных кузин и старых школьных товарищей. Только сейчас это приятели из школы ООН. «Катар, ты как там? Это твой старый приятель Сомали. Мы тааааак давно не виделись. Мы должны, просто обязаны, сходить на ланч».
И — конец истории. Катар богат и, следовательно, счастлив.
Но не так быстро.
В 1978 году психолог Филипп Брикман изучал две группы людей. Одна группа только что выиграла в лотерею и была богата. Другая группа попала в аварию и сейчас состояла из парализованных людей. Неудивительно, что вскоре этих событий у победителей был отмечен рост счастья, когда жертвы аварий были менее счастливы. Но, как только Брикман стал отслеживать эти группы, обнаружилось кое-что неожиданное. Победители вернулись к тому уровню счастья, что был у них до того, как они стали богаче. Парализованные же люди вернулись почти к тому же уровню счастья, что и до аварии, но лишь ненамного ниже. Что произошло? Брикман предположил, что, в случае выигравших в лотерею, они стали получать значительно меньше удовольствия от обычных событий, таких, как покупка одежды или общение с друзьями. Что приносило радость ранее, перестало быть таковым. Психологи называют это усталостью от наслаждений. Примерно так же, как и обычная усталость, усталость от наслаждений заставляет вас вспотеть, и ее следует избегать всеми способами. Но, в отличие от физической усталости, усталость от наслаждений не очень хорошо сказывается на здоровье. Он сведет вас с ума, этот бесконечный цикл удовольствия и привыкания. Интересно, что у такой усталости есть два исключения: большая грудь и шум. Исследования показывают, что мы никогда не привыкаем к громким и шумным звукам, несмотря на длительный период привыкания. И другое исследование показывает, что женщины, которые установили грудные имплантаты, никогда не устают от внимания к ним и, вероятно, их сопровождающие тоже испытывают схожие чувства.
Аристотель был прав, когда сказал: «Немного удачи (подобно противоположному), очевидно, не меняет течение наших жизней». И, если исследование Брикмана верно, тогда большая удача также не влияет на течение нашей жизни. Ничего не влияет. Что рождает неизбежный вопрос: зачем вставать с кровати по утрам?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо сделать шаг назад. Лотерея не только про деньги. Она про пересечение удачи и счастья. Это сложное пересечение, практически случайное. Древние греки полагали, что счастье требует определенной меры удачи. Даже Аристотель, бывший последователем добродетельной жизни, тоже верил в необходимость удачи: «Человек едва ли счастлив, если он ужасно выглядит, или низкого происхождения, или одинок и бездетен, или даже имеет детей или друзей, которые кажутся бесполезными, или все, кого он ценил, уже мертвы».
Но не верьте только словам Аристотеля. В каждом индоевропейском языке слово «счастье» тесно связано с понятием удачи. Английское происходит от древненскандинавского «hap», или удача. Если у нас случается несчастье, мы говорим, что это неудача. В современном немецком языке слово «glück» одновременно означает и счастье, и удачу. Во времена Аристотеля счастье было даровано богами. Сегодня эта работа ложится на плечи хороших людей из «Powerball». Но, как показало исследование победителей лотереи, то, что на первый взгляд выглядит как удача, может оказаться совсем другим. Недавно я наткнулся на короткую статью в Пакистанских новостях. Мултан, 16 марта: заключенный Хак-Наваз, 70 лет, умер в Новой центральной тюрьме Бхавалпура прошлым вечером, когда ему сказали, что суд отменил его заключение и выдал приказ на его освобождение. Когда ему сообщили в четверг, что его выпускают, он не смог сдержать своего счастья, и его сердце остановилось из-за перевозбуждения. Тело Хак-Назава было передано его родственникам для погребения.
Я повесил эту вырезку у себя на холодильнике. Как ежедневное напоминание: счастье может убивать.
В тот вечер Лиза и я ужинали в индийском ресторане отеля. Это вкусно и очень аутентично, что неудивительно, учитывая тот факт, что весь персонал прибыл из Бомбея вчера.
Мы пытались вести непринужденную застольную беседу, но Лизина откровенность продолжилась. И между пападами и бирьяни она спросила меня в упор, счастлив ли я в Катаре.
— На самом деле, — сказал я, — мне грустно, очень грустно. Я не могу объяснить это.
— Это потому, что тебе это нужно, тебе это нравится.
— Нравится что?
— Грусть. Ты подвержен грустным мыслям.
Она не сказала это так, как будто выдала гениальную теорию. Она сказала это так, как будто констатировала факт. Земля круглая. Я подвержен грусти. Как такое вообще может быть? Я задумался. Кто в здравом уме будет желать что-то подобное, как грусть?
Если это правда и я действительно подвержен грусти, я прощаю себе свою вину. Ответственность заполняет мой разум. Это просто неправильный дизайн. Хуже, чем «Форд Пинто» 1975 года выпуска, да еще и опасный.
Нейробиологи открыли, что части мозга, ответственные за желание чего-либо и симпатии к чему-либо, разные. Они работают независимо друг от друга и используют разные химикалии. Нейробиологи очень хорошо знают, что это именно так и работает, учитывая их любовь делать странные и садистские вещи с крысами.
В 1950-м канадские ученые внедрили маленькие электроды в мозги крысам и стимулировали электричеством ту часть мозга, которая известна как гипоталамус. Крысам это нравилось. Ученые дали животным небольшие рычажки, специально небольших размеров, чтобы крысы могли их нажимать и стимулировать гипоталамус самостоятельно. Крысам это понравилось еще больше. «Работая, чтобы получить награду, они (крысы, не ученые) стали игнорировать особей противоположного пола, еду и даже воду, ради нажатия рычага в игре», — пишет Даниель Неттл в своей книге «Счастье: наука твоей улыбки».
Вы можете подумать, что это немного странно, но оно в пределах объяснимого. Что бы эти электрические сигналы не делали с гипоталамусом крыс, это было настолько хорошо, что это нравилось крысам намного больше остального, и они были готовы на все, чтобы повторить это ощущение.
Возможно, про это думали и ученые тоже, когда придумали другой эксперимент. Они решили стимулировать гипоталамус крыс во время еды. Результат был удивительным. Крысы стали есть больше, но, судя по языку тела, больше не наслаждались этим. Очевидное свидетельство, говорит Неттл, что «ты можешь очень хотеть чего-либо, но не получать никакого удовольствия, когда получаешь это». Любой, кто однажды начал курить или смотреть сериал Nancy Grace, знает, что это интуитивно.
Желание вещей, которые нам не нравятся. Если честно, это довольно сильно разрушает принципы экономики. Экономика базируется на предположении, что рациональный человек хочет получить те вещи, которые увеличат его «полезность», экономическая формулировка счастья. Джо работает сверхурочно, редко видит свою семью, но он может собрать деньги и купить «БМВ». Следовательно, новый «БМВ» должен увеличить полезность Джо, его счастье. Экономисты, правда, не учитывают то, что Джо — идиот. Нет, это не совсем справедливо. Это не он идиот, это его мозги такие. Их подключили таким способом, что они заставляют Джо преследовать цели, которые не сделают его счастливым. Так много человеческого несчастья может быть объяснено этим дурацким способом подключения мозгов. Мы предполагаем, что наше сильное желание чего-либо — машины, выигрыша в лотерею — означает, что по достижению его мы станем счастливыми. Но этой связи, говоря с точки зрения нейропсихологии, не существует. Мы разочарованы, но ничего не выносим из этого разочарования, потому что наше программное обеспечение сломано. Это не испорченные данные, это неправильное программирование, которое сдерживает нас и которое намного сложнее исправить.
Склонность к грусти. Слова Лизы все еще грохочут у меня в голове, когда приносят мой сааг панир. Официант настаивает на полноте моей тарелки, и, как я полагаю, он покормил бы меня с ложечки, если бы я попросил. Таким образом, он увеличивает мое ощущение комфорта, да. Но лишает удовольствия от тактильных ощущений наполнения тарелки шпинатом и сыром. Но он просто делает свою работу. Я решаю не указывать на этот факт.
Склонность к грусти. Я все еще не согласен с этим. Грусть не доставляет удовольствия. Я никогда не хотел и не любил ее. Нет, Лиза не права в этот раз. Или же права? Ощущение грусти — все еще ощущение. Как вера в бессмысленное — все еще вера. Оба подхода лучше, чем альтернатива: небытие. Люди готовы покрыть огромные расстояния, лишь бы избежать небытия. Мы покоряем далекие земли, летаем на Луну, смотрим кабельное ТВ в номерах отелей, убиваем 32 человека из оружия, сочиняем прекрасную музыку.
Склонность к грусти. Пока я отламываю кусочки от моей лепешки наан, это начинает иметь смысл. Конечно, я грущу. Неприятия этого факта у меня нет. И у меня есть своя доля увлеченности. И первое, что приходит на ум. Моя жена считает, что мне нужна профессиональная помощь. Однажды она нашла меня поздно ночью украдкой склонившимся над ноутбуком.
— На что ты смотришь? — спросила она требовательно, так как я быстро свернул окно браузера.
— Ничего.
— Это не ничего, я видела, ты смотрел на картинку.
Я был пойман с поличным. Игра окончена. Я кликнул мышкой и открыл картинку на весь экран. Это была она, во всей своей красе. Настоящая красотка, в расстегнутом состоянии.
— Боже мой, — вздохнула моя жена с отвращением, потом замолчала.
Я просто сидел там, с поникшей от стыда головой, в ожидании ее дальнейших слов. Наконец она сказала:
— Почему ты не можешь просто смотреть порно, как обычный парень?
На экране была Bellingham-335, британская сумка для камеры ручной работы, с двойной прошивкой и ремнем для плеча. Да, меня зовут Эрик, и я увлечен сумками. Вот, я сказал это. Мне стало лучше.
Как все зависимости, эта подкралась ко мне непрошенной. Я не уверен, когда простой интерес к сумкам перерос в полноценную зависимость. Но все знаки того были. Как во время, когда я открывал шкаф и на мою голову падала гора сумок, сминая меня, как будто я из картона. Или как тогда, в Токио, когда я купил портфель от «Gurkha» за пятьсот долларов и так боялся гнева моей слишком разумной жены, что положил его в камеру хранения в метро на нашей станции. Я смог забрать его только через неделю или даже все две, в конце концов прокравшись вместе с портфелем в нашу квартиру и спрятав его в шкаф вместе с другими сумками.
Сейчас в моей коллекции (я предпочитаю слово «коллекция», это звучит нормально) 64 сумки. Это кажется вам чрезмерным? Моя жена думает именно так. Но она не понимает.
Она не понимает удовольствия от тактильных ощущений, которое я получаю, когда притрагиваюсь к качественному материалу. Не понимает радость от продуманной эргономики, размещения карманов в правильных местах, или застегнутых отделений, в которых идеально лежит мой «Filofax» (другая коллекция). Сумка с хорошим дизайном подобна продуманному дополнению и так же необходима. Если я могу быть зависим от такой банальной вещи, как сумки, осознал я, когда официант принес чай масала, то я, безусловно, могу быть зависим и от чего-то более сложного. Как грусть.
Сейчас среда, 3 часа после полудня. Я решил сделать то, что делают любые уважающие себя катарцы в это время. Я пошел в «Старбакс». Катарцы потягивают латте и курят прямо под знаком «курить запрещено». Это безопасно, ибо они знают, что филлипинец-бариста не отважится указать им на соблюдение правил. В Катаре вопрос не ставится так: что такое правило? Но скорее: кто следит за его выполнением?
Играет музыка. «We will, we will rock you». Но никто не будет тут сотрясен. Никакой революции. Людям слишком хорошо, а комфорт — худший враг революций. Катар, как и все страны, обильно одаренные природными ресурсами, страдает от нефтяного проклятия. Как показал Томас Фридман, ведущий колонки в «New York Times», имеется обратная зависимость между ценой нефти и демократией. Если цена нефти растет, развитие демократии уменьшается. Лидеры этих богатых залежами нефти стран не чувствуют сожаления, чтобы ослабить их хватку власти. А почему они должны? Всем хорошо, и все счастливы.
Счастливы ли они? Может быть, они медленно умирают от психических расстройств, нанесенных себе покрытым золотом ножом, который наносит такие безболезненные раны, что их не замечаешь, пока не становится слишком поздно? Удобная, овеянная кондиционерами смерть.
В XIX веке, за сто лет до появления страны Катар, Эмиль Дюркгейм, французский социолог, написал про «аномическое самоубийство». Это случается, когда общественные моральные принципы нестабильны. И они могут быть раскачаны, полагает Дюркгейм, либо с помощью великой беды, либо с помощью большой удачи. Первую часть легко понять. Те, кто терпит финансовые убытки, улетают по спирали в отчаяние. Но сложно ожидать впадения в уныние от победителей лотереи или жителей богатой нефтью и газом страны. Но это все-таки случается. Многие из нас от случая к случаю испытывают странное ощущение и полностью неожиданную вспышку беспокойства, сопровождающую хорошие новости: повышение или, скажем, неожиданную удачу. Люди поздравляют вас, вы понимаете, что должны быть счастливы, но этого не происходит, и вы не знаете почему.
Я пытаюсь найти свободный столик. Starbucks переполнен. Даже слишком переполнен для 3-х часов дня среды. У всех этих людей нет работы? На самом деле, я позже узнал, что они работали, и в этот самый момент зарабатывали свои деньги. Они — то, что известно здесь как рабочие призраки. Люди, которые не ходят на работу, но, в силу клановости, получают зарплату. За то, что сидят в Starbucks. Звучит как праздник, замечательный, кофеиновый путь к блаженству. Любой традиционный экономист согласится со мной. Рабочие-призраки устранили максимум такого негативного фактора, как работа, при максимизации желаемого свободного времени. При этом они все еще получают зарплату, так что при 100 %-ной победе они должны быть счастливыми.
Но шутка в том, что они несчастливы. Некоторые исследования показали, что безработные люди в Европе значительно менее счастливы, чем занятые, несмотря на то что уволенные работники до сих пор получают эквивалент полной зарплаты благодаря щедрой системе социального обеспечения. Это неудобный факт тычет в представления о том, что хорошая жизнь — свободная жизнь. На самом деле, исследователи обнаружили, что люди, которые слишком заняты, счастливее, чем те, кто не занят достаточно. Другими словами, драматург Ноэль Трус был прав, заметив, что интересная работа приносит «больше удовольствия, чем удовольствия».
Я чувствую дистанцию между собой и Катаром. Я здесь, но на самом ли деле я здесь? Мне нужно думать как катарец, чтобы проникнуть, образно говоря, внутрь их дишдаша, хотя бы на несколько минут.
Но как? Я не приму ислам, не стану курить или ездить как маньяк. Когда я проходил мимо сувенирного магазина, меня осенило. Я куплю ручку. Да, смехотворно дорогую ручку. У меня никогда не было смехотворно дорогой ручки, никогда не чувствовал необходимости в ней. Я, конечно, способен на бессмысленный материализм, о чем свидетельствует мой шкаф с мешками для сбора пыли. Но только не когда дело доходит до ручки. Это предательская территория, этот материализм.
Исследования показали, что меркантильные люди менее счастливы. И значение имеет отношение к деньгам, а не остаток на банковском счете. И все же очарование красивым пером или автомобилем или чем-то еще непреодолимо. Они представляют собой потенциальное счастье.
Мы считаем, что эти вещи могут изменить нас. Выбор до смешного дорогой ручки — это упражнение в интуиции. Правильный выбор нерационален. В отличие от покупки автомобиля, безопасность — не проблема. До тех пор пока ручка не взрывается в кармане или не выделяет токсичный газ, как в фильме про Джеймса Бонда, это безопасная ручка.
Я тестирую несколько моделей, балансируя каждую между большим и указательным пальцами, чтобы проверить вес ручки. Это очень важно при выборе до смешного дорогой ручки. Слишком легкая — нехорошо. Перо выглядит дешевым. Слишком много веса, напротив, может привести к напряжению мышц рук. Не подходит. Следующим критерием является внешний вид. И, наконец, абсурдное. Вы удивитесь, но до смешного дорогие ручки должны быть в состоянии писать. Многие из них не делают этого. Они оставляют пятна или, наоборот, моментально высыхают.
Наконец, после долгих взвешиваний и тестов, я нахожу правильную смехотворно дорогую Ручку для меня. Гладкий Lavin с чистыми линиями и черной матовой отделкой. Я использую его немедленно, подписав квитанцию об оплате по карте. Она справляется превосходно.
Моза аль-Малки — редкое явление в арабском мире — это подстрекатель и скандалистка, которой к тому же случилось быть женщиной. Я встретил ее однажды, когда писал статью о женщинах в арабском мире. Она была одной из первых женщин, баллотировавшихся на выборные должности. Конечно, эта попытка с треском провалилась, но Моза по-прежнему считает, что опыт успешный. Моза обладает тем, что в ином культурном контексте можно было бы назвать наглостью.
Когда я звоню, она быстро вспоминает меня, или, по крайней мере, симулирует, — это трудно определить с такими, как Моза. Она соглашается встретиться со мной.
Я жду в течение тридцати минут, но она не появляется. И, наконец, я звоню ей. Ее голос звучит взволнованно.
— Где ты?
— Жду в Starbucks, как вы сказали.
— В котором из?
Мне никогда не приходило в голову, что в одном торговом центре может быть два «Starbucks». Особенно в стране, которой несколько лет назад практически не существовало. Но на самом деле так и есть, и я ждал в неправильном.
Моза уже покинула этот торговый центр и вернулась к своему естественному состоянию: вечное движение. Она не будет возвращаться назад к пройденной точке. Вместо этого она предлагает встретиться в другом торговом центре на другом конце города. На этот раз она назначает встречу в кафе «Haagen-Dazs», уверяя меня, что оно только одно.
Когда я приезжаю, Моза ждет. Ее лицо раскрыто, клочья черных как смоль волос торчат из-под ее тонкого головного платка. Она раздвигает границы приемлемого хиджаба, исламский дресс-код для женщин, и на самом деле занимается тем, что многие катарские женщины будут рассматривать как скандальное поведение: встреча с человеком, который не является родственником, в общественном месте.
Но Моза — не большинство катарских женщин. Она за рулем автомобиля с 1983 года, что не было бы ошеломляющим фактом, если не считать, что катарским женщинам не разрешалось водить машину до 1997 года.
— Так много раз полицейские ловили меня на улице. Они говорили: «Ты женщина. Вы не должны водить». Я отвечала: «Что вы собираетесь делать? Забрать мои права? У меня их нет».
Они говорят, что заберут мою машину, я отвечаю: «Хорошо, у меня есть еще одна». Тогда они говорят: «Мы посадим тебя в тюрьму», я отвечаю: «Ух ты! Тюрьма. Замечательно. Я могу написать три или четыре научно-исследовательские работы, будучи в тюрьме».
Именно в этот момент сотрудники полиции, как правило, отпускают Мозу с предупреждением.
Я заказываю малиновый сорбет. Она просит вафлю с обезжиренным ванильным мороженым. Мы болтаем о нехватке книжных магазинов, катарской политике, ее неудачной ставке на местный офис и, конечно же, о том, счастлива ли она.
— О да, — говорит она, улыбаясь в 32 зуба. — По шкале от одного до десяти у меня десять. Я путешествую по всему миру. В прошлом месяце я выступала на трех конференциях. Они оплатили все мои расходы, купили билет в первый класс, поселили меня в лучших отелях.
— Так можно за деньги купить счастье?
Она делает паузу, смотрит в бассейн растопленного на тарелке, с низким содержанием жира, мороженого.
— Нет, не совсем. Но роскошь облегчает ваше счастье. Помогает. Вам нужны деньги, чтобы путешествовать первым классом, чтобы ездить по всему миру, чтобы остаться в роскошных отелях. Для меня это часть моего счастья. Моя прабабушка была счастлива в палатке, но я не могу быть счастлива в палатке.
Потом она рассказывает мне историю, истинную историю. Несколько дней назад богатый катарский человек приобрел счастливый номер сотового телефона. Я был удивлен, узнав, что номер был 66 666 (счастливое число в арабском мире), и еще больше удивился, услышав цену: 2,5 млн долларов. Это вызвало небольшой переполох. Этот материализм, это поклонение доллару зашло настолько далеко, что это поняли даже некоторые катарцы. Моза, однако, выступила по телевидению в защиту этого человека. Каждый человек имеет свое представление о счастье, сказала она, и, если этот человек был счастлив потратить 2,5 млн долларов на номер телефона, то кто мы такие, чтобы спорить об этом?
— Но есть стоящие способы потратить деньги, и есть глупые способы, — говорю я.
— Но не для них, — возражает Моза. — Для них это не глупо. Одна моя подруга только что потратила восемь тысяч долларов на кошелек. Это красивый кошелек, из «Saks Fifth Avenue», и это сделало ее очень счастливой.
Я не сомневаюсь, что это правда. Но последние исследования социальной науки, не говоря уже о древней стоической философии, предсказывают, что кошелек не сделает подругу Мозы счастливой надолго. Скорее всего, она в ближайшее время захочет кошелек за $10 000, а затем за $15 000, чтобы получить такое же количество удовлетворения.
Моза и я прощаемся. Она выглядит настолько по-западному, что я едва не чмокнул ее в щеку, что было бы ошибкой и многим бы не понравилось. Она обещает мне прислать по факсу свое резюме и последние статьи. К тому времени я возвращаюсь в свой отель, где меня уже ждут.
— Аааа, Эрик, — голос на другом конце линии говорит тепло, как будто мы старые друзья. — Я ждал вашего звонка.
Обычно я ненавижу, когда люди, которых я только что встретил, зовут меня по имени, как будто мы старые приятели средней школы. Но Абдулазиз делает это естественно, любовно.
Я уже люблю его. Мне сказали, что он тот, с кем я должен познакомиться. Самосозерцательный катарец. Он согласен встретиться со мной в тот же день во французской кондитерской под названием Eli France, расположенной в одном из современных базаров Дохи.
Когда мое такси подъезжает несколько часов спустя, базар выглядит очень похожим на то, что мы в Америке называем «стрип-молл». Но я предполагаю, что «базар» звучит более экзотично, чем «стрип-молл».
Я пришел на несколько минут раньше. Я прошу хозяйку о столике на двоих. Она замирает, обескураженная. Через некоторое время я понимаю эту проблему. Я не дал ей достаточно информации. Она должна знать, кто будет моим спутником за обедом: мужчина или женщина. Если это женщина, то она будет сидеть с нами в «семейном разделе», отгороженном от остальной части ресторана, где мужья, жены и их дети могут пообедать вдали от посторонних глаз. Если мой гость — мужчина, то он будет сидеть с нами в разделе для одиночек, зарезервированных для мужчин без семей. Я формулирую свою просьбу иначе и прошу столик для двух мужчин. Она смотрит с облегчением и ведет меня к небольшому столу с мраморной столешницей. Я заказываю сок лайма и жду Абдулазиза.
Он приходит через несколько минут. Его глаза морщинистые и светлые и только немного мерцают, когда он говорит. Он заказывает чай «Эрл Грей». Я замечаю, что он относится к официантке с уважением, как к человеку, а не слуге.
Отец Абдулазиза был школьным учителем — работа, которую ни один катарец сегодня не будет считать достойной. У него была машина, если ее можно так назвать — может, она заведется утром, а может, и нет.
Доха в то время состояла из одной дороги и нескольких домов. Катарцы убирались в своих собственных домах, воспитывали своих собственных детей. Жизнь была более жесткой, чем сегодня, но она была слаще.
Затем наступил бум 1980-х, и все изменилось. Сначала появился отель Sheraton в форме египетской пирамиды. Затем другие отели, кондоминиумы, офисные здания — и все были построены растущей армией иностранных рабочих, одетых в одинаковые синие комбинезоны и с удовольствием зарабатывающих в три-четыре раза больше, чем они могли бы получать дома. Потом горничные, повара, няни и другие люди, единственной целью которых было сделать жизнь для граждан Катара более удобной.
— Сейчас мы ищем счастье в неправильном направлении. Люди приравнивают счастье к деньгам.
Деньги, он пришел к выводу, являются не только корнем всего зла, но также и корнем всех несчастий.
— Катарцы много жалуются. Они считают, что правительство должно сделать их жизнь легче. Если правительство просит людей платить за электричество даже немного, они жалуются. Если они пытаются обложить их налогом, только немного, они жалуются. Во всем виновато правительство. Это правительство считает, что единственный способ сделать людей счастливыми — давать им деньги. И это глупо. Я бы с радостью отдал половину моей зарплаты за лучшую систему.
Абдулазиз пересказывает известную в Дохе шутку. Один человек говорит своему другу: «Слышали ли вы о преступниках, похитивших восьмилетнего сына богатого человека? Они не могли собрать выкуп, потому что тот не заметил, что сын пропал без вести». — «Большая ошибка, — говорит другой человек. — Они должны были похитить служанку. Таким образом, богатый парень заметил бы, что чего-то не хватает».
Поколение катарских детей воспитывается нянями, которые не говорят на их языке и не имеют права наказывать их.
— После того как они достигают тринадцати или четырнадцати лет, семья больше не пытается их дисциплинировать. Они не будут контролировать их поведение в общественном месте. Это живой ад для учителей, которыми часто являются иностранцы, не имеющие реальной власти. Эти молодые люди не слушают никого. Даже полицию, — говорит Абдулазиз.
Это не звучит как рецепт для счастья, я признаю. Но разнообразие в современном Катаре, люди, живущие здесь со всего мира, конечно же, хорошая вещь. Несомненно, это добавляет некоторый вкус к пустынной жизни.
— Не совсем, — говорит Абдулазиз, прихлебывая чай. — Посмотрите на это с точки зрения катарца. Вы — только 20 процентов населения в своей собственной стране, так что каждый день вы сталкиваетесь с морем иностранных лиц. Вам нужны эти иностранцы, чтобы страна развивалась, в противном случае все это богатство бесполезно. Но вас они возмущают ровно настолько, насколько вы зависите от них. Этот мультикультурализм выглядит красиво только издалека. Но не с близкого расстояния.
— Что произойдет, если Катар просто попросит всех иностранцев уйти?
— Страна рухнет. Нам нужны эти люди. Ради Бога, даже наши судьи — иностранцы. Представь это. Наши судьи — иностранцы!
Я спрашиваю Абдулазиза о племенном характере такой страны, как Катар.
— Мы знаем, что семьи очень важны для нашего счастья. И, опять же, что такое племя, если не расширенная версия семьи? Поэтому легко решить, что жизнь в клане легка и комфортна, особенно в атмосфере богатства.
Клановость упрощает жизнь, соглашается Абдулазиз. Это безопасная сеть, но эту сеть оборачивают вокруг шеи и душат.
— Ты постоянно на страже, боясь сказать или сделать что-то неправильно, потому что за тобой всегда наблюдают.
— Тайная полиция?
— Нет, — говорит Абдулазиз, тихо смеясь над моим невежеством, — ваша собственная семья.
Он продолжает:
— Допустим, вы женитесь на иностранке или даже на ком-то из другого рода. Это будет очень сложно. Это можно сделать, но вы должны провести своего рода политическую кампанию. Праздник должен быть проведен, а ум должен быть изменен.
В Катаре ваша позиция внутри рода — это козырь, дающий деньги или образование.
Но, несмотря на все изменения в Дохе, все эти рестораны, страна является социально застойной. Вы умрете с точно таким же статусом, с которым вы родились. Ничего не имеет значения. Важно только ваше имя.
Зная имя, Абдулазиз может определить чье-то положение, их место в роду, их уровень дохода. Он берет салфетку и достает ручку (хорошую, но не Montblanc) из нагрудного кармана, рисует серию концентрических окружностей.
— Это — катарское общество, — говорит он, указывая на салфетку. — Каждый круг — это семьи, или племена. В центре, конечно же, правящая семья аль-Танис.
— А где вы?
Он рисует X, близко к центру. Я удивлен, насколько близко. Судя по его виду, я бы принял его за чужака. Я решил не упоминать об этом и перейти к другой теме.
— Все это богатство — делает ли оно людей счастливыми?
— Нет, не совсем. Вам нужно достаточно денег, чтобы иметь свое достоинство. Но это не сделает тебя счастливым.
Хочу отметить, что он говорит о деньгах, чтобы купить не комфорт или безопасность, но достоинство. Движущую силу в арабском мире. На Западе это понятие давно выхолощено. Исполнительный директор «The Wall Street Journal» работает по восемьдесят часов в неделю в надежде на повышение своей и без того миллионной зарплаты от собственной ненасытности.
Мы допиваем и отправляемся в соседний книжный магазин «Jarir». Абдулазиз, человек, очевидно, большого интеллектуального любопытства, и он смущается скудности выбора. Несколько американских книг о саморазвитии, которые заставляют меня чувствовать себя как дома, бестселлер из Саудовской Аравии под названием «Девушка — арабский цыпленок». Там нет ничего, что хотя бы отдаленно можно назвать катарской литературой.
— Деньги не могут купить культуру, — говорит Абдулазиз, что противоречит философии его правительства, и его слова ужасно похожи на слова Лизы.
— Но он может купить много произведений искусства, — отвечаю я, имея в виду шейха, который сгреб все эти шедевры. Абдулазиз понижает голос. Мы сейчас говорим о члене королевской семьи, требуется определенная осторожность.
— Проблема заключается в том, что он спутал покупки для национального музея с покупками для своей личной коллекции.
Сотни миллионов долларов были растрачены, и все за счет катарских налогоплательщиков. То есть, конечно, если бы катарцы платили налоги.
— Никаких правил, — продолжает Абдулазиз. — Этот парень получил в свое распоряжение миллиард долларов, и никаких правил.
Никаких правил, и все же в пределах своего рода слишком много правил. Какой ужасный способ жить. Не в первый раз я чувствую жалость к Абдулазизу, живущему здесь, в этой позолоченной песочнице. Он чувствует это, я думаю, и рассказывает мне, как он когда-то планировал иммигрировать в Канаду, но не сейчас. Не после терактов 11 сентября, не с таким именем, как Абдулазиз.
Время уходить. Он предлагает довезти меня до моего отеля. Через несколько минут у Абдулазиза звонит мобильный телефон. Я едва говорю по-арабски, но мои уши ловят слово «mushkala» — проблема. «Mushkala» — очень популярное слово на Ближнем Востоке. Как правило, оно используется во время напряженных моментов на контрольно-пропускном пункте.
«Айн mushkala» — «нет проблем», уверяет вас ваш водитель. Перевод: большая проблема. Очень большая проблема.
— Эрик, — говорит Абдулазиз, положив трубку. — Что вы делаете, когда проблема давит так сильно на вас, что вы не знаете, как жить? Чем вы занимаетесь?
Вопрос заставляет меня заерзать на сиденье. Я тронут, что Абдулазиз доверился мне, учитывая, что я совсем не член его рода.
Но моя другая племенная принадлежность мешает моей человечности. Племени, известном как журналисты. Как и у всех кланов, у этого есть строгие, хотя и негласные, правила. Правило номер один: свободно брать у людей, которых вы интервьюируете, потреблять их истории и их боль, но никогда, никогда не давать ничего взамен. Не давать денег (это имеет смысл) и не давать им дружбы или советов. Тем не менее это именно то, что Абдулазиз спрашивает у меня сейчас.
Я решил рассказать Абдулазизу историю. (Мое племя одобряет истории.) Она довольно невзрачная, и я даже не уверен, что это относится к вопросу Абдулазиза. Но это только начало.
Я был дома, слушая радио, когда услышал знакомый голос коллеги, которая также работала в качестве репортера для сети. Она создала маленький шедевр. Репортаж, который был абсолютно совершенным. Профессиональная зависть завладела мной. Боже, я думал, ее жизнь прекрасна. Все идет у нее гладко, в то время как я тону в море неуместности. Я послал ей электронное письмо, написав о том, как сильно мне понравился репортаж, и добавил без всякого умысла, без тени зависти, что я надеялся, что жизнь у нее так же хороша.
Спасибо, она написала в ответ, но нет, жизнь не так хороша. Только вчера у ее трехлетнего сына была диагностирована редкая неизлечимая болезнь.
Я чувствовал себя дураком. Я неправильно понял реальность, в очередной раз не был в состоянии осознать, что все это иллюзия, как говорят индусы. Вещи не те, какими кажутся. Мы, люди, не знаем ни черта. Ни о чем. Страшная мысль, но и, в некотором смысле, освобождающая.
Наши максимумы, наши достижения нереальны. Но также и наши неудачи, наши «mushkala». Они тоже нереальны. Абдулазиз слушает мою историю в тишине. Я не знаю, о чем он думает, и я сомневаюсь, что моя история помогла. Он не говорит мне, в чем заключается его «mushkala», а я не вправе спрашивать. Наконец он говорит: «Я понимаю, что вы имеете в виду. Спасибо». Не уверен, что это не была просто вежливость.
Абдулазиз высаживает меня у гостиницы. Я получил свой урок.
Комфорт ценится, когда перемежается с моментами большого дискомфорта. Здесь нет приторной стаи обслуживающего персонала, есть просто пакистанский парень с копной волос, который встречает меня у стойки регистрации и, если я хорошо попрошу, может купить мне холодного пива. Сегодня мне нужно два.
Я продолжаю думать о том, о чем сказал Абдулазиз. Когда он чувствует себя подавленным, он сказал, что он разговаривает со своим Богом. Не молится. Мне понравилось, как это звучит. Говорить — естественно для меня. Молиться — нет. Конечно, бог Абдулазиза — Аллах. Не совсем мой бог. Я задаюсь вопросом: кто мой бог? Нет, очевидный ответ не приходит на ум. На протяжении многих лет я был духовно беспорядочным, изучал индуизм, буддизм, зороастризм, и даже иногда иудаизм. Ни одну из этих религий, однако, я не принял. Затем, внезапно, Его имя всплывает в моей голове, и это не имя, которое я ожидал. Амбиция. Да, это мой бог.
Когда честолюбие — ваш бог, ваш храм — это офис, а начальство и коллеги — ваше священное писание. Священный напиток, кофе, впитывается пять раз в день. Когда вы поклоняетесь честолюбию, нет ни субботы, ни дня отдыха. Каждый день вы просыпаетесь рано и встаете на колени перед богом Амбиций, лицом в сторону вашего ПК. Вы молитесь в одиночку, всегда в одиночку, даже если другие могут присутствовать. Честолюбие — мстительный бог. Он поразит тех, кто не поклоняется правильным образом, но это ничто по сравнению с тем, что он приготовил для своих прихожан. Они получают худшую судьбу из всех. Ибо в конце концов они остаются старыми и усталыми, погребенные в углу офиса. Бог Амбиций является ложным богом, и всегда был таким.
Я уезжаю из Катара на следующий вечер. Уже темно, когда я приезжаю в аэропорт, но я клянусь, что до сих пор чувствую солнце и фантомное тепло, которое будет преследовать меня в течение еще нескольких недель.
Я положил визитную карточку Абдулазиза в мой нагрудный карман вместе с моей до смешного дорогой ручкой. Уровень удовольствия, которое я получаю от этого пера — как оно отлично лежит в моей руке, как скользит по странице, будто верхом на воздушной подушке, — согласно Руту Винховену и другим экспертам счастья, уменьшается с течением времени. Я жажду лучшей, более дорогой ручки, я пал жертвой гедонической гонки.
Мертвые эксперты не правы. Я наслаждался пером столь же долго, сколько я владел им. Это длилось ровно девять дней. В итоге я потерял ее в такси в Нью-Йорке. Или, может быть, в транзитной зоне в аэропорту Хитроу. Не в этом дело. Дело в другом: она исчезла. Моя первая и единственная до смешного дорогая ручка ушла навсегда. И, хотя иногда я тоскую по моей потерянной Lavin, я знаю в моем сердце, что ее радости были иллюзорны, как мираж в пустыне.
Я вернулся к Bic за девяносто девять центов. В ней нет стиля. Она ничего обо мне не говорит. Это просто ручка. Я больше ничего от нее не прошу, и, подозреваю, что именно поэтому она пишет так хорошо.