Часть II
ИЗ ПИСЕМ СТАРЦА МАКАРИЯ ОПТИНСКОГО К МОНАШЕСТВУЮЩИМ
Севская игумения Магдалина скончалась 25 августа в 12 часов. Обитель осиротела! Неутешный плач, стон и вопль во всей обители продолжаются; но даже и мирские все рыдают о ее лишении. Она, матушка, заслужила такую любовь простотою, смирением, терпением и незлобием. 300 сестер успокоивались под ее кроткомудрым правлением. Несомненно, что она получит блаженную вечность: она предчувствовала свою кончину и кое-как намекала о сем; в самое время кончины некоторые сестры видели венец звездный над ее кельею; а Площанский отец строитель за несколько дней пред кончиною ее видел сон: будто вдруг небеса отверзаются и о. Леонид (Лев) оттоле говорит к игумении: «Магдалина! Скоро ли ты придешь ко мне? Я давно жду тебя и построил тебе келью», и она будто отвечает: «Скоро, скоро, батюшка, приду». Вот Вам, батюшка, радостно-печальные весточки; Вы, верно, прольете слезы печали и радости о сей досточтимой матери. При трогательном чтении описания кончины ее, нельзя было никому удержаться от слез, а особливо представя пораженных скорбью чад ее духовных.
Из Писем старца Макария Оптинского к монашествующим (изд. 1862. С. 65)
САМООТВЕРЖЕННАЯ ИГУМЕНИЯ
Оптину Пустынь в 30-х годах прошлого столетия в числе многих, приходивших и до нашего времени приходящих к Оптинским старцам за духовным советом, посещали игумения Севского монастыря Магдалина 1-я с монахиней Досифеей Лыкшиной.
Обе в міру были вдовы: одна — полковника, другая — генерала. Монахиня Досифея в Севском монастыре несла послушание по канцелярской части и потому всюду во всех поездках сопровождала свою игумению.
Замечено было Оптинской братией и постоянными посетителями пустыни, духовными детьми великого старца Леонида, положившего основание старчеству в Оптиной, что старец Леонид всякий раз при встрече с игуменией и ее письмоводительницей с улыбкой, не лишенной для окружающих некоторой таинственности, называл игумению то — «победитель», то — «фельдмаршал» и особенно часто — «кавалер-игумения». И на эти прозвища все трое, во главе со Старцем, улыбались с таким видом, что всем это видевшим казалась несомненной какая-то тайна, какое-то общее для всех их воспоминание, не лишенное некоторой, если можно так выразиться, игривости, вообще чего-то, чего нельзя вспомнить без улыбки. Великая духовность и святость этих трех лиц исключала даже возможность какой-либо не только игривой, но даже несерьезной мысли об этом общем для них воспоминании, и, конечно, тем больший интерес возбуждали и прозвища эти, и эти улыбки.
Один из современников старца Леонида, Оптинский монах Арсений, ближе других, вероятно, стоявший к другому великому Оптинскому старцу, Макарию, другу, сотаиннику и ученику старца Леонида, заинтересовался этим и осмелился как-то раз спросить батюшку Макария, что означают эти прозвища игумении Магдалины, но Старец отвечал:
— После о том узнаешь!
«И вот, — пишет в своей тетрадке, из которой я выписываю эти строки, монах Арсений, — прошло с тех пор немало времени; поехал я в Киев. Езда тогда была в Киев через Севск, и я не преминул быть в Девичьем Севском монастыре и посетить почтенную старицу, игумению Магдалину, которая при своих посещениях нашей Богоспасаемой Оптиной всегда отличала меня своим доброжелательством и доверием. Старца Леонида в это время уже не было в живых.
При этой встрече моей с матушкой игуменией я, вспомнив слова старца Макария — «после узнаешь», — решился приступить к ней с неотступной и убедительной просьбой объяснить мне, что значили слова и улыбка почившего великого Старца.
Была тут в игуменской келье и неразлучная спутница и собеседница игумении, мать Досифея, которая, дай Бог ей доброго здоровья, просьбу мою поддержала, сказав игумении:
— Ну, матушка, скажите ему уже всё — за что называл вас батюшка такими именами, да еще потом прозвал нас и «хороводницами». Теперь уж, матушка, времени с того много прошло, — чай, и поперемерли те-то, кого это касается. Расскажите-ка, матушка!
И вот, что рассказала мне матушка, то я здесь и записываю в точности со слов этой почтенной Старицы и хранительницы словесных овец стада Христова.
— Когда в наш Севск прибыл драгунский полк, офицеры полка начали учащать к нам в церковь и порядочно-таки бесчинничать. Ни одной, бывало, вечерни не пройдет, чтобы не было от них каких-нибудь самых наглых дерзостей. И было очень скорбно нашему сердцу видеть такое умаление духа Христова в христолюбивом воинстве, и вспоминались нами со страхом слова Спасителя: «Вы есте соль земли, аще же соль обуяет, чим осолится; нивочтоже будет ктому, точию да изсыпана будет вон, и попираема человеки». А в то время офицеры Государева войска, да и теперь, кто были они, как не соль земли Русской?!
К тому времени, как начали у нас в церкви бесчинствовать господа офицеры, в число сестер к нам поступила Александра Викентьевна, институтка, красавица собой, и это довело до истинного беснования «христолюбивых» вождей, и даже самого полковника, хотя он уже был человек немолодой, да к тому же еще и семейный. И пошло у нас в храме такое непотребство, что хоть святых вон выноси: придут наглецы в церковь Божию, шарят во всех углах и громко, с подлым смехом спрашивают друг друга:
— Где она, где она?
Наконец, дело дошло до того, что меня уже из города стали предупреждать, что полковые хвалятся схватить Александру Викентьевну и силой увезть из монастыря. Что тут делать? — думаю; зимой вечерня отходит уже темно — это очень удобно устроить, да к тому же полковник злонамеренно выбрал себе квартиру против самого монастыря и ко злу тем присоединил новое зло: у нас — обедня, а у них музыка гремит, у нас — вечерня, а у них, как станет смеркаться, зорю играют; а сам полковник для тех же офицерских штук зачастил да зачастил в церковь на великий соблазн и скорбь всем нашим монашенкам... Меня, думаю я, это в могилу уложит! Ну, рассуждаю я в самой себе, что же будет толку из того, что я умру от одних своих думок? Умирать все одно, что от думок, что от дела, и, призвав на помощь старческие молитвы батюшки Леонида и при содействии всемогущей благодати Божией, я решилась наконец на последнюю крайность...
Приказала я собрать всех сестер к себе в келью и объявила им, что ввиду тяжкого соблазна, который угрожает всему монастырю, они должны удвоить свою бдительность, и особенно усугубить молитвы, а что я до последней капли крови постою за монастырь при помощи старческих и общих молитв. Объявив о том сестрам, я Александре Викентьевне запретила ходить в церковь, и в особенности к вечерне...
Приблизился для полка праздник — день Ангела полкового командира. Я приказала сготовить пирог с разукрашенными печеньями и просфору о здравии именинника и своего ближайшего соседа и все это послала к нему с матерью казначеей Магдалиной и матерью Досифеей, и приношением этим полковник наш был отуманен, как Валтасар, и попался в ловушку, как Олоферн. Наговорил он тут нашим посланницам с три короба всяких глупостей, а мать Досифея, не переча ему по мыслям, тоже с ним острила и шутила.
— Вы меня уверяете, — спрашивал полковник, — что мать игумения меня полюбила?
— Да как же вас не любить, — пресерьезно ответила ему мать Досифея, — когда вы нас почти каждый день забавляете!
И так всё в том же духе.
Расстались они с полковником такими приятелями, что хоть бы весь век жить вместе. И обещал полковник явиться ко мне с визитом; а Досифея-то моя будь умна да и скажи на это полковнику:
— Покорно просим пожаловать, ваше высокопревосходительство!
Это величание его еще более восхитило, и он обещал непременно утешить нас своим посещением, вероятно, уже предвкушая в своем антихристианском сердце образовать из монастыря готовый сераль с мусульманскими гуриями.
Недолго собирался полковник с визитом: уже на следующий день пожаловал ко мне его адъютант просить разрешения явиться.
Конечно, я ответила, что, мол, просим покорно дорогого гостя. Является гость в полной парадной форме.
— Добро пожаловать, — говорю я, — ваше высокопревосходительство! Покорно прошу — садитесь. Да чем вас потчевать? Мы вот скоромной-то пищи не употребляем, да нынче-то и день постный...
— Да, я слышал, — отвечает мне весьма любезно полковник, — слышал. Только, знаете, вы это напрасно: к чему эти посты? Это все одна глупость, выдумка, одна фантазия!
— Ну, — говорю я полковнику, — это, ваше высокопревосходительство, не нами установлено, не нами заведено, не нами и кончится.
И пока-то мы так говорили, девушки наши монастырские, по моему распоряжению, то та, то другая — ко мне, будто как за делом, и всё глупый разговор-то прерывают. А он не пронимается и всё продолжает болтать свои глупости:
— Вы, мать, напрасно своих девушек так строго держите и никуда не пускаете. Ишь, какие хорошенькие! просто — прелесть: не стыдно бы их и моим кавалерам под пару!
А девушки мои поминутно ко мне вбегают и всё наш разговор прерывают. Я делаю вид, что на них гневаюсь и выговариваю им:
— Ах, подите вы от меня, — право, надоели!... Вот так-то, — говорю я полковнику, — ваше высокопревосходительство, начальнику-то: всё хлопоты, и не можно днем хорошего человека принять, — и поговорить-то свободно не дадут — сами видите. То ли дело — вечерком: никто нам тогда не помешает. Да вы приходите по-домашнему, без формы, а то нам без привычки страшно на вас и посмотреть!
— Так, так, мать с удовольствием! — отвечает он мне, — только уж вы, мать, будьте тогда откровенны!
На этом мы в этот раз и простились с господином полковником.
На следующий день этот господин со своими сорванцами пожаловал к вечерне, и в церкви началось бесчинство с еще большим нахальством. Тут подошла к полковнику мать Досифея и говорит:
— Ваше высокопревосходительство! вас мать игумения просит к себе.
— А, прекрасно, — говорит он, — идем!
Приняла я его так же благосклонно, и он начал с еще большею дерзостью и нахальством говорить мне самые непозволительные пошлости.
Делать нечего, протянула я время, пока от вечерни из церкви все вышли вон. И когда мне об этом тихонько доложили, то тут уж я тон свой переменила.
— Девушка! — крикнула я, — а что, из церкви вышли?
— Вышли, матушка.
— Так, запирайте ворота и калитки, а ключи принесть сюда!
— Ключи здесь, матушка.
— А что ж, — спросила я, — сошлись старшие монахини?
— Есть, — отвечают они, — человек тридцать, матушка!
— Довольно! пусть войдут сюда!
И когда вся моя приемная наполнилась монахинями, я обратилась к ним и громким, решительным голосом сказала:
— Вот, матери, судите меня с этим человеком!... А вы, господин командир Государева полка, принявши присягу пред святым Евангелием в добросовестном служении Богоучрежденной власти Царя и Вере Православной, знаешь ли ты, что присягой этой ты поставлен быть блюстителем закона и благочестия в России, и особенно во вверенном тебе полку? Известно ли тебе, что и игумения монастыря имеет от Бога чрез Святую Его Церковь повеление и святую обязанность блюсти в себе и во вверенном ей словесном стаде Христовом девство, целомудрие, чистоту и заповеди Божии? Знаешь ли ты, что эта обязанность предлежит и всем христианам, но что мы, монахини, в этом еще даем особые и страшные обеты, как и ты присягу твою, перед святым Евангелием во услышание всей Церкви?.. Теперь: если в военное время неприятель атакует полк, что тогда должен делать полковник? — скажите нам, господин, а мы послушаем!
— Конечно, — отвечал растерявшийся от неожиданности полковник, — принимать все меры, чтобы отбить неприятеля, хотя бы это и жизни стоило.
— А если бы кто изменил Царю? — спросила я.
— Тому, — сказал он, — политическая смерть или расстрел.
— Хорошо!... Ну а если волк попадется в овчарне, что должен хозяин хищному волку сделать? оказать ему милость и выпустить на волю?
— Что за детские вопросы вы предлагаете мне, мать игумения, — смешно, право! Ну ясно как день: обыкновенно убить волка, и всё тут.
— Покорно благодарим тебя, господин полковник, за твой праведный суд, — сказала я, — и этот суд твой мы теперь же и совершим над тобою, как над волком, расхищающим агниц Христовых. Дело решенное: ты исполнение этого суда получишь в эту же ночь... А теперь что вы, матери, скажете: убить ли нам сего волка или глаза ему выколоть?
Раздалось несколько голосов:
— Лучше, матушка, глаза выколоть!
— Матушка! — выступила тут из рядов мать Оболенская, — матушка! какая неволя руки поганить в волчьей крови, все одно, что в собачьей, а лучше повесим его как собаку, да и только!
— Нет, нет, Маргаритушка, — сказала я, — не дело говоришь: тогда все вы должны будете подлежать уголовному суду, а я вам сказала, что одна за всех жертвую собой. Подведем мы его к калитке, и я палкой выколю ему глаза, а вслед предам себя в руки правосудия. Пусть уже он останется живым — все-таки еще и покаяться может... Прощайте, сестры, может быть, более не увидимся! Поминайте в своих молитвах мать вашу, положившую свою душу за вашу непорочность и за охранение ваших девственных обетов, хранить которые я обещалась Богу до последнего издыхания. Пусть я, грешница, буду для вас живым примером.
При этих словах я поклонилась им до земли.
Тут прямо стон поднялся в моей келье: плач, рыдание, скорбные восклицания!...
— Матушка! — кричали мне сестры, — мы все идем с тобою — пусть всех нас посылают на каторгу!
— Нет, — заявила я решительно, — оставайтесь все, я одна иду. Подайте мне ваточник поплоше: на что мне в тюрьме-то хороший?.. Теперь прощай и ты, господин полковник: больше ты отныне меня тоже не увидишь!
И я и ему поклонилась в ноги.
И что же в моей немощи совершила сила Божия!... Пока я все это говорила, полковник мой все время стоял как остолбенелый и молчал, только трясся как в лихорадке. Когда же я ему сделала земной поклон, то он зарыдал как ребенок и в ужасе воскликнул:
— Права ты, мать игумения! и повинен я лютой казни; но чем же виновато семейство мое? жена, дети?.. Они должны остаться навек несчастными — умоляю тебя, сжалься над ними!
— Господин! — ответила ему я, — я лучшего счастья не могу им доставить, как вернуть им отца с вечным уроком благочестия и добронравия. А что они теперь, несчастные? по примеру своего развратного безбожника отца, они и сами будут такими же!
— Нет, матушка, — воскликнул полковник, — клянусь вам — я уже не останусь таким!
— Не легче нам от этого, — возразила ему я, — вишь у тебя полк — ты всех своих сорванцов заразил своим безбожным развратом. Да и за тебя ручаться опасно: забудешь эту свою ловушку и будешь мстить; а мы — люди беззащитные: один Бог — наша надежда, Который лишил тебя здравого рассудка. Кончено! и суд кончен!
— Святые матери! — взмолился полковник, — помилуйте, уговорите свою праведную игумению! Я все, что угодно, для вас сделаю!
Тут вступилась за него мать Досифея.
— Матушка! — сказала она, — а что если господин полковник оставит Севск? Ведь он может переменить стоянку своего полка в другой уезд — тогда нам не может уже быть никакого опасения.
— Хорошо, Досифеюшка! — сказала я ей в ответ, — а ну как он нас да обманет? Ему ведь только отсюда дорого выбраться, а тогда он другое запоет!
Не успела я этого сказать, как полковник бросился мне в ноги, стал на колени и сквозь слезы начал умолять меня простить его, восклицая:
— Нет, нет, матушка, не солгу! Даю вам торжественную клятву пред Господом Богом и перед всеми Святыми, что завтра же распоряжусь о перемене полковой стоянки. Только молю и вас, матушка и сестры, здесь присутствующие, дайте и вы мне клятву в том, что тайна этого вечера, пока я жив, останется тайной!
Подумала я, посоветовалась тут между собою с. сестрами; и согласились мы помиловать на этих условиях полковника, но я сделала одну оговорку, что тайна эта до времени, которое после его смерти определит Господь, останется тайной для всех, кроме моих Старцев духовных, которым я это открыть должна. На том и порешили, дали друг другу взаимную клятву, целовали крест, и после четырехчасового испытания с хлебом-солью мать казначея с матерью Досифеей проводили полковника до его квартиры, где и расстались с тем, чтобы уже более на этой земле не видеться.
Полковник свято исполнил свою клятву, и на следующий же день после памятного для всех нас вечера он отправил своему начальству рапорт, в котором донес, что хотя он и полк стоянкой очень довольны, но так как во всем уезде тинный прудовой водопой, производящий по наблюдению ветеринара в лошадях мыт и зуд, от которых лошади очень худеют, то он и ходатайствует о скорейшем переводе полка из Севска.
Недели через две, слышим мы, гремит музыка, играют походный марш, и драгунский полк вместе со своим полковником и всеми офицерами выступил навсегда из Севска, а у нас в обители водворилась тишь да гладь да Божья благодать.
Так совершилась Божья сила в немощи моей человеческой. Вот отчего улыбался при встрече со мной и звал меня «фельдмаршалом» великий Оптинский старец Леонид».
Наказывал Господь русское воинство за отступничество от великого примера боголюбивого Суворова, истинного христианина и верного сына Православной Церкви, казнил Наполеоном, наказывал Севастополем, Парижским трактатом, Берлинским договором, покарал, наконец, кровавой казнью Японской; гремит ныне гнев Божий и над флотом нашим, почти уничтоженным, и над войском, разбитым и опозоренным в грозе изменнических мятежей и позорных расстрелов безбожных изменников Богу и Царю Православному; с великим трудом остаток воинской чести и доблести и былой суворовской славы поддерживают верные присяге войсковые части во главе с доблестным Семеновским полком; ученые и многоученые военачальники изобретают реформу за реформой для преобразования когда-то великой русской армии, но никому, о Боже великий! — никому невдомек, где корень всему злу, которое губит и Россию, и непобедимую ее некогда армию!
Не наведет ли подвиг Севской игумении Магдалины и стыд посрамленного слабой старушкой монахиней полковника на верный путь тех, кому ведать надлежит обновление нашего несчастного войска и обезумевшей России?! Благослови, Господи!...
НЕСЧАСТНЫЙ
В одну из моих поездок в благословенную Оптину Пустынь довелось мне встретиться с одной Божьей старушкой, устроившейся доживать свои дни поблизости от этого святого места.
В страшные дни, переживаемые Родиной, терзаемой внутренними и внешними врагами, единственным приютом, где сколько-нибудь успокоивается и смиряется взволнованное сердце, могут служить только эти тихие пристани духа — наши православные русские монастыри, в которых еще чувствуется дыхание Духа Животворящаго, ощущается веяние умиротворяющей благодати святыни. Вне — злоба, ненависть, развал политических и иных страстей; внутри, в ограде монастырской — тишина, затишье, тайна Божьяго домостроительства, созидающего новую жизнь нового человека-христианина для новой земли и неба, где правда обитает.
Нет слаще и вожделеннее для смятенного духа или маленькой скорби маленького человека, как тихая эта пристань молитвенных воздыханий человека к Богу. И ютятся эти маленькие люди с трепещущим сердчишком к великому дому Господню: приходите только и пейте от источника воды живой, текущей в вечность — в дому Господнем всем места хватит!...
Моя старушка, от имени которой я и поведу сейчас свой рассказ, была из тех, для простоты которых смысл и значение Оптинской благодати утаены не были, и приютила она свою серенькую одинокую жизнь под ее воскрылия. Тут-то и была наша с ней встреча, за встречей беседа, а за беседой и история помощника казначея одного из уездных казначейств нашего обширного отечества. Показалась она мне полезной для тех, кто хочет и, с помощью Божией, умеет поднимать свой взор от земли к небу: я и записал ее со слов моей Анны Дмитриевны, а теперь предлагаю вниманию моего читателя.
I.
Вот что поведала мне Анна Дмитриевна.
«Во второй половине прошлого столетия, приблизительно в предшествующее эмансипации десятилетие, на должности помощника казначея Е. уездного казначейства состоял некто Андрей Александрович Карасев. С ним-то и произошла та история, которая, ударивши по нем, коснулась до известной степени и меня. Андрей Александрович, старый одинокий бобыль, умер в доме моего отца, секретаря местного общественного банка, и повесть своей жизни рассказал мне незадолго до своей кончины.
На памяти моей Карасев был человек крайне молчаливого, и даже на вид несколько угрюмого, характера. Но отличительной чертой этого замкнутого и в себе сосредоточенного человека была его ненависть к тому полу, который в те времена звался слабым и прекрасным, то есть к нам, женщинам. Одной мне да женской половине нашего семейства он еще делал исключение, а от остальных женщин бегал с угрюмым и ненавистническим видом. Ко мне у него было даже что-то вроде нежной дружбы, поскольку она могла проявляться в молчаливой суровости его отношений; со мной он иногда и заговаривал сам, и так это было необычно, что даже отец мой заметил и полушутя-полусерьезно попробовал ему один раз сказать:
— А что бы вам, Андрей Александрович, жениться на Анюте? А то ведь пропадет ваша пенсия!
Надо было видеть нашего женоненавистника при этих словах моего отца! Он весь как-то съежился, собрался в себя и резко так ответил:
— Нет, кум! меня на это не возьмешь: у меня на всякую свадьбу заклятье, и меня женить — легче гору своротить!
Сказал как отрезал и вышел в другую комнату. Ведь чуть не поссорился он тут с отцом, а уж на что его любил, и даже кумом его доводился, крестив у него младшую мою сестру, Клавденьку.
По счастью, размолвка не была продолжительна, и дружба его ко мне из-за нее нисколько не пострадала, а к концу жизни его даже еще более усилилась. А все-таки пенсия после него пропала.
Так угрюм и молчалив был Андрей Александрович, что, если бы не его пристрастие к игре в карты, в «мельники», «свои козыри», в «шестьдесят шесть» и тому подобные безобидные домашние карточные игры, во время которых он несколько оживлялся, да любовь его к чтению вслух духовных книг, которые он любил нам читывать, его, иной раз, можно было принять, с его болезненным видом, за мертвого человека. По этой его молчаливости можно было бы думать, что и история его жизни ушла бы с ним в могилу, если бы не его предсмертная болезнь и мой уход за ним во время этой болезни: это нас с ним сблизило настолько, что душа его открылась и поведала мне свою сердечную тайну.
Быть может, ее и знал кто-нибудь из Еских старожилов, где мы жили и где служил Андрей Александрович, но мне-то она стала открываться в последний год его жизни, а уже окончательно открылась только незадолго до смерти этого несчастного человека.
Собиралась я как-то утром к поздней обедне. Андрей Александрович, как свой уже человек в нашей семье, пил с нами чай и, по обычаю своему, помалкивал. Пока наши пили чай, а я собиралась, принесли с почты письмо, адресованное на его имя. Письмо он прочел, как будто несколько изменился в лице, перекрестился да и говорит мне:
— Анюта! На тебе рубль: пойдешь в церковь — подай за упокой души новопреставленной Синклитикии и отслужи по ней панихиду!
Я взяла рубль, сходила к обедне, помянула рабу Божию Синклитикию, отслужила по ней панихиду и вернулась домой. Села пить чай, смотрю — на полу лежит разорванный и неубранный конверт от письма. Я подняла его, взглянула на адрес и увидала внизу подпись: «Из тульского тюремного замка...» Меня это поразило: кто бы это мог у Андрея Александровича умереть, да еще женщина, и где же еще — в остроге? Близких, мы все знали, у него никого не было. Знали мы, что он когда-то был женат, но жена его, как он сам сказывал, у него умерла давно... Кто бы это была умершая в остроге Синклитикия?.. И имя-то какое-то странное!... Спросить же самого Андрея Александровича я боялась, а помимо него узнать было неоткуда. Так прошел почти целый год, и я каждый раз, как ходила к обедне, носила Андрея Александровича рубли на помин души новопреставленной рабы Божией Синклитикии. Было очевидно, что на этом имени я встретилась с тайной его души, но, что это была за тайна, выяснилось, как я уже говорила, при конце жизни нашего кума.
II.
Вот эта история.
В начале 50-х годов прошлого столетия Андрей Александрович был, что называется, мужчина во всей красе возраста, да и положение, по должности помощника казначея, для того малотребовательного в глухой провинции времени занимал немалое и, стало быть, для многих невест нашего города был приманкой хоть куда. Однако внимание завидного жениха не обратили на себя барышни состоятельного круга, а выбор его, вопреки ожиданию многих, остановился на круглой сироте, жившей из милости в одном богатом доме нашего уездного города. Красавица она была на редкость, но только и было у нее приданого, что ее выдающаяся красота, и было естественно, что Андрею Александровичу не пришлось за ней долго ухаживать, и скоро в городе прошел слух о близкой их свадьбе. Вскоре слух этот подтвердился: на жениховский счет невесте было сделано приданое, а тут же вскоре их и повенчали. Совершилось все это быстро: горожане наши не успели толком и посудачить о женихе с невестой, как они уже стали мужем и женой.
Вот с этого-то рокового дня свадьбы и началось злоключение всей жизни Андрея Александровича.
Из церкви, после венчания, молодые приехали благополучно домой, где их и всех многочисленных свидетелей нового супружеского счастья ожидал обильный пир: Андрей Александрович не жалел издержек, чтобы как можно торжественнее отпраздновать праздник своего сердца. Но Бог судил иначе, и праздник обратился в горе, а веселие — в плач, и на плечи молодому свалилась такая скорбь, которой наши горожане в патриархальности своих обычаев не только не видывали, но о которой даже и слухом-то не слыхивали.
По приезде из храма после венчания домой, молодые супруги были встречены толпой поздравителей разного пола, звания и возраста. Полилось шипучее искрометное вино; раздались шумом восклицания, поцелуи, приветствия: в общем приветственном гуле и суматохах смешалось все — и поздравители, и новобрачные. Затем веселая и шумная толпа разделилась на группы и разъединила новобрачных... А искрометная влага хлопала пробками, и рекой разливалось по бокалам шампанское...
Молодой сиял радостью увенчанной любви, но непродолжительно было его счастье... Распорядитель брачного пира пришел приглашать новобрачных и гостей к обеденному столу, стали соединяться разрозненные группы приглашенных, и тут заметили, что самой виновницы торжества нет ни в одной из собравшихся групп гостей. Раздались по всему дому восклицания:
— Синклитикия Платоновна, где вы?
А Синклитикии Платоновны и след простыл. Искали ее по всему дому, обыскали, можно сказать, все мышиные норки: бегали в сад, искали по двору, во всех дворовых хозяйственных постройках... С молодым обморок сделался; а молодая как сквозь землю провалилась, — так и не нашли Синклитикии Платоновны.
Тут всем стало ясно, что сотворилось что-то неладное, настолько что-то необычайное, чему жители нашего города сгоряча даже и названия подобрать не сумели. Что же вышло? А вышло то, что Синклитикия Платоновна для отвода только глаз заглянула в квартиру мужа и вслед, воспользовавшись поздравительной суматохой, под каким-то благовидным предлогом вышла из залы, прошла на крыльцо, где уже стоял дорожный экипаж и укатила в направлении к выезду из города. Все это, как потом оказалось, видели соседи и ахнуть не успели, а понять-то уже только потом поняли, когда дознались, что Синклитикия Платоновна сбежала с одним молодым местным помещиком. Узнал об этом и несчастный молодой, но горю своему уже не мог ничем помочь: и молодая, и ее соблазнитель скрылись бесследно из нашего города.
Кто-то из купцов наших, имевших торговые дела в Поволжьем, спустя несколько месяцев после сего романического приключения встретил будто бы беззаконную парочку где-то, кажется, в Саратове, но обездоленному Андрею Александровичу легче от этого не стало, и он, по коренному обычаю большей части русских несчастливцев, запил с горя мертвую.
Долго пил Андрей Александрович свою мертвую чашу; пил ее не неделю, не две, а пил месяцы. Конечно, такой образ жизни не мог не отозваться на службе, но начальство с полгода по крайней мере терпело его гибельную страсть, сочувствуя его безнадежному горю, пока не было вынуждено сделать ему первого замечания.
За замечанием последовало предостережение; за предостережением — выговор; но, покатившись раз под горку, Андрей Александрович уже не мог остановиться, и пришлось ему вовсе уйти со службы. Любившее его начальство, расставаясь с ним, сказало ему на прощанье:
— Опомнись, Андрей Александрович! Опомнишься — опять на службу примем.
Хоть и посуровее те времена были против нынешних, но больше по виду: стлали жестко, зато спать было мягче. Теперь наоборот: «На устах — мед, а в сердце — лед», — говорит мудрость народная. Грубоваты были, что и говорить, тогдашние нравы, особенно в нашем захолустье, но сердца умели судить по человеку и сочувствовать страданию ближнего. Таково было и начальство Андрея Александровича, увещавшее его опомниться.
Но где было ему в то время опомниться?! Со службы он ушел, а затем вскоре и вовсе выбыл из нашего города.
Посудили-порядили наши горожане о событии, погоревали о неопытной его жертве, предали анафеме и коварную, и ее соблазнителя, а затем, как все на свете забывается, забыли и опозорившее наш город приключение с новобрачными...
III.
Но не забыло его бедное, измученное сердце Андрея Александровича.
Следующий период его жизни, после того как он расстался с нашим городом, застает его в губернском городе Т., куда он со скудными остатками своих сбережений, с погибельной страстью ко всероссийской утешительнице. — чарке перевез и свое одинокое горе.
Когда было пропито все и оставалось только носильное платье, чудом уцелевшее на его грешном теле, пришло время ему волей-неволей приостановить свой запой. В Т. нашлись добрые люди, разглядевшие и под пьяным обличьем живую и страдающую человеческую душу, и, когда кончился запой, определили они Андрея Александровича по вольному найму писцом в губернское казначейство.
Старая, привычная работа затянула мало-помалу своим механическим трудом когда-то образцового служаку, и потекла для него обновленная прежняя чиновничья жизнь — серая, тусклая, однообразная... а все же — жизнь...
Андрей Александрович смирился, но с этого времени сделался тем женоненавистником, каким я его впоследствии узнала, замолчал наглухо и молчал так крепко, что только перед открытой своей могилой рассказал одной мне, и то по особому доверию за мой уход во время его болезни, историю своей искалеченной, горькой жизни.
В Т., однако, недолго пришлось ему пользоваться своим относительным покоем; недолго продолжалось мрачное полузабытье, которым душа его стремилась отделить себя от соприкосновения с міром...
Снимал он в одном из т-ских переулков, поближе к казначейству, не то от хозяев, не то от жильцов комнату окнами в переулок.
Как-то, уж под вечер, — дело было поздней осенью, — придя со службы и отобедав чем Бог послал, засел он, по усвоенному обычаю, к окошечку и стал глядеть на улицу... Известны картины провинциальных переулков глухой осенней порой, когда на них спускается сумрак ненастной, холодной ночи!... Лил дождь, обмывая запыленные летом и засиженные мухами стекла. Темнело, скорее, серело, Андрей Александрович все сидел да сидел, не отрывая мутного, безжизненного взгляда от потемневшего окошка, бессмысленно, но упорно следя за струйками дождя, слезящими оконные стекла...
Весь ушел ой в свое безотрадное, унылое одиночество. Тоска — впереди, беспросветная, глухая ночь! А позади? жгучая, кровная, незаслуженная, несмытая обида, непоправимое, неисцельное горе.
Вдруг — стук в соседнее окошко!... Там — другой, третий... И кто-то упорно забарабанил сперва по стеклу, а затем уже сильнее по оконной раме. Настойчивый, наглый стук этот вывел горемыку из его забытья; сжалось сердце от предчувствия какого-то нового неожиданного удара; Андрей Александрович встрепенулся, вскочил и бросился к окошку, в котором от стука дребезжали стекла... Не успел он его открыть как следует, как чья-то рука в полуотворенное окно сунула ему какой-то мягкий сверток и из сумрака сгустившейся осенней ночи вместе с порывом ворвавшейся в комнату промозглой, холодной сырости, как отравленный кинжал, в самое сердце Андрея Александровича вонзил возглас знакомого, любимого голоса:
— Андрей! Это тебе — твоя дочь Татьяна. Люби ее вместо меня!
Пока, ошеломленный неожиданностью и страшной сердечной болью, несчастный успел опомниться и прийти в себя, за окном уже никого не было; а в мертвой тишине захолустного переулка где-то уже вдали погромыхивал и замирал шум колес быстро удалявшейся кареты, уносившей, как и в тот роковой свадебный день, ту, которой так безнадежно было отдано бедное сердце... А это была у окошка она — жена его только по одному, ею опозоренному, его имени... Сон это был, что ли, тяжкий, давящий кошмар?..
Нет, то не был сон: в судорожно сжатых руках Андрея Александровича что-то, закутанное в мягкий женский платок, беспомощно билось и трепетало и что-то пищало так жалобно, жалобно...
IV.
Одному Богу было известно, какое чувство руководило матерью несчастного ребенка кинуть его в руки так жестоко, коварно обманутого ею человека и мужа только по имени, но Андрей Александрович ребенка не бросил.
Когда он опомнился от страшного нервного потрясения, первым его порывом было броситься за извергом — женщиной не пощадившей в нем ничего святого. Он было бросился со своим свертком на улицу, но злодейки и след уже простыл; один только убогий огонек уличного фонаря, засветившийся на отдаленном перекрестке в сыром тумане осенней ночи, мог бы указать путь, по которому умчалась мать покинутого ребенка, но он молчал, безмолвный свидетель тяжкого преступления, совершенного предательской рукой над беззащитным сердцем. Куда было бежать?.. А между тем живое беззащитное маленькое существо билось в судорожных конвульсиях, надрываясь от беспомощного плача.
Смягчила эта жалкая беспомощность сердце несчастного... И с этой роковой ночи удивленные хозяева, затем соседи, а там и весь переулок узнали, что Бог дал Андрею Александровичу дочку Таню. Одни пожимали плечами не без некоторой доли ехидства; другие недоумевали; третьи пребывали равнодушнее, но таких, конечно, в т-ском переулке было значительное меньшинство, как и во всякой провинции, всегда склонной проявлять особый интерес к интимной жизни ближнего.
«Это — твоя дочь Татьяна!» О, злая, беспощадная насмешка!
И жгла эта насмешка бедное сердце и днем и ночью как раскаленным железом незажившую, болезненную рану сердца несчастного. Что бы с ним было, если бы не ребенок, отвлекавший заботой о себе его сердце от безнадежного отчаяния, — христианину страшно и подумать! Беспомощность и заброшенность ни в чем не повинного младенца, покинутого на его попечение, отогнали от Андрея Александровича черные мысли, и он кончил тем, что страстно полюбил маленькую Таню. Кто проникнуть может в глубину человеческой души? Не перенесло ли отвергнутое сердце своей любви на то, что было живой частью любимой женщины?.. Андрей Александрович не расставался ни на минуту с ребенком; только служба — источник пропитания этих двух заброшенных существ — отрывала его на время служебных часов от маленькой Тани, зато все остальное время было посвящено ей безраздельно. Как же любило, стало быть, его сердце мать этого ребенка!
Но недолго крепился Андрей Александрович: старая тоска, неизжитое горе взяло верх над воздержанием, одолела старая страсть, и — опять завилось горе веревочкой, и затонуло оно в мертвой чаше. Опять запил бедняга.
В Т-е, где его меньше знали, меньше и терпели его на службе; когда стала заметна начальству страсть, вернее, болезнь горемыки, со службой ему пришлось расстаться вторично, — с ней рушилась, стало быть, последняя преграда, сколько-нибудь удерживавшая его от окончательного падения. Опускаясь с каждым днем все больше и больше, растрачивая на свое безумие последние гроши, Андрей Александрович дошел наконец до того, что стал таскаться по самым последним кабакам, пропивая остатки даже домашней своей обстановки. И вот, в один ненастный зимний вечер, когда на дворе бушевала такая вьюга, что добрый хозяин на улицу и собаки не выгонит, забрел он с питомицей своей на руках в один из последних притонов пьяной страсти. Побоялся он, что ли, тёмной ночью, в морозную вьюгу, возвращаться с ребенком домой, или уже у него к тому времени и дома-то не было, только пришлось ему заночевать с малюткой на холодном земляном полу у кабацкой стойки. Видно, есть до поры до времени у пьяного своя судьба-покровительница, или уж Богу не угодно было погубить исстрадавшуюся душу, только Андрею Александровичу эта ночевка прошла даром, ну а ребенок простудился насмерть и, прохворав с неделю, Богу и отдал свою ангельскую душеньку.
Эта неделя у изголовья умиравшей Тани отрезвила несчастного, и со смертью последней его на земле привязанности отступила от него и его гибельная страсть: он бросил пить и уже до конца своих дней более не прикасался к рюмке.
Что переработалось в его сердце, что вынесла его душа, когда маленький могильный холмик скрыл под собою навеки последний обломок минувшего?
Видно, и яд бывает сладок, если его подносит любимая рука. Люди старого закала это понимать умели. Должно быть, понимал это и Андрей Александрович...
V.
Последний, уже совершенно трезвый период жизни Андрея Александровича прошел весь опять в нашем городе. Опять его приняли на службу в казначейство, где он вскоре и занял свое старое место помощника казначея. Служака-то он трезвым был отменный.
К тому времени история его уже успела настолько основательно забыться, что для меня она из уст его была новым откровением. Родители-то мои, быть может, ее и помнили, но с нами, дочерьми, об этом никогда не говорили. Наши времена-то были не то что теперешние: и взрослые не всегда знали то, что теперь детям открывают чуть не с пеленок...
Прошло уже пять лет со времени кончины новопреставленной Синклитикии, умершей в остроге. От Андрея Александровича я узнала, когда он поведал мне свою историю, что эта узница была его женой. Двенадцать лет томилась она в тюрьме, так и не увидала больше земной свободы. Тайна ее преступления была унесена Андреем Александровичем в могилу; только стороной, уже значительно позже, довелось мне от кого-то слышать, что ее соблазнитель умер от болезни, которая судебным властям показалась подозрительной, едва ли он не был отравлен, и вот по делу-то об его отравлении и была обвиняема жена нашего горемыки. В те времена суд был долгий, и Синклитикия Платоновна до суда так-таки и не дожила, в остроге отстрадав и отплатив своими страданиями Небесному Правосудию за то зло, которое она на земле причинила бедному сердцу своего мужа. Но за достоверность этого слуха я не могу ручаться: другое было дело, если бы я об этом узнала из уст самого Андрея Александровича, а он, как я уже сказывала, на этот счет не обмолвился ни одним словом: видно, хорошо умело прощать его сердце.
Со времени своего возвращения в наш город Андрей Александрович поселился жить в нашем доме, и так к нему и к нам привязался, что даже крестил вместе со мною младшую мою сестренку. Духовным этим родством он дорожил до того, что до конца своей жизни звал кумовьями моих родителей. Меня же он звал просто по имени — Анютой.
Так вот, когда прошло пять лет со смерти жены, заболел и наш кум-горемыка. Старый ли запой отозвался на потрясенном организме, а может быть, — кому доступна глубина человеческого сердца — и трагическая смерть жены повлияла, но этой болезни суждено было стать для Андрея Александровича последним этапом к переходу в вечность.
VI.
Необыкновенно заболел своей предсмертной болезнью наш несчастный. Видно, уже так было Богу угодно, чтобы за исключительные его страдания увенчаться ему и исключительной кончиной.
Был май месяц 1881 года, так около 25-го числа. Сирень уже отцвела. Наступало жаркое лето... По издревле заведенному в провинции доброму обычаю, послеобеденные часы посвящались сладкому отдохновению, как тогда говорили, «в объятиях Морфея» или «Храповицкого». После обеда, обыкновенно раннего, — не позже двух часов — и после отдыха у нас к пробуждению домочадцев ставился самовар, за которым обычно хозяйничали или я, как старшая, или моя мать. На меня же была возложена и обязанность будильщицы.
Андрей Александрович отдыхал после обеда в одной комнате с отцом: отец — на постели, а он — на диване. До этого дня наш кум был совершенно здоров, да и после обеда лег отдыхать ни на что не жалуясь. В этот же день все стали собираться к послеобеденному чаю, а его, смотрю, все нет. Я окликнула его, но ответа не получила. Окликнула опять. Ответа нет. Вошла я в комнату, где он отдыхал, и что же вижу? — стоит Андрей Александрович около своего дивана уже почти совсем одетый; в руках у него жилетка, и он все мнет ее руками, а сам ничего не видит и не слышит.
— Андрей Александрович, а Андрей Александрович! Идите ж чай пить: все уже собрались и вас ждут.
А Андрей Александрович хоть бы голову повернул в мою сторону: стоит как зачарованный, мнет в руках жилетку; глаза широко раскрыты и смотрят куда-то вверх и все в одну точку. У меня сжалось сердце от какого-то предчувствия.
Я опять ему:
— Андрей Александрович! да идите ж: мы чай пить вас дожидаемся!
Как будто опомнился он немного от настойчивого звука моего голоса и на этот оклик стал отвечать, но все не отрывая взгляд от какой-то мне невидимой точки:
— Некогда, некогда мне теперь, Анюта, чай пить: домой надо идти скорее!... Давай мне сапоги, калоши, шапку, палку!... Да неси все скорее... Пора, пора!...
Я не поняла сразу, куда это ему домой-то пришла пора собираться, и хотела было обратить его речи в шутку: думала, не заспался ли мой Андрей Александрович.
— А где дом-то ваш? — спросила я его, — куда это вы так идти-то спешите?
— Там — мой дом! — указывая вверх, ответил Андрей Александрович, — там — и мой, и твой, и кума, и всех, всех!...
А глаза стали у него еще как-то больше. На зрачки прямо жутко было смотреть — до того они расширились...
«Так вот оно что!» — подумала я испуганно...
— Там, там — дом наш! — продолжал говорить, точно в забытьи, Андрей Александрович, — все скоро там будем: и кум, и кума... и ты туда тоже пойдешь в свое время!... Никто дома своего не минует!...
— Да вы разве что-нибудь там видите? — спросила я, а у самой сердце так и заколотилось.
— Все, все вижу, Анюта... Хорошо там, Анюта! Веди меня туда скорее, скорей веди! Уж немного осталось мне до дому: веди скорей!
— А как немного-то?
— Да три шага всего, а там и дом!
И Андрей Александрович вздохнул с какой-то особенной удовлетворенной радостью...
Тут вошел в комнату мой отец, и мы с его помощью кое-как надели на Андрея Александровича его жилетку и пиджак и привели его к чайному столу. Он шел с нами как автомат, с глазами, устремленными все в ту же незримую для нас точку.
Привели его к столу, усадили, налили ему чаю... Он вдруг склонил свою голову на руки и, облокотившись на стол, стал тереть себе одной рукой лоб и все в том же полузабытьи говорить:
— Быть и не быть — статья міра такая!... В этом вся статья міра: сейчас тут, а завтра — где? Был и нету!... Как — нету? Есть!... Был, есмь, буду!... Вот и вся статья міра: быть!...
Все тут мы поняли, что Андрею Александровичу настало время умирать и что это — ему предсмертное видение.
Водворилось торжественное и вместе жуткое молчание... Продолжалось оно довольно долго, а Андрей Александрович все тер свой лоб и приговаривал всё те же слова...
Наконец молчание наше было прервано моим отцом:
— А мне, — спросил отец, — скоро, кум, там быть?
— Вскоре после меня и ты туда пойдешь! — ответил ему Андрей Александрович... И мать, и я, и сестра стали его о том же спрашивать, но в это время у него внезапно покраснело лицо: он как-то полуоткинулся на кресле и захрапел. Глаза закрылись... Мы хотели его поднять, чтобы перенести на кровать, да не осилили — послали за нашим кучером, и с его помощью отец перенес Андрея Александровича на диван в свою комнату. Хотели было там уложить его на диван, но сделать этого не удалось: какая-то сила приводила его в сидячее положение. Так и оставили мы его сидеть, обложив подушками, а под ноги поставив кресло.
Он все храпел, но лицо уже не было так красно.
В таком положении он провел восемь суток, не приходя в сознание. Призвать хотели доктора, но кум наш до того их терпеть не мог, что отец мой, боясь, как бы он, придя в сознание, не увидел около себя доктора, сделать этого не позволил.
Тяжелое для всех нас было это время — эти восьмеро суток: приходилось и днем и ночью дежурить у изголовья больного, ни на минуту его не покидая, в ожидании, что вот-вот он придет в себя. В конце последних суток у него вдруг открылось горлом кровотечение: два глубоких таза вышло из него крови, и тут он очнулся в полном сознании. Потребовал, чтобы его обмыли; надел с помощью отца чистое белье и, как ни в чем не бывало, только очень слабый, вышел через восемь суток своего забытья к послеобеденному чаю. За столом сидел как здоровый, но уж из-за стола встать не мог: с ним сделалось что-то вроде паралича в ногах и тут-то он уже окончательно заболел своей предсмертной болезнью.
VII.
Тяжелая эта была болезнь, и сопровождалась она таким тяжелым запахом от больного, что отец мой, несмотря на все свое расположение к куму, уговорил его поместиться в городской больнице. Сам свез его туда на своей лошади и сдал с рук на руки больничному начальству.
— Не скучай, кум, — сказал он ему, — навещать каждый день тебя будем. А поправишься — опять к нам милости просим. Видишь — твое дело уже идет на поправку: какие были ноги-то твои? А теперь уже и владеть ими начинаешь. В больнице тебя живо выправят.
Кум обещал не скучать. Но не прошло и двух дней, как он неожиданно для всех нас явился к нам в дом, едва передвигая свои больные, опухшие от водянки ноги. Отец был в это время на службе.
— Обманул кума-то: не остался в больнице, — заявил он нам с болезненной и жалкой улыбкой, — к вам притащился помирать — уж вы меня, ради Христа, не гоните!
У кого же хватило бы духу гнать беднягу, и он остался доживать у нас свои страдальческие последние дни. Но тем не менее в доме ему оставаться было немыслимо: слишком тяжкий дух шел от его больного, исстрадавшегося тела, и мы на общем совете порешили поместить его в нашем саду. Была там у отца небольшая холодная постройка. — уютная, чистенькая, заново оклеенная обоями комнатка, куда в летние жары любил удаляться отец мой на ночлег от ночной духоты в доме и от утренних мух; вот эту-то комнатку мы и отвели больному. Был июнь месяц; стояло тепло, и ему в саду было куда лучше, чем в доме. Только одна беда была: никто из прислуги за ним ходить не хотел, не перенося его запаха. И правда — тяжек был дух от Андрея Александровича!... Пришлось ходить за больным мне, его куме: так и доходила я за ним до самой его последней минуты.
Тихая, блаженная была кончина страдальца. За две недели до смерти, по его желанию, мы его особоровали и причастили, и с этого дня и до самой своей кончины он не переставал тихонько, про себя, петь: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!...»
Изредка заставлял меня поиграть ему на гитаре, — я на ней немного поигрывала, — а затем опять принимался петь Трисвятое.
Так прошли последние две недели перед его смертью.
Жалел он меня, что тяжело мне было за ним ухаживать, хотя я ему этого ничем не выражала.
— Потерпи немного, бедная Анюта: скоро, скоро я тебя освобожу — уже и шагу полного не осталось до могилы!
— Полноте, Андрей Александрович, что вы говорите такое: еще мы с вами в «шестьдесят шесть» поиграем. Бог даст, скоро совсем поправитесь!
А где там было поправиться: больной таял, как догорающая свечка.
Он загадочно и грустно улыбался в ответ на мои успокоительные речи, а сам все твердил одно:
— И полного шагу-то и того не осталось!
Я не понимала в то время этих слов: из памяти вышло, что говорил он нам во время своего видения. А дело-то потом само себя оказало, и стало ясно, что это были за «шаги» Андрея Александровича.
24 августа была суббота. Я пошла вечером ко всенощной. Возвращаюсь домой, а мне и говорит прислуга:
— Вас что-то Андрей Александрович вскричался: идите к нему скорей!
Я побежала в сад и с ужасом вижу: стоит мой Андрей Александрович в дверях своего помещения и не своим голосом кричит мне:
— Анюта! беги скорей, купи два хлеба!
И было чего мне попервоначалу испугаться: все время мой больной был без ног, а тут встал сам и стоит у дверей как здоровый, да еще кричит таким, показалось мне, страшным голосом. От изумления и перепугу я ему не сразу ответила, а он опять кричит:
— Беги скорей, покупай два хлеба!
Тут я немного пришла в себя и ответила:
— Успокойтесь, Андрей Александрович, подите лягте: какие теперь хлебы — булочные все заперты.
— Да не эти хлебы — не булочные: небесные два хлеба принеси для нас с тобой, Анюта!
Не поняла я его тут, а он о Причастии, стало быть, говорил, называя его небесным хлебом.
Уложила я его тут в постель. Он совсем обессилел.
На другое утро — было это воскресенье — я собиралась к ранней обедне, а он начал кончаться, и с первым ударом колокола вылетела из измученного тела исстрадавшаяся душа того, кого на земле звали Андреем Александровичем Карасевым.
Умер он 25 августа, а около 25 мая заболел. Ровно три месяца исполнилось его болезни со времени его видения: они-то и были загадочными тремя шагами, отделявшими горькую земную жизнь несчастного от блаженной жизни вечности.
VIII.
Поплакала я по нем, когда его хоронили, — уж очень я к нему привязалась за последнее время, очень пожалела его за все горе, которое довелось перенести на земле горемыке куму. Прошло сорок дней со дня его кончины. Все сорок дней я ходила ко всем службам, подавала за обедней частички за упокой его страдальческой души, служила панихиды... Только на сороковой день вот что произошло со мной: это вы уж как хотите, так и понимайте!...
Собралась я к ранней обедне последний раз помянуть кума у престола Божия; стала одеваться да уж сама не помню как, сидя на стуле, взяла да заснула. Смотрю это — во сне ли то или наяву, разобраться в этом я не умею — и вижу: отворяется дверь в мою комнату и входит сам Андрей Александрович, как живой, но только такой хороший, хороший! и лицо радостное. Входит он и говорит:
— Ты меня не бойся, Анюта! я к тебе только на минуточку: меня насилу к тебе отпустили — уж очень я к тебе просился, и отпустили-то всего на самое короткое время... Да ты меня не бойся же, Анюта!
— Да я и не боюсь вас, Андрей Александрович, — ответила ему я, а у самой поначалу, ох как жутко было на сердце... Потом — ничего, обошлось и стало как-то и интересно, и радостно: что, мол, дальше будет?
— Вот зачем я пришел к тебе, Анюта: я хочу тебе показать, какую я тебе со мной рядом комнату приготовил. Хочешь ее посмотреть?
— Покажите, милый Андрей Александрович!
Тут Андрей Александрович подошел к глухой стенке моей комнаты, что-то там отодвинул, и моим глазам предстала чудная, светлая, невиданной красоты комната; а за ней — открытая дверь в другую, соседнюю...
— Эту вот я тебе приготовил, — сказал мне Андрей Александрович, — а вот та другая, рядом — это моя теперешняя. Видишь, как нам будет с тобой хорошо!
Сладко-сладко стало у меня на сердце: я забыла весь свой мимолетный страх и уже смело обратилась с вопросом к душе своего кума — я уже знала, что это была душа его:
— Скажите мне, Андрей Александрович, страшно вам было переходить мытарства? Ведь вы уже их, стало быть, теперь перешли, если вас ко мне отпустили?
— Экая-какая ты, Анюта! — все-то тебе расскажи. Некогда мне, Анюта, — пора домой: ведь я на короткий срок отпущен... Ну да, видно, делать нечего: еще с тобой минуточку побуду... Есть у тебя тут каша?
— Есть! — ответила ему я. Смотрю: действительно, на моем столике откуда-то взялась тарелка, верхом полная каши, и рядом с тарелкой ложка.
Андрей Александрович взял ложку и стал ею брать и откладывать с тарелки по нескольку крупинок каши:
— Вот столько, — говорит он, — отдал я за такой-то грех; столько — за такой, а вот столько — за такой... — Все свои грехи перечитал Андрей Александрович, а тарелка с кашей как была верхом полная, так, вижу, и осталась...
— А вот это все, — добавил Андрей Александрович, указывая на полную тарелку, — отдал я за грех тайной злобы, которую я держал на своем сердце, и только-только хватило мне на расплату... Храни сердечный мир со всеми, Анюта! Всех и за все прощай от всего сердца; не осуждай никого — и сама судима не будешь!... А теперь пока прощай, Анюта!
С этими словами скрылось мое видение, а я очнулась или проснулась — это уж вы сами рассуждайте как знаете. Как была я полуодетая, так и очнулась, сидя на своем стуле.
В приходском храме благовест уже звал меня к последней сороковой обедне по душе новопреставленного раба Божия Андрея.
Прошло с того вот уже двадцать четыре года, успела я и состариться и здоровьишко растерять, а все еще обещанной комнаты не могу удостоиться: видно, все осуждаю, — не исполняю, видно, как следует посмертного завета на земле несчастного, а в селениях праведных блаженного Андрея Александровича...
Упокой, Господи, душу его в мире и в мире Своем премирном!...»
Такова история, слышанная мною в Оптиной Пустыни от Божьей старушки...
Подумай-ка над ней, дорогой мой читатель! Не наведет ли она тебя на ту правду, которой тщетно добивается твоя душа в этом во зле лежащем міре?!
ИЗ МІРА БОЖЕСТВЕННОЙ ТАЙНЫ
К 200-летию кончины Святителя Митрофана
I.
В старых рукописях, в которых одно время довелось мне рыться, в поисках святых воспоминаний о великом молитвеннике за грешную Русскую землю, преподобном Серафиме Саровском, я нашел один документ величайшей важности для православно-христианских упований.
Документ этот — письмо некоей генеральши Ефимович к рославльскому помещику, Михаилу Николаевичу Семичеву. Письмо это помечено октябрем 1834 года, и касается оно благодатных чудес Святителя Митрофана, со времени святой кончины которого 23 ноября 1903 года исполнилось ровно 200 лет.
Привожу это письмо в подлиннике.
«Любезнейший братец!
Спешу сообщить вам существеннейшее событие в жизни нашей. Какие чудотворения милосердия Божия явлены нам! Какой явной благодати удостоены добродетельные Соколовские!
У них в селе Преображенском было сие святое событие.
Дочь Василия Азанчевского воспитывалась в Смольном монастыре и десять лет была одержима ужаснейшими болезнями: у нее были припадки беснования; была слепота на один глаз, и имела ногу изболевшую. Обе монархини — покойная и нынешняя — приложили о ней многомилостивейшие попечения, но все искусство докторов было бессильно и для нее бесполезно, и она оставалась в лазарете безнадежных. Там удостоилась она видеть во сне три раза Святителя Митрофана, который, явившись в последний раз, исцелил ей ногу. Она проснулась, попробовала булавкой онемевшее место, с восторгом почувствовала боль и могла, с помощью ленты, ступить на ногу и ходить. Но она не решилась тогда исполнить приказание Угодника объявить сие чудотворение, боясь неверия своих подруг.
Год, как она отпущена из монастыря. Не имея матери, она в Москве просила родственницу свою свозить ее в Воронеж, но болезнь этой родственницы (ее уже нет ныне в живых), воспрепятствовала сему. Болящая Азанчевская крайне сему огорчилась и непременно пожелала, чтобы отвезли ее в Преображенское к Соколовским.
Добрая сестра, Анна Андреевна Соколовская, не щадя своего здоровья, берегла ее дни и ночи, но припадки ее становились так сильны, что во время их самые сильные мужчины не могли ее удерживать.
II.
10 августа было начало чудотворений.
Дочь Соколовского, Елена Павловна Лыкошина, везла малолетнего сына в Смоленск к доктору и заночевала в своем имении в шестидесяти верстах от Преображенского. Там она нашла одного своего слугу умершим; и в ту же ночь видит во сне, что он воскрес и говорит ей:
— Не удивляйся! Это ничего против тех чудес, какие ты увидишь в доме твоего отца. Спеши туда, как можно, к ночи.
Проснувшись в сильном волнении, она тотчас уехала к отцу, куда уже, оказалось, съехались и много родных, сами не зная почему.
В 10 часов вечера начались у болящей припадки сильнее прежних и продолжались до 12 часов ночи... Вдруг она воскликнула:
— Верую, Святый угодник, верую! Но без ленты ходить не могу!...
Говорила отрывисто, как будто кому-то отвечала, а затем — опять:
— Верую! верую!...
С этими словами она вскочила и, кинувшись как бы к ногам Угодника, целовала пол и как бы за кем читала молитву...
Все были в таком волнении, что никто не собрался с силами за нею писать...
Потом болящая села и говорила:
— Не могу открыть глаза — уже десять лет закрыт... Верую, верую! — И кинулась к ногам Угодника; затем наклонилась, как бы под Евангелие подходила под благословение; раскрыла грудь, на коей была рана и в которую еще утром Анна Андреевна вкладывала много корпии, и вдруг вскрикнула:
— Помазал, помазал!
Каково же было поражение всех предстоящих, когда увидели, что рана исчезла...
В четыре часа пополуночи она упала на кровать в сильной слабости и, отдохнувши, спросила:
— Видели ли вы угодника Божьяго святаго?
Отвечали ей:
— Нет, мы недостойны видеть такой благодати.
Она опять сказала:
— Он придет завтра и послезавтра... И другой был с ним Тихон Задонский, но я не могла его рассмотреть — так было от него светло. Он принимал Евангелие от Святителя Митрофана.
Болящая передала слова, которые ей сказал Святитель:
— Вот и я — на помощь твоих страданий! Я прислан от Бога исцелить тебя для прославления Его Имени. Терпи, мужайся и не унывай духом. Много тебе будет искушений, а потом получишь исцеление, не будешь иметь никаких болезней, но будешь страдать за имя мое.
На это приветствие она ответила ему:
— Угодно тебе исцелить меня — я буду прославлять благодать, милость и имя твое; угодно тебе прекратить жизнь мою — я, на одре смерти лежащая, в изнеможении сил скажу: да будет воля твоя!
Потом она рассказывала, что Святитель Митрофан выговаривал ей за то, что она не объявила никому в Смольном монастыре о происшедшем исцелении ее ноги, которое посему было приписано лечению лекарей. Она отвечала, как было выше сказано, что боялась неверия.
Угодник ответил:
— Кто не верит, пострадает более тебя...
III.
В тот день — это было 11 августа — она получила исцеление глаза, ноги и рана ее закрылась, но припадки к 11-му часу стали еще сильнее, и она начала упрекать, что брат ее и Лыкошина не истинно верующие, что они хоть и верующие, но вера их пополам с любопытством, и что она оттого сильнее страждет.
В двенадцатом часу ночи явился ей Святитель Митрофан. Опять было то же моление. Когда пришла в себя, сказала, что Угодник объявил ей, что в следующую ночь он ей откроет жизнь, смерть и Царствие Небесное. К третьему часу ночи спросила себе чистое белье и сказала:
— Рубашка будет освящена нынешнюю ночь.
В десятом часу утра с нею были необыкновенные припадки, продолжавшиеся до трех часов дня.
Следующую ночь явился Святитель Митрофан, открыл ей книгу ее жизни, в коей от самого ее детства вписаны все ее дела, добрые и дурные, ее чувства и помышления. Потом он показал ей смерть. Она закричала:
— Как темно! — и с ужасом искала себе защиты у Угодника, и опять кричала:
— Заступи, помоги, выведи! — и как бы оборонялась от кого-то. В это время тело ее местами вспухало и покрывалось синими пятнами. Потом в трепете и исступлении воскликнула:
— Ах, как хорошо и светло!... Господи! Ты очистил мою душу!
На ее лице был виден необыкновенный восторг... Потом, вдруг опечалившись, воскликнула:
— Для чего же мне еще здесь жить? Кому нужна жизнь моя?.. Да будет воля твоя, святой Угодник!... Молю тебя благословить всех, кого я назову.
И стала называть с расстановкой, как бы давая Угоднику повторять, имена всех предстоящих, многих отсутствующих и всех православных христиан.
Тут все с воплем кинулись под ее руки, которые она держала так, как бы получала благословение. А она все время явления хватала Анну Андреевну Соколовскую: видно было, что ей хотелось подвинуть ее к Угоднику.
Потом Святитель Митрофан помазал ее миром. Она подставляла для помазания руки и ноги и отирала их рубашкой. После того как Святитель возложил на ее голову руки, тогда она поспешно велела разбудить всех детей, говоря, что лишь их невинные уста должны прикоснуться к сему освященному месту.
По ее словам, Святитель ей сказал так:
— Вступая в новую жизнь, старайся приобретать нетленные богатства: смирение, кротость, терпение, любовь и несомненную надежду на милосердие Творца и да будет твоим путеводителем вера!
Пришедши в себя, она тотчас попросила везти себя в Смоленск к Божией Матери. Велела снять с себя рубашку, так как Святитель сказал:
— Ты ею будешь исцелять больных.
А затем сказал:
— Тебе явится Ангел-Хранитель.
IV.
18-го числа, в сопровождении всех тогда бывших, поехали в Смоленск; без затруднения и помощи всходила и сходила по лестницам и несколько дней была совершенно здоровою, но часто задумчива, молчалива и сонлива.
Ровно за неделю до Покрова дня — в понедельник — она ослабела, и когда уснула, то вдруг стала ясновидящею: отвечала на мысли каждого, кто сидел дома в третьей комнате. Мучилась, если вдруг чувствовала, что кто-либо искушает каким-нибудь неверием. Говорила такие слова, каких никогда не умела говорить. Потом сказала:
— Не думайте, чтобы это я вам говорила. Нет! я внушена Ангелом — он при мне. Вот он!... А в самый день Покрова Пресвятыя Богородицы Пречистая покроет меня Своим святым омофором и все предстоящие будут видеть эти чудеса.
Тут все в великой радости хотели послать к своим знакомым, но она не позволила, говоря:
— Довольно будет тех, кому нужно быть. Богу угодно избрать для прославления сих чудес Леонида, ректора Смоленского, Павла и Платона Егоровичей Соколовских и Платона Рачинского.
Эти дни в Смоленске больная была в отрадном положении — и дни и ночи, и говорила:
— Ах, как бы я желала, чтобы вы все могли хотя минуту насладиться этим небесным сном, которым я теперь насладилась!... Ах, как сладостно, как приятно!...
Она вставала поминутно, переходила из комнаты в комнату; потом опять засыпала и опять во сне начинала говорить. По всему было видно, что она желала освятить весь дом сопутствующим ей Ангелом, потому что переходила из комнаты в комнату по всему огромному дому.
Она чувствовала, ежели кто подъезжал к дому, и говорила:
— Вот еще едут верующие!
Непонятно, по какой причине съехалось шестьдесят человек, хотя никто не был извещен.
Когда кто входил с малою верою, она начинала страдать тоской и говорить с такой убедительностью, что каждый трепетал и приходил в должное чувство.
Иные боялись, чтобы она именно их грехов не обличила. Она чувствовала их мысли и говорила:
— Боятся иные (не говоря именно кто), чтобы я не объявила их грехов, а забывают, что Спаситель будет судить всех явно, а не тайно и что сей страх означает совесть нечистую.
И в прекраснейших изречениях начала говорить, как мы должны очищать совесть нашу, подобно садовнику, очищающему сад от дурных растений: он не вдруг, но всякий день понемногу их вырывает. Так и мы понемногу должны искоренять наши пороки.
Многие хотели записывать ее слова, но она не позволила, говоря, что эти слова должны быть у каждого в сердце, а не на бумаге...
Одна особа, приехав в тот дом, почувствовала такой неизъяснимый трепет, что не могла оставаться вместе со всеми и ушла в верхний этаж. Болящая хотя и во сне, но явно сказала:
— Бедная! она страдает, и я страдаю.
На другой день она почувствовала, что та молится Богу и сказала:
— Погибающая душа скоро обратилась.
Потом велела позвать ее к себе, стала над нею молиться, чтобы Бог обратил ее к добродетели, обняла ее нежно и начала говорить:
— Другие думают, что мы достойнее ее, а того не знают, что она была последняя, а теперь первая.
Затем обратилась к Соколовским и с восторгом говорила:
— Добрые души! Они не воображают, как часто Ангел записывает их добрые дела. Они вникли в положение Анны Андреевны Соколовской. Милая и кроткая! Душа ее страдает о сыне и молчит, — до сих пор мне ничего не сказала, а он провинился и наказан. Но, слава Богу, что он имеет испытание это в молодых летах.
Сейчас не могу описать вам всех ее разговоров, но скажу о последнем важнейшем происшествии.
V.
По возвращении обратно в дом Соколовских, Ольга Васильевна (больная Азанчевская) начала говеть к будущему воскресенью, то есть к 23-му числу, и в этот день удостоилась причаститься Святых Таин.
В числе посетивших ее во время болезни был Смоленского Авраамиева монастыря архимандрит Леонид, который приезжал 25-го числа, а потом вторично посетил ее 30-го числа, ночевал в доме и на Покров день после обедни уехал. Также был того же монастыря эконом и Болдина монастыря игумен Никодим, и она, сонная, рассказывала каждому о чудесном своем исцелении от Угодника в таком точно порядке, как описано выше...
Можете себе представить, в каком находились все мы волнении в день Покрова Пресвятыя Богородицы!
30-го к вечеру она стала слабеть и велела положить себя в спальне Анны Андреевны, на ее кровать; и тут начались страдания — тоска о неверующих; и так она металась, что боялись, как бы у нее не отвалилась голова. Многие не могли смотреть и вышли из комнаты, кроме Анны Андреевны Соколовской и Елизаветы Андреевны Храповицкой, которых она от себя не отпускала.
К девятому часу вечера опять все собрались около нее, но она так ослабела, что более походила на мертвую, чем на больную. Тут мы заметили, что она начинает вытягиваться, как при последних минутах жизни, с хрипотой в груди, и, наконец, видим непостижимые для человека чудеса: она поднимает руки вверх и так оставляет их в распростертом положении. Потом опускает ноги с постели и делает земной поклон, опуская голову до полу без помощи рук; потом привстает, и по движениям рук, которыми она обнажает грудь и спину, протянутием оных, равно и ног, мы заключаем, что она помазуется Царицей Небесной. При сих действиях говорит:
— Радуйся, Радосте наша! покрый нас честным Твоим омофором.
Сие повторила два раза. Потом становится на ноги и от слабости падает на постель, а ноги ее уже мы должны были положить на постель при помощи других, близстоявших. Затем мы увидали, что сложила руки, как будто для получения благословения. Тут она начала говорить имена всех родных, всех здесь присутствовавших, отсутствующих и всех христиан, верующих во Имя Божие, — и все это очень внятным языком... Потом, помолчав немного и все продолжая держать руки в том же положении, она сказала:
— Еще прикажешь?.. Не угодно?.. — Приняла руки и положила их на грудь со словами:
— Да будет воля Твоя!
Немного погодя она воскликнула:
— Свершилось, свершилось! — и с сими словами села на постель и уже в полном сознании сказала:
— Прославим единым сердцем и едиными устами чудеса Божии!
Засим начала с нами обниматься, а мы — ее поздравлять с благодатию исцеления...
Во все время происходившего мы все стояли на коленях в великом страхе и рыдали.
Исцеленная после этого осталась в постели. Сидя в постели, совершенно здоровая, спросила просфоры, а потом горячего чаю, который ей и подали. Она в этот день ничего не пила и не ела... В постели она оставалась до следующего дня.
В восьмом часу утра 1 октября призван был священник отслужить благодарственный молебен и акафист Божией Матери. Затем она встала, и мы все пошли пешком — также и она с нами — в церковь, где отслушали Литургию и молебен угоднику Божию Митрофану.
Теперь Ольга Васильевна совершенно здорова.
При исцелении были:
1) Архимандрит Авраамиева монастыря Леонид;
2) поручик Александр Васильевич Азанчевский и сестры его, гвардии капитана дочери — девицы, Анна и Екатерина;
3) жена штабс-ротмистра Елена Павловна Лыкошина с малолетним сыном, Николаем;
4) живущая в доме Азанчевских из дворян девица, Авдотья Семеновна Азанчевская;
5) генерал-майор Иасон Семенович Храповицкий с женой, детьми, с живущей в их доме девицей, Александрой Алексеевной Курашевой, и гувернаткой, Елизаветой Егоровной Доланд;
6) полковник Василий Иванович Рачинский с братьями своими Платоном, Иваном и сестрой Александрой;
7) Павел и Платон Егоровичи и Анна Андреевна Соколовские и прочие, подробно в письме поименованные».
Самому міру не вместить описания всех чудес, источаемых милосердием Божиим над грешным человечеством через святых Своих угодников. Наши Четь-Минеи, Прологи — неистощимое море чудес и знамений, совершенных и до наших дней совершаемых благодатью Святаго Духа по истинной и нелицемерной вере в Господа нашего Иисуса Христа. И если приблизилось к нам тяжкое и лютое время, когда, видимо для всех верующих истощается чаша долготерпения и милосердия Божия, а с истощением ее сокращаются и чудесные явления Духа Милующаго, то не на Бога вознесем мы хулу нашу за жестокие язвы, на нас налагаемые, а на самих себя: мы — отступники от веры Христовой, мы — тати и разбойники, ставящие в безумной гордыне своей престол свой выше Божьяго, самих себя — на место Творца всяческих. Безумцы мы, жалкие мы, ослепленные миражом устроений земного нашего благополучия, разрушители старого и внутри себя творческого духа для создания нового не имеющие! Куда мы идем, в какую бездну стремимся очертя голову? мы, дерзающие признавать христианство дискредитированным, отвергающие Того, Кто один только и есть и Путь, и Истина, и Жизнь и без Кого мы не можем творить ничего ни в духе, ни в истине?! Откуда же, откуда же возьмем мы дар творчества, когда Первоисточник всякого творчества нами отвергнут, алтари Его повергаются, храмы поруганы, а призванные быть сосудами благодати Духа Святаго — священство царское — стадо Христово и его пастыри и учители предались не устроению Небеснаго Царства в душе человеческой, а царства плоти, противления Духу Христову, всякой мерзости, хищения и лицемерного обмана в деле, в слове, в помышлении? Можем ли мы требовать у Бога Его милостей, Его чудотворений, Его знамений к нашему благу, к нашему спасению и здесь на земле и там — на небе, когда доходим и уже почти дошли до полного отрицания Самого Всевышнего?.. Так не говорите же, хулители Духа, остатку верных и тем, чья вера под злодейским и братоубийственным вашим натиском изнемогает: где Бог ваш и где явления Его Духа, подобные описанному? Не говорите, не дерзайте кощунственно глумиться над достоверными свидетелями веры, бросая в них грязь вашей клеветы, что свидетельство их — лживые легенды, сказки, плод нафанатизированного воображения. Вы требуете, чтобы эти чудеса и знамения были вами запротоколены, вашими отступниками, лжецами и клеветниками засвидетельствованы, вашему суду предоставлены, и тогда только вы им поверите, а святым вселенского христианства всех веков вы не доверяете... Хорошо сказал про вас Спаситель: «если Моисея и пророков не слушают, то, если бы кто и из мертвых воскрес — не поверят...»
Так пусть слова, запечатленные верой этого рассказа будут вам, отступники, во свидетельство, чтобы не сказать вам в день Судный: не было во времена наши свидетелей милости Твоей, Господи!
Христос — вчера, днесь и во веки Той же. Аминь.
Николо-Бабаевский монастырь 22 июня 1906 года
СВИДЕТЕЛЬСТВО ЖИВОЙ ВЕРЫ
Из келейной монашеской сокровищницы
I. Истинное событие из жизни княгини Анны Феодоровны Голицыной
(Из рукописи монаха Арсения)
В тридцатых годах прошлого столетия, стало быть, с небольшим 70 лет тому назад, жило в Москве семейство князей Голицыных, род которых, вероятно, и до наших дней не потерял еще связи с Первопрестольной и в потомстве своем, надо полагать, и теперь еще здравствует и благоденствует во славу Божию и Родины. Думаем так потому, что полагаем: от семени доброго растет и древо доброе. А от доброго дерева каким же и плодам-то быть, как не по роду его? Так, по рассуждению человеческому, думается нам, если только не успело за семьдесят-то с лишком лет остареть и задичать дерево, корень которого была в тридцатых годах княгиня Анна Феодоровна, в девицах Боборыкина, а по мужу Голицына. Вот о ней-то мы и поведем сейчас речь со слов келейных записок, оставшихся по смерти престарелого инока, современника описываемому в них событию.
Княгиня Анна Феодоровна была по тем, еще сравнительно богобоязненным временам, женщина простая в своих обычаях и, по замечанию лиц ее знавших, обыкновенная рядовая православная христианка: добрая жена своему мужу, добрая мать своим детям, и жила с мужем во времена описываемого события уже 11 лет с небольшим. Теперь такие жены и матери на редкость, а тогда они еще не были в диковину... От природы княгиня была сложения слабого, нрава тихого и спокойного, всегда ровного, простосердечная, но в православной вере твердая. В те времена высшее столичное общество увлекалось чтением мистически-масонских книг, располагавших ум и сердце к пиетизму или просто к полурелигиозной мечтательности, и редкие из представительниц этого общества могли избежать тонкого яда этой духовной заразы. Строго православно настроенная и утвержденная в вере отцов, княгиня Анна Феодоровна избегла общей участи, оценив по достоинству масонскую пропаганду не столько умом своим, сколько верным чувством своего православного сердца.
Всецело отдавая себя семейным обязанностям, в них сосредоточив все свои земные удовольствия, княгиня все свои интересы заключила в свой домашний обиход и ему, в лице мужа и детей, отдавала всю любовь и нежность своего любящего сердца. Светские собрания, балы, театры, увеселения были ей чужды: она тяготилась ими и их избегала, не находя в них для себя ничего привлекательного. Любимые места ее прогулок и посещений были святые обители, тихие кладбища, поле, лес, загородные уединенные дачи. Влекло ее сердце к себе уединение, тишина, безмолвие, и только ради них, как для высшего удовлетворения потребности души, она изредка позволяла себе уходить на время от тихого огня своего домашнего семейного очага. Но в домашнем кругу, среди семейных, в беседах с мужем любимой темой для ее разговоров бывали рассуждения о будущей жизни, о состоянии душ умерших за гробом и о приготовлении к смерти. Бывали ей неоднократно благодатные сновидения, о которых она с великим умилением сообщала своим ближним, но в общем порядке своей жизни она не выделялась какой-нибудь особой духовностью, а была просто верующей хорошей русской женщиной, блеск европейского образования не затмил тихого мерцания Божьего душевного огонька истовой веры в Бога и Его Православие. Говела и постилась она каждый пост и всякий раз во время чревоношения близкое к родам причащалась Святых Христовых Таин. Так было и в последний и самый трудный период ее беременности.
1834 год. 7 мая она, после очень тяжелых родов, разрешилась от бремени близнецами-мальчиками. Незадолго до родов удостоилась она в сновидении видеть Спасителя в том виде, в каком он иногда изображается на живописных иконах: во весь рост, в хитоне розового цвета, с голубою верхнею ризой, с раздвоенной на конце бородой, с дивным высоким челом, небесного цвета глазами и с рукою, ее благословляющей. Рассказывая о видении этом в великом восхищении, она передавала, что имела дерзновение просить Господа, чтобы Он преобразился перед нею, как на горе Фаворе перед учениками Своими. И отвечал на ее просьбу Господь:
— Для чего ты теперь этого желаешь? Таким ты Меня узришь, во всей славе Моей, во второе Мое пришествие на землю.
И сказала она Господу в видении этом:
— Тогда устрашусь я, Господи, как и прочие люди; теперь же я этого желаю потому, что очень люблю Тебя, Спасе мой!
И ответил ей Господь:
— Жди же Святой недели!
Прошла Святая неделя, на которой она причащалась, наступил май, совершилось великое таинство рождения в мір двух православных душ близнецов ее, мальчиков, больная стала уже оправляться, а ожидаемого ею чего-то обещанного Спасителем, но ею незнаемого — все не совершалось.
На рассвете 22 мая уже выздоравливавшая княгиня вдруг почувствовала в себе такую перемену, что, опасаясь быстрой кончины от внезапного упадка сил, потребовала немедленно позвать к ней духовника. Когда прибыл к постели больной духовник со Святыми Дарами, у княгини уже стал тупеть язык, но Святых Таин она удостоилась причаститься еще в полном сознании. Потускневший было взгляд ее после Причащения внезапно прояснился, и на ее спокойном и светлом, но уже помертвевшем лице появилась живость красок возвращающейся жизни. С твердостью духа, замечательной для слабого ее тела, простилась она с мужем, благословила детей и, прося прощения у всех домочадцев, имела достаточно силы сказать:
— Молитесь обо мне Богу, а я также там буду за вас молиться, если буду достойна.
Потом княгиня попросила всех оставить ее наедине с духовником, желая получить от него последние наставления для перехода в вечность и для совершения над ней таинства Елеосвящения.
— Недолго уже теперь мне жить с вами! — сказала она окружающим.
Когда началось над нею совершение Елеосвящения, она велела позвать мужа и, рукою подозвав его к своей постели, тихо спросила его:
— Слышишь ты это пение? оно тебе нравится?
Князь ответил, что для христианина нет ничего более утешительного.
Больная сказала:
— Да! Это пение полезно и важно для земных: только оно одно и может быть для них утешением. Приучай к нему себя, детей и домашних, а я скоро услышу там другое, лучшее — Ангельское пение... Мне хорошо здесь было и там будет хорошо — ты не плачь обо мне!
Когда кончилось соборование, во время которого она была в совершенной памяти, больная, утомленная, закрыла свои глаза и впала в беспамятство, продолжавшееся более часа и похожее на сон. Но дыхание становилось все реже, тише и незаметнее — чувствовалось разлучение души с телом, и над умирающей духовник прочел молитвы на исход ее чистой и богоугодной души.
К этому великому в жизни каждого христианина часу смертному успели прибыть к постели умирающей один за другим известнейшие московские врачи того времени, доктора Рик...р и Килд...ский. Освидетельствовали они пульс и решительно объявили, что жизнь прекратилась. На лице княгини выступил крупный холодный смертный пот. Один из врачей, державший ее пульс, положил руку покойной ей на грудь и объявил окружавшим:
— Скончалась!
Все присутствовавшие опустились на колени и заплакали...
Велико же было удивление всех, когда несколько мгновений спустя умершая открыла свои глаза, свежие, ясные, и твердым голосом, какого от нее за все время болезни не слыхали, спросила:
— Где я?
Надо было видеть в это мгновение выражение лиц у светил медицинской науки, только что перед тем с непоколебимой уверенностью объявивших о ее смерти. Надо было видеть радость убитого горем мужа!...
Ничего не нашли сказать в объяснение совершившегося врачи, изумленные и потрясенные не менее всех остальных присутствовавших. Возвращение к жизни княгини Анны Феодоровны казалось всем подобием воскресения, тем более что и сама она, вернувшись в жизнь, имела вид существа уже другого, нездешнего міра: ожившая была в течение 9 часов вне сознания и понимания окружающей ее обстановки — никого не узнавала и всему земному казалась совершенно чуждой.
Очевидные свидетели бывшего с княгиней Голицыной записали так этот необыкновенный случай — передаем записанное в их подлинных выражениях:
— Где я? — стала говорить княгиня по своем пробуждении, — скажи мне кто-нибудь! Неужели я опять в этом темном, скверном, душном и скучном міре?.. Ах, зачем я разлучилась с тем светом, где видела Спасителя? Там всё такие прекрасные лица... А здесь какие все — уроды, безобразные, грубые, гадкие!...
— Неужели, — спросили ее окружающие, — вы не узнали нас, княгиня? Это — ваш муж, а это ваши дети.
При этом лицо, обратившееся к княгине, назвало ей всех ее детей по имени.
— Муж! Дети!... — сказала княгиня, — Нет — никого не знаю, да и слов этих ваших не понимаю. Я видела там правда детей, но как те были прекрасны!... А эти... какие они дурные!...
Помолчав немного, она опять заговорила:
— Да, не хотела бы я уходить оттуда: там так хорошо, светло, весело — как мне там было легко!... Я была там совсем здорова; а здесь как мне трудно, тяжело, скучно! Но Спаситель мне сказал: поди еще поживи там, где была, и, когда не будешь там нужна, Я опять тебя возьму оттуда... Что же делать!... — Тут она вздохнула. — Вот опять пришла на мытарство, на страдание, но нельзя было не повиноваться Спасителю — Он наш Бог, Он искупил нас... Но Он опять скоро за мной пришлет.
Ожившая замолкла. Потом опять заговорила:
— Как мне хочется видеть Спасителя! Дайте мне Его образ!
Подали образ Успения Божией Матери.
— Нет — не этот, — сказала она, — здесь много ликов, а мне подайте образ одного Спасителя — к Нему одному я стремлюсь, Его одного люблю, к Нему стремлюсь... стремлюся! Надо любить, почитать и молиться Божией Матери и святым Угодникам — это нужно, это необходимо, но там, откуда я сейчас вернулась, там вся жизнь в Господе нашем Христе Иисусе... Его образ дайте мне!
Муж княгини подал ей открытый молитвенник.
— Вот тут, — сказал он, — есть образ Спасителя.
— Нет, — отвечала она, — я не хочу целовать картинки — подайте мне тот самый образ Спасителя, которому молятся.
Подали Нерукотворенный образ Спаса.
— Вот Он, Которого я видела, — воскликнула она в восхищении, — Вот Он — Спаситель мой! — И, крепко взяв руками образ, она осыпала Его пламенными лобзаниями, повторяя в восторге:
— Люблю Тебя, Спаситель мой! Одного Тебя люблю! Возьми опять меня к Себе!
Потом она обратилась к присутствующим и спросила:
— А вы любите Спасителя? — и затем продолжала:
— А если любите, то целуйте Его все, все: Он наш Бог, наш Искупитель — нельзя не любить Его!
Все, кто был у одра больной, приложились к образу... Больная велела опять поставить его перед собой и, не отрывая от него взгляда, исполненного неземной любви, стала смотреть на него.
Обрадованный возвращением к жизни любимой жены, муж княгини приблизился к ее постели и, наклонясь к ожившей страдалице, нечаянно сел спиной к образу. Оглядевши мужа быстрым негодующим взглядом, княгиня воскликнула:
— Мне говорят, что это мой муж... Что же это за муж, который так непочтителен к Спасителю! Сейчас обернись к Нему и поклонись — Он Бог наш, Он наш Искупитель!
Приказание ее было немедленно исполнено.
Увидав на руке мужа обручальное кольцо, она спросила:
— Что это у тебя на руке?
— Это — обручальное кольцо, мой друг, — ответил князь.
— Я не понимаю, что это за слово — кольцо, — недоумевающе сказала княгиня.
— Да это то самое кольцо, — сказал князь, — которым меня с тобой обручил священник, когда мы венчались.
— Почему же у меня на руке нет такого кольца?
— По болезни твоей, мой друг, его с тебя сняли.
— Зачем же?.. Нет, подайте мне мое кольцо — сказано: Бог сочетает, а человек да не разлучает. Только Бог волен разлучить.
Когда ей подали кольцо и она сама его надела, то сказала:
— Теперь знаю, когда нас священник обручал. Ты в самом деле мой муж.
В это время к больной подошел доктор и сказал:
— Не говорите, княгиня, много — вы слабы. Примите лекарство или святой воды. Усните, закройте глазки!
— А ты кто такой? — обратилась к нему княгиня, — и что это за слова — «слабы», «лекарство», «сон»?.. Какой мудреный, непонятный у вас язык!... У нас там ничего такого нет, никто так не говорит... Да какое ты право имеешь мне приказывать? Вот если муж прикажет мне закрыть глаза, так я его послушаюсь: Бог сам велел жене повиноваться своему мужу...
— Что у вас болит, княгиня? — спросил доктор.
— А тебе что за дело? Я закрыла глаза не оттого, что мне больно, а оттого, что мне тяжело смотреть на вас всех таких, которые утратили в себе образ Божий!
— Ты, мой друг, — обратился к ней ее муж, — приняла недавно самое лучшее лекарство — Святое Тело и Кровь Христову.
— Да, — сказала княгиня, — я это очень знаю и понимаю. Как мне стало после того легко и приятно!... Только вы напрасно теперь думаете, что я больна: я не больна, а здорова... Я видела там Спасителя, но Он опять послал меня к вам.
Тут князь спросил ее:
— Не приказывал ли там через тебя Спаситель чего-нибудь?
— Да, приказывал, — ответила княгиня, — Он велел усерднее молиться и лучше жить.
— Скажи мне, мой друг, — спросил ее князь, — удостоюсь ли я также быть там, где ты была теперь?
— Да, — отвечала княгиня, — будешь и ты там, только молись Богу.
— Кстати, милая, — обратилась к княгине ее тетка, — видела ли ты там Володеньку (это был княгинин новорожденный ребенок, который после крещения вскоре умер), видела ли ты и остальных твоих умерших детей?
— Видела, или нет — вам об этом знать не нужно; а если и видела, то вам не скажу, да и не могу сказать, потому что вы недостойны. Да вы меня и не поймете... Какие вы злые — всё только любопытствуете, а в душе своей не верите и верить не хотите... Да ты-то кто такая, что у меня спрашиваешь?
— Я — Твоя тетка, М...я Д...вна, кума твоя, которая твоих детей принимала от купели.
— Ну, — сказала княгиня, — у тебя там другое имя... А меня как у вас здесь зовут? — неожиданно спросила княгиня.
— Тебя зовут Анной, милая!
— У вас тут еще как-то величают друг друга, — сказала, немного помолчав, княгиня, — как меня здесь величали?
— Ваше сиятельство, княгиня Анна Феодоровна Голицына, — ответили ей.
— Какой у вас вздор! Там ничего такого нет... Ах, как мне у вас скучно, как скучно быть с вами!
В это время пришел в дом духовник княгини, священник прихода, в котором жило ее семейство. Никто об его приходе ей не докладывал, но она тотчас его узнала и с радостной улыбкой сказала:
— Как я рада вам, батюшка! Благодарю вас, что вы меня причастили и особоровали. Я видела Спасителя, и вас я очень рада видеть: ведь вы носите на себе Его образ... Отойдите все прочь!
Когда по ее приказанию все присутствовавшие отошли в сторону и у ее постели остался только один духовник, она тихим голосом сказала ему:
— Именем Господним благослови меня, отче, в путь!
Священник благословил ее и, возложив руку свою на ее голову, громко прочел над нею следующую молитву: «Господь Бог Премилостивый да ущедрит тя, Господь Иисус Христос вся благая прошения твоя да исполнит, Господь Всемогий да избавит тя от всякия напасти, Господь да научит тя, Господь да вразумит тя, Господь да поможет тебе, Господь да спасет тя, Господь да защитит тя, Господь радости духовныя да исполнит тя. Господь душе и телу твоему да будет заступник. Господь, яко милосерд и благий человеколюбец, прощение грехов да подаст ти. Господь Бог Иисус Христос в день судный да помилует тя и да благословит тя во вся дни живота твоего. Аминь!»
Взволнованный великим таинством совершившегося, священник, прочитав молитву, ушел, а княгиня, по уходе его, только о нем одном и говорила, но уже голосом изнемогающим. Еле внятно потребовала, чтобы ей подали образ Спасителя и крест, семейную святыню, со Святыми Мощами, в последний раз приложилась к ним, велела отнести их на место и уже коснеющим языком сказала окружающим:
— Молитесь и говорите за мной: во Имя Отца и Сына, и Сына... Сына...
И со словом — «Сына», замершим на ее устах, княгиня Анна Феодоровна Голицына предала дух свой Богу, Которого так возлюбила.
27 лет от роду была она, чистая эта и Богу угодная православная русская женщина, когда отлетела со своим Ангелом-Хранителем ее светлая душа в мір горний и вошла во славу своего Господа.
Для чего даровано было ей Творцом всяческих ее кратковременное возвращение из небесных обителей на грешную землю к людям, грехами исказившим свое Богоподобие, свой образ божественный — как знать? Свидетели совершившегося чуда, записавшие это дивное событие, пытались в рукописи своей дать объяснение ему тем, что почившая княгиня, по любви своей к мужу, обещала ему явиться по смерти своей, чтобы утешить его извещением о своей участи за гробом. Но такое объяснение годится, быть может, для спиритуалистов, а для нас, верующих православных, объяснение только одно — в словах нашего Спасителя: «Веруяй в Мя, аще и умрет, оживет...»