Глава четвёртая
Пришёл Костя, помог одеть Матвея и увёл его домой. Позвонила Валентина Игнатьевна:
— Ну чо, мой-то не сильно вас… стеснил-то? Вы уж извините… И спасибо вам. Спасибо.
На следующий день в школе Валентина Игнатьевна посмотрела на меня с теплотой и снова сказала: «Спасибо!», — очень твёрдо и с чувством.
— Да ладно, Валентина Игнатьевна. Всё хорошо.
— Да как ладно? Вы ведь вдвойне герой — ещё и плашкоут притащили!
Я немного волновался и думал, что Матвей придёт на следующий день с бутылкой и разговором. И не знал, хорошо это или нет. Конечно, и радость была в таком повороте, и неловкость: пришлось бы с Мотей по всем правилам пить, а не хотелось, да и возврат к пьянке сводил на нет всё спасение.
Через день я встретил Матвея. Он только что поднялся по нашей бесконечной лестнице и шёл по краю угора. С бачками, ружьём, весь перевьюченный — ездил на охотничий участок. Говорю об этом специально, потому что у него рядом с посёлком есть ещё озеро, где его дед охотился и где он весновал на ондатру и уток. А у меня на озеро план.
Приземистый, широкий и на редкость кряжистый, Мотя кивнул, приветливо поздоровался за руку. Я спросил про лодку:
— Да нашёл вчера, к Сурнихе прибило. Под ту сторону.
— Это сколько километров? — зачем-то ударил я на «о».
— Пятнадцать километров, — сказал он буднично, и мне стало неловко.
— Н-да… — я покачал головой.
— Давай, Серёг. Заходи, если чо надо будет.
Интересно наблюдать за собой. Вроде сознательный человек, а внутри будто сидит кто-то серый, как крыс. Практичный, животный, который, чуть что, как пролитая вода, стремится занять место на плоскости, где попокатей. И если его не осаживать, опозорит так, что не отмоешься, как с этим окурком на покрывале, к которому моё нутро дёрнулось, подалось судорожно, испугавшись за материальное. Меня и раньше расстраивали эти тельные, подобные мышечному электричеству, судороги — казалось, у меня не может быть черт, которые презираю в других. Гордыня крайнейшая! Потому что главное — не какие качества тебе дадены, а как ты Божьему в себе помогаешь. Хотя всё от обстоятельств зависит: бывает, пока один — ещё справляешься, а как с людьми захлестнёшься, так всё Божье куда-то делось, а одна гордыня и вылезла. Видно, я чего-то главного не понимаю, не знаю, например, где настоять, где уступить, и от этого мучаюсь.
Конечно, я могу быть и твёрдым, и чувствовать границу, дальше которой не двинусь, но от стыда не могу избавиться ни при каких обстоятельствах: едва отобью край колышками, стану рядом как дурак — и чувствую себя так же фальшиво, как когда и прослабляюсь. Хотя точно знаю, что и в силе слабость бывает, и в слабине сила. А сам иногда уступаю вроде, а от уступки мне подпитка — раз другому прибавка, и я как при ней.
По крайней мере, так казалось, когда Эдик стал поддавливать с мотором. Он просит, значит, нужно. А мне почти всё равно. Ему край, а мне серёдка. Сижу, проверяю тетради. Приходит Эдик. Он запил с кем-то, из-за этого поругался с женой, но потом что-то свежее и весёлое переложило ссору, и ко мне он ворвался, как обычно, полный предысторией, сияющий и требующий гостеприимства:
— Серёг, здорово! Разрешите ввалиться! — крикнул он, сияя счастьем до ушей и будто неся счастье другим.
— Заходи. — Я оторвался от таблицы.
— Здравствуйте, — сказал торжественно, оглядывая восторженно комнату.
— Ну проходи… — отвечаю сдержанно.
— На-ка, — протягивает свёрток с рыбиной и белую бутылку, выпукло и самодовольно блестящую круглыми плечиками, очередные «Хрустально-медвежьи озёра», «Озёрные медвежьи родники», прущие ацетоном. И вдруг пугающе посерьёзнел: — Сергей, у меня дело к тебе. Токо не пугайся.
— Что такое? — насторожился я.
— Га-га-га! — он указал на меня пальцем: — Задёргался!
И, деланно нахмурившись, сказал:
— У тебя стопки есть? — И тут же залыбился, довольный розыгрышем: — Ха-ха-ха! А скажи — испугался!
— Эдик, стопки есть, да только я работаю.
— Да лан, работа не волк. И не росомага, хе-хе. В тайгу не удерёт. Я же к тебе не каждый день вот так вот прихожу.
— Как не каждый? А на лодке тогда?
— Дак то на лодке, — с неожиданным умудрённым холодком парировал Эдя, показывая, что он всегда начеку. — А это сухой ногой.
В такой обстановке два пути-сценария, исключая, конечно, выгон гостя восвояси. Сценарий первый: наотрез отказаться, что чревато препирательствами, потому что гостю не гордо «в одново» пить, так как он не «ганька же какой-нибудь»… Вот не хотел, а чувствую, завязывается какое-то руководство по обращению с подвыпившим гостем, но иначе не выходит — нужна полная ясность.
В общем, если продолжительность препирательств превосходит по времени краткое и решительное совместное питьё «по три стопки и шабаш», то целесообразно выпить по три стопки. Это и есть сценарий два. Если окружающая обстановка располагает нужным реквизитом, например, надетая на тебя куртка или стоящие на тропинке заправленные канистры, то можно сказать, что рад бы загудеть, да через минуту едешь на рыбалку с кем-нибудь очень пунктуальным и свирепым на расправу с опоздавшими.
Доктрине, что пришелец многого не просит, а только, дескать, поддержать тремя стопками, можно противопоставить то, что ты так не умеешь, мараться тремя стопками не привык и сам способен загудеть так, что тошно станет всем и гостю в первую очередь, и что скоро тебе на работу. Позиции слабая, так как у гостя наготове проверенный козырь: «Ладно, я тогда сам по себе посижу, — и грозное: — Это хоть можно?»
Так как невозможно спрогнозировать, сколько времени отъест тот или иной вариант, никакой гарантии эффективности дать нельзя. Многое зависит от мастерства противника, с каким он может растягивать процесс, используя все способы давления и манипуляций понятиями «ты чо как не русский?» или «где твоя широта души?». Второй сценарий опасен ещё и тем, что, почуяв слабину, противник закрепится на завоёванных рубежах и перейдёт на позиционную войну, в которой определяющее значение приобретут объёмы его боекомплекта. Главный же минус второго пути состоит в том, что в случае если противник всё-таки не ограничится тремя залпами и вынудит вас к дальнейшей совместной операции, то при её затягивании есть опасность скатиться в полномасштабное обоюдное застолье. Аргументация в этом случае следующая: раз уж день пропал и всё равно придётся с негодником сидеть, то не лучше ли это сидение скрасить хмельным скрасом? Заодно и увеличив вдвое скорость расхода топлива.
Состояние гостя также влияет на тактику и стратегию обороны. В некоторых случаях, когда он близок к готовности, результативно увалить его частой очередью стопарей. Однако квалифицированный супостат, как правило, тонко контролирует ситуацию в любом состоянии и, видя подвох, будет отставлять стопку, пригублять, половинить, четвертить и всячески избегать её заглатывание и даже, если надо, притворяться ещё более невменяемым. Из всего сказанного следует, что наименее затратным способом борьбы с нарушителем домашнего пространства является прямой и честный отказ в посадке.
— Я пить не буду, — твёрдо сказал я.
— Ты что, меня совсем не уважаешь?
— Уважаю.
— Ага… Беру за хвост и провожаю…
— Ну ты чо как маленький?
— А ты прям большой. В чём дело-то тогда?
— Да просто занят.
— А как же гостеприимство?
Следуя инструкции, достаю две стопки:
— Эдвард, давай так. По три стопки: по-русски. И всё. Шабаш.
— Ково шабаш? Уж нормально посидим. Чо мараться-то? Мы чо, бичи, что ли?
— Мы не бичи. Но мне работать надо, — отчеканил я как можно твёрже.
— Чо за люди стали? Не зайди ни к кому. Да что с вами сегодня такое-то? Да ково сегодня… это па-ста-янно так! Я уже заметил! Главно, когда ва-а-м надо, придёте, дохлого разбудите, давай то, давай это! Электроды давай! Намордник! Спасжилет! Выручай! Давай спасай меня! Тону… — Он сделал паузу, переводя разговор в другую протоку, покачал головой и прозорливо прищурился, подняв верный палец: — Подожди-и-и. Теперь с этим Мотькой на меня ещё собак повешают. А я, может, спас его! От погибели. Ка-ак? А так! Не попался бы я навстречу, он трезвый хрен выплыл бы, вы об этом подумали? А то: «развяза-ал», «напои-ил», — он передразнил, — я не напоил, а подготовил к аварийной ситуации! — отчётливо произнёс Эдя. — Валентина тут Игнатьевна на меня поволокла… Я ей говорю: ты сама виновата. Довела мужика. А как? Иду весной, смотрю, стоят у ограды, думаю, хе-хе, целуются. Голубки… Ага, хрен те в норки! Техосмотр… Нюхает его. Да. Натурально обнюхивает стоит! Главное, не то что «пил — не пил». Не-ет! А когда пил, с кем, что, чем зажирал и о каких бабах говорил. А тот боров стоит, как на допросе. Ещё и шею тянет. Дал бы в норки! Тоже парфюм нашла. Как не запить после этого? Или в реку не кинуться. Тьфу! И ты туда же… «Рабо-о-отать надо»… Как нерусские…
— А ты знаешь какой русский-то?
— Ну какой? — Он стал усаживаться, ёрзая, блестя оживлённо глазами, довольный тем, что уже втравил в разговор и, значит, всё складывается. — Какой? Давай! Давай поговорим! Вот это уже по-нашему. А то «рабо-о-отать надо». Ну какой? Какой русский?
— Который не бухает русский, — вязко и медленно сказал я.
— О-о-о… — протянул он сделанным и презрительным разочарованием. — Во-о-н ты как? — И пустил в ход самую тяжёлую артиллерию, стопятидесятипятимиллиметровые гаубицы: — А я, между прочим, со своим пузырём к тебе пришёл.
Серьёзные мужики умеют одним прикрытием стопки отмести все посягательства на их трезвость, и их «нет» звучит настолько прохладно-мимоходно и необсуждаемо по сравнению с тем, что они выражают своим обликом, о чём говорят и чем занимаются, что в голову не придёт заподозрить их в какой-то душевной мелкости, неспособности к чему-то мужицки-разгульному. Когда кто-то из них приходит, я суечусь, зачем-то предлагаю стопку, а они отказываются даже не потому, что им некогда, а потому, что им со мной, скорее всего, неинтересно. И я отступаю, не обладая и сотой долей Эдиной вязкости.
Эдю я выставил, несмотря на все его уловки. Он попытался пойти на крайнюю меру: снова сделать вид, что его интересуют книги и он хочет совета, что «па-чи-тать», что любит «пачитать», и что в избушку «набирает полные нары литературы» и пока не «пра-чи-тает, из зимовья ни ногой», а «баба» его за это «докоряет». А потом вдруг взгордился-набычился и спросил «где хронометр?», произнеся «хрономет». И заявил, что он пришёл «не языком мести чо попало», а навести ясность с мотором, а я его путаю и сбиваю на ерунду.
Не устаю наблюдать за собой. Иногда придёт кто-нибудь такой вот нудный и просидит от силы час, а я изведусь и мечтаю, чтоб он ушёл, будто отнимают неделю. А кажется: ну что трудного уделить час времени, раз человеку нужно? Нет, заедает: как же так? Какое он имеет право тратить моё время? Которое я мог спокойно протереть, валяясь на койке или слоняясь. Гордыня чистая. Она у всех книжных людей. Своё время оцениваешь дороже чужого.
Дочитал «Чудиков» и пришёл к выводу, что читать про них намного интересней, чем с ними жить. По дороге с работы удачно встретил Матвея.
— Здоровеньки! Как дела?
— Да нормально. Моть, — я помялся, — это… Ты помнишь, говорил, если чо — обращаться.
— Конечно, помню. Помощь нужна?
— Да. Ты машину будешь заводить?
— Буду, а чо?
— Лодку мне сможешь вывезти?
— Да без проблем, я как раз сегодня в-под угор собирался.
Я страшно не люблю угружать людей несколькими просьбами подряд, но выхода не было:
— Матвей, а у тебя там на озере… никто же не охотится?
Мотя собрал кожу вокруг глаз в настороженный прищур, видимо, решив, что я прошусь туда на осень на охоту. Я объяснил:
— Да я давно хотел спросить: можно ближе к зиме я на выходные схожу туда, ну, для души… просто? Там же ветка есть у тебя? Я хотел просто проехаться… Ничо там не нарушу… Утку разве, может, убью…
— Т-т-е… — облегчённо выдохнул Мотя. — Да иди, конечно. Там только, Серёжа, ведро дыроватое, и медведь нары разворотил, скорее всего, бурундука рыл, но разберёшься… А так — печка, дрова, всё на мази… Живи… Я там только весной бываю… Там и ветка, и лодка-дюралька есть… Без мотора, правда. Ночуй, конечно, сетушку воткни… Сети висят сзади на стенке, увидишь там. Сразу бы сказал… Заодно посмотришь, чтоб не шарились там пацаны… А то они любители. Да, ну и договор, — сказал он строго, — на соболя не охотиться… Остальное — птица там — бей.
— Да понятно, не волнуйся, мне не надо соболя, мне вот на озере… побыть.
Мотя внимательно на меня посмотрел и сказал:
— А ты на ветке-то хоть плавал?
Я сказал, что «приходилось» на практике в Лесосибирске, что было чистой правдой.
— Ну ездил, дак… А то эта такая штука, чуть зевнул и… — Матвей помолчал многозначительно и добавил с усмешкой: — Ну чо, этот чудотворец берёт у тебя мотор-то?
— Да я не собирался его продавать.
— Да продай ты эту чахотку. Весной возьмёшь нормальную технику, небольшенький двигунок какой-нибудь. Тебе куда сильно ездить? Давай, короче. Я за тобой заеду.
И пошёл дальше в своих заботах. Хороший мужик. Да они здесь в большинстве такие. Ничего не могу поделать, под них подстраиваюсь, начинаю, несмотря на всё учительство, говорить «километры» и «положил», и тут же становится стыдно, потому что говорю это неумело и будто заискиваю. А они будто чувствуют и ещё меньше уважают меня. Лучше б я казённо рубил «километры». Тем более ценят здесь не за то, как ты их произносишь, а как обживаешь и одолеваешь. А я всегда подстраиваюсь и за это подстраивание себя презираю, потому что корень в гордыне проклятой — мне кажется, что в моей правильной речи укор. А значит, действительно считаю, что я грамотней.
Нутром-то я чую, что мужики ближе к какому-то естеству, которое я утерял взамен на некую благоприятную городскую запитку, книжную, образовательную, «современную» (не могу произносить это слово без кавычек). Которой дорожу, в которой себя чувствую чистенько, ладно, вроде как еду в мягком автобусе с большими, в кофейную дымку, стёклами, в то время как мужики шагают по обочине в пыли и солярном выхлопе, но при этом знаю, что земля-то через них говорит, а не через меня, и что на истинной обочине как раз я. И будто кричу сквозь гладкие затемнённые стёкла: я тоже ваш, не отгоняйте меня, я даже вылезу из автобуса со своими хахаряшками, пойду с вами, буду делать что-нибудь скучное, трудное, буду слушаться, буду думать и говорить вашими словами — лишь бы вы меня взяли в дорогу. Во-о-он за те сопки…
А может, я просто хочу сбросить это выправленное литературное наречие? Потому что язык, на котором говорит русская деревня, прав вовеки, и хоть ничего уже не решает, но стоит как отвес, как вертикаль… за которую ещё можно держаться.
Когда я пытаюсь говорить их языком, они воспринимают это как должное — для них оно неважно. А для меня важно: я костями его чувствую — корни-то у нас у всех крестьянские… Так… Заканчиваю. Что-то тарахтит, похоже, за мной. Слава те Господи! Не забыть вернуться к этим мыслям.
* * *
Продолжаю вечером.
После встречи с Мотей, когда решилось про озеро, пришёл домой воодушевлённый и намечтал кучу записок и чтения. Читается, кстати, здесь отлично. Глотаешь, как рыба в жор. Вот и я такой хайрюз. Писать тоже могу взахлёб, когда есть мысли, а просто так «пришёл, икнул, затопил печку, закрыл печку, лёг спать» — не умею. Сейчас как раз самый захлёб, но я так устроен, что, если посреди дела ожидается какое-то прерывающее обстоятельство, уже не могу собраться и жду, когда оно поскорей настанет. Так и ждал лодку — побыстрей вывезти и освободиться.
Едва затопил печку, потарахтела квадратная дизельная «дэлика». Я было выскочил радостно, но меня насторожило, что она без прицепа.
— Садись! — сказал своим сдержанно-сочным баском Мотя. — Сейчас за телегой только заедем.
Сказал так веско, что я не стал спрашивать лишнего, где телега и почему он едет из дому, её не подцепив. Был он абсолютно трезвый, тугой какой-то, говорил низко-резким голосом и изредка. С седушки в салоне я видел его руку на правом руле и выпуклую, будто накачанную, щёку. Матвей не имел ничего общего с тем трясущимся человеком, которого я растирал конским носком. И с каждой минутой он крепчал, а я будто уменьшался.
В машине сидело ещё трое, все приветливо поздоровались и подвинулись, будто расположение ко мне Моти — пропуск. Но главным было ощущение чего-то буйно и давно происходящего, неотвратимо несущегося, к чему я подключился, как к зарядному устройству. Шла предпромысловая какая-то заваруха, какой-то предперелётный стайный манёвр — со дня на день мужики разъезжались по участкам. Двух из них я видел прежде, но они не обращали на меня внимания. А тут буквально одарили заочным расположением, от которого облегчения не случилось, потому что расположение надо было подтверждать, а я не знал чем.
Их было трое: всем лет по сорок пять — пятьдесят. Все очень загорелые и опалённые работой на ветру и солнце. Звали их Володя, Женя и Слава.
Володя — немного странного, разбойничьего ли, совиного вида. Круглое лицо, почти половину которого составляет большой лоб с залысиной в виде буквы «м» и границей загара от вязаной шапки, в которой он всегда ходит. Лоб выдаётся, нависает карнизом, глаза большие, карие. Борода тёмно-русая, не то лосиной какой-то масти, не то медвежьей с рыжим отсветом, сам толком не знаю и боюсь ошибиться. Борода неухоженная, топырится лучами, снопами, завитками, чуть не култышками. Передняя часть торчит вперёд, а вторая так же неухоженно образует клочище на шее, кадыке. Облик создают: большой лоб, круглые глаза и вольная двухрядная борода. Лицо широкое, тугое и, когда Володя смеется, скулы поджимают глаза, они с пучками морщинок сминаются в щёлочки, и лицо совершенно прижмуривается от улыбки.
Женя — Володина противоположность. Его профиль напоминает полумесяц из детских книжек: длинное лицо, выступающий подбородок. Кожа розовая в синеву и очень светлые, будто разбавленные, глаза. Ресниц нет, почти одни розовые веки. Лицо бритое. Бородой Женя, видимо, обрастает на промысле. Говорит медленно, твёрдо и как-то неповоротливо, будто не помещается со своими представлениями, основательными и как балка гудкими — пока-а-а занесёшь в разговор и пристроишь. Поэтому вставляет «не перебивай» и «я грю». Всё здоровенное называет очень сочно и одобрительно «дур-рак». Смеётся раскатисто, дробно, смех нарубает на крупные пятаки.
Слава — большой любитель тайги. Он недавно переехал из города, где долго работал на заводе. Отличается и от Володи, и от Евгения: более ухоженный, выбритый, с подстриженными в косой мысок височками и чёлкой. Крепкий, в спортивной ветровке. Синеглазый. Лицо правильное, немного стальное, чуть вытянутое и рельефное. Говорит сдержанно, к мужикам иногда обращается по имени-отчеству. Ощущение, что он и подпитывается от них, и немного другими глазами заставляет смотреть.
— Да мохнорылые и мохнорылые… — продолжал Женя то, на чём прервала его моя посадка. — Нормальное слово.
— Да ничо не нормальное! Перестань ты… — громко говорил Володя, раздражённо морща лицо и озирая других, убеждаясь, что все согласны. С Женей он говорил так, будто наперёд знал всё, что тот скажет, и это и раздражало, и забавило: — Ничо не нормальное. Людей уважать надо. Я так не говорю. И он не скажет, — Володя тыкнул на Славу. — Сергей, будешь? За знакомство.
Он достал из кармана в спинке сиденья початую бутылку, забытую в пылу спора. Сделано это было ради меня, и никто особо не отозвался. Женя снова сказал, вложил двутавровую балку:
— А за что я их уважать должен? Я грю, мой дед всю войну прошёл, а эти… сычи в лесах отсиживались.
— «Сычи», — засмеялся Слава, его несколько раз прямо сотрясло, и он покачал головой.
Слово «сычи» Женя произнёс очень смешно, выпятив губы, отчётливо выделив «ч» и округлив глаза.
— Да тебе всё не так… — сказал Володя, сморщившись и обращаясь больше ко мне. — Ну вы чо? Давайте, вас не переслушаешь, вон человек… — Движения у него были быстрые, как у хищной птицы.
Слава, доставая железные рюмки из кожаного бочоночка, добавил:
— Конечно, неуважение.
Женя не торопясь достал большой пакет с салом и с пластмассовыми ванночками, в одной из которых лежали пельмени, а в другой — золотистые копчёные тугуны.
— Нож где, Володя?
— Да ищу, здесь лежал. Обожди… — Володя зашарил в багажнике, где подпрыгивали на кочках и гремели канистры.
— Маленького дурака потерял! — подмигнул Женя Серёже, и засмеялся негромко, но очень основательно, неторопливо, дробно — так что промежутки между кусочками смеха были очень большими. Улыбка широкая, зубы крупные, ровные и белые. И Володя, и Женя, знавшие друг друга наизусть, больше ко мне взывали, как к свежему слушателю, и сами себе казались новее, препираясь через меня.
Нашедшийся нож был действительно огромным. Женя на крышке от ванночки некоторое время очень основательно резал сало и луковицу. Матвей остановился у обочины и сидел в полной недвижности, учитывая медленность Жени и словно добавляя ещё слой капитальности.
— Давай, Сергей, за знакомство! — Женя не спеша закусил: — Бери помидоры, Полина солила. А я ростил, хе-хе. Вот погоди, — завёл он без перехода, словно не отпускавшая мысль сидела в нём полубрусиной и он не мог её бросить, ценя, как нечто большое, габаритное, требующее определения по месту, не зря ж тащили. — Ты первый завоешь, пройдёт лет десять — в тайге одни староверы будут.
— Ну, значит, им нужней тайга! — сказал Слава.
— Да ладно, Вячеслав, — так же железно, угловато продолжал Женя, будто рельсину укладывал, — у тебя сколь детворы?
— Двое.
— Во. Двое. А у них по пять, а то и по десять. И каждому ись наа. Я грю, через десять лет вся тайга под ними будет. Хрен чо живое пробежит.
— Женя, послушай… — увещевал Слава.
— Не пе-ре-бивай… — невозмутимо отвечал Женя. — Я жил с ними. Всё гребут. С корнем. Я как-то на пароходе ехал в Каргино, там подъезжает один, бородища, сам в чём душа держится, а на лодке от такой дурак стоит! — Он показал руками огромный мотор. — Откуда? Да рыбу черпает, ясен хрен!
— «Дурак»… — опять засмеялся Слава, и дело было даже не в «дураке», а в том, что Женя очень смешно и сочно произносил нравящиеся ему слова.
— Евгений Степанович, — говорил Слава, немножко в себя улыбаясь, с уважением и с терпеливой интонацией, — ну что староверы? У них же уклад главное сохранить. А остальное, какскть… прилагается… — Слава говорил быстро, чуть заикаясь, словно слова то копились запрудкой, то прорывались. Видно было, что он очень уважает этих мужиков.
Из разговора я понял, что мы едем к некоему Нефёду за Мотиной телегой. В багажнике погромыхивали железяки. Машина ехала, трясясь на ухабах, и все то хватались за ручки, то отпускались и колыхались во все стороны, как ботва. Наконец подъехали, вышли. Володя оказался самым рослым, широкоплечим и зобатым, как голубь: выгнутые длинные ноги, широкие плечи и к ним подтянуты и выпуклая грудь, и даже небольшой живот.
На меня как бетонная плита навалилась: на телеге удручающим монолитом, каменным пластом лежал штабель бруса. На двери висел здоровенный замок.
— Ць, вот тебе и Нефёд, — пожал плечами Слава. — Чо ж он не разгрузил-то?
Все остальные молчали. Казалось, чем сильнее, крепче и старательней молчал каждый, тем неумолимей приближался выход. У соседнего дома стояла телега. Подошли, постучали, вышел мужик — очень белёсый, с копной светлых волос. Брови, выжженные солнцем, выцветшим белёсым домиком, глаза в рыжих веснушках, узко сидящие:
— Здорово, мужики. За телегой?
— Здорово, Рыжий! Где тот?
— Х-хе, уехал. Услыхал, что в островах нельма прёт, и уехал с Ванькой. Как ужаленный. Завтра только будет. А Лида в городе. Вон если чо, мою телегу возьмите. Вам ненадолго?
Пошли смотреть его телегу, оказалось, что серьга намного больше и не налезет на фаркоп.
— Может, веревкой подвяжем? — промямлил я, не ожидая, что будет так тошно от собственного голоса.
На мои слова никто даже не обратил внимания. Только Слава сделал скидку:
— Да ну, несерьёзно.
«Ну раз так — фиг с ней с этой лодкой, завтра вывезем». Едва я так подумал, как Володя резанул:
— Чо парни, чухаться? Пошли скидаем этот брус по-быстрому. Пошёл он в пень…
— Ды-кэшно, — пробросил под нос Мотя.
До чего же не хотелось впрягаться в эту разгрузку бруса! Будто что-то дорогое, с тонкой заботой настроенное могло сорваться, смяться во мне. Я понимал, что это очень плохо, но только костенел в обиде на обстояние. Ведь сидел дома, планировал столько сделать, почитать наконец… И закипело раздражение на мужиков: что за нечеткость, стихийность, разве можно так организовывать работу? И кто-то серый внутри эту «нечётность» стал перетаскивать уже на всю страну и занудил: «Да нет, так не пойдёт, конечно». А бытовое паникёрство подпело: ещё и печка топится! А если уголёк вывалится?
Я пролепетал, что, может, «ладно», «потом вывезем», намекая что, мол, из-за меня сыр-бор, из-за моей лодки, так что мне решать. Володя равнодушно ответил:
— Дак Мотьке всё равно телегу забирать.
— Держи, — сунул мне верхонки Женя.
Я боялся показаться неловким, неумелым, уронить себе на ногу брус. Но слишком рано озаботился. Оказалось, надо лёжки подложить. Ещё не легче.
— Чо он перекидывать, что ль, будет? — И Володя быстро выворотил из какой-то кучи два сизых бревёшка. Едва я успокоился, выяснилось, что и прокладки нужны. Угнетало, что всё действительно нужно и правильно, а мне не легче. Володя отошёл в ограду к Нефёду и припёр пружинящие прогибающиеся обрезки досок. Начали разгружать, и пришло облегчение, особенно когда разогрелся и вошёл в размах. Всё действительно выеденного яйца не стоило.
— Ещё нам должен будет, — хохотнул Володя — сам бы хрен так сложил, хе-хе…
Я облегчённо снял верхонки, зачем-то сказав:
— Женя, куда положить?
Было ясно, что коротко не управимся, тем более Верхний Взвоз на Грузовом причале и ехать надо «в окружку» через весь посёлок, потом обратно к моему дому по берегу, а потом так же назад. Всё это я мелочно просчитывал. Ладно, хоть разгрузили, подумал я облегчённо, и вдруг заметил, что мужики как-то странно стоят вокруг водилины, коротко обмениваясь словами, среди которых вырвался Славино: «от… конь…» и Женино «это с какой силой пятить надо». Мотя просто вскользь матюгнулся. Оказалось, что Нефёд этот, сдавая назад, заломил прицеп и погнул одну из трубок водилины.
— Да может, ничего? — с надеждой спросил я.
— Хрен ли «ничо» — вон трещина, — грубо ткнув пальцем, бросил Володя.
— Конечно, так не делается, — сказал Слава.
— Варить надо, хрен ли, — цеднул Мотя и хлёстко сплюнул.
Опять все сгрудились в совещательном недоумении, а Володя, бросив «Выправляйте пока!», быстро отошёл. Через несколько минут они притащили с Рыжим сварочник, щиток, пачку электродов и бобину с проводом. Встал вопрос, куда цепляться. Пока Женя ломиком выправлял трубу, Володя подцепился к нефёдовской бане, откуда раздался отчаянный лай:
— Кобель злюччий такой у него! По зверю, наверно, идёт, — вернувшись, сказал Володя весело, и было непонятно, в шутку или нет. Делал он всё с улыбкой и будто проводя занятие, а остальные подчинялись и выполняли, но не теряя достоинства, а одобряя. Мотя присутствовал, как почва.
Оказалось, что Слава работал на алюминиевом зароде сварщиком, и Володя предложил ему:
— Ну чо, Михалыч, покажешь мастер-класс?
— Да ладно, — застеснялся Слава, — ты уж сам.
Володя было взялся за маску, но она показалась ему неудобной, и он сделал поползновение подварить наощупь, прикрыл ладошкой трещину. На что Слава настойчиво протянул маску и сказал:
— Владимир Ильич, ну что вы, не следует пренебрегать… техникой безопасности.
Володя варил грубовато, но надёжно и не стесняясь Славы, и даже оказывалось, что спорая его хватка здесь жизненно уместней, и Слава это принимал как большее достоинство. Мотя, отвернувшись, словно обидевшись, прижимал прут арматурины, которым усилили трубу. Потом ждали, когда остынет металл.
Держали водилину, пока Мотя пятился, подцепили телегу, и вдруг Володя со словами «видал чо!» вытащил из покрышки саморез. И в этом «видал чо!» было столько очарованности жизнью, что распространялась она и на эту самую жизнь, и на собственный дар, который Володя считал лишь принадлежностью обстановки.
— Ехали и за Лесосибирском… Магазин, короче… — продолжал Слава сварочную тему. — Там сварочники вообще все есть.
— Обожди, это где?
— Ну где шиномонтажка… Где автовокзал, там ещё справа стройматериалы.
Я знал это место и вставил слово:
— А слева ещё «Казачья харчевня».
— Да-да.
Женя покачал головой и засмеялся дробно и редко:
— Казачья харчевня…
— А чо?
— Да чо, эти казаки… Какие казаки? Чо их сейчас так поднимают, я не понимаю. Ещё вырядятся, ордена нацепят. Они их из какого сундука взяли-то?
— Ну они же русские люди, — не выдержал я, — вы историю казачества посмотрите… Они же границы наши охраняли.
— Да ково они охраняли — пили да воровали… Да ну, я грю, — не обращая внимания, продолжал Евгений, — какие они русские… — И протянул отстранённо: — Во-о-от, начинают поднимать…
— Женя, послушай, — возразил Слава, — а как же Семён Дежнёв, Ермак? Они же казаки были.
— Дежнёв… — проговорил Женя на перепутье.
— Дежнёв вообще в Енисейске жил. А Похабов? В Иркутске даже памятник стоит! — обрадованно подхватил я.
— Не, ну это на-а-аши казаки, сибирские, — вдруг важно и по-хозяйски протянул Женя, — а я про тех, которые в Сече… Я читал. «Тарас Бульба». Кино-то щас идёт.
— Вот вишь ты какой! Вывернулся! — вскрикнул Володя. — Как соболь из кулёмки!
Все засмеялись.
— Так. Ну, — всё с той же основательностью сказал Женя, — я так понимаю, мы в Сухую едем?
— Ну да, — сказал Володя, а я похолодел. Сухая Сургутиха — это речушка неподалёку, которую все называют просто Сухая, и к ней дорога по берегу совсем в другую сторону.
— Как в Сухую?
— Так. У нас кончилось…
Все засмеялись: Женя имел в виду, что едем на берег «всухую» и что надо к нему заехать за отличнейшим самогоном.
— Расслабься, дружище, — положил мне руку на колено Слава, — здесь время по-другому идёт. Это в городе — запланировал и делаешь. А здесь — жизнь сама выведет. Чо у тебя там, дети малые? Собаки?
— Ни хрена не скажет, «поехал лодку вывезти», — хохотнул Женя. Помолчав добавил: — Не знаю. Всё равно, зря их так подымают…
— Ну как зря? Это же всё наше, — попытался я вступиться и за староверов, и за казачество.
— Да какое наше? Наше — это вон, — он показал рукой вокруг, — за что я ответить могу… Это наше…
— Ну как? Это же части русского мира?
— Русского мира? — повторил Женя, осматривая, ощупывая слово. Решая, заносить или нет. Видно было, что на это уйдёт много времени, но если затащит — то оно там и врастёт.
— Конечно. Его собирать надо, а не расчленять. Не рознь искать. Созидание же главное.
— Ну, «созидание»… — с обидой сказал Женя, не теряя знания дела. — Созидание… Это кто может… Вон кто дома строит… Это созидание… А мы чо? Мы какие созидатели? Я, грю, мы охотники, мы семьи кормим.
— Да не… — Я совсем смутился. — Как раз вы… как раз такие, как вы, самим своим существованием… уже… уже… созидаете…
Машина остановилась, и Женя выскочил за самогоном.
Мотя вдруг сказал почти с гордостью, будто выгораживая меня:
— Вот. На озеро хочет пойти!
— Собака есть у тебя? — спросил Володя и, услышав ответ, сокрушённо покачал головой:
— Плохо. Собаку обязательно надо. — И выпалил специальным голосом, видимо, свою прибаутку: — У меня осенью: собаки залаяли — и я уже тут!
Все засмеялись.
Дождавшись Женю, двинули на берег и там встретили Нефёда. Он только подъехал и возился у «уазика», стоявшего с открытым багажником. Плотный, белёсый, лицо будто подкачали, и его стянуло этой тугостью, особенно от щёк к ушам. Сын очень похожий — такое же тугое лицо, только свежее, с пушком, румянцем, с ощущением недозрелости… Как заготовка. А у отца откованное, подправленное складочками и морщинками.
Нефёд вытащил мешок и вывалил нельмушку:
— Держите.
Когда подъехали к месту, уже темнело. Кто-то летел на лодке в сумерки с сетью на носу. Мою лодку закинули прямо с мотором одним движением. Когда прихватывали верёвкой, Володя сказал, глядя на мой мотор, задумчиво и так… исторически:
— Да, походили мы на «вихрях».
Потом долго ехали по берегу обратно и по посёлку к моему дому. Сгрузив лодку, мужики по очереди пожали руку, а Женя слазил в «дэлику» и отдал мне мешок, завёрнутый трубой вокруг прохладного плотно-пружинистого рыбьего тела. Там пластовито лежала нельма, свежайше пахнущая огурцом. Дома я её рассмотрел подробно. Голова, узко сходящая ко рту с лепесточками. Крупная очень, серебристая чешуя. Мутно-дымчатая спина. Несколько чешуинок упали и лежали рядом на полу из барочной плахи.
По возвращении я попробовал расписать портреты мужиков, но быстро выдохся. А начал так: Володя. Такой стихийный, чуткий на фальшинку, чующий созидательную правоту всего трудового, идущего от земли и от сильного человеческого естества. Его возмущает всё современно-пластиковое, капризный вид актрисы в рекламе, всё нерусское, нетрудовое. Для него это всё одно, хотя он совершенно не разбирается ни в течениях мыслей, ни в направлениях искусств. Ощущает фальшь, примитивность, которой веет от иностранных фильмов, и огорчается, когда у нас её обезьянят. Конечно, самолюбивый, всё делает как на выставку, но это же и не позволяет пройти мимо чего-то стоящего. Как это всё вдруг не моё? Он гибче остальных, и этой гибкостью вроде бы дальше от крестьянского склада, чем Женя и тем более Мотя.
Женя. На вид вроде бы сепаратист и единоличник, но любит ясность и, как ответственный человек, верит только в то, что по силам.
Мотя. Самый крестьянский, простой и самый стихийно-патриотичный.
Слава. Настоящий сознательный рабочий. Сын поволжских крестьян. Помешан на природе и охоте. Любит повторять Тургенева про Полутыкина, который был «страстным охотником и, следовательно, отличным человеком». Человек гражданских ориентиров, и я с ним в два счёта нашёл общий язык. В городе он жил на окраине в пятиэтажке, где пьянка да поножовщина и где показательно высаживал в палисаднике деревца и занимался с ребятнёй на футбольной площадке, гоняя кавказцев, тоже мальчишек, таскавших на продажу насвай.
Конечно, это мои первые впечатления. Но всё равно пусть будут… А ведь ещё какие-то мысли крутились, какие хотел записать, а сбила эта лодка. Сейчас посмотрю.
* * *
Пробежал записи и ужаснулся! Оказывается, я и правда гусь. Ведь клялся: возьмите меня с собой, мужики, всё буду делать, так и написал: буду делать «трудное и скучное». Господь милостив, и тут же подослал мне эту «дэлику», эту телегу с брусом, а я закочевряжился. Не понял, не увидел! Так всегда и бывает… Господи, когда же научусь слышать-то? Не выдержал экзамен. Всё. В люлю.
* * *
Продолжаю через сутки. Сегодня небольшой минус. На желобе повисла прозрачная морковка. А у меня в жизни серьёзное изменение: у дома образовалось некое тёплое и беспокойное поле. Но всё по порядку.
Пока я прибирал мотор, обнаружил пропажу лодочной пробки, за которой впопыхах не уследил. Спустился под угор и увидел огромную железную лодищу. Рядом с ней стоял небольшой, тепло одетый человек. Серые немного навыкате круглые глаза в розовых веках, будто надутых то ли от ветра встречного, то ли… ветра… так и хочется сказать: вечного… Круглые, густо-розовые, даже малиновые, яблоки-щёки, с резкой границей между красным и остальной белой кожей. Борода неровная, какая-то… природная. Во всём облике нечто отличающее от любых остальных бородатых мужиков.
Стоял он… как бы сказать-то… Что-то выражало его стояние, не могу сам понять… Что-то связанное… со стыком миров. Будто его выбросило на границу, и он в невольном удивлении, замешательстве, никак не придёт в себя. Немного как пришелец. Или как заложник. Тонкое ощущение… Чувствую, как сквозит, а точности не хватает… Так стоят носители другого мира, которые в силу какой-то детской, святой особенности до конца не понимают глубины пропасти.
— Здравствуй, хозяин, — он обратился рабочим деловитым баском, — у тебя паяльной лампы случаем нет? А то подъёмник заколел.
Звали его Гурьян. Оказалось, лодку он сварил недавно и что-то у него подмёрзло в самодельном подъёмнике мотора. Без груза лодка сидит высоко, и мотор хватает воздух, поэтому он придумал телескопическое приспособление для отладки высоты. В телескопы накидало брызг, и они замёрзли. Что-то в Гурьяне брезжило знакомое.
Я принёс паялку, и мы прошли на корму лодки, оказавшейся необыкновенно добротной: широкая, корытообразная, с округло и очень аккуратно сваренными бортами. Гурьян отогрел блестящие телескопы — и устройство заходило.
— Ну вот, спасибо. Это… Сергей, хотел спросить. У вас никто, случаем, алюминий не варит? А то лодка у меня есть, заварить всё собираюсь.
Я ответил, что не знаю, вроде бы нет. И что нужны специальные электроды.
Гурьян ответил, что про электроды в курсе, что приезжал брат с Луговатки, привозил, и что да, был урок. И у меня всё согрелось внутри от этого старинного слова… Когда шли обратно по лодке, я увидел в её носу, забранным сверху железом наподобие короба, отличную, чёрную с белым собаку.
Гурьян спросил, нельзя ли от меня позвонить в город. Поднялись на угор, зашли в избу, разговорились. Выражался он толково и грамотно. Слушая его негромкий, воркотливый говорок, я наконец вспомнил, где его видел: это он спрашивал у Снежаны: «Хозяйка, в какую цену сапоги?» Есть-пить Гурьян отказался, и я спросил:
— Ты ещё собираешься сюда?
— Да поди.
— Вот послушай, Гурьян, вот я знаю, если к вам придёшь, вы всегда накормите, а мне-то как быть сейчас?
— Ну как? Я допустим, если у тебя буду останавливаться — оставлю свою посуду. И всё. — И перевёл разговор: — Ягоду-то набрали нынче?
— Ну, набрал ведёрко.
— Да ведёрко это чо есть? Мы-то подходя набрали. — Он часто говорил это «подходя», видимо, в смысле «в подходящем количестве», «на подходе» к желаемому. — А ты не охотник?
— Нет, учитель.
— А… — ответил он с лёгким разочарованием. — Учитель — это хорошо. У нас тоже целое дело было, школу пробили и построили, и единицу учительску, учительшу, с Урала позвали.
— Из ваших?
— Ну.
Мне было необыкновенно интересно всё, что касается старообрядчества, но я стеснялся спрашивать. Гурьян же относился к вопросам спокойно и отвечал ёмко и с достоинством. Оказалось, что воскресные службы у них — целое сельское мероприятие, на которое мужики одеваются в цветные глухие рубахи с поясками и кафтаны из чёрной ткани. Видя мой уважительный настрой, Гурьян разговорился, посетовал на ослабление традиции наставничества и поделился планетарными опасениями, обнаружив осведомлённость в мировых делах и тревогу за Россию.
— Ты посмотри, чо на свете-то творится! — говорил он с жаром. — А главное, к нам всё это валит! Это же специально делается. Посмотри, что по телевизору… У нас в семье, знаешь, это всё словом называлось — скверна. Скверна. Иначе не скажешь. — Он помолчал. — Х-хе. Встретил тут… этих… баптистов… — И возмущённо добавил: — Вы кто такие? Нашей вере тысяча лет, она от поколения к поколению. А вы тут с брошюрами шаритесь!
И покачал головой. Потом помялся… Он часто мялся: захочет спросить — и пауза, смущение, напряжение. Гурьян помялся и спросил:
— Сергей, не знашь, собака кому не нужна, может, поспрашашь кого из охотников? Я привёз одному, а он уехал с концами. В город. А мы-то договаривались. Правда, дорого встанет. Но кобель хороший. Эвенкийский. Сильных кровей. По соболю. И по зверю пойдёт.
Я не понял, как произошло дальнейшее, и бывает ли, что слова орудуют вперёд хозяина, но я вдруг сказал:
— А сколько надо денег? Я… возьму.
Он сказал, сколь рублёв…
— Гурьян, ты подожди, я сейчас деньги принесу.
И вкратце объяснил про Эдю и мотор.
— Добро, — обрадовался Гурьян. — Ты тогда управляйся, а у меня ещё тут дел подходя. А после я коло лодки буду.
Я пошёл к Эде, у которого не было телефона. Того дома не оказалось. Встретила насторожённая жена, проворчала, что он «не унимается» и что вроде бы «снюхался» с неким Три-Титьки-Мать, у которого он «пожизненно зависает», и где сейчас, видимо, и «зачекирился».
До конца не уверенный в покупке, я находился на перепутье и мог при усилении трудностей махнуть рукой. Но встретил Володю, который ехал на «шестьдесят шестом», свесив локоть в открытое окно. Володя спросил, почему я такой взъерошенный, и кивнул «садись». Я рассказал.
— Бери. Ты чо! — Любящий своё дело, он ратовал за растущее число сторонников. — Я бы сам взял, да мне не надо. Тем более он по соболю. А я кулёмщик. Гурьян, он это… из них самый… путёвый. Он и старостой у них.
Я поинтересовался, кто такой Три-Титьки-Мать?
— Это Концевой Дед — дед один тут, бывший будто бортмешок, но вроде как его выгнали сразу почти. Это всё при царе-горохе было. Он у Первой речки в балке живёт. Поехали, мне в ту сторону.
У места Володя остановился и показал рукой — вдали в прогале меж домов темнел маленький грязно-серый квадрат. Над ним обильно вился синий дым. Я пошёл в его направлении. Прошёл вдоль заборов на какие-то задворки, где валялись лодки от вездеходов, ржавая рама от трактора, давленные в щепу бревна со свинцовыми следами металла, гусеница, вросшая в землю и похожая на позвоночник. Всё было изъезжено гусеницами, улито маслом, а в воздухе воняло выхлопом — где-то за балком у чахлого леса напряжённо тарахтел трактор. Чем дольше я шёл к балку, тем сильнее терял ощущение реальности и тем больше отдавало наваждением и напоминало уже виденное. Не то наяву, не то во сне, не то читанное в европейской литературе времён моды на многозначительную призрачность.
Вдобавок меня беспокоила полная рокировка ролей — если сначала Эдя меня «докорял» и я не знал, как отвязаться, то теперь я должен был сам его вылавливать. Зная кочевряжистый Эдин нрав, я допускал, что он возьмёт и передумает, и придётся его уговаривать, а едва он почувствует, что мне нужда, начнёт ломать концерт. К тому же он может оказаться пьяным до недееспособности, а жена не даст денег.
Эти мысли клубились во мне одновременно, пока я разгорячённый, потный и взбудораженный шёл к балку, спотыкаясь о разномастный мусор, поскользнувшись в блестящем до синевы следу от каких-то саней и угваздав ладонь. И всё больше взбудораживался потому, что ощущение наваждения, какой-то нелепой тягучки продолжалось, пока я не понял, что никак не могу дойти до балка, хотя вовсю шевелю ногами. Что он реально существует, я не сомневался, и это подтверждалось тем, что вокруг него бегали, маша руками две фигуры, одна подлиннее, видимо. Эдина, и одна поменьше, видимо, Концевого Деда. Всё это время не проходило ощущения суеты, беспорядка. Лаяли собаки и тарахтел невидимый трактор. Потом вдруг что-то в мире встало на место и я наконец подошёл к балку, к которому вели два блестящих следа. Обойдя балок, я увидел трактор и Эдю, снимающего с его рогов трос. Рога блестели как зеркало.
Трактор развернулся и стал позади балка, тракторист вылез и стал по-своему перекладывать трос после Эди. А я рассмотрел второго человека. Это был матёрейший дедище с пего-пятнистой бородой. Понимая, что от меня ждут описания очередной бороды, объясню: у Концевого Деда она росла одинаково и вниз, и в стороны от щёк, как жабры.
— О! Три-титьки-мать, вот и гость пожаловал! Проходите в избу.
Мы зашли в балок, где топилась печка. На столе у окошка лежал кусок рыбы в сохлой чешуе, полбулки хлеба, стояла початая бутылка «Дона Карлоса» и алюминиевая чашка с остатками пакетной лапши.
— Эдя, дело срочное! — попытался я обратиться к Эде, но тот сказал очень солидно и официально:
— Так, дорогой мой, не делается… Обожди, сначала давай хозяина уважим. У человека новоселье. А не собачья свадьба. И давай-ка я для начала вас представлю: Геннадий Иваныч, Сергей Иваныч. Два Иваныча, х-хе. Это не просто. Ну вот так, а теперь давайте.
В это время зашёл тракторист. Молодой парень со смолёвыми волосами и выступающим набалдашником на носу, отчего у него было необыкновенно «нюховитое» выраженье. Он живо сел к столу.
После паузы с кряканьем, сопеньем и закусыванием, я обратился к Эде:
— Эдя, ты мотор берёшь?
Эдя посмотрел на меня быстрым сорочьим, вороньим или кедровочьим взглядом. Чёрный глаз шасть на меня и обратно в сторону. И сказал не спеша:
— Э-э-э-э… мужики, новоселье не каждый день бывает.
А я подумал, что при таком передвижном жилье новоселье как раз можно устраивать каждый день и превесело жить. Однако Эдя продолжал:
— Не каждый день случается новоселье у человека, поэтому давайте-ка…
Я уже кое-что понимал в дипломатической науке и решил зайти ближе к жизни:
— А чо вы его утащили-то?
— Да видишь ли, три-титьки-мать, Серёжа, понимаешь, какое дело, — отозвался Концевой, — он стоял, оказывается, на участке одного козла, а тот строиться надумал, и я ему мешаю. А теперь всю эту ерунду с документами устроили, и я теперь не пришей где живу. Раньше в Сибири мы первопроходцы были — где застолбил, там и стал! Это по-народному! А у таперишних по кому? Вот Иван Грозный, я понимаю, он с народом был, против бояр… А эти, три-титьки-мать… с боярами… С боя-я-ярами… — протянул он, прищурившись, и отвернулся, махнул рукой, — я сра-а-азу понял… Эти с боя-я-рами…
Воспользовавшись историческим отступлением, я подготовился и, когда оратор закончил, толкнул Эдю и веско завёл:
— Короче, Эдуард, я мотор продаю, только мне край сейчас деньги нужны. Сейчас прямо, я кобеля беру у старовера, он стоит на берегу. Ты мне мозги не канифоль — скажи по честноку, берёшь или нет «вихря». А то у меня покупатель есть. Щас подъедет сюда. «На шейсят шестом».
— Я по-о-онял, что царь с боярами, а не с нами… — продолжал Концевой.
— Погоди… погоди, Иваныч… — Эдя изо всех сил зажмурился, силясь и аж скрипя волей. — Так, так… мотор…
— Постой, Эдя, ты чо, меня, три-титьки-мать, кидать, что ли? — ошарашенно сказал Дед. Он говорил очень выразительно, отчётливо и сочно.
Эдя продолжал усиленно и очень серьёзно морщиться, опустив лицо…
— Погоди… погоди… Сколько?
— Пятнадцать. Как говорили.
— Ты это… — лез обеспокоенно Дед.
— Да стой ты. Не кипишись… — И приказал: — Наливай!
Выпив, Эдя будто протрезвел и сказал голосом управляющего, которого призвали из столицы для разрешения очень важного тупикового вопроса. В час ночи он прилетел на самолёте, и его доставили в контору. Глаза у него сами закрываются, но он разлепляет их и, нечеловечески сосредоточившись, говорит негромко и чётко:
— В общем так. Четырнадцать. Щас едем ко мне. (Отвезёшь, Юрчик?) Заходим вдвоём. Ты. Я. Ты говоришь моей, что пятнадцать… Она в курсе.
— Мудро, три-тит-т-тьки-мать! — рявкнул Дед: — От это мудро!
— И всё решаем. Ну?
— Добро. Только поехали.
— Это… парни, — сказал Дед, — в магазине, когда втариваться будете, курить возьмите, и бич-пакетов, лапши этой… Сами только не слызгайте.
* * *
Гурьян ждал у лодки у костра. Он отдал мне собаку вместе с цепочкой. Кобель внимательно посмотрел на Гурьяна и послушно вышел, понимая, что происходит важное.
— Он молодой, два года, зовут Храбрый. Не пожалеешь. Приезжай в гости. Семьи нет? А то у нас сметана, творог. На цепи только держи, а то может отъесться.
* * *
Завершаю записями два длинных этих дня. Вспоминаю и мужиков, и Гурьяна, и Деда с его Грозным… Вот и выстраиваются части моего Русского мира, и чем они ярче, самобытней, извилистей — тем плотней друг к другу прилегают, входят в зацеп.
А то, что у меня теперь собака, — я ещё до конца и не осознал. Пока я не сколотил ему будку, он смотрел на меня с доверием и желанием ясности, прося, чтоб определили. Когда будка была готова, и я положил в неё сено, он проворно принял помещение, понимающе крутанулся, потоптался и лёг. А до этого смотрел с вопросом и надеждой. Чтоб только объяснили и показали. Чтоб дали возможность быть верным. И Храбрым.